22204.fb2
Она кричала до тех пор, пока не сорвала голос, раздавая удары посохом направо и налево, но гневные ее выкрики терялись в шутках и насмешках, которыми ей отвечала толпа.
Эрендире не удалось избегнуть надругательства, потому что после попытки бегства бабушка приковала ее к ножке кровати стальным собачьим поводком. Но ничего страшного с ней не сделали. Ее пронесли на алтаре любви по самым людным улицам, разыгрывая покаянное шествие закованной грешницы, и оставили под палящим солнцем посреди центральной площади. Эрендира скорчилась на кровати, спрятав лицо, но сдерживая слезы, и так и лежала она на страшной жаре, кусая от стыда и бешенства стальной поводок своей злой судьбы, пока кто-то из милосердия не прикрыл ее рубашкой.
Это был единственный раз, когда я их видел, но потом узнал, что они оставались в том пограничном городе под защитой властей до тех пор, пока не разбухли бабушкины сундуки, и тогда, покинув пустыню, они направились к морю. Никогда эти царства нищеты не видели такой пышности. Торжественно тянулась процессия запряженных волами повозок, на которых громоздились никуда не годные останки погибшей вместе с домом чертовщины, а рядом с бюстами императоров и диковинными часами ехало купленное по случаю пианино и граммофон с тоскливыми пластинками. Индейцы наблюдали за имуществом, а оркестр возвещал триумфальное прибытие каравана.
Бабушку везли на носилках, украшенных бумажными гирляндами, и, укрывшись в тени балдахина, она жевала зерна маиса. Ее и без того внушительные размеры увеличились, потому что теперь она надевала под платье парусиновый жилет, в который, как в патронташ, вкладывала золотые слитки. Эрендира, в ярких платьях со шнуровкой, но все еще прикованная к постели, была рядом.
— Тебе не на что жаловаться, — сказала ей бабушка, когда они покидали город. — Одета ты, как королева, кровать у тебя роскошная, да еще собственный оркестр и четырнадцать индейцев в придачу. По-моему, великолепно.
— Да, бабушка.
— Когда меня не станет, — продолжала бабушка, — мужчины тебя не обеспокоят; ты будешь жить в собственном доме в большом городе. Ты будешь свободной и счастливой.
Это был новый и неожиданный взгляд на будущее. Но в то же время бабушка не заговаривала больше о долге, суть которого становилась все более расплывчатой, день расплаты откладывался, расчеты усложнялись. Однако Эрендира ни единым вздохом не выдала своих мыслей. Молча переносила она постельную пытку среди селитряных луж, и дремлющих свайных поселениях, в лунных кратерах тальковых копей, а бабушка, словно читая по картам, воспевала светлое будущее. Однажды вечером, при выходе из нависшего со всех сторон ущелья, они вдохнули ветер, пахнущий древними лаврами, услышали пестрые ямайские наречия и почувствовали жажду жизни, сжавшую сердце, — словом, они пришли к морю.
— Вот оно, — сказала бабушка, после стольких лет, проведенных на чужбине, вдыхая наконец прозрачный, как стекло, воздух Карибского моря. — Нравится?
— Да, бабушка.
Тут же разбили шатер. Всю ночь бабушка разговаривала без умолку, путая воспоминания с пророчествами. Она проспала дольше, чем обычно, и проснулась, ублаженная шумом моря. Однако во время купания она снова начала предсказывать будущее, и ее лихорадочные пророчества напоминали бред сомнамбулы.
— Ты станешь великой госпожой, — обратилась она к Эрендире. — Родоначальницей, которую боготворят те, кому она покровительствует, и почитают высшие власти. Капитаны будут слать тебе открытки со всех концов света.
Эрендира не слышала бабушку. Теплая вода с запахом душицы текла в ванну по трубе, выведенной наружу. Эрендира, с непроницаемым лицом, затаив дыхание, черпала воду полой тыквой и лила на бабушку, намыливая ее свободной рукой.
— Слава твоего дома, передаваемая из уст в уста, облетит землю от антильских границ до королевств Голландских, — вещала бабушка. — Твой дом станет важнее президентского дворца, потому что в нем будут обсуждаться государственные дела и решаться судьбы нации.
В этот момент вода перестала течь. Эрендира вышла из палатки узнать, что случилось, и увидела, что ответственный за воду индеец рубит дрова в кухне.
— Кончилась вода, — сказал индеец. — Надо остудить еще.
Эрендира подошла к очагу, над которым висел котел с кипятком и плававшими в нем ароматными листьями. Обернув руки тряпкой, она приподняла котел и убедилась, что может справиться с ним без помощи индейца.
— Иди, — сказала Эрендира. — Я сама налью воду.
Она подождала, пока индеец уйдет, и, сняв с огня бурлящий котел, с большим трудом поднесла его к трубе и уже собиралась вылить смертоносную жидкость в водопровод, как вдруг из шатра донесся бабушкин голос:
— Эрендира!
Бабушка как будто увидела ее. Напуганной криком внучке в последний момент стало стыдно.
— Иду, иду, бабушка, — ответила она. — Вода еще не остыла.
В ту ночь мысли долго не давали ей уснуть, а бабушка, одетая в золотой жилет, пела во сне. Эрендира со своей постели пристально глядела на нее сквозь темноту немигающими глазами кошки. Потом легла на спину, широко раскрыв глаза, со скрещенными, как у утопленника, руками, и, собрав всю свою скрытую силу, беззвучно позвала:
— Улисс!
В тот же миг в доме на апельсиновой плантации Улисс проснулся. Он услышал голос Эрендиры так ясно, что сначала обшарил взглядом полутемную комнату. Подумав мгновение, Улисс скатал свою одежду, взял башмаки и вышел из спальни. Он проходил по террасе, как вдруг услышал голос отца:
— Куда ты собрался?
Улисс увидел его фигуру, освещенную луной.
— В мир, — ответил он.
— На этот раз я тебя не держу, — сказал голландец. — Но предупреждаю, что, куда бы ты ни пошел, всюду тебя будет преследовать отцовское проклятие.
— Пусть так, — сказал Улисс.
Удивленный и отчасти даже гордый решимостью сына, голландец проводил его через залитый луной апельсиновый сад взглядом, в котором мало-помалу начала светиться улыбка. Жена стояла за его спиной и была, по обыкновению, прекрасна. Когда Улисс закрыл ворота, голландец произнес:
— Он еще вернется, хлебнув в жизни горя, и раньше, чем ты думаешь.
— Ты ничего не понимаешь, — вздохнула жена. — Он никогда не вернется.
В этот раз Улиссу уже не надо было спрашивать дорогу к Эрендире. Он пересек пустыню, прячась в попутных машинах, воруя на хлеб и пристанище, а часто воруя просто так, чтобы насладиться риском, и наконец отыскал шатер в приморской деревушке, из которой были различимы стеклянные здания озаренного огнями города и где слышны были прощальные гудки ночных пароходов, бравших курс на остров Аруба. Эрендира спала, прикованная к кровати, сохраняя позу утопленника, увлекаемого течением. Улисс долго смотрел на нее, не будя, но так пристально, что Эрендира проснулась. Тогда они стали целоваться в темноте, неторопливо лаская друг друга, раздеваясь до изнеможения медленно — и все это с молчаливой нежностью и затаенным счастьем, более чем когда-либо похожими на любовь.
В другом углу шатра спящая бабушка, величественно перевернувшись на другой бок, начала бредить.
— Это случилось, когда прибыло греческое судно, — сказала она. — Судно с экипажем безумцев, которые делали женщин счастливыми и платили им не деньгами, нет, а живыми губками, которые разгуливали по домам, стонали, как больные, и заставляли плакать детей, чтобы пить их слезы.
Вся содрогнувшись, она приподнялась и села.
— И тогда появился он, — вскричала бабушка, — мое божество; он был сильнее и больше — настоящий мужчина по сравнению с Амадисом.
Улисс, не обращавший поначалу на этот бред никакого внимания, увидев, что бабушка села, попытался спрятаться. Эрендира успокоила его.
— Не бойся, — сказала она. — В этом месте она всегда садится, но никогда не просыпается.
Улисс положил голову ей на плечо.
— В этот вечер я пела с моряками, и вдруг мне показалось, что началось землетрясение, — продолжала бабушка. — Наверное, и все так решили, потому что убежали, крича и умирая со смеху, а под навесом из астромелий остался он один. Я помню (так ясно, будто это было вчера), что я пела песню, которую все тогда пели. Даже попугаи в патио.
И ни с того ни с сего, так, как поют только во сне, она пропела эти горькие для нес строки:
И только тут Улисс заинтересовался бабушкиными печалями.
— Он стоял там, — рассказывала бабушка, — с попугаем на плече, с мушкетом для защиты от людоедов, совсем как Гуатарраль, прибывший в Гвиану, и я почувствовала дыхание смерти, когда он встал передо мной и сказал: «Тысячу раз я объехал свет и видел всех женщин всех народов и потому с полным правом говорю теперь, что ты самая гордая и самая покорная, самая прекрасная на земле».
Бабушка снова легла и заплакала, уткнувшись в подушку. Улисс и Эрендира долгое время молчали, убаюканные сверхмощным дыханием спящей старухи. И вдруг Эрендира — голос ее даже не дрогнул — спросила:
— А ты бы смог ее убить?
Застигнутый врасплох, Улисс растерялся.
— Не знаю, — сказал он. — А ты бы смогла?