22133.fb2
Данила внимательно прислушивался. Он тоже улыбался, когда люди смеялись, кивал в такт говорившему, понимающе поддакивал, а то и вставлял несколько слов, но никак не мог ухватить существо разговора и решительно не понимал, чему смеются.
Он будто и участвовал в разговоре, но оставался за какой-то незримой чертой, отделявшей его от этих людей, и никак ему не удавалось переступить ее.
Центром разговора был то один, то другой, и настал, наконец, момент, когда все внимание обратилось к Даниле.
- Молодцы все-таки французы, - сказал Алексей Никитич. - Шутка ли, десять миллионов в забастовке участвовало. Вы тоже бастовали?
Вот тогда-то и смолкли все, ожидая, что он скажет.
Что мог сказать Данила!
- Да-а, было дело, - солидно протянул он. - Весь транспорт встал, заводы и фабрики остановились...
Он понимал, что это известно и без него. А что же еще сказать? В их маленьком поселке не очень-то видна была забастовка. Пока он обдумывал, кто-то шепотом заговорил с соседом на краю стола, разговор перекинулся дальше, стал громче, возник общий спор, и уже никто не смотрел на Данилу и ничего от него не ждал.
И опять он почувствовал, что остался один.
Никто не сказал ему обидного слова. Напротив, все вежливо улыбались, предлагали закусить или выпить, но все яснее становилось, что единственно об этом и могут они говорить с ним.
Данила мог бы, конечно, рассказать, как тяжко ему на чужбине. Он не решался на такой разговор, боясь вопросов, на которые трудно будет ответить, которых им не понять. А они, видимо из деликатности, не поднимали этой темы. И то, что уже столько времени он вместе с ними и никак не вписывается в их круг, все дальше отодвигало его от них.
Евдокия нашла себе дело: помогала Клаве уносить на кухню грязную посуду и подавать к столу пироги.
Данила задумался. Выпивший лишнего бывший фронтовик сидел возле него и клевал носом. И вдруг, точно его подтолкнули, встряхнул головой и уставился на Данилу.
- Молчишь француз? - дружелюбно сказал он. - А ты бы объяснил, что делал, когда мы кровь проливали.
- Ты с ума сошел, Паша! - возмутилась Клава. - Напился и сиди себе.
- А что? - мирно и добродушно улыбаясь, развел он руками. - Напился. Верно, напился. И что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. - Он громко рассмеялся, а потом очень серьезно, словно протрезвев, добавил: - И ты, Клава, думаешь, как я, и все они, - обвел он пальцем окружающих.
Сразу несколько человек цыкнули на него.
- Ну, хорошо, хорошо, не буду, - оттолкнул он ладонями воздух. Извини, француз, не виню тебя. Рыба ищет, где глубже, а человек - где лучше. В войну сохранил себя, - кому охота умирать? А после войны, когда мы по карточкам голодали и землю на бабах пахали, какой же дурак сюда поедет...
С каждым словом голова Данилы дергалась, как от удара. Почему же молчат остальные? Почему не прервут его? И только выслушав эту длинную тираду, точно спохватившись, Алексей Никитич крикнул:
- Да замолчи ты, как тебе не стыдно!
Друг Паши, тоже бывший фронтовик, вызвался проводить его домой. Тот и не сопротивлялся. Мирно пошел, и уже с порога, обернувшись, добавил:
- Ты теперь не уезжай, француз. Теперь хорошо живем. Говори: "Люблю родину" и требуй квартиру...
Пашин друг потащил его за собой и захлопнул дверь. Но из-за двери отчетливо донеслось:
- Трехкомнатную требуй... Дадут, как сознательно вернувшемуся...
- Не обращайте внимания, выпил много, - сказал Алексей Никитич.
Данила не слушал. Ему хотелось кричать. Упасть на пол, обхватив голову руками, и кричать.
"Я так и знал... Но за что! Да как объяснить им это2 Ведь и они улыбку прячут. Жестокие люди. За что? Ни разу нигде не совершил я преступления перед родиной".
На следующий день Клаве надо было выходить во вторую смену. Завтракали молча. А потом Данила не выдержал, высказал свою обиду.
- Понять должны, - закончил он, - разрешили мне приехать - значит, нет за мной вины. А если что и не так, простила меня родина. Чего же теперь попрекать?
- Оно, конечно, - вздохнула Клава - Только скажу тебе не таясь: родина - это мать А мать всегда простит сына, как бы больно ей ни сделал. Даже если бросил ее, когда вся в крови лежала А люди не прощают. Они знают: родина поднимется и простит, а уж бросил ее, считай - оторванный ломоть Ни автогеном, ни газовой не приваришь. И винить их не в чем.
- Так что же они, те, что были, больше, чем родина?
- Не знаю, Данила, как тут делить. Знаю только, что в них моя опора И в горе, и в радости И обижайся не обижайся, ссориться с ними не буду. Особенно с Пашей. Человек он надежный и другом Федора в бою был.
Она умолкла, потом, улыбнувшись, сказала
- Хватит об этом. Если в чем моя помощь нужна, всегда помогу. А сейчас советую город посмотреть, не узнаете его теперь. К обеду не опаздывайте, мне ведь на работу..
На автобусе объезжали и осматривали город Ни одного района, кроме сильно изменившейся улицы Ленина, узнать было нельзя. Новые дома, новые кварталы. Незнакомые, неприветливые. Это раздражало его.
Перед ним был чужой город А где же родное?
Возвращались угрюмые. Возле дома Клавы Данила сказал.
- Ты иди, а я через часок вернусь, - и заспешил, зашагал, чтобы не успела она ни о чем спросить.
Данила шел на свой завод. У проходной - она осталась почти такой, как была - возле газетного стенда дождался гудка. И без того екало сердце, а тут люди пошли. Первой высыпала молодежь. Шумной веселой ватагой. Такими и раньше были его ученики на этом заводе. А потом все смешалось в толпе, и молодые, и совсем пожилые, даже старше, чем он. Вглядывался, всматривался, стараясь узнать знакомых, страшась, что они узнают его первыми и он не успеет спрятать лицо.
Толпа росла, вытягивалась. Надвинув кепку на самые брови, шагнул, еще шагнул, а глаза бегали, бегали, пока не замерли.
Колька! Его ученик Колька. Самый смышленый и боевитый, степенно вышагивал, окруженный рабочими. Боже мой, как постарел. Наверное, мастер теперь или начальник цеха.
Данила провожал его взглядом, пока тот не скрылся в толпе И снова бегали глаза. Узнал еще кого-то, чьей фамилии не мог вспомнить. Не отдавая себе отчета, робко приближался к потоку, подобрал его шаг, слился с ним и, часто глотая, пошел.
1969 год
"НАДО ВЕДЬ КАК-ТО ЖИТЬ..."
Вскоре после войны мне попались два уникальных документа. Первый ученическая тетрадка в косую линейку, куда в 1921 году совсем еще мальчишка - сельский счетовод заносил необходимые ему данные.
Записывал фамилии организаторов Советской власти, видимо, для того, чтобы потом не забыли о них. Против каждой фамилии имелись различные пометки:
"секретарь сельсовета", "коммунист", "горлопан", "сначала пороть, потом повесить"...
Последнее заключение автора и еще несколько подобных особенно настораживали и поражали. Не только садизмом, с каким он намеревался лишать жизни людей. Была в них приказная категоричность, не свойственная скромному положению юного счетовода. Будто привык уже отдавать приказы и самолично решать судьбы, чинить расправы.
Должно быть, просто безрассудное мальчишеское ухарство, не имевшее под собой почвы.