22288.fb2 Нежеланное путешествие в Сибирь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Нежеланное путешествие в Сибирь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Еще тяжелее у нас было с едой. Очень скоро в кладовой кончился сахар, потом макароны и подсолнечное масло, на котором мы жарили картошку. Так что у нас оставался только литр молока в день на двоих, пшенная крупа и картошка, которую мы, к счастью, запасли в изобилии. По нескольку дней, как я уже говорил, нам пришлось сидеть без хлеба. Без мяса было очень тяжело, а без сахара еще тяжелее. Мы продали потом мою рубашку за рубль и плащ за три рубля и купили сахару; за плащ мы получили еще кусок сала. Еще раньше небольшой кусочек сала дал мне Лева взамен рубля, который был должен с лета. Мы этому салу обрадовались, как дети. Лева иногда заходил к нам, всегда пьяный, довольный сытой жизнью, и говорил мне: "Извини, Андрей, что я живу лучше тебя". Вообще же он считал, что я нарочно прибедняюсь, что у меня много денег. Зная, что сослали меня не за пьянку, как его, и что я сидел в тюрьме, он почему-то решил, что я спекулировал золотом, рассказывал колхозникам, что якобы у меня золотые клады припря-таны в Москве, а когда Гюзель проходила к колодцу мимо его дома, в чужом тулупе, рваных валенках и моей шапке, Лева, стоя на крыльце, громко кричал: "Не верю! Не верю!" - то есть не верю этому маскараду, доставайте ваше золото из кубышки и покупайте меховые шубы.

Я несколько раз говорил колхозному начальству, чтобы в кладовую завезли какие-нибудь продукты, что надо же меня чем-то кормить, раз хотят, чтоб я работал, но толку было не больше, чем в случае с рукавицами и сапогами. А колхозники, видя мой истощенный вид, весело подшу-чивали: "Вот что значит жить с молодой женой, одни кожа да кости остались". Некоторые нам, впрочем, немного помогали: кузнец Иван дал несколько кочанов капусты, которую мы поквасили и ели с картошкой, а дядя Гриша всю зиму давал лук. Я им за это писал письма.

Когда в Гурьевку в начале декабря неожиданно приехал районный прокурор, я решил ему пожаловаться, что колхоз оставил меня без продуктов. Прокурор, здоровенный седой мужчина, с жирным лицом и тонким голосом от заплывшего жиром горла, сказал мне на это, что колхоз, мол, платит мне деньги, на них я могу покупать все, что хочу в магазине, он удивляется, что вообще колхоз взял на себя такую миссию - "кормить тунеядцев". Я возразил, что колхоз не платит денег полностью, а только авансирует и потому предоставляет продукты через кладовую, за что я рассчитываюсь в конце года; пока же я хочу есть.

- Ну, колхоз не Морозовская фабрика, - сказал прокурор, вспомнив уроки политграмоты. В политграмоте фабрика Морозовых всегда приводилась как пример тяжелой эксплуатации рабочих при царизме: рабочие брали в фабричной лавочке продукты до выплаты жалованья, а при расчете оказывались еще должны фабриканту.

- Колхоз в десять раз хуже морозовской фабрики,- сказал я,- раз я работаю, я должен есть.

На это прокурор мне ответил: "С вашим братом вот как надо поступать: дать вам лопату потяжелей, да грунт померзлей, да норму повыше, выполнил норму - тогда и поешь черного хлеба". Так моя жалоба, к большому удовольствию кладовщицы, осталась безрезультатной.

Прокурор же приезжал в Гурьевку вовсе не для того, чтобы слушать мои жалобы. Я расскажу подробно о деле, которое его привело, это хорошая иллюстрация к тому, что я говорил раньше о положении пастухов.

После моего отъезда нетелей пас один Санька. Пьяный он налетел на сук, разбил в кровь голо-ву и остался лежать дома. Бригадир тогда велел, пока Санька болен, пасти моему соседу, Митьке, так как трактор его был в ремонте. Митька пас один день, а на второй отказался и вместо этого, по указанию бригадира тракторной бригады, начал ремонтировать молотилку. Голодные нетеля, которым надоело стоять в загоне, стали пролезать сквозь металлические трубы, которыми были заложены ворота. На свою беду мимо проходил пастух дойного стада, уже известный Крицкий, тоже пьяный. Увидев, что одна нетель защемилась между труб, он все трубы вынул, коровы выбежали и разбрелись кто куда, в тот же день две из них по неизвестной причине сдохли. Как говорили, объелись на ржи, но вскрытия никто не делал. Правление колхоза само не смогло разобраться во всем этом и передало дело в суд, с тем чтобы взыскать с виновных шестьсот с лишним рублей, в какую сумму были оценены павшие коровы. Вот прокурор, представляя инте-ресы колхоза, и приехал в Гурьевку выяснять обстоятельства дела. Допросив Митьку, Саньку, Крицкого, бригадира, Стешку, зоотехника и бригадира тракторной бригады, он уехал. Теперь оставалось ждать суда. Меня удивило, как гурьевцы пытались очернить друг друга перед прокуро-ром, даже если это и не помогало им выгородить себя. Особенно усердствовала Стешка Боровинс-кая, всячески оговаривая Крицкого, хотя ей самой ничего не угрожало. Я же благодарил Бога, что меня в это время в Гурьевке не было.

Обычно наш день с Гюзель проходил так. Утром Гюзель топила печь и готовила завтрак - чаще всего жареную картошку. Я уходил на работу, Гюзель приносила воду и обычно садилась рисовать, потом опять топила печь и готовила обед. Я приходил часов в пять, мы обедали толче-ной картошкой и начинали пилить дрова. Перед ужином мы иногда занимались французским языком: сразу оговорюсь, что успехи наши были ничтожны. Несколько зимних вечеров я писал письмо начальнику Московского управления КГБ Светличному с просьбой не препятствовать моему освобождению, но посылать его раздумал, покаянного письма я не хотел, а в другом смысла не было. На ночь мы опять топили печь, ели картошку и ложились спать на шаткую деревянную кровать. Хотя я и пишу все время "топили печь", но ночью в доме было очень холодно, в углу и на двери был снег; потом я навешал на двери мешковину и набил соломы, а окна загородил вторыми стеклами, которые взял в коровнике.

По ночам раздавались громкий писк и шуршанье: по комнате бегали мыши, их было так много, казалось, они водят хороводы вокруг стола. Мыши нас раздражали, вдобавок они прогрыз-ли мешок с мукой, который мы неосторожно оставили на полу. У Гюзель было с собой две пары чулок: светлые и черные, и мыши утащили и обгрызли по одному чулку от каждой пары, так что всю зиму Гюзель ходила в разноцветных чулках. Это истощило наше терпение, и мы решили завести кота.

Я взял у кладовщицы маленького черного котеночка, которого мы назвали Димой в честь Димы Плавинского. Котенок был тощенький, дохленький, с больными глазами, он все время лежал сжавшись на кровати и не интересовался мышами. Вдобавок он гадил где придется. Я хотел приучить его ходить на улицу: ткнув его носом в сделанную им кучку, я выкинул его за дверь. Котенок стал проситься обратно, полез наверх, забрался на чердак и пищал там. Сколько я его ни звал, он боялся спуститься вниз и бегал по чердаку, жалко мяуча. Тогда я обошел дом с другой стороны, где было отверстие под крышей, и, цепляясь за обледенелые бревна, с трудом забрался на чердак. Но кот в это время вылез на крышу. Мне пришлось карабкаться по крыше; а так как спускаться с котом мне было бы очень неудобно, я бросил его вниз прямо в снег. Пока я спускался вниз, он лежал в снегу не шевелясь и громко кричал. Дома я положил его на печку, он насилу отогрелся - и продолжал гадить в комнате. Борьба между нами продолжалась, с жестокостью с моей стороны и с безнадежным отчаяньем со стороны кота, так что мне это стало напоминать борьбу власти с беглецами-ссыльными. Тогда я уступил и снял одну доску, закрывающую люк в подполье, чтоб кот мог ходить туда. Кот согласился на этот компромисс, но иногда продолжал безобразничать, тут же скрываясь в подполье, откуда кричал то угрожающим, то просительным и жалобным голосом. Постепенно он привык к порядку, однако беда была в том, что мы по неосто-рожности могли провалиться под пол, однажды Гюзель так и провалилась, больно ушибив ногу.

Котенок немного оживился, первый раз попробовав принесенного Левой сала. Постепенно он начал играть, потом поймал мышонка, который настолько обнаглел, что вылез даже днем, потом еще нескольких, и мыши из нашего дома исчезли. Вообще он стал котом очень отчаянным и самостоятельным, даже на собак бросался летом, не говоря уже о других кошках, но особенно не вырос, будучи гораздо меньше других деревенских котов. Хотя я и больно наказывал его, он почему-то привязался ко мне гораздо больше, чем к Гюзель, и особенно любил сидеть у меня на плече. Гюзель даже начала писать мой портрет с котенком на плече.

Гюзель стала работать примерно в середине ноября, когда нам удалось достать большую доску, на которую мы смогли укреплять бумагу. Гюзель писала сухой кистью на больших листах шероховатой бумаги, потому что холста у нас не было. В солнечные дни в доме было довольно светло от снега, хотя одно окно было заделано фанерой, а два других покрыты толстым слоем инея. За все время Гюзель сделала только три законченных работы: мой портрет, автопортрет и двойной портрет, где она писала себя обнаженной, что было настоящим подвигом, потому что холод в доме стоял адский. Некоторые колхозники хотели сначала заказать ей свои портреты, но техника сухой кисти им мало нравилась, им хотелось, чтоб портреты были поярче и с блеском, вдобавок они хотели платить за портрет не больше пяти рублей, так что из этой затеи ничего не вышло.

Тогда деревенские бабы стали поговаривать, что вот-де она живет у них в деревне, а в колхозе не работает, да еще неизвестно, "законная" ли она мне жена. Чтобы зарегистрировать брак, нам нужно было ехать в Кривошеино, получить для этого мой паспорт, который хранился в милиции. Недели через две по приезде я пораньше кончил работу, запряг вместо Сокола рыженькую кобылу Кошку, и мы с Гюзель поехали в Кривошеино. Но дорога оказалась слишком долгой, комендант уже ушел домой, и мы ни с чем поехали назад сквозь черную сибирскую ночь. Неспешно бежала наша усталая Кошка, а мы поочередно бежали рядом с ней, чтобы немного согреться. Потом мы все откладывали и откладывали эту поездку, потому что времени не было, и жили "во грехе".

В начале декабря, когда я получил первый выходной и как раз Гюзель начала мой портрет с котом на плече, на пороге неожиданно появился Митька и с глупым лицом торжественно сказал: "Вас требует милиция". В избушке при коровнике сидел участковый уполномоченный и человек в штатском, о котором я подумал, что это районный уполномоченный КГБ. На лавках вдоль стен сидели любопытные бабы в ожидании суда над нами. Участковый попросил паспорт у Гюзель и сразу же передал его штатскому, который переписал все данные. Затем участковый сказал, что если она хочет здесь жить, нужно прописаться и работать в колхозе. Прописаться здесь значило бы выписаться из Москвы - и тем самым навсегда потерять и для Гюзель надежду вернуться в Москву. Поэтому я ответил, что Гюзель приехала сюда на короткий срок, только с тем, чтобы мы зарегистрировали наш брак, и после этого она уедет. Участковый сказал, что в таком случае нам нужно ехать к коменданту за паспортом. Я ответил, что мы уже ездили и снова поедем в ближай-шее время. Человек в штатском усомнился, зарегистрируют ли нас, если Гюзель здесь не прописа-на, но я ответил, что это было бы уж слишком, если власти разрешали бы только браки между жителями одного района. После этого нас отпустили, но было ясно, что медлить дальше нельзя.

Мы отправились в Кривошеино 16 декабря, едва я кончил работать. Зимой через Гурьевку раз в день после обеда ходил автобус, и мы хотели доехать на нем, чтобы переночевать в Кривошеине на автобусной станции и утром идти к коменданту. Автобуса почему-то в тот день не было, и мы добрались на попутной машине. Оказалось, что зал ожидания на автобусной станции уже в восемь часов закрывается. Мы поужинали в столовой и гуляли по улицам. Тем временем надвигалась ночь, становилось все холоднее. Мы пошли на почту и сидели на скамье в уголке, в надежде, что нам разрешат провести здесь ночь. Но нас прогнали. Идти проситься переночевать в милицию я не хотел, потому что Гюзель уже два месяца жила без прописки. Мы вновь дошли до автобусной станции и повернули назад. Мы хотели, было, гулять так всю ночь, но тут я вспомнил, что в селе есть гостиница. При свете фонаря мы подсчитали наши деньги - было около рубля. Гостиница была в большом деревянном доме в переулке недалеко от главной улицы. Дежурная встретила нас очень дружелюбно; оказалось, что постельное место стоит всего 78 копеек. Гюзель она отвела в номер, а мне, так как денег у нас хватило только на одно место, разрешила переночевать в прихожей на скамье и даже дала одеяло. Утром мы с Гюзель пошли в милицию.

Здесь ждала неприятность: оказалось, что комендант в командировке. Оставив Гюзель ждать в коридоре, я пошел к начальнику отдела. Подполковник Коротких, который помнил меня, принял меня очень любезно, расспросил, как я живу в колхозе, посочувствовал, что нечего есть, а насчет паспорта сказал, что все дела в сейфе у коменданта, а ключ он увез с собой. Однако наше положе-ние, видимо, тронуло его, и он сказал: "Вот что. Вы поезжайте в ваш сельсовет и попросите секретаря, чтобы мне позвонил, а я скажу, чтобы вас без паспорта зарегистрировали. А уж потом поставят штамп на паспорте".

К середине дня на попутной милицейской машине, с сержантом за рулем, который уже знал нас, мы с Гюзель добрались до Новокривошеинского сельсовета. Секретарь сельсовета, кстати жена нашего председателя колхоза, очень удивилась.

- Как же это я буду регистрировать без паспорта? - сказала она, но позвонила все же начальнику милиции. К счастью, тот был у себя.

- Регистрируйте без паспорта, - сказал начальник, - мы вам паспорт потом завезем.

- А если он уже женат? - возразила секретарь. - Мне нужно посмотреть, нет ли у него отметки в паспорте.

- Потом посмотрите, - сказал подполковник, - расписывайте их.

Секретарь начала выписывать брачное свидетельство, но тут выяснилось, что за регистрацию нужно платить полтора рубля, а у нас осталось всего несколько копеек. Я пошел в контору колхоза опять просить аванс.

- Большой ли у него долг? - спросил председатель бухгалтера, однако решил проявить широту натуры и сказал: - Ну, ради такого события можно дать аванс.

И мне торжественно вручили два рубля.

Теперь дело было за свидетелями. Как свидетельница жены расписалась случайно зашедшая в сельсовет местная учительница, а как мой свидетель председатель сельсовета, разговорчивый старик лет шестидесяти. Вслед за тем он вышел в другую комнату, изменил выражение лица и вышел к нам уже как представитель власти. Высокопарно поздравив нас, он вручил мне свидетель-ство о браке. Это была последняя церемония, в которой он участвовал - через несколько дней его сняли за денежную растрату.

Вечером мы вернулись домой, приветствуемые криками нашего проголодавшегося кота. На оставшиеся от аванса пятьдесят копеек мы еще в Новокривошеине купили сахару, и впервые за много дней выпили сладкого чаю. Так мы справили нашу свадьбу.

Глава двадцать вторая

ПРИКОВАННЫЙ К ТАЧКЕ

Едва я наловчился чистить телятник, как бригадир снял меня с этой работы. Чистка телятника считалась в колхозе лакомым куском, и на мое место попросился один из подростков, который до этого работал конюхом вместо уехавшего Леньки. Теперь конюхом стал наш сосед Митька. Но если убрать меня из телятника было просто, то труднее было найти какую-нибудь работу. Послать меня в бригаду ездить за силосом бригадир не решался, хорошо понимая, что нельзя провести несколько часов на открытых санях на морозе без тулупа, без валенок и на скудной пище. Один день бригадир дал мне выходной, а с первого декабря поставил чистить коровник, который уже чистили Федя и Катя.

Всего на ферме зимой работало двадцать два человека: шесть доярок, три телятницы, три подвозчика кормов, четыре чистильщика, водовоз, отделенщица, которая сепарировала молоко, возчик сливок, который отвозил их на маслозавод, дояр-механик, сторож и заведующая фермой - она же вешала корма. А если учесть, что полеводческая бригада занималась только подвозкой корма с бурт, выходит, что зимой вся деревня работала на ферму.

Коровник был длиннее и шире телятника, всего там стояло 150 с лишним голов, сначала дойных коров и нетелей, потом нетеля телились. Тогда вместо четырех доярок стало шесть, у каждой примерно по 25 голов. Дойка была механическая, только додаивали вручную, но зимой трубы непрерывно замерзали, и несколько раз в неделю вручную приходилось доить всех коров, также и доильные аппараты часто ломались. Коровник был очень плохо утеплен, в сильные морозы - а морозы доходили в ту зиму до 50° С - телята замерзали прямо в чреве у коров, падеж молодняка был очень велик. Работа у доярок зимой просто каторжная - первая дойка в шесть часов утра, потом нужно подскребать за коровами и разносить сено, затем небольшой перерыв до дневной дойки, в час снова дойка, снова подскребать за коровами, потом ждать, когда привезут корма, разносить вручную силос, муку, поить вручную, а в семь часов снова дойка. Кроме того, несколько раз в месяц надо выгонять коров гулять и снова потом привязывать их, да часто доить всех коров вручную. Те доярки, которые жили на другом конце деревни, зимой в шесть приходили на ферму и только поздно вечером уходили домой; те, что жили поближе, часа на два успевали сбегать домой между дойками. И так каждый день, потому что ни выходных, ни отпусков у доярок не было. Поэтому, хотя заработки доярок зимой раза в три выше, чем в бригаде, на ферму идти никто не хочет. Из-за такой изнурительной работы доярки все раздражительны, то и дело на ферме начинались скандалы, матерщина, друг друга обвиняли в краже сена, в том, что молоко водой разбавляют, а когда матерных слов уже не хватало, то задирали юбки и показывали друг другу голый зад. Я не думаю, чтоб действительно крали друг у друга сено, но вот вилы или лопату нельзя было оставить, тщательно не припрятав: они сразу же пропадали.

Такая же непрерывная грызня шла между доярками и заведующей фермой, Стешкой. Это была маленькая хитренькая женщина лет сорока, с голоском певучим и мелодичным. Из-за своей мало-грамотности она для такой работы никак не годилась: постоянно путалась с отчетами, неверно начисляла трудодни; на нее несколько раз писались жалобы, оставшиеся, впрочем, без последст-вий. Однако, если говорить честно, она все же была наиболее приемлемой заведующей: поставь какую-нибудь другую доярку на ее место было бы еще хуже. Малограмотность в соединении с нежеланием учиться и мнением, что для колхозной работы от учения толку нет, что главное практика, это, по-моему, большой бич для сельского хозяйства.

Моя новая работа была очень малоприятной. Через весь коровник, как и в телятнике, тянулся длинный проход с канавками по бокам, по обе стороны стояли на привязи коровы, с одной сторо-ны сзади стоял еще ряд коров, оставляя узкий проход между стойлами и стеной коровника, тоже с канавкой. Так как в этот боковой проход заехать на коне было почти невозможно, здесь подвесили скользящую по рельсу тачку, на которую нужно было нагружать навоз. Вот меня к этой тачке и поставили: я должен был опускать тачку и, постепенно подталкивая вперед, нагружать навозом, который я выгребал из канавки. Когда тачка наполнялась, я катил ее по рельсу через весь коров-ник, скользя ногами по жидкому дерьму, заворачивал и у ворот выкидывал навоз в сани Феде, который чистил главный проход. Федя вывозил навоз на поле рядом с коровником и выкидывал там. Вывернув тачку, я гнал ее назад нагружать снова. Канавки были очень узенькие, в мороз выковыривать замерзший навоз страшно трудно, а в более теплые дни нужно было бесконечно вычерпывать лопатой жидкий навоз пополам с мочей, да при этом смотреть, чтоб на меня в тесноте не нагадила какая-нибудь корова. Иногда в пути тачка опрокидывалась, и ее приходилось нагружать снова. Я часто вспоминал виденный в детстве рисунок из школьного учебника истории: прикованного к тачке римского раба.

Мне еще затрудняла работу Катя, которая приходила не во время, так что Федя один не успе-вал не только вывезти мой навоз, но даже убрать свой и Катин участок, а если приходила, то чаще всего пьяная и, размахивая лопатой, кричала: "Чего я это буду здесь возиться, пусть тунеядцы г.... убирают, а я колхозница, я лучше отдохну". Катя эта была женщина скорее неплохая, но страшная пьяница, потому она в колхозе почти не работала, летом за нее пас коров один Федя, а зимой она тоже хотела, чтобы Федя за нее чистил базу. Еще хуже было, когда Катя и Федя запили вдвоем и остался я один на базе. Тогда, чтобы с ними больше не связываться, я отобрал у Кати коня, несмо-тря на ее протесты и ругань, и стал сам вывозить навоз. Сначала я нагружал тачку, а мой конь Спиридон стоял в сеновале и ел коровье сено, потом я въезжал в коровник на коне, вываливал навоз в сани, сбрасывал на поле, ставил коня снова в сеновал и шел опять грузить тачку. В день я вывозил пять-шесть тачек, получая за это полтора трудодня. Одно время мне помогала Гюзель: я нагружал тачку, а Гюзель на коне вывозила навоз в поле.

Управляться с конем было очень трудно, в узком проходе разъехаться было невозможно, а в базу по нескольку раз должны были заезжать трое подвозчиков кормов, водовоз и я с Федей. Конечно, мы очень мешали и очень задерживали друг друга: то подвозчикам приходилось ждать, пока мы подгребем навоз, то нам, пока доярки напоят коров и водовоз с бочкой уедет. Еще хуже было, когда двое заезжали из разных ворот и кони сталкивались морда к морде. Хорошо, если удавалось свернуть в ворота посредине коровника, а то иной раз приходилось ехать прямо на коров; беда, если полозья саней проваливались в канавки. Все видели, что коровник совершенно не пригоден для эксплуатации, тем на менее из года в года с ним ничего не делали; в эту зиму, там прогнулось несколько балок и вообще грозили обвалом. В Новокривошеине начали строительство нового коровника, с разной механизацией, даже навоз собирались убирать транспортером. Все это хорошо, но можно ведь было и коровник в Гурьевке хоть немного реконструировать: сдвинуть стойла, чтобы расширить проход, где могли бы разъехаться лошади, расширить канавки и сделать их менее глубокими, чтобы можно было быстро убирать навоз совковой лопатой, а для мочи прорезать узкие стоки. Даже не механизируя уборку коровника, этими ничтожными мерами можно было бы облегчить ее раза в полтора и сберечь много времени. Но никто этого не делает, люди настолько не хотят и не умеют облегчить свой труд, что тем более они не сумеют эксплуатировать механизированный коровник - для этого нужно не только умение скрести лопатой, но более серьезные знания и навыки.

Никто не только не поднимал вопрос о реконструкции коровника, но даже выломанную в полу доску не хотел прибить, хотя здесь у всех кони проваливались: зачем ее забивать, коровник не мой, а денег мне за это заплатят пять копеек, стоит ли стараться. Теперь меня спросят, почему же я сам ее не забил, если так охотно даю советы, что надо сделать то да это. Если бы ко мне, когда я чистил г.... и с матерной руганью понукал своего коня, который скользил копытами по наросшему в тамбуре льду и не мог вытянуть сани с навозом, подошел бы какой-нибудь советчик и стал говорить: ты-де смени гнилую доску или обруби лед, я бы ему ответил примерно так: "Иди ты к е.... матери! Пусть здесь вообще весь коровник сгниет и все кони и коровы передохнут! Я человек подневольный, мне все равно!" Так, примерно, и колхозники рассуждали. "Труд раба нерадив" - учил я в свое время в университете стишок Овидия.

Вообще в колхозе работают не так уж много, а кажется, что много, потому что работают с надрывом, в таких тяжелых условиях, что простое дело превращается в непосильную работу, при этом колхозники непрерывно хвастают: вот какие мы замечательные работники, горожане потрудились бы в таких условиях, как мы! Я им на это всегда отвечал: наоборот, вы очень плохие работники, раз не хотите хоть немного облегчить и упростить свой труд.

Взяв на себя дополнительную обузу - не только нагружать тачку, но и вывозить навоз на поля, я поступил не зря. Дело в том, что нам с Гюзель был нужен конь, чтобы ездить за дровами. С дровами у нас стало совсем плохо. Пока еще не было снега, мы, как я говорил, пилили сваленные для промкомбината деревья, да я еще подвозил большие чурки, валявшиеся около яслей, но потом под глубоким снегом ничего невозможно стало найти, а заготовленные нами чурки быстро конча-лись, а часть из них и возле дома так глубоко засыпал снег, что я их обнаружил только весной. Я привез воз гнилых досок, валявшихся возле телятника с тех пор, как там перестилали полы, но их хватило не надолго, вдобавок они очень плохо разгорались и давали мало тепла. Хорошо хоть, что они были очень тонкие и мы могли пилить их нашей пилой. Мы стали топить всего два раза в день, и в доме стоял страшный холод. Еще летом через продавщицу я дал пять рублей одному шоферу за три кубометра березовых дров: они были сложены в поленицу в тайге километрах в трех от деревни и в полукилометре от проезжей дороги. С трудом добрался я туда на Спиридоне и за несколько ездок вывез их. Оставалось только распилить большие поленья надвое, но с нашей тупой пилой было даже страшно взяться за это. Мы попросили пилу на день у нашего соседа, дяди Гриши, и были поражены - как, оказывается, легко пилить хорошей пилой. После этого я выпро-сил на более долгий срок хорошую пилу у жены бригадира, и мы решили запастись дровами на всю зиму, трех кубометров при сибирских морозах нам хватило бы не надолго.

Сначала мы решили запасти вдоволь осиновых дров, потому что они были у нас под боком. Мы с Гюзель пораньше вычистили коровник, захватили пилу и начали пилить прямо под снегом длинные осиновые бревна, которые валялись вокруг новых яслей, нащупывая их под снегом палкой. Отпиливая двух-с-половиной-метровые бревна мы тут же ставили их на-попа или валили друг на друга, так чтобы их не замело снегом. Всего мы напилили их около тридцати и еще несколько коротких чурок нашли под снегом. На следующий день я все их подвез к дому на Спиридоне, сделав шесть, кажется, ездок. Но осиновые дрова горят плохо и дают мало жару; ими хорошо топить только вместе с березовыми.

Еще летом на расстоянии нескольких километров от деревни я видел поразившую меня картину: большими группами стояли среди болота стволы берез без листьев и почти без сучьев, одиноко возносящие к небу свои голые вершины. В этих высохших, но устремленных ввысь огромных деревьях было что-то поэтичное и жуткое. Теперь же я решил подойти к ним с практи-ческой точки зрения: валить сушняк на дрова. Березы стояли метрах в трехстах от проезжей дороги, которую ежедневно расчищал бульдозер, надо было проложить путь по снежной целине. Я притоптал ногами нанесенный бульдозером бугор у края дороги, и Спиридон, проваливаясь по брюхо в снег, двинулся вперед. В дальнейшем мы довольно хорошо укатали эту дорожку, но ездили уже не на Спиридоне, а на рыженькой Кошке, или, как ее еще звали, Сикушке, на которой я с конца декабря чистил коровник. Это была кобыла выносливая, но довольно упрямая, в снег идти она никак не хотела и просто приседала в оглоблях.

Стоя почти по бедра в снегу, мы с Гюзель пилили березу, пока она не начинала крениться - мы отскакивали, и с громким уханьем береза падала в снег, совершенно в нем пропадая и оставляя на поверхности только рыхлый след. Тогда, барахтаясь и снегу, как пловцы в воде, мы шли вдоль упавшего ствола и пилили его под снегом на двух-трехметровые бревна; всего их получалось из каждого ствола пять-семь. Валили мы и березки поменьше, которые резали на две-три части. Сикушка тем временем покорно стояла на нашей самодельной дороге и жевала сено, которое я каждый раз брал из сеновала при коровнике. Потом я подкантовывал бревна к саням, штук шесть накладывал на сани, а остальные складывал в одном месте друг на друга, и мы трогались в обрат-ный путь. Березы мы валили три дня, а потом еще раз пять я ездил один подвозить уже напилен-ные бревна. Мы выбирали дни потеплее, но в Сибири погода меняется быстро, и нам случалось возвращаться при сильном морозе. Помню, что у меня однажды так замерзли руки, что я не мог взять вожжи: едва я до них дотрагивался, меня точно током ударяло. Рукавицы и штаны намокали в снегу и на морозе покрывались ледяной коркой; когда я шел, было такое ощущение, что кто-то все время бьет меня по заду. Особенно же плохо пришлось Гюзель.

Вообще эта зима выдалась особенно лютая, говорили, что давно такой не было. Температура обычно стояла около 20-30° С, а несколько раз опускалась ниже 50° С. Кто сам таких морозов не знал, тому их и не опишешь. Как я запрягу коня на морозе, а запрягать приходилось голыми руками, потому что в своих ледяных рукавицах я и супони не смог бы затянуть, заведу коня в коровник, чтоб конь не мерз, а сам полчаса по крайней мере отогреваю ноги и руки возле печки, прежде чем могу взять лопату в руки. Меня поражало, как стоят кони в совершенно открытой всем морозам и ветрам развалившейся конюшне. Я прихожу утром запрягать - они стоят все белые от инея, тесно прижавшись друг к другу. Бывали, конечно, дни, когда температура поднималась и до -10° С. Вообще в Сибири климат суше, чем в России, и потому морозы переносятся легче, кроме того, они по большей части без ветра. Если же дует ветер, тогда совсем невыносимо. Настоящие бураны начинаются в конце февраля - в марте, когда уже морозы не такие сильные.

Возле дома мы воткнули в снег скрещенные колья, залили их водой, и таким образом получи-лись козлы, на которых мы распилили все наши дрова, и теперь в нашей избе было хоть и голодно, зато не холодно. Колоть дрова я тоже постепенно научился, хотя и сломал несколько топорищ. Я со смехом теперь вспоминал, как пытался колоть дрова летом у Веры, так что топор только застре-вал в чурбане. Постепенно у нас во дворе выросла целая стена из сложенных друг на друга чурок.

К концу декабря жизнь стала не только теплее, но и сытнее, и вот почему. Числа двадцать пятого Гюзель неожиданно получила почтовый перевод на сорок рублей и письмо из дома, что ее мать тяжело больна, лежит в больнице и чтобы она скорее возвращалась в Москву. Гюзель было уже собралась ехать, но заподозрила, что это обман, что мать здорова и просто ее родители хотят, чтобы она от меня уехала. Гюзель осталась, и мы стали жить на присланные ей на дорогу деньги. Как потом оказалось, она была права.

Благодаря этим деньгам мы смогли купить по дешевой цене несколько килограммов сала. Лева поругался со своей Полей, разодрал ей зубами платье, пригрозил, что сожжет дом и убежал, тайком захватив несколько кусков сала. Сало это он нам тут же за полцены продал, чтоб достать деньги на водку. Уже весной мне так же продал десять килограммов сала другой ссыльный, Валентин, пока его местная сожительница на несколько дней уезжала из деревни. Кроме того, я вскоре привез домой коровью голову, ножки и внутренности: зарезали заболевшую корову, и я купил сбой у колхоза, тушу же отправили в Кривошеино в столовую. Мы счистили и натопили коровьего сала, а кишки выбросили. Немного позднее, уже в феврале, на ферме зарезали малень-кого хромого теленка и тушу отправили в Кривошеино на птицеферму, кормить мясом кур. Поскольку мясо шло не на продажу, его никто не взвешивал, и бригадир приказал отрубить для меня телячью ногу; почти месяц мы с Гюзель ели телятину.

Первый раз при мне резали корову, когда я еще чистил телятник на Соколе. Ей прикрутили веревкой шею к столбу и так сильно стянули, что она упала на передние ноги, тут Митька неожиданно быстро перерезал ей ножом горло, корова захрипела, полилась густая кровь. Сокол испуганно заржал и отпрянул назад. Я коров сам никогда не резал, зато помогал им телиться, обвязывал веревкой едва показавшиеся передние ножки теленочка и тянул со всей силы, обмотав веревку вокруг пояса. Некоторые коровы телятся с большим трудом, и без посторонней помощи им пришлось бы туго. Коровы, особенно первотелки, часто относятся к своим новорожденным телятам очень равнодушно, иной раз даже не облизывают их, а отворачиваются. Телят у них тотчас же отбирают, впрочем, и держат отдельно, молоком их поят доярки в течение, по-моему, двух недель, после чего отдают телятницам. Специального помещения для новорожденных телят нет, их держат в избушке при коровнике, где отдыхают доярки и возчики.

За зиму с нами познакомилось несколько окрестных "тунеядцев", которые, бывая в Гурьевке, к нам потом всегда заходили. В начале декабря, кажется, к нам зашли двое ссыльных из Ивановки, один из которых раньше жил в нашем доме и очень удивился, что дом не пустует. Это был высо-кий крепкий мужчина лет сорока с лишним; рабочий-металлист из Краснодара, он был сослан около пяти лет назад, работал в колхозе при старом еще председателе Игловском, потом в Криво-шеине в райпотребсоюзе возчиком, потом опять в колхозе пас скот, потом опять перешел в торговую сеть. Фамилия его была Шапошников. В Ивановке он "подженился" на одной местной латышке, которую иначе как сука не называл, от нее у него была маленькая дочь. Пил он очень много, и впоследствии чуть не замерз у нас в Гурьевке, свалившись пьяный с саней. Он был, можно сказать, старожил среди ссыльных, много рассказывал нам о первых годах ссылки и о прежнем председателе, у которого теперешний был парторгом. Тот "тунеядцев" крайне не любил и повторял все время: "Бейте их, мужики сибирские!" Сам он имел привычку бить и ссыльных, и местных. На него из страха никто не жаловался. Однажды он до полусмерти избил шестнадцати-летнего парнишку прямо в колхозной конторе, в это дело вмешались студенты, которые в то время работали в колхозе, Игловский был отдан под суд и исключен из партии. Суд приговорил его к году принудительных работ, т. е. к году работы на свободе, только с вычетом 20% зарплаты, и он был назначен директором маслозавода в Шегарке, большом селе на Оби. Там он года через три проворовался, вновь был судим и на этот раз попал в тюрьму. Это было уже при мне, об Игловском я слышал не от одного только Шапошникова. Еще он крайне не любил латышей, которых в Гурьевке до 1957 года жило около двадцати семей в ссылке, нескольких из них он посадил в тюрьму за "вредительство". Гурьевцы же о латышах очень хорошо отзываются, как о людях очень трудолюбивых и умелых, но сами за десять лет от них ничему не научились, даже коптить или хотя бы как следует солить сало. После Игловского председателем стал бывший парторг Гераси-мов, который был председателем и при мне. "Скажи, почему ты всегда пьяный?" - обратился он как-то к Шапошникову. "А почему ты всегда горбатый?" - спросил в свою очередь тот. Обижен-ный председатель пожаловался в милицию, и Шапошникову дали пятнадцать суток за "мелкое хулиганство", после чего с согласия милиции он перешел работать в райпотребсоюз. Милиция вообще ревниво следила за авторитетом председателей колхозов и других начальников в районе: оскорбивший начальника должен был отсидеть по крайней мере две недели, тогда как сами они материли колхозников почем зря. Вскоре после нашего знакомства Шапошников из колхоза опять перешел в райпотребсоюз работать возчиком, я как-то встретил его на лошади, настолько изнурен-ной, что он уже не стегал ее, а бросал в нее здоровым поленом, чтоб она немножко бежала.

С Шапошниковым вместе к нам зашел человек поменьше ростом, молчаливый, с лицом глуповатым и круглым, но хитрыми глазками. Звали его Коля, он тоже с Кубани, по образованию инженер и выслан на пять лет как "тунеядец". Обстоятельств его высылки я не знаю, но видно было, что он сослан не из-за пьянки, да и Шапошников на него жаловался, что он человек непьющий и с колхозным начальством портить отношения не хочет. Впоследствии ему дали месячный отпуск, он съездил домой и там добился пересмотра дела, городской суд снизил ему срок до двух лет. В колхозе его милостиво решили отпустить "по половинке", но держали до конца посевной и отпустили в самом конце мая, когда у него через месяц и без того кончался срок.

Как-то зимним вечером у нас появился человек небольшого роста, очень черный, с громадным загнутым носом и страшными ушами. Оказалось, что это Вартан, тот самый армянин, который когда-то зарезал здесь Толю Резаного. Он отсидел уже свои два года в лагере под Томском и вернулся в Кривошеинский район отбывать остающийся срок ссылки; теперь он работал в промкомбинате на заготовке дров. Он очень удивился, что я зимой хожу в сапогах, и подарил мне свои валенки, правда дырявые, в которых я потом ездил за дровами. Он мне очень советовал проситься у коменданта из колхоза в Кривошеино, но я решил этого не делать, надеясь на "поло-винку". Впоследствии он заезжал к нам еще несколько раз, как я думаю потому, что ему нравилась Гюзель. Он рассказывал, что по тюрьмам сидел с шестнадцати лет, с обычным блатным пафосом рассказывал, что он "пережил". Он был артистическим шулером, мы с ним играли в двадцать одно, и он на много ходов вперед предсказывал мне результат игры, причем, как я ни следил, не мог уличить его в передергиваньи; также и фокусы он показывал замечательные. Был он наркоман и чифирист, а водку совсем не мог пить. Как-то он выпил немного водки и впал в агрессивное состояние, начал угрожать мне и полез в драку. Тут я пожалел, что не умею драться; правда, мне удалось зажать его голову, но он был сильнее меня раза в два, и мне пришлось бы плохо, если бы он вдруг как-то разом совершенно не обмяк. Я отпустил его голову, он повалился и сразу же заснул, а когда проснулся, то сказал, что ничего не помнит. Несколько раз бывал у нас Санька Глазов, новокривошеинский пастух, о котором я уже писал. Более кроткого и беззлобного человека я не видел; он из Липецка, сослан был на пять лет и уже получил здесь два года принуди-тельных работ за прогул. Мы несколько раз выпивали у нас дома, с ним и с гурьевским Санькой, и тогда он очень любил петь песни, голосом хриплым, но не лишенным приятности. Особенным успехом пользовалась песня собственного его сочинения, на мотив старой воровской песни, как "жулик молодой начальника молит". А у Саньки было так: