22220.fb2
Судьба книг даже в XX веке порой бывает удивительна и непредсказуема — несмотря на сегодняшнее всевластие законов книжного рынка, рекламы, механизмов «раскрутки» и «продвижения продукции», царящих в наше время, настоящее искусство по-прежнему не подчиняется законам коммерции. Мало того — оно не укладывается в рамки, задаваемые здравым смыслом, разрушает инерцию мышления, опрокидывает любые стереотипы. Появление настоящего произведения — загадка. То, каким образом, нарушая все правила, гарантирующие популярность, оно получает признание у публики, быть может, загадка еще большая.
Роман «Невидимка» — поразительный пример такого необъяснимого «зигзага удачи», который неизменно ставит в тупик социологов и маркетологов, задающихся вопросами: «Как Эллисон вышел в гении?», «Как удалось почти безвестному начинающему автору в одночасье создать ‘великий американский роман’?» В самом деле, когда 14 апреля 1952 года в нью-йоркском издательстве «Рэндом хаус» напечатали первый тираж «Невидимки», автору только что исполнилось 39 лет, и на счету у него было лишь несколько опубликованных рассказов, эссе и рецензий. Обширных знакомств среди литераторов у него не было, для окружающих он был не столько писателем, сколько подающим надежды новичком, вращавшимся в окололитературных кругах и успевшим поработать в нескольких редакциях и писательских организациях.
Первые отклики на роман появились сразу же, и все они, как пишет биограф Эллисона Арнольд Рамперсед, «были подобны первым колебаниям почвы под ногами, предвещающим близкое землетрясение»[1]. Буквально через неделю прессу захлестнула волна хвалебных рецензий. К концу месяца было продано шесть тысяч экземпляров книги, а еще через десять дней, 11 мая, «Невидимка» оказался на десятом месте в списке бестселлеров журнала «Нью-Йорк таймс бук ревью». В январе 1953 года роман получил Национальную книжную премию, одну из самых престижных литературных наград Америки. Вместе с романом Эллисона на премию номинировались повесть Э. Хемингуэя «Старик и море» и роман Дж. Стейнбека «К востоку от рая», однако жюри отдало предпочтение «Невидимке». Больше всего такое решение удивило самого лауреата: о победе он даже не думал, более того — никак не предполагал, что может всерьез тягаться с живыми классиками, особенно с Хемингуэем, которого считал одним из своих учителей в литературе. Но именно с этого момента жизнь Эллисона изменилась раз и навсегда. Его признали Писателем с большой буквы, он стал знаменитостью. Посыпались лестные приглашения — выступить по радио, дать интервью именитому журналу, прочитать курс лекций о современной прозе в университете. Быстро пришла и европейская известность — уже через год его зовут в Зальцбург, Париж, Рим. До самой смерти он получал награды как на родине, так и за рубежом, был членом нескольких обществ, академий, почетным профессором ведущих университетов. Эту громкую славу ему принес один-единственный роман, с которым Эллисон и вошел в историю литературы XX века.
Есть писатели, рано осознавшие свое призвание, с детства увлекавшиеся литературой. Ральф Эллисон не принадлежал к их числу. Идея всерьез заняться писательством посетила его довольно поздно. До двадцати пяти лет свое будущее он связывал исключительно с музыкой.
Эллисон родился и вырос на западе США, в Оклахоме, где и в 1910–1920-е годы сохранялся дух американского Фронтира, дух пионеров, охотников и первопоселенцев, дух, который Эллисон считал квинтэссенцией американского национального характера. Эллисон гордился тем, что в его жилах течет не только негритянская и англо-саксонская, но и индейская кровь. Его отец, Льюис Эллисон, мог бы легко пересечь «линию цвета» и выдать себя за белого, но вместо этого предпочел остаться цветным и женился на темнокожей Иде Уоткинс. От этого брака родились двое сыновей. Ральф пошел в мать, а младший, Герберт, которого в семье прозвали Геком Финном, оказался голубоглазым и рыжеволосым, хотя черты лица выдавали его негритянское происхождение. Пристрастие к литературным именам вообще отличало Льюиса Эллисона, человека образованного и начитанного. Старшего сына он назвал Ральф Уолдо Эллисон в честь великого американского мыслителя и писателя-романтика Ральфа Уолдо Эмерсона. Ральф родился 1 марта 1913 года, а в 1916 году его отец погиб в результате несчастного случая. После смерти кормильца семья была вынуждена бороться за существование. Ида Эллисон не гнушалась никакой работой, была и прачкой, и консьержкой, и уборщицей. Еще учась в школе, Ральф знал, как достаются деньги: подрабатывал дворником, лифтером, мыл посуду, чистил на улице ботинки. Честолюбивый подросток уже тогда мечтал об успехе и всемирной славе — он видел себя великим композитором, автором симфоний и кантат или в крайнем случае знаменитым исполнителем. Днем он брал уроки классической музыки, а по вечерам слушал звуки джаза, которые доносились из клубов и театров. В 20-е годы в Оклахоме жили и выступали такие звезды, как блюзовый певец Джимми Рашинг и гитарист Чарли Кристиан. О них Эллисон впоследствии напишет статьи: «Золотой век, былое время», «Вспоминая Джимми», «История Чарли Кристиана», «Жизнь с музыкой».
В 1933 году двадцатилетний Ральф подал заявку на обучение в университет Таскиги и через несколько месяцев узнал, что ему дали стипендию. Денег на билет до Алабамы у него не было, и он решился поехать «зайцем» в товарных составах. Несколько дней он провел в дороге в обществе бродяг — хобо, познакомился с их опасным и романтическим образом жизни и, наконец, благополучно прибыл на крайний Юг, в старейший негритянский университет, где ему предстояло в течение двух лет учиться музыке по классу трубы и выступать с университетским оркестром.
Таскиги был основан в 1882 году выдающимся негритянским деятелем Букером Т. Вашингтоном. Идея университета полностью отвечала идеологии его создателя — «сегрегация во имя будущей интеграции». По мнению основателя Таскиги, едва сбросивший иго рабства отсталый негритянский народ не в состоянии немедленно интегрироваться в американское общество. Необходимо, опираясь на собственные силы и белый патронаж, «стать вровень с белыми». Только тогда будет возможен следующий шаг — плавное постепенное слияние «белых» и «черных» общественных структур. Первым этапом должно было стать появление сегрегированного истэблишмента «только для черных», включающего бизнес, здравоохранение, социальное страхование, культуру и, конечно, образование. Задача негритянского народа — создать свой средний класс, вырастить своих предпринимателей, учителей, врачей, инженеров. Этой задаче было подчинено обучение в Таскиги — негритянской молодежи надлежало в первую очередь получать не теоретические знания, а практические навыки. Основатель Таскиги, мастер компромисса, больше говорил об обязанностях, недостатках и возможностях негров, чем об их правах, бедах и трудностях. Букер Т. Вашингтон, бывший раб, ставший одним из самых влиятельных людей в Америке, делал ставку на труд, самосовершенствование, дисциплину и образование как способ решения расовой проблемы. Он проповедовал оптимизм, лояльность, уважение к закону, верность «белым друзьям». Его программу щедро финансировали филантропы Юга и Севера, в числе которых были Карнеги, Виллард, Розенвальд.
В «Невидимке» впечатлениям от Таскиги отведено немало места. Действие первой части происходит на Юге. Юный герой романа, приняв участие в унизительной «баталии», разыгранной для увеселения городских тузов, произносит, еле шевеля разбитыми в кровь губами, перед «высоким собранием» речь о социальной ответственности и новых возможностях, открывшихся перед чернокожими. «Отцы города» удостаивают его стипендии, и он едет учиться в негритянский колледж. Во второй главе описывается жизнь колледжа: цветущий кампус с клумбами и дорожками, часовня, котельная, студенческие общежития, памятник Букеру Т. Вашингтону, снимающему «покров невежества» с головы коленопреклоненного раба, больница для ветеранов неподалеку от университетского городка — все эти детали реального Таскиги Эллисон сохранил в романе, почти не изменив. Юный герой еще безоглядно верит в начертанный Основателем путь к успеху. Вначале ректор доктор Бледсоу считает его «многообещающим» и поручает ему ответственное дело — сопровождать богатого попечителя колледжа мистера Нортона, прибывшего с коротким визитом из Бостона. Подобные приезды «белых друзей» — попечителей и филантропов — были в Таскиги в порядке вещей.
Как известно, замысел романа возник у Эллисона после того, как в 1945 году он вместе с женой Фанни провел несколько недель в Вермонте, где, приобщившись к духу Новой Англии и познакомившись с культурой ее «золотых дней» (так известный критик Льюис Мамфорд назвал время, когда Новая Англия переживала свой расцвет, когда здесь жили и творили Эмерсон и Торо), восхитился возвышенными нравственными идеалами трансценденталистов, сохранивших лучшее из наследия пуритан. Эпизод знакомства героя — скромного темнокожего студента — с мистером Нортоном, богатым бостонцем и попечителем колледжа, был написан Эллисоном в самом начале работы над романом. Образ мистера Нортона несет особую смысловую нагрузку, передавая убежденность Эллисона в том, что столь сильный в XIX веке дух аболиционизма переродился в прекраснодушный и недальновидный филантропизм. Неслучайно в притоне с говорящим названием «Золотые дни» Нортона осмеивают и унижают цветные ветераны войны. Мистер Нортон — марионетка в руках хитрого чернокожего трикстера[2] ректора Бледсоу. Неудивительно, что он и его приспешники сразу же изгоняют наивного героя романа из колледжа как «опасный элемент»: подчинившись желанию гостя, он простодушно показал белому филантропу не «потемкинскую деревню», а кусочек настоящей, без прикрас, жизни чернокожих на Юге.
Хотя Эллисона не исключали из Таскиги, он, как и Невидимка, покинул университет, не закончив обучения. Летом 1935 года он отправился в Нью-Йорк и назад, в Таскиги, больше не вернулся. Вся дальнейшая его жизнь оказалась связана с Нью-Йорком — приехав туда двадцатидвухлетним юношей, он остался там навсегда. Элиссону очень повезло — он сразу же встретился со знаменитым поэтом, одним из корифеев Гарлемского возрождения, Лэнгстоном Хьюзом. Через Хьюза Эллисон завязал первые знакомства в литературном мире, в том числе с восходящей звездой афро-американской прозы Ричардом Райтом. Под влиянием Хьюза и Райта Эллисон увлекся марксизмом и социализмом. Он проводит много времени в редакции «Дейли уоркер», следит за публикациями в журнале «Нью массиз», посещает собрания радикалов в Гринич-виллидж, зачитывается книгой Джона Стрейчи «Литература и диалектический материализм». К этому же времени относятся первые пробы пера: по просьбе и при поддержке Райта Эллисон начинает публиковать рецензии и пытается сочинять рассказы. Он подражает «жесткому стилю» Хемингуэя и натурализму Райта. Влияние «романа протеста» особенно заметно в его ранних рассказах: «Бык Хайма», «Тилман и Тэкхед», «Черный шар» — и набросках так и не написанного романа «Слик». Его герои — рабочие, бродяги-хобо, обитатели гетто, чьи судьбы типичны для эпохи Великой депрессии. Как и Ричард Райт, Эллисон рисует картины нищеты и убожества, использует негритянский диалект, стремится к точности и достоверности факта.
Начинающий писатель вынужден зарабатывать на хлеб насущный: он работает на фабрике красок, затем устраивается секретарем к врачу-психоаналитику доктору Салливану, — эти и другие впечатления впоследствии вошли в его роман. После исключения из колледжа безымянный герой «Невидимки» приезжает в Нью-Йорк, долго и тщетно пытается найти работу и наконец устраивается на фабрику красок, где ему поручают из черной краски делать белую путем добавления особого реактива. На фабрике он в силу своей наивности и неопытности оказывается невольно втянут в раздоры между профсоюзными активистами и рабочей аристократией, а потом становится жертвой производственной аварии и попадает в больницу. Опыт работы у доктора Салливана очень пригодился Эллисону для сюрреалистического описания экспериментов, которые врачи ставят над Невидимкой. Вивисекторские приемы врачей, образ клиники как обесчеловечивающей машины — все это предвосхищает известный роман Кена Кизи «Пролетая над гнездом кукушки», в котором описаны видения вождя Бромдена, «Комбинат», ЭСТ и лоботомия.
Интерес к марксизму, коммунистические симпатии и опыт сотрудничества с левым движением составили автобиографическую основу последней, третьей части романа. Герой вступает в ряды «Братства» — политической организации, объединяющей белых и цветных. Вначале ему кажется, что «Братство» сумело преодолеть расовый барьер, уничтожить «линию цвета — линию раздела»[3]. Ему нравятся научный подход, партийная дисциплина, общая цель, во имя которой сообща трудятся черные и белые «братья». Его окрыляет чувство причастности к Истории, которая вершится на его глазах. Однако вскоре он сталкивается с оборотной стороной идеологии «Братства». Его преследуют за «оппортунизм, индивидуализм, диктаторские наклонности», прорабатывают за «недопустимую инициативу» и требуют слепого подчинения решениям Комитета, который «думает за всех». За легко узнаваемыми коммунистическими догмами скрывается пренебрежение к личности; более того, лидеры «Братства» презирают те самые трудящиеся массы, за благо которых призвана бороться организация: когда Невидимка пытается рассказать о настроениях в Гарлеме, его резко осаживают: «Наше дело — не выслушивать, что думают невежественные массы на улице, а диктовать, что им думать!» Комитет принимает решение «пожертвовать» Гарлемом ради «соглашения с другими политическими силами» и расширения своего влияния. Кровавый разрушительный бунт в негритянском районе Нью-Йорка оказывается на руку «Братству», полагающему, что жертвы во имя «великой общей цели» неизбежны.
Живые, реальные люди для Истории — только марионетки, послушно пляшущие куколки Самбо[4], вроде тех, которые продает на улицах Гарлема разочаровавшийся в «Братстве» бывший молодежный лидер Тод Клифтон. Вслед за Клифтоном герой открывает для себя страшную правду: политика, экономика, история, идеология, словом, вся общественная и социальная жизнь — это область ложного, неистинного, область псевдобытия, где каждый человек — невидимка, ибо превращается в объект манипулирования, схему, маску, функцию, ведущим к потере его «я». Тем самым судьба безымянного героя-Невидимки — «негритянский вариант» удела человеческого как такового. Это притча об одиночестве человека в современном обществе, о том, какова его «экзистенция», и о том, что он обречен на призрачное, неподлинное существование.
Такой взгляд на историю и общество сближает Эллисона с экзистенциалистами. Различие, однако, состоит в том, что писатель не считает подобное положение дел безысходным. В своих эссе 1950–1960-х годов («Американская литература XX века и гуманизм под черной маской», «Скрытое имя, трудный удел» и других) он усматривает причину такого положения дел в нарушении принципов демократии, в несоответствии идеологии практике. В Америке, словно на звероферме Джорджа Оруэлла, провозглашается всеобщее равенство, а на поверку оказывается, что некоторые члены общества (в первую очередь этнические меньшинства) «менее равны», чем все прочие. Эллисон убежден, что именно в этом корень зла: если удастся его выкорчевать, каждому человеку будет возвращена его подлинная человеческая сущность. Речь идет не только о неграх, которых на заре освоения Нового Света «эксплуатировали беспощадно и аморально, словно тело негра — это природный ресурс», но и о белых, которые, оказавшись в роли угнетателей и палачей, также подспудно испытывают нравственные страдания. По мнению Эллисона, великая американская литература XIX века пробудила совесть нации, выступив против практики двойных стандартов и власти стереотипов, оправдывающих такое положение дел в обществе. С наступлением XX века, как полагает Эллисон, этот нравственный пафос был почти утрачен, что привело к деградации литературы: писатели увлеклись формальным экспериментом, совершенствованием приема, забыв о том, что литературная техника — не самоцель и миссия литературы — способствовать духовному возвышению человека и общества.
Отводя литературному приему служебную роль, Эллисон, тем не менее, серьезно относился к таким понятиям, как писательское мастерство и профессионализм. Что касается техники и стиля, его роман наглядно свидетельствует: все, что автор положил в свою «копилку», оказалось востребованным в этом opus magnum. Пройдя период увлечения «жестким стилем» Хемингуэя и райтовским «романом протеста», Эллисон открывает для себя великих модернистов: еще в 1935 году его поразила «Бесплодная земля» Элиота, чуть позже пришло увлечение Джойсом, Кафкой, Гертрудой Стайн. Колоссальным открытием на рубеже 1930–1940-х стали для писателя романы Андре Мальро, особенно «Удел человеческий». В 40-е годы Эллисон знакомится с экзистенциализмом и творчеством Достоевского: «Идиот» и «Записки из подполья» сыграли немалую роль в кристаллизации замысла «Невидимки». В это время заметно меняется эллисоновская манера письма. Переломными произведениями принято считать рассказы «Лечу домой» и «Король американского лото» (1944), где автор экспериментирует с модернистскими приемами.
В своем романе Эллисон демонстрирует целую палитру техник и стилей — все три части написаны по-разному. Смена стилей отражает перемены, происходящие с героем, — как внешние (с патриархального Юга он перемещается на Север, в Нью-Йорк), так и внутренние. Герой постепенно начинает осознавать, что все усилия реализовать себя на общественном поприще обрекают его на положение невидимки: подлинное «я», глубинная человеческая сущность остается невостребованной, «невидимой» для окружающих. Для того чтобы понять это, герой должен познать себя, отделить свою личность от той «шелухи», которую навязывает ему общество.
Этапы этого «пути к себе» маркированы появлением в романе фольклорных образов. Первый из них — Трублад, на пути наивного героя он возникает как человек-загадка, он отмечен печатью некой пугающей и отталкивающей тайны. Этот чернокожий Эдип, совершивший инцест, презираемый и ненавидимый всей негритянской общиной, оказывается человеком цельным и исполненным внутренней силы. Простой, невежественный крестьянин Трублад обладает многими талантами: он настоящий сказитель, чьи рассказы завораживают слушателей, он умеет «с диким совершенством» выводить мелодии блюзов и спиричуэлс. Благодаря этим талантам он сумел подняться над своей страшной и горькой участью, признать и преодолеть совершенный им грех, стать выше своего удела. В эссе «Блюз Ричарда Райта» (1945) Эллисон определяет блюз как искусство экзистенциалистское, позволяющее справиться с житейскими бедствиями и невзгодами, дистанцироваться от них при помощи иронии. Позже, уже в Нью-Йорке, оказавшись в больнице во власти вивисекторов в белых халатах, герой проявляет смекалку и волю к жизни и превращается из подопытного кролика в веселого и неуловимого трикстера Братца Кролика. Персонажи негритянских сказок о животных снова возникают в сознании героя, когда он сталкивается с «Братством»: брат Джек, брат Реструм, брат Тоббит ассоциируются с Братцем Лисом, Братцем Медведем, Братцем Опоссумом и другими фольклорными героями. Оказавшись в подполье, Невидимка слушает музыку Луи Армстронга; его видения описаны с помощью фольклорных форм — это и сказ, и спиричуэлс, и «черная проповедь».
Еще в юности, мечтая стать композитором, Ральф Эллисон хотел сочинить симфонию на основе негритянских народных песен, блюзов и спиричуэлс. Такой своеобразной симфонией стал его роман. В эссе и интервью Эллисон не устает повторять: в фольклоре и мифах содержится «праструктура гуманного», и только через идентификацию себя с этими извечными архетипами каждый человек может прикоснуться к тайне собственной судьбы, ощутить свою самость и выйти наконец из тьмы на свет, стать видимым — и для других, и для себя самого. «Я сбрасываю старую кожу, оставляю ее здесь, внизу. Я поднимаюсь наверх… Кто знает, может быть, на этих низких частотах я говорю и от вашего имени», — произносит Невидимка в эпилоге, готовясь покинуть свое «подполье».
Чтобы прийти к самому себе, Невидимке пришлось проделать долгий путь, состоявший из потерь и разочарований, открытий и обретений. Для Эллисона работа над романом тоже стала настоящей одиссеей, которая длилась долгих семь лет. После выхода «Невидимки» Эллисон остался верен себе: он так и не стал плодовитым автором и по-прежнему писал немного, отдавая предпочтение малым формам. Он напечатал несколько рассказов, в шестидесятые годы вышел его знаменитый сборник эссеистики «Тень и действие» (1964). Следующая новая книга, также собрание эссе и статей, «Вылазка на территорию» появилась только в 1986-м. В «бурные шестидесятые» Эллисон часто подвергался резкой критике со стороны негритянских литераторов нового поколения, ставших на позиции сепаратизма и черного национализма. Деятели «Движения за черное искусство» во главе с Лероем Джонсом[5] не могли простить Эллисону его «интеграционизма» — убежденности в том, что судьба американских негров неотделима от судьбы Америки. Однако наиболее яркие чернокожие авторы, пришедшие в литературу в 1970–1980-е годы — Тони Моррисон, Леон Форрест, Джеймс Алан Макферсон[6] — с огромным уважением отнеслись к его заслугам и признали, что все они в той или иной степени вышли из «Невидимки» Эллисона.
Последние двадцать лет жизни Эллисона постоянно циркулировали слухи о том, что он вот-вот выпустит второй роман. Однако этого так и не произошло. Исследователь творчества Эллисона Дж. Каллахан, уже после смерти писателя в 1993 году, издал черновики и наброски незавершенного романа «Июньдцатый»[7], а еще через десять лет опубликовал дополненное и расширенное собрание материалов к ненаписанному второму роману «За три дня до расстрела»[8]. Дж. Каллахан также подготовил полное собрание эссеистики[9] Эллисона и посмертное полное издание всех его рассказов, повестей и новелл «Лечу домой и другие рассказы»[10].
В завершение остается сказать несколько слов о странной судьбе, постигшей главное сочинение Эллисона у нас на родине. Ральф Эллисон был твердо убежден: имя, название определяет судьбу. У нас в России это его убеждение подтвердилось самым решительным образом. Роман постигла судьба «книги-невидимки»: прошло почти шестьдесят лет с момента его выхода, он давно уже переведен на многие языки, а в распоряжении русского читателя до сих пор имеется лишь перевод единственной главы, сделанный В. Голышевым еще в 1985 году, да разнообразные упоминания о «великом, но неизвестном» романе в книгах и статьях о литературе США XX века. Остается надеяться, что этот загадочный и необъяснимый пробел в наших представлениях об истории американской литературы все же будет восполнен в самое ближайшее время.
Я — невидимка. Нет, я вовсе не привидение вроде тех, что населяют страницы книг Эдгара Аллана По, и не оживший сгусток эктоплазмы из какого-нибудь голливудского триллера. Я — человек из плоти и крови, не лишенный способности мыслить. А невидимка я потому, что меня не хотят видеть. Вам наверняка доводилось наблюдать в цирке трюк с отрезанной головой. Вот и меня, как циркача в этом номере, со всех сторон окружают беспощадные кривые зеркала. На их холодной поверхности всплывает всякая всячина — окружающие предметы, отражения отражений и даже то, чего нет на свете, — словом, все что угодно, только меня там не найти.
Между прочим, кожа у меня по биохимическому составу такая же, как у всех людей, — нормально поглощает и отражает свет. Я невидим по единственной причине: люди, с которыми я общался, все как один слепы. Я имею в виду духовную слепоту — ведь именно внутреннее зрение управляет нашим физическим зрением. Поймите меня правильно. Я не жалуюсь и не пытаюсь протестовать. В положении невидимки даже есть определенные выгоды, хотя, надо признать, по большей части мне все это действует на нервы. К тому же, когда незрячие субъекты все время сослепу на тебя налетают, толкают тебя и пихают, поневоле начинаешь сомневаться: а существую ли я на самом деле? Вдруг я — всего лишь образ, порожденный чьей-то не в меру разыгравшейся фантазией? Неотвязчивый призрак, привидевшийся в кошмарном сне, с которым тщетно сражается несчастный сновидец? Когда на меня накатывает такое (а бывает это частенько), я с отчаяния тоже начинаю толкаться и пихаться — точь-в-точь как эти слепцы. В такие минуты ты готов на все, лишь бы доказать, что ты есть, что ты живешь в реальном мире, слышишь, как все, и страдаешь, как все, и тогда пускаешь в ход кулаки, ругаешься, изрыгаешь проклятия — только бы наконец тебя соизволили заметить… Как бы не так. Пустая трата сил.
Однажды вечером я шел по улице и столкнулся с каким-то прохожим. Мне показалось, что он разглядел меня в сумерках и грязно обозвал. Я схватил его за отвороты пальто и потребовал, чтобы он извинился. Это оказался высокий светловолосый мужчина. Он смотрел мне прямо в лицо своими голубыми глазами, и я чувствовал на щеке его горячее дыхание. Он изо всех сил отбивался, но я резко пригнул его голову и боднул упрямца, в кровь разбив ему губы, — я видел, так делают в Вест-Индии, и закричал: «Извинись! Сейчас же извинись!» Однако он продолжал вырываться и сквернословить, и я еще раз его боднул, и еще, и еще, пока он не стал потихоньку оседать, а потом грузно повалился на колени, весь в крови, но продолжал бормотать какие-то ругательства. В исступлении я принялся пинать его, словно куль с овсом, потом вытащил складной нож и открыл его зубами, крепко держа обидчика за воротник. Еще мгновение — и я перерезал бы ему горло, прямо там, на темной пустынной улице возле тусклого фонаря. Но тут меня осенило. Я вдруг понял, что этот горемыка попросту не видел меня! Как лунатик, спал на ходу и видел кошмарный сон. Лезвие моего ножа рассекло лишь воздух. Я оттолкнул его, и он шмякнулся на спину. Я вперился в него, я сверлил его взглядом — так фары автомобиля пронзают ночной мрак. Он валялся на асфальте и стонал — беспомощная жертва ночного привидения. Ярость моя утихла. Мне было и стыдно, и тошно. Ноги подгибались, голова кружилась, как у пьяного. А потом мне вдруг стало смешно. Нет, вы только подумайте! В пустой башке этого болвана завелся фантом, который вдруг выскочил наружу и отколошматил его до полусмерти. От этой мысли я расхохотался, как полоумный. Жалкий слепец, лунатик! Наверное, даже смерть не заставила бы его пробудиться! Какие сны в том смертном сне приснятся?[11] Оставаться там было незачем, и я умчался в темноту, неистово хохоча. Я просто разрывался от смеха! А на следующий день в «Дейли ньюс» я увидел фотографию с подписью: «Жертва нападения была жестоко избита». Бедняга, несчастный слепой бедолага, подумал я с искренним состраданием, жертва, «жестоко избитая» невидимкой!
Спешу вас успокоить: подобные истории со мной случаются нечасто, я не имею обыкновения бросаться на людей. Я помню о том, что я — невидимка, веду себя тихо-скромно, чтобы не переполошить спящих. Будить лунатиков опасно. В свое время я сделал важное открытие: очень многого можно добиться не поднимая шума. Самое лучшее — незримая, незаметная война. Например, я уже долгое время веду такую войну с компанией «Монополейтид Лайт энд Пауэр». Я пользуюсь их услугами, не платя им ни цента, а они ни о чем не подозревают. Нет, разумеется, они знают, что часть электроэнергии куда-то пропадает, но не могут установить, на каком именно участке сети. Их счетчики на подстанции показывают, что чертова прорва электричества растворяется где-то в джунглях Гарлема — и все! Фокус, однако, в том, что живу я не в Гарлеме, а в другом районе, по соседству. Несколько лет назад (еще до того, как понял, что невидимкой быть очень выгодно) я безропотно платил за все коммунальные услуги по их грабительским расценкам. Баста, больше тому не бывать: я покончил с этим, как и со всем моим прежним житьем-бытьем в моей бывшей квартире. Прежняя моя жизнь строилась на глубоко ложной посылке — я считал себя видимым, таким же, как все. И только когда стало ясно, что я — невидимка, мне удалось обзавестись бесплатным жильем, да еще в доме, где живут только белые; я поселился в подвале, который давным-давно, еще в девятнадцатом веке, был закрыт и заброшен. Я обнаружил всеми позабытый лаз в этот подвал той жуткой ночью, когда бежал по городу, спасаясь от Раса Разрушителя… Но, однако же, не буду забегать вперед. Не стоит в самом начале рассказывать о том, что было в конце, хотя конец моей истории лежит в ее начале.
Итак, я обрел дом — точнее, яму в подполье. Вы, должно быть, сразу решили, что мой дом, раз я называю его «ямой», темный и холодный, как склеп. Не торопитесь с выводами. Ямы бывают холодные, а бывают и теплые. Моя, например, очень теплая. Вот медведь, к примеру, забирается на зиму в берлогу и коротает там время до весны, а потом выбирается наружу, точь-в-точь как пасхальный желтенький цыпленок, проклюнувшийся сквозь скорлупу. К чему я это говорю? А к тому, что, если я невидимка и обитаю в яме, это еще не значит, что я уже умер. Я не умер, потому мне и не надо ждать воскресения. Я просто-напросто впал в анабиоз, в зимнюю спячку. Если хотите, можете звать меня Братец Медведь.
Моя яма теплая и вся залита светом. Да-да, вот именно: залита светом. Сомневаюсь, отыщется ли во всем Нью-Йорке такое же яркое освещение — ну, разумеется, не считая Бродвея. Да еще, разве что, Эмпайр-стейт-билдинга, который так волшебно смотрится на фотографиях ночного города. Кстати, эти две точки — самые темные места нашей цивилизации, ох, простите, нашей культуры (слышал, знаю, конечно же, что это не одно и то же); да-да, я не шучу, звучит парадоксально, однако именно по закону парадокса и движется наш мир: не как стрела, а как бумеранг. (Если услышите речи о спирали истории, будьте бдительны: скоро полетит бумеранг! Советую заранее запастись железной каской.) Уж я-то знаю; по моей башке этот бумеранг лупил столько раз, что я волей-неволей научился отличать свет от тени. Я люблю свет. Кто бы мог подумать: невидимка, которому нужен свет, который обожает свет, стремится к свету. Может, это именно потому, что я невидим. Свет подтверждает мою реальность, придает мне форму. Одна красивая девушка как-то рассказала мне о кошмаре, который преследовал ее по ночам: ей чудилось, что она лежит посреди просторной темной комнаты, и вдруг ее лицо начинает расползаться, становится бесформенной массой, которая заполняет собой все помещение, а глаза, как два шарика, вращаются в отвратительном желе и норовят вылететь в трубу… Вот и со мной творится похожее. Без света я не просто невидим, но и не имею формы, а стать бесформенным месивом — это и значит заживо умереть. Я же, просуществовав на этом свете около двадцати лет, начал по-настоящему жить, только когда открыл, что я — невидимка.
Вот вам и подоплека моей войны с «Монополейтид Лайт энд Пауэр». Эта война позволяет мне почувствовать, что я жив и живу полной жизнью. А еще я хочу вернуть деньги, которые они выманили у меня, когда я еще не мог за себя постоять. В моей яме горит ровно 1369 лампочек. Весь потолок, каждый дюйм, опутан проводами. И никаких люминесцентных ламп, только добрые старые и очень энергоемкие лампочки накаливания. Настоящий саботаж, как вы понимаете. Я уже начал тянуть провода по стене. Один старьевщик, настоящий прозорливец, снабдил меня проводами и розетками. Ни буря, ни наводнение, ни другая какая напасть не отобьет у нас любви к свету; чем больше света, чем он ярче — тем лучше. Истина — это свет, а свет — это истина. Когда я покончу со стенами, то перейду к полу. Пока еще не знаю, как мне это удастся. Но посиди вы в шкуре невидимки, тоже проявили бы смекалку. Эту проблему я как-нибудь решу. А еще я собираюсь изобрести какое-нибудь приспособление, чтобы кипятить чайник, не вставая с кровати, и еще — чтобы греть себе постель. Однажды в иллюстрированном журнале я видел парня, который придумал нагреватель для обуви! Хоть я и невидимка, но принадлежу к славной когорте американских изобретателей. Я в одной компании с Фордом, Франклином и Эдисоном. Умею мыслить концептуально и обобщенно — голь на выдумки хитра. Обязательно научусь сушить ботинки: без этого никак, обувка у меня скверная — дыра на дыре. Зато идей хоть отбавляй.
Пока у меня только один проигрыватель, но я собираюсь завести их пять. В моей яме неважная акустика, а мне хочется слушать музыку всем существом: не только ушами, всем телом ловить ее вибрации. Хочу одновременно включить целых пять пластинок Луи Армстронга, где он играет и поет «Что же точит меня эта черная грусть?» Я иногда слушаю Армстронга, когда ем свой любимый десерт — ванильное мороженое с терновым джином. Лью красную жидкость на белые шарики мороженого, смотрю, как она поблескивает, как тает мороженое, а труба Луи вдруг переходит от медно-боевого марша к пронзительно-лирической мелодии. Наверно, я люблю Луи Армстронга за то, что жизнь невидимки он превратил в настоящую поэму. Должно быть, у него это получилось, потому что он и не подозревал, что невидим. А мне моя невидимость помогает понимать его музыку. Однажды я стрельнул у каких-то шутников сигаретку, а они для смеха подсунули мне косячок. Я его закурил, когда пришел домой и уселся послушать проигрыватель. Странный был вечер! Понимаете ли, невидимость дарит немного другое ощущение времени, и ты никак не можешь попасть в такт. То забегаешь вперед, то плетешься сзади. Вместо ровного незаметного бега времени начинаешь чувствовать узелки, точки, где время то замирает, то вдруг совершает скачок. А ты будто проваливаешься в образовавшуюся дыру и глядишь, что там делается. Такие, примерно, ощущения и навевает музыка Армстронга.
Однажды я видел, как профессионал бился на ринге с каким-то чайником. Боксер атаковал стремительно, показывал настоящий класс. Его тело было сплошным сгустком ритмически пульсирующей энергии. Он осыпал несчастного градом ударов, а тот только закрывался беспомощно поднятыми руками. На чайника сыпался град ударов, но вдруг этот мальчик для битья нанес один-единственный удар, и на этом все закончилось. Одним махом семерых побивахом. А все дело в том, что чайник ухватил ритм противника, включился в его время. Так вот и я под действием травки открыл новый аналитический способ восприятия музыки. На поверхность всплыли звуки, не слышные ранее, и каждая мелодическая линия обрела самостоятельность, отчетливо выделяясь на фоне других; она про-певала свою партию, а потом терпеливо дожидалась, пока выскажутся в свой черед прочие голоса. Той ночью я вдруг обнаружил, что музыку можно слушать не только во времени, но и в пространстве. И не просто входил в пространство музыки, но, подобно Данте, спускался в ее глубины. И вот я различил под быстрым темпом хот-джаза более медленный и там была пещера и я вошел в нее и огляделся и там старая женщина пела спиричуэлс полные такой же Weltschmerz[12] как музыка фламенко и спустившись ниже я увидел прекрасную девушку ее кожа была цвета слоновой кости и она о чем-то умоляла жалобно точь-в-точь как моя мать когда стояла перед хозяевами и они стегали ее прямо по голому телу я спустился еще ниже и темп там был еще быстрее и я услышал громкий голос:
И в этот момент тромбон взвизгнул, обращаясь ко мне: «Беги скорей отсюда, дурень! А не то станешь предателем!»
И я побрел от них прочь, и услышал стон: «Иди, прокляни своего Бога и умри». Это стонала старая женщина, та что пела спиричуэлс.
Я остановился и спросил ее, стал допытываться, что за беда с ней приключилась.
Я любила своего хозяина, сынок, — сказала она.
Ты должна была его ненавидеть, — сказал я.
Он подарил мне сыновей, — сказала она. — И я любила моих мальчиков, и так выучилась любить их отца. И любила, и ненавидела.
Я понимаю. Эта раздвоенность… она мне знакома. Потому-то я и здесь.
Как это?
В двух словах не объяснишь. Почему же ты стенаешь?
Потому что нет его больше на свете, — сказала она.
Скажи, что за смех слышится там, наверху?
Это мои сыновья. Они радуются.
Да-да, понимаю, — сказал я.
Я и смеюсь, и плачу! Сколько раз он обещал, что освободит нас, да так и не собрался… И все-таки я любила его…
Любила’?.. Значит…
Да, любила! Но кое-что было мне еще дороже…
Что?
Свобода.
Свобода, — сказал я. — Должно быть, свобода — это ненависть.