22204.fb2
Наконец бабушка улеглась, соблюдая строгий ритуал, принятый в древнем особняке, и, пока внучка обмахивала ее веером, переборола в себе злобу и вновь вдохнула кристальный воздух воспоминаний.
— Придется тебе встать пораньше, — сказала она затем, — и вскипятить мне настой для ванны до того, как придет народ.
— Хорошо, бабушка.
— В оставшееся время выстирай грязное белье индейцев, тогда на будущей неделе мы сможем еще с них высчитать.
— Хорошо, бабушка.
— И спи не спеша, чтобы не устать, ведь завтра четверг — самый длинный день недели.
— Хорошо, бабушка.
— И покорми страуса.
— Хорошо, бабушка, — сказала Эрендира. Она положила веер у изголовья кровати и зажгла две свечи на алтаре перед сундуком с покойниками. Уже уснув, бабушка отдала запоздалый приказ:
— Не забудь зажечь свечи Амадисам.
— Хорошо, бабушка.
Эрендира знала, что, начав бредить, бабушка уже не проснется. Она услышала вой ветра, кружащего у шатра, но и на этот раз не почувствовала дуновения близкой беды. Она выглянула в темноту, подождала, пока не прокричит сова, и в конце концов жажда свободы преодолела бабушкины чары.
Не успела она сделать и пяти шагов, как наткнулась на фотографа, прилаживающего свои пожитки к багажнику велосипеда. Его заговорщическая улыбка успокоила Эрендиру.
— Ничего не знаю, ничего не видел и за музыку не плачу, — сказал фотограф. И напутствовал ее вселенским благословением.
Окончательно решившись, Эрендира помчалась в пустыню и скрылась в бушующей тьме, откуда доносились крики совы.
На этот раз бабушка без промедления прибегла к помощи властей. В шесть часов утра командир местного резерва выскочил из гамака, как только бабушка сунула ему под нос письмо сенатора. В дверях дожидался отец Улисса.
— Какого черта вам нужно, чтобы я его читал, если я не умею читать, — заорал комендант.
— Это рекомендательное письмо сенатора Онесимо Санчеса, — сказала бабушка.
Без дальнейших расспросов комендант сорвал со стены висевшую рядом с гамаком винтовку и начал выкрикивать приказы своим подчиненным.
Через пять минут все уже сидели в джипе, летевшем по направлению к границе навстречу ветру, стиравшему следы беглецов. На переднем сиденье рядом с водителем ехал комендант. Сзади сидели бабушка с голландцем, и на обеих подножках висели вооруженные солдаты.
Неподалеку от деревни они задержали колонну грузовиков, покрытых прорезиненным брезентом. Несколько мужчин, прятавшихся в кузове, приподняли брезент и навели на джип винтовки и пулеметы. Комендант спросил у водителя, ехавшего первым, не видел ли тот грузовика с птицами. Вместо ответа водитель тронул с места.
— Мы не шпики, — сказал он возмущенно. — Мы контрабандисты.
Комендант увидел совсем рядом вороненые стволы пулеметов и, улыбаясь, поднял руки.
— Хоть бы посовестились разъезжать средь бела дня, — крикнул он вслед.
К заднему борту последнего грузовика был привешен плакат: «Мои мысли о тебе, Эрендира».
По мере продвижения к северу ветер становился все суше, солнце злее, и от жары и пыли дышать в закрытом джипе стало трудно.
Бабушка первой заметила фотографа: он крутил педали в том же направлении, в каком мчались они, и от солнечного удара его спасал только повязанный на голову носовой платок.
— Вот он, — показала она. — Он был сообщником. Недоносок.
Комендант приказал одному из солдат с подножки заняться фотографом.
— Задержи и жди нас здесь, — сказал он. — Мы еще вернемся.
Солдат спрыгнул с подножки и два раза крикнул «Стой!». Но ветер был встречный, и фотограф не услышал. Когда джип обогнал его, бабушка сделала загадочный жест, который фотограф принял за приветствие и, улыбнувшись, помахал ей на прощание. Выстрела он не услышал. Перекувыркнувшись в воздухе, он замертво свалился на велосипед, с головой, размозженной винтовочной пулей, так никогда и не узнав, откуда она прилетела.
Около полудня им стали попадаться перья. Перья, не похожие на те, что встречались раньше, носились в воздухе, и голландец узнал в них перья своих птиц. Водитель взял верное направление, вдавил до упора педаль газа, и меньше чем через полчаса на горизонте появился грузовик.
Увидев в зеркале заднего обзора джип, Улисс попытался оторваться от погони, но большего из мотора было не выжать. За всю дорогу они не разу не сомкнули глаз и были измучены жаждой и усталостью. Эрендира, дремавшая на плече Улисса, проснулась в испуге. Она увидела догонявший их джип и с наивной решимостью схватила пистолет, лежавший в багажнике.
— Бесполезно, — сказал Улисс. — Это пистолет Фрэнсиса Дрейка.
Он несколько раз ударил им по баранке и бросил в окно. Военный патруль обогнал расхлябанную машину, груженную ощипанными ветром птицами, и, круто повернув, преградил ей дорогу.
Я встретился с ними в ту пору, пору наибольшего великолепия, хотя тогда мне не приходило в голову копаться в подробностях их жизни, к чему много лет спустя меня побудил Рафаэль Эскалопа, в одной из своих песен проливший свет на страшную развязку этой драмы, которая показалась мне достойной описания. Тогда я колесил по провинции Риоача, продавая энциклопедии и медицинские пособия. Альваро Сепеда Самудьо, который в тех же краях занимался продажей аппаратов для производства холодного пива, желая поговорить со мной черт знает о чем, провез меня в своем грузовике по деревням пустыни, и мы наговорили столько чепухи и выпили столько пива, что сами не заметили, как проехали всю пустыню и оказались у границы.
Там странствующая любовь разбила свой шатер, увенчанный плакатами: «Эрендира лучше всех», «Возвращайтесь, Эрендира ждет вас», «Что за жизнь без Эрендиры». Нескончаемая волнующаяся очередь, похожая на змею с живыми позвонками, состоявшая из мужчин всевозможных национальностей и различных судеб, сонно тянулась через площади и задворки, по пестрым базарам и шумным рынкам и уползала туда, где кончались улицы суматошного транзитного городка. Каждая улица стала игорным притоном, каждый дом — кабаком, каждая дверь — убежищем для бежавших от правосудия. В млеющем от жары воздухе невнятица бесчисленных мелодий и выкрики зазывал сливались в оглушительный звуковой переполох.
В толпе бродяг и любителей легкой наживы Блакаман-добрый, взгромоздившись на стол, требовал живую гадюку, чтобы на себе испробовать противоядие собственного изобретения. Была там и женщина, превращенная в паука за непослушание родителям; за пятьдесят сентаво она разрешала желающим убедиться, нет ли тут обмана, прикоснуться к себе и отвечала на любые вопросы, связанные со своими злоключениями. Был там и посланник иных миров, провозглашавший неминуемое пришествие со звезд чудовищной летучей мыши, обжигающее серное дыхание которой нарушит гармонию природы и поднимет на свет Божий тайны морских пучин.
Единственным островком тишины и покоя были дома терпимости, куда, затухая, доносился городской шум. Женщины, занесенные сюда со всех четырех концов света, бродили по опустевшим танцевальным залам и зевали от скуки. Они провели сиесту, не ложась, но никто не пришел искать их любви, и они снова принялись ждать летучую мышь с далеких звезд, устроившись под вентиляторами, ввинченными в безоблачное небо. Внезапно одна из них встала и вышла на галерею, усаженную анютиными глазками и ведущую на улицу, по которой проходила очередь поклонников Эрендиры.
— Эй, — крикнула им женщина. — Что это у нее такое есть, чего у нас нет?
— Письмо от сенатора, — крикнул кто-то в ответ.
Привлеченные шумом и смехом, на галерее появились остальные женщины.
— Сколько дней прошло, — сказала одна из них, — а очередь все такая же. Ты представь только: по пятьдесят песо каждый.
Женщина, которая вышла первой, решилась:
— Ладно, пойду взгляну, что такого золотого у этой слюнтяйки недоношенной.
— И я пойду, — сказала другая. — Все лучше, чем даром стулья греть.
По дороге к ним присоединились сочувствующие, и в конце концов к шатру Эрендиры подошла кипящая от возмущения процессия женщин. Неожиданно ворвавшись в шатер, они забросали подушками мужчину, изо всех сил стремившегося окупить свои расходы, и на плечах вынесли кровать Эрендиры на улицу.
— Это произвол, — кричала бабушка. — Шайка заговорщиц! Бунтовщицы!
Затем она обратилась к мужчинам: