22234.fb2 Невинные тайны - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Невинные тайны - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Это стало ритуалом для Павла, привычкой, может, даже необходимостью, что ли.

Как только уходил последний автобус и стихали ребячьи крики, он несколько минут жил ещё по инерции: деловито поворачивался, обменивался лёгкими, ничего не значащими словами с другими взрослыми, впрочем, невзрослых теперь не было рядом, и вроде позволялось расслабиться, расковаться, вспомнить о себе, пожить хоть день-другой собственной, личной, как принято теперь выражаться, жизнью, будто можно расколоть человеческое существование на две лучины, из которых одна — собственность, а другая тебе даже не принадлежит, она — как лагерное имущество, как пионерское одеяло — казённая, не твоя…

Павел поморщился, недовольный своей тупостью, тем, что столь многое в этой личной жизни не удаётся ему постигнуть, а чем ещё иначе прикажете объяснить хотя бы непонимание того, что жизнь делится на личную и не личную — какое противное слово применительно к жизни! — и общественную, на правила, которые дети принимают естественно, словно дыхание, и на выдуманные мнимым вожатским изобретательством, на правду и на ложь, выдаваемую за правду, — это здесь-то! — на бодрость и весёлость возраста и на бодрячество, сочинённое взрослыми, все эти речёвки, за которые неловко перед ребятами…

Он прибавлял шагу, как бы стараясь сбежать от собственных мыслей, с асфальтовой дороги сходил га тропу, сбивая дыхание, взбирался по крутогорью и вот так, не давая себе роздыху, пёр и пёр в гору, умываясь потом, пока не взбирался на площадку недалеко от вершины.

Он любил разглядывать побережье сверху, с горы, — это успокаивало: лагерь был прекрасен. Когда-то в стародавние времена здесь начинали с брезентовых палаток, теперь, пожалуй, одно название — лагерь, на самом деле — городок, утопающий в зелени, точнее — город, но город, задуманный и устроенный так, чтобы ничто городское не подавляло души людей.

Маленьких людей.

Павел усаживался на камень, прогретый до середины солнечным теплом, успокаивал дыхание, взгляд его теплел, наверное, охолаживала душу эта плавная дуга прибоя, ледяная гладкость тёплого тихого моря, прозелень его, малахит, превращающийся в бирюзу у самой кромки горизонта, где морские испарения и покой расплавляют воду в марево, соединяющее морскую равнину с небом.

Павел чувствовал, как постепенно всё немело в нём, даже, кажется, сердце утишило свой бой, становясь медлительнее и старше, комок, застревавший всякий раз в горле при проводах ребят, растворялся, освобождая дыхание.

Вот и ещё один круг совершил он. Ещё одну жизнь прожил.

У всех людей старый год заканчивается в полночь под первое января — и впереди триста шестьдесят пять дней, ежели не считать високосного года. А здесь… Каждый месяц — это, в сущности, год. Точнее, каждая смена. Они колеблются по своим размерам, эти смены, суть не в этом, а в том, что каждый круг — это встреча, знакомство, сближение, узнавание, даже любовь, а потом неизменное, неотвратимое расставание.

Есть вожатые, это Павел знает точно, которые научились относиться к совей работе как к службе, им он удивляется, есть такие, которые заставляют себя смотреть на скорые встречи и прощания философски, — сильные люди, умеют сровнять жизненные неловкости, сам же он всякий раз страдает, никак не может с собой совладать.

И что за профессия — нет, судьба! — ему досталась. О профессии можно было бы говорить, если бы он работал вожатым где-нибудь, кроме лагеря, к примеру, в школе. День по дню, год по году, глядишь, сложилась бы какая-то последовательность поступков и дел, которые, в сущности, и сливаются в работу, в призвание, хотя кто всерьез соединяет должность вожатого с понятием призвание? Нет, нет, на словах — пожалуйста, сколько угодно, впрочем, всем ясно, что клятвы в верности вожатскому ремеслу похожи на бой барабанных палочек — странное дело, не мог он терпеть звука барабана, ничем не объяснимая неприязнь — надо же! — в горн Павел был влюблен, особенно если он в руке умелого горниста, так бы и слушал часами торжественно высокий перелив, а вот треска барабана, сухого, шумного, бессмысленного, как казалось ему, терпеть не мог… Так же вот не переносил он громкие слова о преданности вожатской профессии, которые произносятся обыкновенно на собрании, прилюдно, с честно вытаращенными глазами — уж вроде такая искренность, дальше некуда! — и все кивают головами, и в иных вот так пречестно вытаращенных глазах даже порой слеза сверкнет умилительная, а потом мелькнут полгода, год, глянь, а громогласный треск обернулся рекомендацией школьного педсовета для поступления в педагогический институт, или торопливым замужеством — ведь вожатые почти поголовно девчонки, — или декретным отпуском, откуда, как правило, в вожатство не возвращаются… Что поделаешь, жизнь, и все, кто сочувственно кивал, слушая громкие слова о верности своему делу, столь же истово и искренне кивают, соглашаясь с новой возможностью, черт бы их побрал! Ну ладно, нельзя судить строго, с этим можно согласиться, тогда хотя бы не трещите впустую, помалкивайте, неужто же без высоких слов нельзя заполучить рекомендацию в институт, это же стыдно, стыдно, особенно если действительно помнить, что сама суть вожатства — в чести и предельной, до донышка, честности…

Он, Павел, не был школьным вожатым, все у него вышло иначе, случайно, хотя, может быть, в этой непредсказуемости поворота его жизни и осуществлялась какая-то высшая закономерность, как и все, он слышал, сто раз слышал высокие слова, этот треск по разному поводу, этот отвратительный всеобщий писк, но больше всего возмущала его болтовня на уровне вроде бы самом безобидном — среди вожатых…

Ведь если ложь — стыдное дело и ни одной лжи — маленькой или большой — ещё не удавалось выдать себя за правду, то враньё, дарованное детям, — настоящая, без скидок подлость. Он видел, как вожатые истово врали друг другу, и пионеры при этом отсутствовали, но это всё равно была ложь для детей. Модное слово «преемственность», которым прикрываются, как зонтиком, от сложностей воспитания, да и вообще всяких сложностей между взрослыми и детьми, имеет ведь отношение не только к добру, но и к злу. Да, да, и у зла есть преемственность и у лжи, и мнимая вожатская клятва верой и правдой служить детству превращается в самое горькое — в ребячьи недоверчивые ухмылки болтунам, в детское презрение, а хуже того — в пионерскую покорность, в заведомое согласие на всяческий обман: сначала вожатская неискренность, потом неискренность ответная, детская… Как сказал ему однажды, ластясь, ласковый маленький мальчонка:

— С папой я себя веду как заяц, с мамой — как лиса, а с бабушкой — как волк!

Он засмеялся при этом, а Павел оледенел — Боже, да что же это такое творится-то! До смеху ли, ведь тут же целая философия! И кто в этом повинен?

Впрочем, может, он и впрямь не от мира сего. Правда, есть зацепочка… Смена со сменой физически пересечься не в состоянии, ведь сначала одни уезжают, а уж потом приезжают другие, но в каждой смене дней этак через пяток, через неделю на худой конец, находится один смышлёный оголец, который обязательно соединит его, Павла Ильича Метелина, инициалы в одно слово — ПИМ, и слово это, эта кличка будто начертана на нём вот уже два года.

Да, Пим… А пим по-сибирски — валенок, а уж в каждой отрядной смене хоть один сибирячок да обнаружится.

Павел стремился делать всё, чтобы не соответствовать своей кличке, он живёт в армейском ритме и стиле, они, кажется ему, пропитали его насквозь, а всё-таки его зовут за глаза Пимом. Не оскорбительно, не зло… И всё-таки, видно, что-то неуловимо просвечивает сквозь армейскую броню — что-то очень штатское, детское, смешное…

Надо же, валенок!..

Солнце склонилось к горизонту, стало оранжевым баскетбольным мячом, самое время предаться так называемой личной жизни, пойти искупнуться просто так, ни о чём не думая, не наблюдая за разноцветными ребячьими шапочками для купания и не проявляя бдительности — заплыть подальше, перевернуться на спину и полежать в морской зыбкой материи, испытывая ни с чем не сравнимое блаженство.

Павел вздохнул поднимаясь.

Как будто стало полегче, чуток отпустило.

Душа освобождалась от Игорьков и Олегов, от Татьян и Людмил, которые только что отправились восвояси, заплаканные и расстроенные, оттого что расстаются с Пимом, расстаются друг с другом, с этим сказочным лагерем у моря, а может, еще и оттого заплаканные и расстроенные, что Павел Ильич повторил па прощание чуточку жестокое, но — что ж? — наверное, справедливое: мол, отвечать на ваши письма, друзья, не обещаю, ведь писем и открыток вы пришлете много, а когда мне писать, сами видели, как я живу — с раннего утра и до отбоя на ногах, бегом, вприпрыжку.

— Так что, — сказал Павел Ильич Метелин, — письма получать люблю, читать их люблю, а вот отвечать — уж не обессудьте…

И тут они заныли — и так всегда! — а потом закричали, перед тем на мгновение оторопев, что, если так, они будут сами писать, пусть без ответа, потому что полюбили Пима и никогдашeньки, ни за что не забудут его, но зато станут встречаться всю жизнь друг с дружкой, — и Павел кивал, радуясь за них совсем искренне и в это мгновение абсолютно не сомневаясь в этих замечательных детях. Да что там, через неделю же он получит кипу конвертов, потом, чуть погодя, писем станет меньше, еще меньше, их сменит другая волна конвертов, подписанных другими именами, и он, Павел Метелин, постепенно истает в памяти вырастающих детей.

Ведь эта память беспечна, как легки мгновенные детские слезы при расставании.

И ему тоже нужно, обязательно нужно освободить свою душу от лиц, улыбок, привычек уехавших огольцов и девчонок — ОН не знал, хорошо ли это или вовсе плохо — освобождаться, непременно освобождаться, но зато точно знал, что это освобождение ему, Павлу, совершенно необходимо.

Он должен был освободить душу, как освобождают комнату для новых гостей.

* * *

Ма внушила Жене, что впереди у него просто игра в самом сказочном лагере на берегу Черного моря, ничего больше, кроме игры, которую надо перенести как небольшое, но необходимое неудобство, если он хочет получить настоящее удовольствие, и Женя не очень-то упирался этим уговорам. Ведь море! Ну, а уж солнце там, за тридевять земель, а уж забавы и развлечения — он любил все эти прелести земные, так чего отказываться, коли есть подходящий случай! Правда, ма сразу предупредила, что ему придется чуточку поиграть, побыть артистом, нет, нет, врать не будет никакой необходимости, следует только не все рассказывать о себе, проявить мужскую сдержанность — неплохое испытание, не так ли?

Итак, Лагерь. Да, именно так, с большой буквы.

Женя слушал вполуха объяснения ма. Ма и па играючи управляли его жизнью, и он не сопротивлялся им.

Ма и па — да, вот именно так. Он даже забыл, когда последний раз называл их полностью — мама и папа. Это было удобно. Например, обращаясь к обоим родителям, когда все сидели, допустим, за столом, он произносил слово: мапа! Или наоборот: пама!

Родители сначала смеялись, считая, что это детская шутка, потом просто улыбались или даже совсем не улыбались, привыкнув к такому обращению. Впрочем, им всегда было некогда, обоим, и Женя выучился у отца выражаться коротко, но ясно, стараясь обогнать его в незаметном соревновании по краткости выражений.

Если отец говорил: «Черт возьми!» — Женя тут же находил сокращение — ЧВ, не зная еще, что такое упрощение называется по-ученому аббревиатурой. Сам отец у Жени был ГДК — генеральный директор комбината. Па вообще был ОБЧ — очень большой человек, миллионер, миллиардер — ведь его комбинат ворочал миллиардами тонн руды и еще чего-то, и уж, конечно, миллионами рублей.

Большой и неуклюже громоздкий отец, садясь в машину, мог поместиться только на заднее сиденье и крепко осаживал своим весом задок нарядной, в разноцветных фарах и шёлковых занавесках «Волги».

Женя видел по телику передачу про большого кита, возле которого вьется целая стая неизвестных бесцветных рыбёшек — они кормятся поблизости, может, потому, что ищут защиту, а может, потому, что легче добывать корм. Возле отца тоже крутились люди — Женя никогда не видел его в одиночестве, даже дома ему не давали покоя — все звонили и чего-то спрашивали, а отец разрешал или запрещал. Или «да», или «нет», а просто так, как вообще люди по телефону разговаривают, отец общался редко и с немногими людьми, только когда звонили из Москвы, да с Егорычем, другом их семьи, секретарем горкома партии.

Ма любила повторять про отца: «Он всё может», и таким образом у Жени возникала еще одна аббревиатура: ОВМ.

ОБЧ и ОВМ, миллионер и миллиардер, «приползал» с работы «выхолощенный» — его же словечко, — с Женей говорил немного, только покорно и как-то зависимо поглядывая на него, точно ожидая, что сын, как и все окружавшие его люди, чего-то попросит у него.

Но Женька не просил. Если приспевала какая нужда, он обсуждал это с ма. Хотя бы просто потому, что ма была еще более всесильной, чем отец. Ма управляла магазином, самым главным в городе универмагом, и с ней у Жени была лишь одна проблема: буквально каждый день она что-нибудь предлагала. Жене жилось очень просто: от него требовалось только выбирать. Хорошо это или плохо, Женя не понимал просто потому, что никогда не знал ничего другого. Что было с ним в самом раннем детстве, он припоминал плохо, но вот с тех пор, как помнит себя, иной жизни у него не было.

Па, ма, он. И бабуленция.

Бабуленция — это другое дело. В их огромной шестикомнатной квартире она занимала самую маленькую комнату, которую Женя прозвал оазисом. Всюду у них царил «стиль», который соблюдала ма, — современная мебель, блеск и лоск, ничего лишнего, чтобы подчеркивалось незримое благородство общей обстановки — все выражения и формулировки ма, — и только в бабушкином оазисе домотканый, из разноцветных лоскутков, веселый коврик перед кроватью, деревянные коробки с нитками и шитьем на подоконнике, фотографии молодой бабушки с дедом, погибшим на войне, — на гвоздике, в деревянной деревенской рамочке, где по уголкам розовые цветы. Ма морщила нос, переступая порог бабушкиного оазиса, она воспитывалась в иных традициях, ее отец был генерал, правда, однажды па поправил ма, сказав, что отец ее вовсе не генерал, а полковник. Ма при этом закаменела лицом, промолчала, но позже снова ссылалась на генеральские эполеты, хотя ее отец и мать давно разошлись, жили с новыми семьями. Ма сто лет не видела их обоих, словом, ее прошлое окутывал туман — не столько, впрочем, густой, сколько романтический. И еще он начинал клубиться, этот туман, когда ма входила в оазис бабуленции, где на столе мог запросто стоять утюг, нарушая все приличия, или торчать в вазочке восковые, как на кладбище, цветы. Несмотря на все возмущения и уговоры ма, бабуленция, Настасья Макаровна, яростно держалась за деревенские порядки, которые выражались в том, что она никак не хотела расстаться с сундуком, в котором лежало ее ношеное-переношеное барахлишко, никак не хотела разменять его на полированный шифоньер, ни за какие коврижки не желала выбрасывать деревянную этажерку, где держала еще дюжину коробок и коробочек, и несколько книг, среди которых самая толстая была писателя Шукшина.

Бабуленция читала и перечитывала эту книгу. Жене казалось даже, что она без конца читает одно и то же, он удивлялся вслух, на что бабуленция отвечала, смущаясь и как бы винясь:

— Очень совестно пишет. Уважительно. Деревенский, видать. Наш…

В доме ОБЧ был вообще-то еще один оазис — комната самого Жени, с комбайном «Панасоник», наушниками, полированным шифоньером, набитым барахлом, небольшим, зато персональным теликом «Юность», роскошной моделью корвета, которую привез из загранки па, книжными шкафами, соединёнными в стенку, глобусом, еще одним аппаратом — компактный вытянутый «Шарп», просто слушать радио — проводом комнатной радиоантенны, стопой журналов, сваленных в угол, мячами, ракеткой и прочей чепухой, которая сопутствует жизни всякого мальчишки.

Ма, переступая порог Жениной комнаты, тоже морщила нос, как в оазисе бабуленции, но класс претензии был несколько иной — он не задевал происхождения, а касался только порядка и чувства прекрасного. Ма знала толк в прекрасном.

У Жени была для матери одна тайная кличка. Он услышал её из взрослых уст в полусумеречном закулисном коридоре универмага, когда заскочил к ма по какой-то необходимости.

— Патрикеевна у себя? — спросил, хихикнув, какой-то мужчина у женщины, шедшей ему навстречу.

Та приняла его игривый стиль, ответила в том же тоне: