22082.fb2
"После долгих хлопот и переписки, - сколько ушло на марки, а каждая копейка выбивалась сердцем, - после адской, до дурноты, работы, когда каждая обруха угля подгоняла: "ну же, еще немного!" - Бич-Бураев, - впрочем, "Бич" он давно откинул, как усмешку, - славного когда-то рода, бывший студент, бывший офицер, забойщик, теперь бродяга, добрался до Парижа.
Он вступил в Париж без узелка, походно, во всем, что на себе осталось: в черкеске, порванной боями, в рыжей кубанке с золотистым верхом, в побитых крагах. Что было под черкеской - никто не видел. А было там: германская тужурка, из бумажной ткани, грубая английская фуфайка на голом теле, истлевшую рубаху он бросил в шахте, - пробитая ключица, замученное сердце. Дорогое, что вывез из боев, - американский чемоданчик с несессером, память убитого на Перекопе друга, - пришлось оставить инженеру в шахтах, болгарину, как выкуп: а то не пускали до конца контракта.
И вот, с сорока франками в кармане, он вышел с Gare de l'Est на boulevard de Strasbourg *.
Час был ранний. Париж сиял роскошным утром, апрельским, теплым; рокотал невнятно, плескался, умывался. Серный запах угля от вокзала заливала ласковая свежесть весны зеленой, нежной: тонкими духами пахло от распускавшихся деревьев.
Ошеломленный светом и движеньем, великолепием проспекта, широкого, далекого на версты, Бураев задержался на подъезде. В глазах струилось.
- Вот какой, Париж!
Так все было светло, так упоительно ласкало после черной шахты, после годов метанья. В глазах мелькало, звало.
Бураев натыкался на прохожих.
- A... pardon...
То и дело слышалось:
- Tiens, un cosaque!..
- Са doit etre un numero celui-la!
- Ah, quel beau gaillard! **
* С Восточного вокзала на Страсбургский бульвар (франц.).
** - Смотри-ка, казак!
- Должно быть, тот еще экземплярчик!
- Ах, какой красавец! (франц.).
Бураев знал язык не хуже этих, понимал все шутки, все усмешки...
Бураев был конфузлив. Общее внимание его смущало, возбуждало, злило. Сжав губы, он шагал и думал: "Да, мы теперь другие, смешные, досадные... бродяги, граним панели! А когда-то были нужны, желанны..."
В узких зеркальцах-простенках он видел мельком свою фигуру, с газырями, с тонкой талией, странную такую здесь кубанку над бледным лбом, размашистые полы черкески вольной, серое лицо с поджатыми губами, в резких складках, круглые глаза, степные, усталые, с накальцем от ночей бессонных, - удивился, какие они стали, запавшие, совсем другие! - острый нос, с горбинкой, ставший еще длиннее, проваленные щеки, с резкими чертами от ноздрей к губам, горькими чертами бездорожья, серые от угля, небритые, - вид не по месту дикий. Бросилось в глаза, как смотрит полицейский, поднявший под крылаткой плечи, руки в бедра, румяный, сытый.
- На, гляди... со-юзник! - бросил он сквозь зубы, смотря в упор. Документик спросишь... союзник?..
Полицейский отвел глаза, зевнул. Бураев усмехнулся. В нем забилась гордость, сознание несдавшей силы...
Теперь он слышал, как оглушительно гремели по асфальту "броненосцы", подбитые шипами английские его штиблеты. Мерили грязи Приднепровья, солончаки Сиваша, Перекоп, стучали по плитам Константинополя, по Галлиполийским камням, по горам болгарским. Отдохнули в шахтах, сменились постолами, под нарами дремали, в земляной казарме. Теперь гуляют - chic parisien *. Видел их порыжевшие носы, загнувшиеся кверху. Чувствовал, как жмет рубец заплатки, жжет тряпками мозоли, зашибы в шахтах. Представил свою "изнанку": кальсоны в дырьях, ползут, левая оторвалась дорогой, крутилась в коленке, идти неловко. Что за подлость! Куда-нибудь зайти поправить?
* Парижский шик (франц.).
Но шел он твердо. Черно-оранжевая ленточка затерлась, угасла, но укрепляла оправданьем: было! Сорок франков на "весь Париж"! Идет к такому же, как он, полковнику... сторожем гаража где-то на Monterouge У черта на куличках, через весь Париж..." 1.
И тем не менее... Несмотря на все унижения, материальные трудности первых лет, после мытарств и неприкаянности чужих городов Париж казался пристанищем.
Обилие русских, некий - при всех материальных и политических различиях - дух единения, проистекавший от общей беды утраты отечества и родных, создавали впечатление целостности и полноценности жизни. Культурная часть эмиграции жила тесно, слитно, переливаясь с одних русских посиделок на другие, много спорила, строила планы (особенно в довоенные годы), думала, работала, старалась как можно дольше продлить то состояние интеллигентности, которое она унесла с собой в сердцах, уже меченных неприкаянностью. И часто, очень часто, как отголосок того времени до сих пор всплывают в эмигрантских воспоминаниях слова "блистательный, славный, незабываемый... Париж".
Докатившись до западной оконечности Европы, попав в Париж, русские как бы поняли, что дальше пути нет, что их европеизм нашел пусть трагическое, но все же не лишенное исторической логики осуществление, что здесь их дом. В Америку двинулись отчаянные, смельчаки, искатели приключений или коммерческие ловкачи. Основная масса русских осела во Франции и жила здесь достаточно оседло и устойчиво до самого кануна второй мировой войны, которая, точно ураган, разметала казавшееся уже почти прочным парижское гнездовье.
Огромное впечатление, особенно на впервые приехавших во Францию, производил сам Париж с его редкостной и гармоничной красотой, его удивительной интимностью, его чисто французской приспособленностью к человеку, к его меркам, к его дыханию. Это был тот город, где, казалось, могли кормить "святым духом" стены старых домов, мосты через Сену, бульвары, узенькие улочки старых кварталов. Но это была иллюзия, сладкая, хрупкая иллюзия, которой одним хватало на несколько дней, другим - на месяцы и даже годы и лишь редким счастливцам - навсегда.
После неустроенности первых лет жизни на чужбине, после скитальчества по городам Европы (дешевые пансионаты, убогие гостиницы, тягостное милосердие братьев-славян или снисходительное презрение немецких бюргеров) Париж поражал прежде всего каким-то здоровым, не отягощенным смертельными схватками идей ходом жизни. И у людей, переживших Великую войну, восторги Февральской революции, страсти и неистовства Октябрьской, кровь и нетерпимость гражданской, голод, холод, разруху, - при взгляде на это спокойное течение жизни, на открытые веранды кафе, на снующих за окнами ресторанчиков официантов в белых фартуках, на продавцов цветов, на притулившиеся на уголках булочные, источавшие сладостный дух свежего хлеба, на дешевенькие винные лавочки "Nicolas", на толпу фланирующих бульвардьеров, на консьержек, сидящих с вязаньем возле чистеньких парадных, - возникало щемящее и недоуменное ощущение того, что они в страшном каком-то затмении утратили главное понимание смысла жизни и только теперь точно бы проснулись и увидели самое простое и самое ценное: человек рождается, чтобы жить, работает, чтобы жить, отходит ко сну, чтобы утром проснуться к жизни. И ощущение этого открытия, которое, вероятно, можно сделать только во Франции, было той ключевой нотой, которая во многом определяла тональность эмигрантской жизни. Большая часть оказавшейся в Париже эмиграции жила бедно, но на редкость шумно и даже весело. Может быть, из-за убогости жилья большинство ютилось в дешевых наемных квартирках - по вечерам мало кто оставался дома, разве что обремененные детьми. Но многодетных семей в эмиграции было мало, многие вообще жили по-холостяцки; и по вечерам весь этот холостой и нехолостой люд выплескивался на улицы, растекался по русским дешевым ресторанчикам, клубам, "салонам", церквам, обществам, кружкам, квартиркам, где хозяевам было что поставить на стол, по бесчисленным русским "собраниям" и "академиям".
Самая большая трудность состояла в том, чтобы выправить "вид на жительство" и найти работу. Сложностей была масса: созданная Наполеоном французская бюрократия общепризнанно считается одной из самых изощренных в мире, и русским стоило немалых трудов пробиться сквозь чиновничьи барьеры. Днями, иногда неделями простаивали в очередях за пустячной справкой, годами доказывали свою профессиональную компетентность. Труднопреодолимым препятствием для устройства на работу, особенно если речь шла о месте достойном, было нежелание французских властей признавать заграничные, в частности русские, дипломы. Приходилось претерпевать унизительную процедуру проверок, экзаменов, защит. Не упрощало жизни и опасливое отношение к эмигрантам многочисленного во Франции класса мелких буржуа - булочников, мясников, мелких торговцев, ремесленников. Дрожащие за копейку, за собственное место под солнцем, они с большим подозрением относились к высококультурным в массе своей русским эмигрантам, опасаясь, как бы те не посягнули на их хлеб.
Спасительным было то, что верхние слои французского общества по культурному уровню, а часто и по политическим симпатиям во многом смыкались с русской эмигрантской интеллигенцией. В случае трудностей русский эмигрант так или иначе находил тропу к заступнику, к ходатаю, и дело в конце концов устраивалось. Помогали и демократические традиции Французской республики. Слова "свобода, равенство и братство", начертанные на фронтонах правительственных учреждений Парижа, были не только девизом, но и юридической, хотя и с отступлениями, перебоями, живой и действующей формулой. Право на эмиграцию, свободный выбор места жительства на прием политических беженцев и изгнанников было в традициях Французской республики, и это право на равенство перед законом спасло не одну эмигрантскую Душу.
Вместе с тем быт и образ жизни французов, особенно парижан, весьма отличались от того, к чему привыкли русские. К тому же европейская политическая стихия, политические страсти, занимавшие в жизни французов весьма видное место, русских изгнанников мало волновали. Все взоры их были обращены к России. Русского эмигранта мало интересовало, кого изберут очередным президентом или какая партия получит большинство в Национальном собрании. За политикой следили лишь в той мере, в какой она затрагивала интересы России и эмиграции.
По-настоящему спокойно, уверенно русские чувствовали себя лишь в собственной среде.
К середине 20-х годов, когда центр культурной жизни переместился из Берлина в Париж, французская столица по интенсивности русской культурной и политической жизни едва ли уступала Москве и Петрограду.
Выходили две крупные ежедневные газеты - "Последние новости" (придерживавшаяся левого направления) и "Возрождение" (правая), издавались "толстые" журналы - "Современные записки", "Иллюстрированная Россия", "Числа". Существовали русские лицеи, гимназии, школы. Действовали Коммерческий и Богословский институты, русская консерватория, женские богословские курсы, Торгово-промышленный союз, Галлиполийское собрание, Морское собрание, Военная академия, Союз послов, Красный Крест, Союз шоферов, Академический союз, Союз писателей и параллельно с ним Союз писателей и журналистов, Народный университет, Земско-городской союз, Религиозно-философская академия и т. д. Крупные общества и союзы вовлекали в свою орбиту бесчисленное множество кружков, литературных и художественных объединений. Все слои эмиграции со временем обзавелись своими клубами, обстроились ресторанчиками.
Сформировалось множество молодежных союзов и объединений: "скауты", "соколы", "витязи", "орлы". Действовали десятки полковых и кадетских объединений. Открылись балетные школы, музыкальные училища, русские клиники, русские парикмахерские, русские похоронные бюро; были русские акушеры, сиделки, сводницы, русские "веселые дома". Одним словом, русский мог жить в Париже вполне русской жизнью и в русской среде. Здесь возник и просуществовал до самого начала второй мировой войны целостный русский мир, сохранивший русский быт, характер и культуру.
Здесь, в Париже, лучше ли, хуже ли, но обустроившись к долгой оседлой жизни, создав газеты и журналы, которые служили "выходом" для чаще всего горьких размышлений, эмиграция принялась осмысливать свое существование, суть и цели бытия, отношения с отечеством.
Вспоминается запавший в душу разговор с одним стариком. Дело было на Пасху.
Обыкновенно в будние дни русские старички ходят помолиться и поставить к иконе свечу в одну из близлежащих церквушек. Небольшие русские церкви имеются во многих районах Парижа. Правда, церквами в полном смысле слова их назвать трудно - как правило, это всего-навсего молельные дома. Внешней архитектурой они не блещут, и снаружи не сразу поймешь, что за дверью находится русский православный храм. Но внутри, в тесном помещении, все знакомо. Маленькая перегородка, отделяющая часть комнаты или зальца, служит иконостасом. Но иконы, утварь встречаются превосходные, иногда редчайшие. Приносят их чаще всего в дар старики и старушки, чувствующие приближение последнего часа. Много здесь и русской храмовой утвари: лампады, плащаницы, канделябры, паникадила, вышивки на религиозные сюжеты, древние хоругви, вынесенные из России полковыми священниками. Народу в будние дни здесь немного, а иногда и вовсе никого нет. Зайдешь в такую церквушку и стоишь в одиночестве. Выйдет из-за перегородки старый священник или матушка в черном платке, посмотрит на тебя и уйдет к себе. В дни праздников здесь поет крохотный хор старушек, пахнет свечами, ладаном. Завсегдатаи без особых стеснений ведут разговор: для многих церковь уже давно превратилась не столько в дом молитвы, сколько в место встречи со старыми знакомыми. После службы, как правило, весьма и весьма укороченной, прихожане побогаче идут в ближайшее кафе - продолжить беседу за чашкой чая или кофе. Другие разбредаются по домам...
Но в дни больших праздников - на Рождество, на Пасху, на Вознесение русские стремятся попасть в главный православный собор - церковь Александра Невского на улице Дарю. И в такие дни, особенно на Пасху, здесь не протолкнешься. Весь прилегающий к церкви квартал запружен толпой, толпа стоит во дворе за церковной оградой. Чтобы попасть вовнутрь, нужно прийти много раньше.
Старики говорят по-русски с тем удивительным произношением, которое было свойственно старым петербуржцам или москвичам и которое теперь в советской России не услышишь даже и в театре, где дается пьеса "из старого". Люди помоложе, эмигранты во втором и третьем поколениях, ловко скачут с русского на французский да и по-русски говорят с грассированием, уснащая русскую речь французскими словечками и фразами.
В праздничные дни на улице возле церкви Александра Невского русские торговцы выставляют застеленные клеенкой столы с нехитрой закусочной снедью: соленые огурчики, пироги, бутерброды с селедкой. Прямо на улице можно выпить и стопку-другую "Смирновской" или "Московской" водки. Цены по случаю праздника обычно несколько снижаются. Для торговцев, русских рестораторов, владельцев продуктовых магазинчиков это в некотором роде "благотворительность", жест, отчасти и реклама, желание показать себя, вспомнить свою "русскость". Впрочем, и тут чувствуется некоторое расслоение. "Русаки" из состоятельных, "хлопнув" демократически стопку водки и заев огурчиком, потом пойдут в соседний ресторан "Санкт-Петербург" - заведение, в котором цены "кусаются", с русскими, из советской России поставляемыми балычками, розовой (в Москве такой и не встретишь) семгой, икоркой в морозных хрустальных лоханках, с хрустящими салфетками, обходительной обслугой.
Здесь, возле церкви, на Пасху и случился у меня один любопытный разговорец. Внимание мое привлек старик в мешковатом двубортном костюме, лет 70 на вид, с мясистым морщинистым лицом. Я видел, как его вывели из церкви, поддерживая под руки. Похоже, старику в церковной духоте стало худо. Его усадили на раскладном стульчике возле ограды и оставили отдыхать.
Я обратил на него внимание оттого, что на лацкане пиджака у него была прикреплена советская боевая медаль. Эмигранты, даже и благосклонно относящиеся к советской России, не очень-то афишируют свои симпатии. Не оттого, что их кто-то осудит, - скорее из скромности или, может быть, из заимствованного у французов такта: за границей, в частности во Франции, считается несколько даже "неприличным" носить на груди наградной "иконостас" - человеку, как правило, достаточно внутреннего сознания, что он герой и что об этом знают близкие. О высшем знаке национального отличия ордене Почетного легиона - можно догадаться лишь по крошечной, в размер булавочной головки, бордовой розетке на лацкане пиджака. Впрочем, надо признать, что во Франции никогда и не было таких "эпидемий" награждения, как у нас; награды здесь - большая редкость, даются они действительно за большие заслуги перед страной, но уж зато и ценятся, и почитаются в полную меру.
Старик, запримеченный мною, имел обыкновенную, из желтого дешевого сплава советскую солдатскую медаль с засаленной ленточкой. Я подсел к нему, примостившись на выступе ограды, и при первой же возможности заговорил. Не помню теперь, какие слова я выбирал, стараясь сказать так, чтобы не обидеть старика, но смысл моего "главного" вопроса состоял вот в чем: каким образом получилось так, что вы, воевавший за советскую Россию и награжденный за участие в боях, оказались в эмиграции, на чужбине? Посмотрев на меня не очень-то приязненно и, вероятно, догадавшись, что я из советских, старик вздохнул и после некоторого раздумья проговорил: "Мало вы, похоже, задумывались над жизнью, раз выставляете такие вопросы. Об отечестве нам говорить не приходится: родину-то у нас давно украли". Старик отвернулся, и я понял, что продолжать с ним разговор не следует. Я посидел рядом несколько минут и тихо ушел.
Надо сказать, что короткий этот разговор, вернее, даже не разговор, а оброненная стариком фраза произвела на меня тягостное впечатление. Было в ней - так мне казалось - что-то обидное и даже оскорбительное. Но чем больше я размышлял над словами оказавшегося на чужбине солдата, тем сложнее казалась мне его мысль. Нарочито или случайно соединил он в одной короткой фразе понятия "родина" и "отечество"?
Несколько воскресений подряд приходил я к церкви на улице Дарю, надеясь встретить старика, все думал: а вдруг при новой беседе он окажется более разговорчивым и посвятит меня в смысл своих слов? Но старика я больше не встретил. Пришлось полагаться на собственные размышления. И размышления эти были нелегкими. Нашу жизнь до последнего времени во многом облегчало невежество в отношении собственной истории. Невежество зачастую невольное, вынужденное насильственным обетом молчания и безгласности. Первым моим прозрением я обязан русским эмигрантским журналам. Сколько же в них горестных размышлений о судьбах родины и отечества! Одно из интересных принадлежит Федору Степуну,
Федор Августович Степун, родившийся в 1884 году, человек несомненно талантливый, литературно и сердечно одаренный, в дореволюционной России громкой известности не приобрел. На фоне блистательнейшей плеяды русской интеллигенции конца XIX и начала XX века он был достаточно типичным представителем. Прошел через университет, увлечение социализмом, богоискательством, мечтал о величии свободной России. Как и большинство интеллигентов той поры, был очень активен, "на печке" не сидел. Участвовал в демократических кружках, группах, увлекался журналистикой, объездил многие города России с лекциями, нес, как было принято говорить тогда, "свет и мысль народу". Собственно, свою репутацию, достаточно весомую в Москве и Петербурге, он и приобрел как лектор, популяризатор идей русской либеральной интеллигенции. Увлекался философией, поиском путей сближения в рамках "русской идеи" идеалов революции и христианства. Прошел через свойственное русской левой интеллигенции увлечение идеями Шпенглера. Читал лекции о "закате Европы" и судьбах русской революции. Был близок к кругу русских религиозных философов.