22120.fb2
— Пленка уже имеется, — сообщала дама, — «Микрат-300».
— Молодец, хорошую пленку достает! — хвалил мордастый. — Узнать бы, с какого объекта ему тащат, да задать тому деятелю по загривку — за соучастие. Ну, уж ладно, конец — делу венец. Готовимся, значит, к операции «Передача»?
Мы в кухне, замерев, слушали его булькающий смешок.
— А что, братцы, пожалуй, на этот раз Англия не устоит?
— В каком смысле? — спрашивал Коля-Моцарт.
— Договор заключит без промедления. В прошлый раз сколько тянули? Года четыре?
— С половиной, — уточняладама.
— Уже вся Скандинавия сдалась, Франция не выдержала, не говоря об итальянцах…
— Ну, итальянцы — те что ни попади переводят, — вставляла дама.
— А эти-то долго, англичане, держались. Привередливые! Но с тех пор-то мы выросли! С прошлой книжечкой не сравнишь, романище мирового класса. Ребята в фотоотделе куски почитывали — прямо так хвалят! Если мы тогда на аванс в две тыщи фунтов согласились, так теперь и с четырьмя спешить не будем. И со Штатами поторгуемся! Хотя они и так хорошо отвалили, а можно и больше с них содрать. — Слышалась искренняя гордость возросшим талантом наблюдаемого и затем — вздох почти горестный. — Да-а… И почему это я романы не пишу? Все — статеечки, статеечки на злобу дня.
— Кто-то же должен и на злобу, — утешал Коля-Моцарт. — Вы не менее важное делаете.
Мордастый, однако же, на лесть был не падок и коротко перебивал:
— Бельгиец был?
— Час проговорили с четвертью, — ответствовал Коля. — Мы едва успели кассету сменить.
— Что-нибудь вынес?
— Отчетливо сказать нельзя.
— А какая у нас техника? — жаловалась дама. — Одно мучение!..
— Да, и этот черт бельгийский берет так ловко, что и не зафиксируешь. А ведь он-то, я чувствую, и передает. Вот бы кого по-крупному опорочить!
— А Хельсинки? — спрашивал Коля. — За письма его ж не выдворишь.
— Что Хельсинки? Его на иконах надо подловить. Большой любитель нашей старины! Кто еще был?
— Из посольства Франции — на машине с флажком.
— Один шофер или кто поважнее?
— Шофер.
— Ну, это он приглашение привозил — на четырнадцатое, день Бастилии. Этот вряд ли чего взял для передачи, французы — они осторожные. Кто еще?
— Ахмадулина приезжала на такси.
— Беллочка? — оживлялся мордастый. И опять вздыхал печально. — Да, слабаки эти официалы, только она его и посещает. Луч света в темном царстве. О чем говорили?
— Хозяина не застала, с женой поболтали полчаса. Все насчет приглашения: на дачу в Переделкино, в субботу.
— Ясно. Стихи новые почитаем. И напитки, конечно, будут — умеренно. По уму.
— Сапожки немодные у нее, — вставляла моя дама тоном сожаления, но отчасти и превосходства. — Наши таких уже сто лет не носят. И шапочка старенькая.
— Так ведь когда у нее Париж-то был! Пять лет назад. Теперь она себя опальной считает. Не считала бы, так и сапожки были б модерные, от Диора.
Черт бы побрал эти деревья, из-за которых не видно стало подъезда! Была Ахмадулина — и я прозевал ее. Я не сбежал вниз, не протянул ей последнюю ее книжку для автографа, не высказал, чту я о ней думаю. А если и правда, что «поэт в России — больше, чем поэт», то, может быть, наше безвременье назовут когда-нибудь временем — ее временем, а нас, выпавших из летосчисления, ее современниками? Но про меня — кто это установит, где будет записано? Мы себе запретили вести дневники, мы искоренили жанр эпистолярный, по телефону лишь договариваемся о встрече, а встретясь, киваем на стены и потолки, все важное — пишем, и эти записочки, сложив гармошкой, сжигаем в пепельницах. Господи, что же от нас останется? А вот что. Я-то Ахмадулину прозевал, а они — даже разговор записали. Те, от кого мы прячемся, увиливаем, петляя, «раскидывая чернуху», неутомимые эти труженики наши, ревнивые следопыты, проделывают за нас же всю необходимую работу, собирают нашу историю — по крохам, по щепоткам, по обрывкам из мусора, по следам на копирке, а то и целыми кипами бумаг — при удачном обыске. Плетя свою паутину, они связывают в узлы разорванные, пунктирные нити наших судеб. Мы что-то могли потерять — у них ничего не потеряется! Все будет упрятано в бронированные сейфы, в глубину подвалов. Я приветствую тебя, диссертант третьего тысячелетия, и прошу у тебя прощения! Когда все это будет разложено по музейным папкам, из которых ты любую сможешь востребовать по простому абонементу, ты мог бы — выбеги я к подъезду! — услышать наши голоса, а то и увидеть покадровую съемку нашей встречи: вот я подхожу, слегка спотыкаясь на ровном месте, протягиваю книжку (в лупу можно рассмотреть титулы), Белла Ахатовна смотрит удивленно, потом с улыбкой, мы оба в кадре, и она что-то пишет в книжке, которую я стараюсь покрепче держать в руках. И, поскольку возникло бы подозрение, что я через нее предупредил наблюдаемого, ты нашел бы в этой папке все обо мне: мои привычки, мои слабости и пороки, и какой тип женщин я предпочитал, помногу ли пил и нуждался ли опохмелиться, ну и мои, ясное дело, умонастроения. И ты б тогда составил полную картину, что же собою представлял я, не пошевеливший пальцем, чтоб приблизить то время, когда нам дадут прочесть нашу собственную историю.
— Даю оперативку, — прерывал мои размышления мордастый. — Вечером у хозяина слет ожидается. Надо полагать — с водочкой.
— Три пол-литры куплено «Старомосковской», — подтверждал Коля-Моцарт. Валера фиксировал в магазине.
— Будет кое-кто из диссидентуры, — мордастый называл имена, которые можно услышать по радио, то есть когда-то было можно, покуда эти поляки не вынудили наших глушить «вражеские голоса». — Привезут, конечно, «документы» на подпись… Ну, это не наша забота. А вот проследить насчет рукописей. Есть сообщение, что двое молодых собираются прийти, из «Союза независимых», или как они там себя называют? Что-нибудь почитают, наверно, вслух, а если толстое — то оставят.
— Так чего с этим делать? — спрашивал Коля.
— Фиксировать, больше ничего. Пока никаких указаний не было. Наш объект — хозяин. И — каналы, каналы!
Уходя, мордастый взглядывал мельком на мою «золотую полочку», где уже, как вы понимаете, никаких «Зияющих высот» не стояло, зияла пустота.
— Сынок ваш взрослеет, — как-то сказал он на прощанье папе, желая доставить приятное. — И в целом мы вами довольны.
— А мы вами — нет, — отвечал папа — впрочем, когда дверь за мордастым закрылась.
С моими стариками определенно что-то происходило. Они все больше мрачнели. Папа охладел заметно к своей коллекции, забывал протирать ее тряпочкой по утрам, рассматривать и переставлять часы с места на место, даже заводить забывал — и вскоре иные вовсе умолкли, дзинькали и блямкали только те, что с недельным заводом; он все реже шикал на маму, а мама все меньше стеснялась нашей пониженной звукоизоляции.
— Ты знаешь, Матвей, что я решила? — спрашивала она посреди тишины.
— Что ты решила?
— Нам надо купить цейссовский артиллерийский бинокль. Я видела в магазине — за девяносто шесть рублей.
— Зачем? У нас есть бинокль.
— Театральный? Это дерьмо. Артиллерийский дает восьмикратное увеличение.
— Аня, зачем нам с тобой восьмикратное увеличение?
— Ты не понимаешь? Я хочу во всем участвовать.
Это слово — «участвовать» — она теперь часто произносила, к месту или не к месту. Звала ли ее соседка занять очередь за сардельками — она отвечала: «Нет, я, пожалуй, сегодня не буду участвовать»; собирались ли подписи на выселение буйного алкоголика, художника К., в молодости сталинского лауреата, — «Я подумаю, надо ли мне участвовать»; складывались ли по трешке на ремонт и покраску скамеек — «Считайте, что я участвую».
— В чем ты хочешь участвовать? — спрашивал папа унылым голосом.