22288.fb2 Нежеланное путешествие в Сибирь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Нежеланное путешествие в Сибирь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Зверев, который кроме кваса пил также водку, ответил, поглядывая на молодых атлетов, что это клевета буржуазной прессы. Разговор в таком духе продолжался еще минут двадцать, после чего Дружков велел Звереву зайти еще раз и принести свои работы. Под неодобрительными взглядами сотрудников Дружкова Зверев вышел, счастливый, что благополучно унес ноги, и больше в министерство не заходил.

Чтобы отметить женевскую выставку, мы пошли со Зверевым в кафе. Впрочем, у нас с собой не оказалось денег, и мы выпили за успех в Женеве даже не квасу, а газированной воды.

Когда я вернулся домой, соседи сказали, что ко мне заходил какой-то военный, тут же появился и сам "военный", оказавшийся не кем иным, как капитаном Киселевым.

- Дело плохо, - сказал он, - надо ехать к прокурору.

- А что сделает прокурор?

- Прокурор хочет поговорить, а там может прекратить дело или дать ордер на задержание, - объяснил Киселев.

Прокуратура Фрунзенского района находилась недалеко от Трубной площади, в правом крыле большого старого дома, на первом этаже. Главный прокурор района Фетисов велел приехать к четырем часам, но его самого еще не было. Мы ждали в длинном темном коридоре, сидя на дере-вянной скамье, какие бывают только в милиции и на железнодорожных вокзалах. Рядом с нами какой-то милицейский работник рассказывал другому, с каким трудом ему удалось задержать одну проститутку: поживет у одного - перейдет к другому, от него к третьему - и поди ее найди. Потом вошла девушка и почему-то спросила, не здесь ли поликлиника.

Прокурор появился около пяти часов. Он был высокого роста, в черном лоснящемся костюме, очень похожий на киноактера Самойлова, который играет ответственных партработников в кино, лет ему было за пятьдесят. Как он только пришел, сразу же нас позвали в кабинет, и он, не глядя, предложил нам садиться в два больших черных кожаных кресла возле его стола.

Над его головой висел портрет Ленина. Прокурор сел за стол и минуты три листал папку с моим делом, которую ему дал Киселев. Папка, как я заметил, была уже довольно толстая.

- Что ж, явное тунеядство, да еще фарцовкой попахивает, - сказал прокурор, ни к кому не обращаясь, и, посмотрев на меня в упор, спросил:

- Тебе что, Москва надоела?

- Нет, не надоела, - честно сказал я.

- Пусть он подождет, - сказал тогда прокурор Киселеву, кивнув на меня.

- Ты подожди пока, - сказал Киселев, и я вышел в коридор. Киселев пробыл у прокурора еще минут двадцать.

- Поедем в 5-ое отделение, - сказал он, выходя из кабинета, - прокурор проконсультиру-ется и позвонит туда.

Едва мы вошли в дежурную часть 5-го отделения милиции, как Киселев куда-то пропал. Подождав минут десять, я хотел уйти.

- Сидите, вы задержаны, - сказал мне дежурный по отделению, и милиционер у двери стал на моем пути. Я понял, что Киселев просто обманул меня, чтобы я не скрылся от него по пути от прокурора в милицию, но быть может, прокурор действительно консультировался, прежде чем подписать ордер на задержание.

Огромная бюрократическая машина как-то, может быть, даже случайно, зацепила человека; между ее шестеренками попала лишь фалда пиджака, и человеку кажется, что все прекрасно, только пиджак немного жмет, а это не пиджак жмет, а шестеренки, медленно вращаясь, через мгновение втащат его всего и расплющат. Так и я шел с Киселевым по Трубной площади, согре-ваемый весенним солнышком, думая, что в милиции я опять в сотый раз напишу какое-нибудь объяснение и похожу в немного тесном пиджаке, тогда как в действительности два года медленно вращавшиеся шестеренки сделали свой последний оборот.

Конечно, все эти литературные ассоциации пришли мне в голову гораздо позже, тогда я думал не об этом. Около часу я просидел в дежурной части, большой комнате, разделенной надвое дере-вянным барьером. В задней части комнаты, за барьером, сидели дежурные офицеры 5-го и 11-го отделений милиции, а остальная предназначалась для посетителей и сменяющихся с дежурства милиционеров. Одна дверь оттуда вела на улицу, и возле нее стоял на страже старшина, другая во внутренние помещения милиции, третья, закрытая на ключ, в маленький коридорчик, куда выхо-дили двери так называемых КПЗ, камер предварительного заключения. И еще одна дверь, прямо напротив барьера, тоже вела в камеру, как бы подсобного характера, куда, как я понял, помещали в основном пьяниц для протрезвления и тех, кто попадал в отделение ненадолго. В двери было сделано маленькое оконце из плексигласа, чтобы можно было наблюдать, что там творится. Пока что там сидели какие-то подростки, которые кричали, что они пришли как свидетели и не хотят сидеть в камере, и стучали кулаками в дверь. Дежурный лениво переругивался с ними, но вскоре их выпустили и повели куда-то. Как только они ушли, дежурный, старший лейтенант, предложил мне сдать часы, деньги, документы, ремень от брюк, шнурки от ботинок и очки, и я понял, что меня хотят поместить в эту камеру. Очки сдавать я не захотел, старший лейтенант не стал спорить, сказал только, что если какой-нибудь пьяница в камере разобьет мне очки, я сам буду виноват.

Камера была метров шестнадцати, с маленьким зарешеченным окошком под потолком напро-тив двери; большую часть ее занимали сплошные нары, вроде подиума, так что оставался только узкий проход между подиумом и стеной, где была дверь. На нары эти я бы, впрочем, не лег: прямо по ним ходили, и они все были в грязи; кроме того, из камеры не очень охотно выпускали в убор-ную, и все мочились в угол на стены, а пьяницы прямо на нары, так что они были в разводах мочи и запах в камере стоял очень неприятный. Когда меня ввели, там на нарах спал, поджав под себя ноги, еще один человек, лохматый, с лицом в кровоподтеках и царапинах, в перепачканной рабочей одежде. Я стал ходить из угла в угол в узком пространстве, оставленном нарами, и почему-то с внезапной отчетливостью вспомнил, как весной прошлого года ездил в деревню под Смоленском, начался разлив рек, и несколько километров я шел босиком по залитым водой лугам, и, вспомнив это, очень остро, как никогда потом, ощутил свою несвободу.

Теперь я мог видеть, что разговоры об инвалидности, так же как и о втором предупреждении, оказались всего лишь уловкой, чтобы я все-таки не поступил на работу и не затруднил тем самым свое выселение из Москвы. Может быть, хотя я в это мало верю, у кого-то действительно был проект дать мне инвалидность и тем самым покончить с моим делом, но у более высокого началь-ства проект этот одобрения не получил. Но я не считал еще дело проигранным: впереди был суд, и я надеялся на суде опровергнуть все аргументы милиции, наивно не отдавая себе отчета в том, что суд такая же пустая формальность, как рапорт участкового или опрос моего отца, и что исход дела был предрешен уже тогда, когда его начали. И все же, лихорадочно расхаживая по камере и обдумывая средства защиты, я поступал самым правильным образом, так как это помогало мне перенести одиночество и бездеятельность тюремного существования и не пасть духом.

Пока я так ходил, проснулся мой товарищ по камере и, осмотревшись пьяными глазами, сказал: "Нет, это не дипкорпус". Я очень удивился, ничто не указывало на его причастность к дипломатическим кругам и на подсаженного ко мне с целью разузнать о моих иностранных знакомых осведомителя он тоже не был похож, а он заплетающимся языком продолжал бормотать что-то совсем уж невнятное про американское посольство, пока опять не заснул. Объяснилось все, впрочем, очень просто: оказывается, он работает слесарем в Управлении по обслуживанию дипкорпуса, напился "с получки" и недипломатично был доставлен в милицию. Вскоре привели еще одного пьяного, на вид безобидного старичка в потертой шляпе и с огромной красной шишкой под глазом. Он все время всхлипывал и с горечью повторял: "Меня, патриота моей родины, и вдруг посадить в каталажку" - потом деликатно стучал в дверь и просил "папиросоч-ку". Старшина дал патриоту папиросу, и он замолчал, продолжая время от времени всхлипывать. Вслед за ним привезли еще несколько человек, но тут в камеру вошел молодой милиционер и сказал, чтобы я шел за ним.

Меня требовал к себе судья, и не простой, а, как с уважением сказал милиционер, главный. Суд находился недалеко от милиции, и мы пошли пешком: впереди я, поддерживая спадающие брюки, а за мной с выражением служебного рвения на лице молодой милиционер; он был очень горд за меня, что меня будет судить не какой-нибудь судья, а главный. У входа в суд нас поджидал капитан Киселев с папкой в руках. Я упрекнул его в том, что он обманул меня у прокурора, но он ничего не ответил, а когда я сказал, что вот как быстро все делается - не успели меня арестовать, как уже судят, Киселев удивленно возразил, что судья просто хочет поговорить со мной.

Вместе с Киселевым поднявшись на второй этаж и пройдя через маленький судебный зал, мы вошли в кабинет главного судьи Фрунзенского района Яковлева. Судья, с плешью, тянувшейся от лба почти до затылка и как бы разделявшей голову на две части, где росли вьющиеся волосы, с курносым сальным носом и с выражением лица человека из низов, пробившегося в начальники, мне сразу крайне не понравился, и я подумал, что если меня будет судить он, то ничего хорошего ждать не приходится. У него в кабинете на диване сидел молодой человек небольшого роста, наголо остриженный, с глазами очень черными. Судья, когда мы вошли, еще продолжал разговор с ним и сказал ему, чтобы он сходил куда-то узнать насчет работы и чтобы купил себе в любой аптеке антабус, так что можно было подумать, что этот человек страдает алкоголизмом.

Когда он вышел, судья, обернувшись к Киселеву, спросил: "Знаете, кто это такой?" Киселев не знал. "Это Пушкин - продолжал судья, - своего рода артист среди московских карманников". Я подумал, что кличку "Пушкин" ему дали за некоторое сходство с поэтом, а судья продолжал, обращаясь к Киселеву, но бросая косые взгляды на меня, так что я понял, что эта история предназ-начена для меня: "Он прислал мне письмо из лагеря, что обманул меня на суде, сказав, что кончил семь классов, но что в лагере семилетку кончит, и действительно закончил. Мы с ним переписыва-лись, и я подал в Верховный совет РСФСР прошение о досрочном его освобождении. А это сложное дело", добавил судья. Верховный совет освободил его досрочно, или же отменил приговор, или же помиловал, точно не помню, во всяком случае карманник, или по-блатному, щипач, Пушкин вернулся в Москву, и теперь судья Яковлев устраивал его на работу и лечил от алкоголизма. Рассказав все это, судья победно посмотрел на меня, как бы говоря: "Что вы теперь скажете?!" - и уже после этого взял у Киселева папку с моим делом.

Как я и ждал, первое, что он спросил: почему я не работаю?

Я вкратце повторил все то, что уже говорил в милиции. Судья, который рассматривал мою трудовую книжку, стал расспрашивать меня, что я умею делать, и выяснилось, что я умею делать весьма немногое. Затем судья спросил о здоровье и, узнав, что у меня больное сердце, посмотрел в военный билет. Там было сказано, что медицинской комиссией я "признан негодным в мирное время, в военное время годен к нестроевой службе".

- Ну да, такие люди во время войны назывались обозниками, - сказал Яковлев, поджимая губы и всякими иными способами изображая презрение к моей строевой непригодности.

- Без обозников тоже нельзя, - вступился за меня Киселев.

Яковлев нехотя согласился и перешел к другой теме.

- А что за иностранцы у вас бывали? - спросил он.

Я сказал, что собираю картины молодых художников, и ко мне заходили иностранцы посмот-реть живопись. За границей, продолжал я, сейчас большой интерес к современной русской живо-писи, и как я слышал, одному русскому художнику, Звереву, иностранные коллекционеры устроили выставку в Париже. Сказав это, скорее из озорства, чем из каких-либо других соображений, я понял, что сделал глупость.

- А что же теперь стало со Зверевым? - спросил судья.

- Насколько я знаю, ничего, - ответил я.

- Интересно бы посмотреть, что это за картины, - продолжал Яковлев и спросил у Киселева, делали ли у меня обыск. Иной возможности посмотреть картины он, видимо, себе не представлял. Киселев ответил, что не делали.

- Вот вы знаете хоть одного художника, который получил бы признание не у себя на родине, а за границей? - спросил меня Яковлев проникновенным тоном.

- Да, - сказал я, - например, американский художник Раушенберг получил сначала признание во Франции.

- Я спрашиваю не об американцах, - раздраженно возразил судья. - Кого из русских художников вы знаете, пусть даже модернистов?

- Сколько угодно, - сказал я, - Кандинский, Шагал, Сутин, Архипенко, Малевич, да чуть ли не все вообще значительные русские художники XX века.

- Для кого же, по-вашему, писали эти художники? Для кого вообще нужна живопись?

- Это сложный вопрос, - сказал я.

- А в Третьяковской галерее вы когда-нибудь бывали? - спросил Яковлев.

- Бывал, - скромно ответил я.

- Вы знаете, кто написал картину "Всюду жизнь"?

- Ярошенко, - сказал я. - На этой картине, написанной в прошлом веке, сквозь зарешечен-ное окно зеленого железнодорожного вагона заключенные смотрят на голубей.

- Этот художник писал для народа, - сказал Яковлев. - Любой русский мужик-лапотник считал эту картину своей. Художники должны писать не для каких-то там любителей, иностран-ных или даже отечественных, а для народа, только тогда это будут настоящие художники.

Я не очень хотел вступать с судьей в разговоры об искусстве, но все-таки решил ответить ему, встав на его же точку зрения, что художник "должен писать" для кого-то.

- По-видимому, для той части народа, - сказал я, - которой интересна живопись, ведь народ не какая-то однородная масса с одинаковыми интересами. Одним интересна музыка, другим живопись, третьим спорт, четвертым техника, а кому-то вообще ничего не интересно.

А кроме того, мог возразить я ему, если "художник должен писать для народа", то между ним и народом не должно стоять средостения в виде малограмотных начальников, определяющих, что годится народу, а что нет.

Яковлев только сокрушенно качал головой, слушая меня. На этом разговоры об искусстве кончились.