22089.fb2 Не верь зеркалам - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Не верь зеркалам - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Взяли ее в детский сад воспитателем. Год проработала – заведующей поставили, а еще через год – в роно взяли, и стала она по колхозам ездить, детские сады и школы организовывать на селе. Там впервые услышала она о себе, что есть у нее особый талант – организаторский. Дитенка за собой таскала, как того мыша за пазухой. Куда сама – туда и оно. Зима как сон прошла. Дни короткие. А тут весной повеяло. Бывало, с работы идет домой, станет на пороге хаты – и заходить жаль. Снег тает, ручьи бегут. И Анна отогрелась на тех лучах, расцвела лицом, ударила в очи людям ее красота.

«Ты чего замуж не идешь?» – спрашивают. «Ни один черт не бере», – отшутится и мимо. «Она военных не любит, – говорят. – Не глядит ни на кого».

А там и правда кругом одни военные – погранполоса.

Пять лет прошло, как схоронила Якима, а все скучала по нему, ночами просыпалась, плакала. Никто ей не был нужен, а все же весной расцвела. Так и вишневое дерево не может не цвесть, когда придет время садам цвести. И где бы ни стояло оно, может, в дальней дали от садов этих, за глухой стеной каменной, а придет пора – зацветет и оно с садами вместе.

Один такой настойчивый был. Ростом большой, плечи широкие, глаза карие, с искоркой, а на носу рябинка. Командир эскадрона, из конной дивизии. Как встретится, загородит руками дорогу: «Куда вы торопитесь? Я провожу». А она ему: «Ничего, я близко живу». Он ей: «Вы мне понравились». А она ему: «Ну и хорошо. И вы мне понравились. Ну и до свидания».

Постоишь минуту с военным – чего только на молодую вдову не скажут. Опасалась Анна дурной молвы, отвечала поэтому коротко, сердито. А сама думала: «Интересный. Видный собой. Жениться не женится, а так будет… прихожалка. Зачем ему брать мать с дитем, когда за него любая пойдет?»

Все же стал он к ней в дом захаживать. С Веркой нянчится, подарки ей носит, конфеты ее любимые «Мишку» кульками. На май собрался в гости к ней, а она ему: «Я занята, на работе дежурю». А сама не дежурила. Ждала людей к себе – соседку с мужем и с работы одну. Стеснялась, чтобы при людях Борис к ней пришел, – его Борис звали.

Собрались гости, гусь на столе, патефон играет: «Марфуша наша веселее всех». И вдруг дверь открывается, и Борис в дверях. Увидел гостей за столом, улыбнулся, а сам белый аж. «А, говорит, собрались? Это хорошо. Как раз к моей сегодняшней свадьбе. Извините, гости, что вы раньше меня пришли!..»

А сам наган вынимает. Гости из хаты вон, Анна на подоконник. Окно высоко – три этажа. Он наган положил и как трахнет по столу кулаком – гусь на блюде затанцевал. «Слезай, говорит, с окна. Такое, говорит, твое дежурство?» Наливает себе и ей. Спрашивает Анну: «Ну, так что? Будет уже по-моему?» А сам на наган поглядывает. И согласилась она. Потом и гостей вернул. Поздравили молодых, пластинку опять поставили: «Марфуша наша веселее всех, и не любить Марфушу грех».

А утром они с Борисом пошли расписываться. (Борис потом смеялся, что она в загс шла за три метра от него – стеснялась идти с военным по улице.) Назавтра он перевез их с Верой к себе в полк.

Любила она его? Наверно, да. Хотя и не так, как первого. Зато как он ее любил, тому свидетелем была вся дивизия. До этого Борис курил и выпивал, случалось. А тут и курить и пить бросил – люди его не узнавали…

И она вспоминала свой двадцать первый казачий полк, лучший в дивизии, поход в Западную Белоруссию, когда им было поручено первым открыть государственную границу, и Белосток, и после тихие Лапичи, куда их отвели на отдых. Дивизия носила имя Буденного, и в каждом полку была койка Буденного, ее каждый день убирали, перестилали – на случай, если маршал надумает к ним заехать…

Она вспоминала, а короткая весенняя ночь шла на убыль, и не маленькая Вера, Танька вздыхала и бормотала о чем-то в своем детском сне. И в открытое окно пахло морем, которое пряталось где-то там, за горами.

Сколько же можно, думала она, начинать жить сначала? Как-то она встретила в Минске сополчанку. Обнялись, поплакали. Анна затащила к себе домой, согрела чаю. Асьма – коротышечка, кругленькая, глаза черные, как пуговицы. С годами она еще покруглела. Анну удивило, что Асьма одета по-модному – шапка «столбом» и пальто меховое. И губы Асьма еще подкрашивает, и ногти красит. Рядом с ней в своем старом пальто, платке и ботинках стоптанных – она любила ходить на фабрику пешком в любую погоду, а было там километра три – Анна почувствовала себя совсем старухой. Она возвращалась с первой смены, Асьма же сказала, что «гуляет по бюллетеню».

Асьма пила чай из блюдца, с сахаром вприкуску, и разглядывала ее комнату. Покрытый ковром диван, зеркальный шкаф, занавески на окнах – ситец, а по нему березки, домики и елочки, подарок Веры. Цветы из поролона в вазочке – Вера их не одобряла, бархатную вишневую скатерть, которую сберегла чудом и в трудное время не продала – память о Белостоке. Осмотрела и Анну, как эту мебель, безжалостно своими пуговицами. Сказала: «А ты бы могла еще устроиться! Хочешь, познакомлю тебя?»

Анне от этих слов даже кровь в лицо бросилась.

Мамочка моя! И как у нее язык повернулся сказать такое! Молодых сколько в девках сидит… Хотя бы у них на бисквитной фабрике!

«Что ты, Асьма, – сказала Анна, – зозуля наши года уже сосчитала». Но Асьма усмехнулась, погляделась в зеркало и вдруг призналась: «А я замужем, Анна. Года еще нет. Нашла-таки себе старичка. Полковник в отставке» Она рассказала Анне, как нарочно устроилась в Дом офицера, в книжный киоск. Как приглядела себе вдовца-полковника.

«Пусть молодые в девках сидят, – сказала Асьма. Наш возраст в цене. Конечно, баба и без мужика проживет, но боюсь я, Анна, старости. Заболею – и воды никто не подаст… Молодые о том не думают, а нам уже думать пора. Вот потому и в цене наш возраст, что старики охотнее женятся. Девчонка не всякая за старика пойдет, да и старик, если разумный, под пару себе подбирает…»

Анна слушала Асьму, ее неприличные речи и удивлялась: о чем женщина думает. Одного века, видно, мало ей, хочет два прожить… Все же в гости к Асьме выбралась – ради любопытства. Асьма хвалилась – и телевизор у нее, и холодильник. А шубу котиковую тоже полковник ей подарил. Не соврала Асьма. И телевизор и холодильник – все у нее было. И муж был. Полковник в отставке Лев Демьяныч. Крепенький такой старичок, лицо красное, волос сивый – седой, одним словом. По дому ходит в тапочках, командует – в армии привык. Асьму зовет Асенькой, сам чай заваривает.

Стали прощаться, он Анне руку целовать – еле отдернула. Рука грубая, рабочая. Да и не привыкла Анна к таким коникам…

Шла домой от Асьмы, посмеивалась, головой качала. А пришла, отомкнула дверь – в доме тихо, печка вытопилась, наверху остыла, а внизу еще теплая. Достала из печки котелок с кашей, поела без аппетита. Не то чтобы она завидовала Асьме, но тишину своего дома за двадцать лет одинокой жизни услышала как бы впервые.

Вспомнила первого мужа Асьмы, заместителя командира полка по хозяйственной части Назипа Шарипова. Справный был парень, хоть и ноги колесом. Глаза татарские, узкие, веселые. Не имел привычки женщинам руки целовать, а все же далеко до него этому полковнику.

Асьма затеи своей не оставила. Неделя прошла, зовет к себе: «Приходи, я вечеринку собираю». Пришла Анна, платье надела самое лучшее, туфли лаковые, косу заплела веночком – не хотела подругу позорить. В общем, нарядилась, как на Ноябрьскую. А там – народу! Пальто на пальто, шапка на шапке. Лев Демьяныч в передней гостей встречает, руки целует женщинам. Посадили ее за стол, а рядом полковник, трошки помоложе хозяина, голова, как шар, блестит. А сам шустрый, в тарелку ей всего накладывает – и салатика и селедочки. Она уходить, и он за ней – шасть в коридор. Пальто подает и сам одевается. Вышли за дверь. Он: «Я вас провожу». Как Борис когда-то. Она: «Что вы, я близко тут». И чуть не бежать.

На другой день Асьма ей выговаривала: «Ты что, девчонка? Солидный человек проводить хотел, а ты „пых, пых“. Семнадцать лет тебе? Не о любви речь. На что я деньги покидала? Стол какой сделала?..»

«Да, – думала теперь Анна Устиновна, – не знала, не гадала, что встретится мне такой человек на моем пути. Степан, Степан… И чем ты меня взял? Молчанием. Первый – глазами синими, второй – наганом, а этот – молчанием, верностью…»

Познакомились в одном доме. Сидели рядом, как у Асьмы с тем лысым полковником. Только тут не он ей, а она ему в тарелку накладывала, угощала его, хотя сама была в гостях, – а он – брат хозяина. Он, Степан, одет был плоховато, рукава пиджака потертые. Смущался, прятал руки и ел мало. И все помалкивал. А когда в двери стучали новые гости, хозяева на него смотрели – и он шел открывать. Потом все выпили и стали просить Степана, чтобы он на скрипке сыграл. И скрипку вынесли. Он отказывался, глаз не поднимал. Тогда она, Анна, сказала негромко: «Сыграйте, Степан Лукич». Он поднял на нее глаза, какие-то виноватые, чистые, протянул руку за скрипкой… Как он играл! И пока звучала скрипка, она сидела гордая, и ее не покидало сознание того, что всю эту прекрасную музыку, этот плач и стон чьей-то души, вызвала к жизни она, ее негромкое: «Сыграйте, Степан Лукич».

И еще было неловко ей, как будто он при всех рассказывал ей что-то свое, сокровенное, назначенное для нее одной…

Когда расходились, она оделась сама, он не догадался ей помочь, но пошел рядом с ней, не спрашивая, хочет она или не хочет. И всю дорогу молчал. Так молчал, как будто все уже между ними сказано…

Она приехала в К. с твердым решением и только дразнила его, сказав, что должна подумать. Она привыкла к нему, к тому, что он приходит к ней по вечерам, старательно вытирает ноги о половик и садится на табурет у двери, подальше от нее. Они слушают радио и пьют чай, – кроме чая, она ничего не выставляла ему, чтобы он не думал, будто она его приваживает.

Еще на фабрике, подсчитывая последние замесы перед концом смены, она с удовольствием начинала ждать вечера, той минуты, когда за ее окнами, за низким забором, промелькнет знакомая кепка. Он починил ей все, что имело отношение к его профессии, – он был электриком. Работал он тоже молча, иногда насвистывал, но она запрещала – «свистеть в доме – денег не будет». Потом он уходил, и она просила его затворить ставни. И когда он затворял их, громыхая за окнами болтами, у нее на сердце было тихо и ласково, как будто кто-то тепло укрывал ее во сне…

Она каждый день собиралась сказать Вере, что выходит замуж. Но все откладывала. Она все чаще подумывала, что так и уедет, не сказав ни слова. «А что, дочушка! Ты выходила замуж – сказала мне? Дала отчет? Так и я тебе отчитаюсь…»

Но она знала, что есть и еще причина, отчего она откладывает разговор с дочерью. В последние дни она мало думала о нем. Ее захватили воспоминания, они ширились, как река в разлив, отдаляли ее от Степана, и где-то на том берегу едва виднелась одинокая фигурка в поношенной кепке.

Радиокомитет помещался в старинном здании. В его больших прохладных комнатах всегда словно не хватало света. Особенно это ощущалось весной, когда К. был залит солнцем, а тут приходилось жечь электричество. Зато летом, в жару, здесь была благодать. Толстуха Нюта, редактор молодежного вещания, говорила, что только это ее здесь и удерживает – она плохо переносила жару. Нюта четырнадцать лет работала на радио. Работала, чертыхаясь, кляня все на свете, порываясь уйти куда-то – в газету, в театр, в издательство. Слухи о том, что Нюта уходит, постоянно носились в воздухе этого дома, а ее слова «Господи, когда все это кончится!» давно стали поговоркой. Сама Нюта, пожалуй, знала, что это не кончится никогда. Она любила радио, любила этот дом, его прохладные комнаты и населяющий их веселый, остроязыкий народ. Ей нравилось чувствовать себя в эпицентре новостей, первой узнавать о событиях, происшедших в мире. Ее ужасно волновали спешка, накладки, авралы, чепе, напряженная атмосфера, которая постоянно царила здесь, но в последние годы заметно пошла на убыль – почти все выступления давались в записи.

Вера дружила с Нютой. Ей по душе была эта толстая, чуть медлительная женщина с умными глазами, в которых светился грустный юмор. Она никогда не была замужем, но когда ее спрашивали об этом, отвечала: «Муж погиб на фронте». «А почему бы и нет? – говорила она тем, кто знал ее близко. – Откуда я знаю, где он погиб и как его звали? Но я знаю, что он был и, если б не война, мы бы встретились. Это точно». Она говорила это так убедительно, что с ней в душе соглашались.

Вера всегда заходила к Нюте, зашла и теперь, сдав материал об Усть-Лабе. Нюта ей обрадовалась.

– Заходи, сердце мое, – сказала она, увидев Веру. Радость очей моих, заходи! – Нюта предпочитала возвышенный стиль. – Садись, дитя кубанских полей… Хочешь халвы?

Нюта была сластена. И сейчас она ела халву прямо из маслянистого пакета, лежавшего на краю стола.

– Господи, когда все это кончится? – сказала она. – Ты посмотри, какое письмо. У нас была передача, по нашему вещанию – молодые журналисты в Сибири, помнишь? Еще назвали так пышно – «Свидание с жизнью», я была против. Ну, так вот. Один из них, – по-моему, этот Валька Типот, – все распинался насчет Марьи Карениной – это ему растение в Сибири попалось с таким названием. Оно его удивило. Прямо, можно сказать, ошарашило. Почему Марья Каренина? Каренина, но – Марья? Имеет ли отношение к роману Толстого? Может, была в тех краях Марья и тоже под поезд бросилась?.. В общем, развел длинную философию в эфире. А вот радиослушатель Старых Федор Никитич из Дубинок пишет: «Скажите вашему журналисту – не запомнил, как его фамилия, – что растения Марья Каренина в Сибири нет и никогда не было, а есть марьины коренья, о чем я, бывший сибиряк, вас уведомляю…»

– Нюта, меня только что убили, – сказала Вера. – Я не могу смеяться…

Ее в самом деле убили: нужны ежедневные сводки с фронта посевных работ, и посылают ее, Веру, на этот раз недели на две, до окончания сева.

– Сейчас, когда у меня мама, – сказала Вера. – Я люблю ездить, как никто. Но мама этого не поймет. Мы не виделись три года, и вдруг – я уеду…

– Ешь халву, – сказала Нюта. – Ты пыталась с этим чудовищем говорить?

– Я спросила: «Это приказ?» Он сказал: «Если хотите». Я спросила: «Его отменить нельзя?» Он посмотрел на меня – ты знаешь, как он умеет смотреть, – и сказал: «Сев отменить нельзя». И все. Точка. Межонок – с вещами на выход.

– Господи, когда все это кончится? – сказала Нюта. – Ешь халву.

Они поговорили о главном редакторе, человеке новом и непонятном. Нюта сказала, что, когда он сердится, глаза у него становятся белесыми, «как у вареной рыбки». И еще ей кажется, что главный неравнодушен к Вере. А если он посылает ее в самые дальние и долгие командировки, то лишь с одной целью – изгнать из себя беса.

Нюта всегда что-нибудь придумает. Вере же было не до шуток. Она просто не знала, как скажет дома о своем отъезде. Танька и Дима привыкли, с ними проще. Но мама! Бедная мама! Хорошо, что главный дал ей сутки отсрочки. Этот день она целиком посвятит матери, покажет ей город, музеи…

К полудню они уже видели все, что можно было увидеть, прошлись по главной улице, побывали в двух музеях – краеведческом и изобразительных искусств. Мать удивлялась и радовалась, что у Веры и здесь уже столько знакомых, – то и дело ее окликали какие-то люди, здоровались с ней на ходу, а иногда останавливались, и она знакомила их с матерью, чувствуя, что матери это приятно. В краеведческом Вера и сама, как ни странно, была впервые и теперь с интересом разглядывала экспонаты времен гражданской войны – пушку, винтовки, воззвания на пожелтевшей бумаге, листовки, фотографии Кочубея и Соломахи, легендарной героини, чернокосой красавицы, казненной белогвардейцами.

Зато она хорошо знала сегодняшний день этого города, его промышленность и сельское хозяйство, дары его заводов и полей. Она показала матери макеты компрессоров и холодильных установок – продукцию Диминого завода. Мать с уважением осматривала макеты, обходила станки и вдруг ревниво спросила:

– А твоего, дочушка, тут ничего нема?