22179.fb2
— Кстати, он дважды пытался лишить себя жизни с помощью снотворного. И оба раза сначала звонил ей и наговаривал предсмертное сообщение на автоответчик.
Я тоже вышвыриваю окурок и закрываю окно. Стою и трясусь от холода — и ни одной мысли. Генри тоже молчит. Наконец спрашиваю:
— А она что?
— Сразу же неслась к нему на такси. У нее ведь есть ключ от его квартиры. Там он и лежал. На полу. Изо рта пена. Она вызывала «скорую» и ехала с ним в больницу. Вот тебе и «мышка-солнышко».
Мне кажется, что руки темноты хватают меня за внутренности.
— А после второго раза она долго кричала, что больше никогда не кинется его спасать. Но в принципе даже тогда они не поговорили о своих отношениях. Она заявила, что у него приступы депрессии. Но это и правда. Так бы все дальше и шло. Трагедия в том, что появился я.
— Если бы Йенс попытался ее поцеловать, как ты думаешь, она бы согласилась?
— Нет. Она все время мне повторяла, что у них с Йенсом никогда ничего не будет. Как мужчина он лишен для нее всякой привлекательности. Они просто друзья, и не более.
Он открывает дверь в туалет, хватается за стенку и дотягивается до выключателя. Быстро заходит и закрывает за собой дверь. Да, пожалуй, ворона-то небелая. Из-под двери в купе проникает приглушенный желтый свет.
Позже, когда мы оба снова легли, я спросил:
— А чем Кристина занималась?
— В каком смысле?
— В смысле работы.
— В общем-то она много чем занималась. В Брюсселе изучала медицину. А позже, уже в Мюнхене, работала в журнале. Делала переводы с французского.
— А ты что делал?
— У меня был понос.
— Все время? Непрерывно? Один сплошной понос?
— Почему? Еще я ходил в школу. В двенадцатый класс. Но это так, между прочим. В основном у меня был понос. Мне становилось нехорошо, и начинался понос. Не знаю, есть ли тут связь, но в школе я учился плохо. Хуже не придумаешь. Радовался до одури, если умудрялся переползти в следующий класс. Мы с мамой жили в районе Мильбертсхофен. Родители развелись около трех лет назад. Мама продавщица. Она работает в книжном магазине на мюнхенской Фрайхайт. Эзотерическая литература. А я почти не выходил из своей комнаты. Если я был у себя, то меня не все время несло. Я сидел за письменным столом или на кровати и постоянно занимался онанизмом. А если шла носом кровь, то я начинал бегать по комнате, опустив голову, и пытался ронять капли так, чтобы на паркете из них получалось слово или картинка. Но если был где-то не дома, то тут же приходилось бежать на горшок. Знаешь, как это хреново?
— А ты не пробовал сходить к врачу?
— Да я был у тысячи врачей. То мать посылала, а то и сам ходил. К обыкновенным врачам и ко всем этим консультантам, психологам, целителям… Никто ничего не нашел.
Шуршит его одеяло.
— Я уже говорил, самое противное — это школьные праздники. И клубы. С какой непостижимой ненавистью там на тебя смотрят! Потому что ты не танцуешь или танцуешь плохо. Потому что не так одет, потому что пьешь не то, что они. Потому что не один из них. Может быть, просто потому, что ты лишний, — ведь люди не выносят лишних. Все они наступают друг другу на пятки. Лезут в личную жизнь других. Воруют друг у друга. Кусаются. Каждый должен быть лучше других. А тут вдруг я. Сначала пот начинал течь из подмышек по бокам, руки становились мокрыми. Капельки воды застревали в бровях. Начинал болеть живот, и я мчался к унитазу. Иногда, бывая в общественных местах или, например, в книжном магазине, я чувствовал противный запах из носа И слг этого запаха было такое ощущение, что все, вытекшее у меня из кишечника и из носа, все это скапливалось неизвестно где и сейчас хлынет на меня и на всех, кто рядом.
Я представлял себе, как Это сбивает людей с ног и уносит их прочь. Книжные полки не выдерживают напора волн и ломаются. А потом все валяются внизу. В моем дерьме. Крутятся там. И я тоже кручусь. А в один прекрасный момент затихну. Со мной будет покончено.
На нас опускается тишина. Генри откашливается.
— Ну, в общем, я почти все время сидел в своей комнате. Было гак одиноко! Никаких друзей. Пока я не познакомился с Йенсом. С ним я чувствовал себя хорошо. Наверное, потому, что с первой же секунды видно, что он тоже одинок. Этакий незримый, но очень крепкий канат — одиночество. Именно он нас и связал. Двух товарищей по несчастью. Мы так крепко сцепились, что потянули друг друга на дно. Мне кажется, я с таким удовольствием с ним встречался потому, что не приходилось ничего из себя изображать. Не было надобности делать вид, что у меня припрятана куча козырей. Мы общались по несколько раз в неделю. Иногда вдвоем, без Кристины. Чаще всего просто находили какой-нибудь ресторанчик в Швабинге и там разговаривали. Он все время забирал меня от моего дома, и мы ехали на его машине. У него «ситроен» винно-красного цвета Знаешь, если я вижу такую машину, то мне хочется орать.
Слышу, как Генри трет ногу об ногу. Поворачиваюсь на спину и смотрю наверх. Сжимаю ладони, подношу их к губам и начинаю дуть. От воздуха пальцы становятся теплее. Генри рассказывает дальше.
— Мы много о чем болтали. В основном, конечно, о Кристине. Но не только. Однажды, я хорошо помню, шли мы с ним по Леопольдштрасе. Было около восьми. Прекрасный теплый летний вечер. Если бы кто-нибудь выглянул в тот день из парящего в воздухе невидимого окна и посмотрел на улицу, на идущих легкой походкой по своим делам людей, то он бы подумал, что всем им очень хорошо. В воздухе висели гудки машин и голоса девушек. Йенс шел в паре шагов от меня. Я все время оборачивался и смотрел на него. Он топал, как слон. Как будто при каждом шаге пытался вбить ноги как можно глубже в асфальт. Левая рука свободно болталась. В правой — булочка с жирным ливерным паштетом. К булочке приклеилась салфетка. Я все ждал, что он вместе с тестом съест и тонкую белую бумажку. Но он был настороже. Когда от булочки осталась только салфетка, он ее смял и швырнул на землю.
А рот, измазанный горчицей, так и не вытер. Перед входом в ресторан на ступеньке сидела девушка лет двадцати. В коротенькой юбке. Колени крепко сжаты. Короткие светлые волосы и замечательные высокие скулы. Жуя жвачку, она выставляла эти самые скулы напоказ. Мне так хотелось подойти к ней и сказать: «Привет, вот и я. Меня зовут Генри». Знаешь, как это бывает — необъяснимое желание подойти к девушке, просто для того чтобы сказать, что ты существуешь? Живет, мол, такой на свете. Может быть, весь мир показался бы тебе лучше, если бы такая девушка знала, что ты есть.
И в этот момент Йенс заорал: «Генри, подожди!» Я повернулся и побежал к нему. Он стоял перед витриной бутика. За витриной между тряпками и шикарно одетым манекеном работал телевизор. По подиуму, одна за другой, непрерывно вышагивали модели в шикарных парижских прикидах. Виляли бедрами, выворачивали колени наружу, как будто у них кривые ноги. А ноги-то какие худые! И руки, и плечи… Губы намазаны черным. Йенс тыкал пальцем в экран. «Я больше этого не вынесу — везде девушки. И все красивые. На MTV, в журналах, на рекламе. Я больше не выдержу. Формы безупречные, просто с ума можно сойти. А когда они вдруг посмотрят с экрана или с плаката — ну и глазищи! В них всегда зовущий огонек, такой многообещающий: пойдем потанцуем, зажги меня, трахни. Трахай, пока есть что трахать. Пока мы не превратились в черный пепел, который развеется ветром. Но вокруг них — этот мерзкий искусственный блеск. А ведь в настоящей жизни ничего не блестит». На экране по подиуму вышагивал одетый в черное мужик. К рукавам прикреплены огромные черные крылья. Мужик раскинул руки. А Йенс продолжал: «Как будто где-то существует фабрика блеска, которая разбрасывает его повсюду. Несколько человек постоянно работают на этой фабрике. Для остроты ощущений. А всем остальным во что бы то ни стало хочется туда попасть. Они сделают все что угодно, только чтобы проникнуть туда. Караулят у дверей, ждут приглашения. И с восторгом вдыхают отработанные газы. А на фабрике между тем дело идет полным ходом. Некоторые отрасли снабжаются огромным количеством блеска, и прежде всего — секс. Знаешь, как мне хочется трахаться? Такое ощущение, что яйца вот-вот взорвутся. И взрывной волной мне оторвет ноги. А весь этот блеск отодвигает еще дальше то, что и так недостижимо. Каждый продает себя с таким видом, как будто у него постоянно лучший в мире секс. Понятия не имею, может быть, это и на самом деле так. Во всяком случае, мне от этого плохо. И кажется, что, когда касается секса, люди в любую минуту готовы на все что угодно. А с другой стороны, вроде бы и не очень готовы. И боятся. Постоянная готовность чертовски напрягает, и они с радостью избежали бы этого чудовищного напряга. Но ведь какой соблазн — пылать от страсти и трахаться, пылать и трахаться. И я тоже, тоже хочу». Он умолк. Посмотрел на свое огромное отражение в витрине. Через это отражение был хорошо виден экран телевизора. Модели всё шли и шли.
— Ты спишь? — спрашивает Генри.
Я не отвечаю. Не хочу отвечать. Сначала нужно подумать о том, что он рассказал. И о себе нужно подумать. Посылаю стрелу своих мыслей в Берлин. Там я живу уже полтора года, и почти все это время болтался по улицам один. Шатался без дела. Наблюдал за людьми. Я, например, давно изучил, как они открывают зонтики или берут друг друга под руку, как проходят мимо с отсутствующим видом или внимательно обозревают всё подряд, как компостируют билеты, бегут за поездом, как толкаются и хлопают друг друга по плечу. Как останавливаются, не зная, куда идти, и озираются вокруг; как сидят напротив меня в метро, морщат лбы. Все это давно знакомо, но люди тем не менее остаются настолько чужими, что я с трудом выношу это безумие. Иногда я бездумно шел за кем-нибудь. В основном, конечно, за женщинами. Чаще всего провожал их до дома. Сколько часов ушло на это! А потом вспоминал, что целый день ничего не ел. Забывал про еду. Бывало, что несколько дней подряд. Что-то мешало думать о пище. И тогда я чувствовал себя слабым и опустошенным, и мне было плохо. Иногда приходилось садиться на ступеньки или искать скамейку в парке. И казалось, что больше ни секунды не выдержу в этом житейском месиве. Хотелось выворачивать людям руки, хотелось орать на прохожих и бить их со всей силы. Но я этого не делал. Только смотрел издалека, как люди текли мимо меня. Иногда кричал им вслед что-нибудь оскорбительное. А себе шептал: «Все хорошо, все будет хорошо». Так я и проводил свои дни. Вот моя история. Но есть еще одна, совсем другая. История, которую можно наблюдать в зеркале. В темной точке моего правого глаза. Это ты, Манди.
Дышу громко и ровно, ведь Генри должен думать, что я сплю. И тогда будет тихо. Насколько тихо может быть в движущемся поезде. Неожиданно он заговорил снова. Наверное, ему все равно, сплю я или нет. Поэтому я открываю глаза и продолжаю слушать.
— Потом мы с Йенсом пошли еще и в «Эггерс», это такой ресторан на Гогенцоллернштрасе. Всю дорогу мы шли рядом, не говоря ни слова. Йенс смотрел в землю. В «Эггерсе» столики стоят и в зале, и на улице, но нам захотелось войти внутрь. Выбрали место в углу, у самого окна. Взяли две колы. Йенс не отрывал взгляд от окна и смотрел на отражения входящих в ресторан. «Я урод», — сказал он. Схватил стакан. Взболтал колу, попробовал. Потом откинулся на стуле и взглянул прямо на меня. «Ну-ка, посмотри на меня! Я слишком уродлив даже для того, чтобы пить колу. От ужаса она должна выпрыгнуть из стакана. Слишком уродлив, чтобы куда-нибудь ходить и знакомиться с людьми». — «Для меня ты никакой не урод. (Когда я это говорил, так оно и было.) И знаешь почему? Потому что свою душу ты не запираешь в железном ящике своего пуза. Многие закрывают свою душу в ящик. Запирают ее навсегда. Это видно по глазам. Ведь человеческая душа отражается в глазах. А если человек запер душу, то в глазах отражается только холодное железо, из которого сделан ящик. Вот они и есть настоящие уроды. К тому же в течение многих лет по свету бродит одна и та же ошибка. Почему-то считается, что есть четкая грань между уродством и красотой. Кто имеет право принимать решение по конкретному человеку? Дело в том, что существует общее представление о красоте. Именно его нам и навязывают. Если человек не соответствует критериям, если он не такой, то его рассматривают только под одним углом зрения: он уродлив. Великое сфабрикованное безумие, именно оно и решает, кому быть счастливым, а кому нет».
«Знаешь, что я слышал? — вдруг сказал Йенс. — Я слышал, что люди, у которых есть какое-нибудь уродство, неважно, психическое или физическое, ну, те, которые сидят в инвалидной коляске, у которых нога искривлена или всего одна рука, которые хромают или не могут пользоваться пальцами, слепые… я слышал, что эти люди когда-то были звездными воинами, героями других галактик, существами, сделанными из света, невообразимо красивыми и сильными.
Они исследовали космос, переживали интересные приключения, но вспомнить об этом теперь уже не могут. А повреждения и уродства — это последствия долгого, тяжелого путешествия к Земле. К той планете, которая является целью всех звездных воинов. На которую все они когда-нибудь попадают. А когда они рождаются на Земле, людьми, то они спасены. Вот теперь я и думаю: может быть, с жирными людьми тоже так. Что толстые тоже когда-то были звездными воинами. Звучит неплохо, правда? Лицо у меня опухло во время долгого перелета. А на самом деле я сильное, прекрасное дитя Света».
«Что за чушь! У каждого есть какие-нибудь недостатки. Тогда получается, что все когда-то были звездными воинами. До того, как попали на Землю. Убедить себя можно в чем угодно, лишь бы немного полегчало. И потом, разве Земля может быть целью? Не знаю. И что же за порядки царят в космосе, если, чтобы спастись, нужно превратиться в человека?»
«Понимаешь, — сказал Йенс, — если Земля на самом деле конечная цель и если представить, как я без отдыха и в полном отчаянии мечусь туда-сюда, то, может быть, и правда, что сам путь — это и есть цель».
Позже к нам присоединилась Кристина. Она так устало опустилась на стул, как будто ложилась спать. Но у нее не было шанса отдаться своей усталости, потому что прошло совсем немного времени, и Йенс поинтересовался (как это часто бывало) ее сексуальной жизнью. Пробовала ли она то или это. Почти на каждый вопрос она могла ответить утвердительно и рассказать соответствующую историю. Когда, например, она объясняла, как здорово самой или с партнером испытывать новую сексуальную игрушку, она все время отбрасывала с глаз прядь волос или ладонью проводила по лицу сбоку, как будто хотела удостовериться в его совершенстве. Кристина говорила тихо, слова сплетались в ласковую мелодию, словно она изо всех сил старалась нас соблазнить. Она получала явное удовольствие, если в какой-то момент своего повествования замечала, что у нас буквально слюна капает. Позже, в тот же вечер, речь зашла о том, что же все-таки прикольнее — секс или еда. Кристина приняла сторону секса, Йенс — пищи. Он сказал: «В понятие „еда“ входит, среди прочего, и биг, — мак. Скажу только одно: понадобится ну очень много сексуальных прибамбасов, чтобы победить один биг-мак!»
Так проходили дни, недели. Мы втроем встречались в ресторанах и кафе, болтали, ходили в кино и театр, по ночам гоняли по району на «ситроене» и слушали невыносимо громкую музыку. Или все вместе ехали к моей бабушке, чтобы под руководством Йенса готовить жирную жратву в гигантских количествах. Мы возились на кухне и опять слушали громкую музыку. Если я бывал один, то чувствовал себя мерзко. А с ними казалось, что сейчас я должен быть счастлив. Что думали другие, не знаю. Иногда я считаю, что должен был заранее понять, к чему все идет. Если Кристина делала что-нибудь одна, без Йенса, и не говорила ему об этом, то он обижался, уходил. От меня гоже. Хотя я не имел к этому никакого отношения. Получается, что в его голове мы существовали только втроем. Он не звонил и не подходил к телефону. А через некоторое время, когда мы снова встречались, он сидел молча, не говоря за целый вечер ни одггого слова. И взгляд у него был такой, про который я уже рассказывал. Поэтому смешно звучал ответ на вопрос, не влюблен ли он в нее: «Не-а, Кристина — это последняя женщина, в которую бы я влюбился». Я не верил. И должен был предчувствовать, что произойдет.
Мои газеты: «Шпигель», «Тагесшпигель», а еще «Вог» — из-за девушек. Книги из amazon.de. Кое-что пропадает из почтового ящика. София все время качает головой: «Как можно так много читать?»
Ей двадцать три года, после душа она все время приходит на кухню, обернувшись полотенцем. Она итальянка. И моется только после обеда. Ночная жизнь. Скоро от моей подписки она сможет отказаться.
Генри говорит:
— Хочу рассказать тебе еще кое-что про Кристину. У нее два выдающихся качества. Первое — это ее безупречная красота, ведь она красива вся, с головы до пят. И второе, что особенно заметно при первой встрече, — удивительная отрешенность, как будто она воспринимает окружающее через пелену. Может быть, так оно и есть, ведь она близорука. Не в состоянии разглядеть Олимпийскую башню, даже стоя прямо перед ней. Один раз так и правда было. Но она слишком тщеславна, чтобы носить очки. Кажется, что по-настоящему ее ничего не интересует, что она неприступна. С ней, как и со всем, что ускользает, очень трудно — нужно сильно постараться, чтобы до нее дотянуться, чтобы заставить Кристину смеяться, плакать, кричать, выманить ее из оболочки. Она любит все арабское. Арабскую музыку. Наверное, ей было бы нетрудно ходить в чадре. Ей бы пошло. Ее отец был дипломатом. Она много ездила по свету. И говорила на языке любой страны, в которой бывала. Дольше всего она пробыла в Брюсселе. Меня страшно раздражало, когда она высоким звонким голосом что-то быстро говорила по-французски в телефонную трубку. А я не понимал ни слова. Красилась она часами. Пользовалась кремом, пудрой, тенями для век, тушью для ресниц, помадой, контуром для глаз. А когда через час возвращалась из ванной, никто и не замечал, что она накрашена. Но вид при этом был ослепительный. Даже волосы сверкали. Еще она пользовалась парфюмом — запах то ли имбиря, то ли ландыша. Этот парфюм она все время заказывала из Парижа, всегда из одного магазина, в котором делает покупки президент Миттеран. И еще у нее есть одно отличительное качество — неорганизованность. Где бы она ни бывала, везде оставляла после себя хаос. Как животное, которое помечает территорию. Носки, одежда, грязные чашки из-под кофе, тарелки, ложки, развернутые газеты, грязные кроссовки, заметки, сделанные ее нервным почерком на всяких листочках, которые, кстати, тоже терялись в ворохе всего этого хлама. Один раз я видел ее чемодан, с которым она вернулась с моря. Она так его и не открыла Там даже песок остался. Она вообще не стирала вещи. Дорогие относила в чистку, а все остальные просто выбрасывала и тут же покупала новые.
— А ты-то мог сказать ей, что любишь ее? — перебиваю я.
Он долго ничего не говорит. Слышно, как стучат колеса.
— Да, — раздается сверху, — я ей сказал. Однажды вечером. В ноябре. Шел сильный дождь. Она стояла перед нашей дверью как мокрая кошка. Сказала, что хотела сделать нам с матерью сюрприз. Но мамы дома не было. Слава Богу. Она вошла, швырнула на пол курточку из ягненка, побежала в ванную, вытерла лицо полотенцем, наклонилась вперед, высушила, насколько могла, волосы и снова откинула их назад. Я напряженно наблюдал за ней из коридора. Поднял с пола куртку и повесил на крючок. Мы вместе вошли в мою комнату. От отца у меня остался проигрыватель, на котором можно слушать миньоны. Правда, все пластинки уже сильно поцарапаны.
И все равно звук прекрасный. Когда бы их ни слушал, все равно появляется ощущение уюта. А мне они еще и чуть-чуть напоминают про отца. Мы сидели на полу, друг напротив друга. И слушали старые зонги. Если песня мне особенно нравилась, я показывал ей текст. Я садился позади нее и через ее плечо водил пальцем по нужным строчкам. Так было, например, с «Джокером» в исполнении ансамбля Стива Миллера. Мы заказали пиццу. Ее принесли через двадцать пять минут. С салфетками. Мы ели руками, сидя друг напротив друга, и слушали музыку. Я написал на салфетке: «1. Не могу наглядеться на тебя. 2. Я тебя люблю». Пододвинул салфетку к ней. Она прочитала. Дождь стучал по стеклу. Раздался щелчок. Пластинка кончилась.
— И как она отреагировала? — спрашиваю я, вытянув голову вверх.
— Сначала она ничего не говорила, — тихо отвечает Генри, — а потом сказала: «Ты слишком молод».