22426.fb2
Мистер Куль, всем этим растроганный, дружески сказал: "Я нейтрален! Но я тоже начинаю понимать, что война не так безнравственна, да и не так невыгодна, как мы думали раньше".
Я сидел совершенно подавленный совершившимся. Я вдруг понял, что все страшные призраки, преследовавшие меня в течение долгих лет, кажутся будничной петитной хроникой по сравнению с этой реальностью. А осознав это, я перестал вообще думать, чувствовать, жить отдельной жизнью и надолго потерял себя.
Когда все, утомленные, несколько затихли, Шмидт заговорил: "Дорогие друзья, ни к кому из вас я не чувствую никакой ненависти, хотя вы -- мои враги, Но дело обстоит весьма просто. Нам необходимо вас организовать". Он подошел к висевшей на стене карте Европы и как бы отрезал пальцем четверть Франции, восьмушку России, а по дороге прихватил еще коечто из мелких стран, "пока лишь это мы непосредственно присоединим, а на остальное будем оказывать систематическое воздействие. Это, конечно, не слишком галантная операция, но ничего не поделаешь, по доброй воле вы никогда не сорганизуетесь. Засим до свидания! Надеюсь встретиться с вами в одной из новых провинций Германской империи". Сказав это, он пожал руку Учителю, поклонился всем и вышел.
Снова начался дикий гам. Мосье Дэле освободил Айшу и требовал, чтобы тот, защищая цивилизацию, нагнал бы Шмидта и зарезал его, но Айша, в уединении успокоившись, предпочел на диване разбивать мексиканским идолом грецкие орехи.
На этот раз порядок навел Хуренито, ласково сказавший нам, что все происходящее ему вполне понятно и он рад быть в такие минуты с друзьями, но, к сожалению, через час отходит его поезд, и он должен будет проститься с нами, возможно надолго. "Случилось неизбежное и необходимое. Не думайте, что это на неделю, а потом снова "Рояль". Нет, этот знойный день -- грань. Оглянитесь, пока не поздно, еще раз!.. Проститесь со всем, что знали: это не банки, а вскрытая артерия. Вам странны мои слова, но разве вчера вы могли поверить в сегодня? Что же сказать вам о завтрашнем дне? Кричат знакомые, заветные, уютные слова: "родина", "честь", "победа", "во имя" ., Что им имя?.. Работают на безликого, нерожденного, но в утробе -- жесточайшего. Работайте и вы! Ступайте, куда поведет вас необходимость! Грозитесь, стреляйте, пейте вино, плачьте, делайте все, что должны делать! Я ухожу, но мы еще встретимся. Когда? Не знаю. Прощайте, друзья!"
Взяв небольшой дорожный чемоданчик, наполненный, главным образом, бумагами, Учитель вышел, попросил на вокзал его не сопровождать. За ним все разошлись. Я остался вдвое" с Айшой в комнатах, еще как бы таивших дыхание Учителя. Всю ночь я смотрел на его страшные карты, на каменныл божков, на забытую им короткую прожженную трубку, с оттиском крепких зубов. Айша же, свернувшись у моих ног клубочком, все грыз и грыз орехи, время от времени испуска,. протяжный вздох: "Ай! Господин ушел на войну! Ай, Айша! .." А под окном до утра не смолкали песни, крики газетчиков, барабанный бой, топот проходивших к вокзалам солдат и чей-то пронзительный плач: "Жан! Жан! Жан!.."
Настало утро. Увы, дневной свет не помог понять, осмыслить, начать хоть как-нибудь, но все-таки жить. Открылось долгое существование, подобное неделям тифозного на койке лазарета. Кругом я видел те же горячечные глаза и слушал тот же бред, под конец ставший повседневной речью. Когда теперь, оглядываясь на свое прошлое, я дохожу до этих месяцев, предо мной яма, и я, не вспоминая поступков, мыслой. слов, стою и дивлюсь, как мог я из нее выкарабкаться.
Все мои друзья разъехались. Мистер Куль, увлеченный какими-то грандиозными заказами, отбыл в Нью-йорк, обещав. впрочем, скоро вернуться. Мосье Дэле призвали и послали куда-то на юг сторожить железнодорожный мост. Он написал мне, что его перевели в Авиньон, он -- начальник военного кладбища, кроме того, горя энтузиазмом и не имея возможности, по своему возрасту, сражаться, он занялся журналистикой и помещает статьи в "Заре Авиньона", а также устраивает различные патриотические собрания. Эрколе, оставшись без средств, пробовал лечь на парижскую мостовую, но был быстро отправлен на родину. Айшу мобилизовали и, поучив немного в южном городишке обращению с оружием, иным, нежели столовый нож, отправили на фронт.
Пришел черед Алексея Спиридоновича и мой. В Россию вернуться мы не могли и в зимнее утро отправились вместе во "Дворец инвалидов", записываться добровольцами во французскую армию, Тишин шел, в восторге твердя о мученическом подвиге, о мече не то Христа, не то Мережковского, о Царьграде и еще о чем-то, По дороге он забегал в бары, выпивал по рюмочке и пытался целовать кабатчиков. "Союзники! Братья!" Я шел молча, скорее понуро, ничего не чувствуя, кроме нестерпимой жары и самоуничтожения, шел, потому что это было самым легким выходом, Подставить свой живот под чей-нибудь штык или проткнуть штыком чужой живот казалось мне значительно более простым, нежели утром, проснувшись, купить "Матэн", читать о распоротых животах и пить при этом кофе с бриошами.
На площади толпились тысячи людей с флагами различных стран. Они все вместе пели свои гимны, и от солнца, от пестрых лоскутьев, от дикой разноголосицы кружилась голова, Мы отыскали русских -- они уже воевали между собой, размахивая всякими флагами -- трехцветными, красными просто, красными с надписями, объясняющими красноту, французскими и, наконец, вовсе непонятными. Они тоже, по примеру других, пытались петь, но только начинали какую-нибудь песню, как она тонула в гуле протестов, Потом перестали спорить и начали одновременно исполнять! "Боже царя храни", "Марсельезу", "Интернационал", "Из страны, страны далекой" и даже "Не жури меня",. Впечатление было сильное, напоминавшее несколько негритянскую музыку и как нельзя лучше гармонирующее с пестрой разноплеменной толпой.
Впрочем, вскоре эта неразбериха сменилась картиной бани. Придерживая кальсоны, я направился к столу, где меряли, щупали и выстукивали различные героические тела, Приставив трубку к моим ребрам, врач быстро гаркнул: "Не годится! Следующий! " -- и я остался со своим героизмом, вольный читать "Матэн" и кушать сдобные булочки. Трогательно простился я с Алексеем Спиридоновичем, который на следующее утро был отправлен со "Святой Софией" и с компанией подозрительных испанцев для обучения в Турень, На вокзале он неожиданно объявил мне, что Хуренито -- изменник, ибо "он душой нейтрален, а нейтральные -- это скрытые германофилы", и попросил меня вернуть ему старый устав "Общества изыскания йя Человека", а также меню "Рояля", на котором он записал памятный афоризм мистера Куля.
Но, увы! Хулио Хуренито бесследно исчез. Уезжая, он не оставил адреса, и никто от него не получал писем. Его мастерская стояла пустая, неприбранная, со смятыми газетами и раскрытым сундуком. Первое время я часто заходил туда, чтобы предаться сладостным воспоминаниям о стольких вечерах, проведенных в этом унылом сарае. Но вскоре мне пришлось прекратить эти посещения. В то время в Париже свирепствовала эпидемия шпиономании. Германских агентов находили в кафе, в канцеляриях, в детских садах, даже у себя дома, в гардеробе жены. Неожиданно оказывались предателями профессора-гинекологи, кормилицы, кладбищенские сторожа, двоюродные братья и многие другие. Когда наконец у старика, учителя географии, нашли исчерченную карандашом карту двух полушарий, а у старьевщика на Маршэ-де-Пюс подержанный компас немецкого происхождения, подозрительность достигла высшего предела. Консьержка, недолюбливая Хуренито, то есть, главным образом, не его, а Эрколе, относившегося с недостаточным. уважением к чистоте ее лестницы, донесла, что Учитель вел образ жизни подозрительный, у него бывали странные люди и говорили часто меж собой на иностранном языке, вероятно по-немецки. Явилась полиция, и мне пришлось расстаться с милой опустевшей храминой.
Осенью и зимой я страстно ждал Учителя, озирался, блуждая по улице, прислушивался к шагам на лестнице, караулил приход почтальона. Где он? Быть может, на фронте, командует какой-нибудь дивизией? Арестован? Утонул при переезде к цебе на родину? Расстрелян? Убит в бою? Но зачем он оставил нас гореть на этом вечном огне? Зачем я живу? Я роптал, требовал, ждал, но ответа не было...
Передо мной встают теперь бурные ночи, когда все ветра трепали мою слабую ладью. Стреляли, кричали, что немцы возьмут Париж. Убегали с бархатными портьерами, с канарейками, с ночными горшками. По ночам мне казалось, что в мою комнату входит Шмидт и начинает меня организовывать: "Герр Эренбург Эльяс! Встаньте! Подберите живот! Направо! Налево! Фрау Хазе, ложитесь!" И я вскакивал, бежал вниз к консьержке, чтобы убедиться в том, что Шмидта нет.
Потом я стал реально, физически ощущать убийство. Кругом занимались исключительно этим, раньше запретным, делом. Я читал: "три, пятьсот, десять тысяч убитых", "мы перекололи", "разорван", "заколот", "удушен", "засыпан", "потоплен", "убит, убит, убит!" Визжали мальчики на бульварах: "Все переколоты"; официант "Ротонды" отвечал. "Семьдесят пять. Меткая стрельба"; басила лавочница: "Окружили, разбили, перебили" ! Напротив меня жил тихий старичок, целый день он читал газеты, а поздно вечером звал меня в гости и начинал колоть старой поломанной кочергой специально для этого повешенную открытку с каким-то усатым немцем. Другой сосед, мосье Инн, настройщик роялей, требовал, чтобы я показал ему, как работают пиками казаки. Я не мог, я не знал, не хотел, но он говорил, говорил: "Режут, колют, протыкают",-- и раз, ночью, в белье, я вбежал к нему с маленькой тросточкой, крича "урра!" и начал сверлить ею его мягкий, растекавшийся живот.
Потом я начал сомневаться -- не немец ли я? Сначала я, со всеми другими, принялся искать вокруг меня все немецкое.. Разгромили молочные "Магги", а я там несколько раз покупал творог. Я выкинул мою бритву с подозрительной надписью. Я оборвал все пуговицы брюк, явно вражеские. Я готов был даже порвать брюки, но мосье Инн отговорил меня. Еще кто-то смел играть в соседнем доме Баха. Что это? Я бежал, узнавал, мне показывали статью в газете -- Бах не немец, Бах почти француз. В отчаянии я не хотел верить. Произошло самое ужасное -- я усомнился в себе. Это началось после того, как барышня в почтовом отделении, где я получал письма до востребования, дружески мне посоветовала. "У вас нехорошая фамилия, перемените окончание". Я был бы рад, но я не знал, как это делается, и почему-то послал прошение в Москву мировому судье Хамовнического участка. Но что фамилия -- было нечто посерьезнее. Случайно я напал на провинциальную газету "Пти нисуа", и там, в передовой статье, определенно говорилось, что немцев можно узнать по особому, исключительно им присущему запаху, по какому, точно не объяснялось: ясно, всякий почувствует. Прочитав это, я стал нюхать себя, но свой собственный запах трудно различить, я слышал лишь запах табака да скверного одеколона, так как в то утро побрился. Но я не слышу -другие услышат... Я не мог терпеть: вернувшись поздно, я разбудил консьержку и очень вежливо попросил: "Понюхайте меня". Мне пришлось переменить комнату, а то, чем я пахну, продолжало для меня оставаться тайной. В неизвестности дожил я до весны. Денег у меня не было, я стойко голодал, продал все, оставшись в одних подозрительных брюках и в высокой широкополой шляпе. Я должен был ходить на ночную работу, на вокзал Иври -- подвозить вагонетки с ящиками. На ящиках была надпись "осторожно!", и товарищи говорили, что это фарфор, но я был убежден, что в ящиках снаряды, и, приходя утром домой, сладко потягиваясь, кричал: "Недолет! перелет! бум! трах! шестьдесят три разорвано". Работа была трудная, тем более что мой вид, особенно шляпа, смешил рабочих, и они по душевной доброте поили меня в складчину дешевым ромом. Я, выбиваясь из сил, уже не руками, а животом толкал тележку. От спирта рельсы прыгали, ящики вываливались и огромные чугунные гады разрывались. Я падал.
В предместье Парижа, куда я перебрался, привезли раненых, с обмотанными марлей лицами, слепых, прыгающих на костылях. Еще кто-то прилетал и кидал бомбы, не те, что возил, другие, немецкие. Я видел девочку в голубеньком платьице с оторванными выше колен ногами. А хриплые мальчики все кричали: "Убиты! погибли! взорваны!" Я задыхался от запахов крови, йодоформа, типографской краски. Я больше ничего не ждал, Я забыл, что встретил человека, которого звал Учителем.
Глава четырнадцатая миссия лабардана.-- 155-миллиметровые орудия
В майское утро, когда, вернувшись с работы, я беспокойно спал в грязной каморке пригородной гостиницы, меня разбудила встревоженная хозяйка: "Вас спрашивает господин,-- он приехал в автомобиле!" Я не успел опомниться, как в комнату вошел чрезвычайно элегантный человек, с лицом невыносимо знакомым:
-- Не узнал? Это я, Хулио! Я вчера приехал в Париж и едва разыскал тебя.
Да, да, это был Учитель! Он поправился, сильно загорел и отпустил небольшие усики. Я молча глядел на него, глядел жадно и восторженно, с каждой минутой я исцелялся от безумия., Мне даже показалось, что ничего не произошло и Хуренито зашел, чтобы пойти со мной во флорентийскую церковь или в таверну Амстердама.
-- Учитель, ведь правда, вас не было? Где же вы пропадали так долго? На фронте?
-- Нет, я главным образом удил рыбу, а также ел виноград и фиги на Балеарских островах. Тридцатого июля я уехал прямо из Парижа на Майорку. Мне нечего было делать в Европе, Все делалось само собой. Я не мог быть полководцем и не хотел быть пацифистом. Разум мог лишь беспомощно барахтаться в этом хаосе. И потом... Потом. там удивительный виноград, крупный, душистый, вроде "изабеллы", но лучше. А в речке -- форели. Закинешь удочку... Я девять месяцев не читал газет. Теперь -- другое дело, теперь хаос принимает формы, сумасшествие становится бытом. Сидеть у речки я больше не могу. Одевайся-ка, милый, мы сразу приступим к работе. Видишь ли, я теперь полномочный представитель Лабарданской республики, а ты мой секретарь.
И Учитель вынул из портфеля огромные листы с красными печатями, оказавшиеся дипломатическими паспортами и напугавшие меня так, что я залез под одеяло. Спорить все же я не посмел и только показал на свои брюки. Хуренито сказал:
-- Это не страшно, мы сейчас заедем к портному и в магазины. Гораздо хуже то, что ты любишь говорить о своих переживаниях. Если ты не можешь вообще перестать переживать, то, во всяком случае, молчи. Говорить буду я, а если тебя спросят -- отвечай что-нибудь невинное, например "мерси".
На следующий день мы подъехали ко дворцу, где помещалось министерство. В книге, между мистером Уйльдом, американцем-пароходовладельцем, и представителями португальской прессы значилось. "Миссия Лабардана". С трепетом оглядел я лакеев в малиновых фраках и одному, особенно важному, безо всякой нужды, исключительно из стеснения, сказал "мерси!". Министр, наоборот, оказался совсем не страшным, но очень любезным. Учитель торжественно сказал ему, что Лабардан хочет присоединиться к союзникам и просит поэтому точно формулировать преследуемые ими цели. "Они известны всему миру,-- ответил министр,-- мы боремся за право всех, даже малых народов, самим определить свою судьбу, за демократию, за свободу". Учитель был видимо взволнован этим заявлением и не скрыл своего восторга. Я же раньше читал об этом в газетах и объяснил себе волнение Учителя тем, что на острове он газет, наверно, не читал. Я скромно сказал "мерси", и мы откланялись.
Вечером Учитель составил соответствующую декларацию и велел мне разослать ее во все крупные газеты мира. Вот текст: "Правительство республики Лабардана не может оставаться нейтральным в великой борьбе между варварством и цивилизацией. При переговорах с представителями союзных держав Лабарданское правительство окончательно выяснило высокие цели защитников права. Всем народам, даже самым малым, будет предоставлена свобода распоряжаться своей судьбой. Поляки, эльзасцы, грузины, финны, ирландцы, египтяне, индусы и десятки других народов освободятся от ига. Кончится угнетение народов иных рас, больше не будет колоний. Наконец, в деспотической России при победе союзников будет введена свобода. Правительство и народ Лабардана не могут долее колебаться, и они гордо вступают в ряды борцов за истинное право!"
Ни одна французская газета нашей декларации не напечатала, все ограничились краткими заметками о разрыве дипломатических отношений между Лабарданом и Германией. Посланные же в заграничные органы телеграммы были возвращены с пометкой "не пропущено военной цензурой". В гостиницу "Люкс", где мы поселились, неоднократно приходили различные чины префектуры, интересуясь нами, явно не только с намерением высказать добрые чувства к представителям дружественной державы. Я спросил Учителя, почему разумное толкование слов министра ведет к неприятным результатам, но он посоветовал мне не утруждать себя абстрактными рассуждениями, а лучше принести ему утренние газеты. Час спустя на его столе лежали отчеркнутые красным карандашом различные статьи и заметки, как-то: "Константинополь -- России", "Героманские колонии и японцы", "Рейн -- французская река", "Исторические права Италии на Далмацию" и прочие. Учитель сказал мне:
"Я сам виноват. Я проявил непростительную вульгарность, толкуя, как простак, буквально возвышенные образы господина министра. Когда-то в Америке я проштудировал "Краткое руководство для начинающих дипломатов", но одновременно я изучал электротехнику, персидский язык и стенографию, так что, очевидно, был рассеян и не затвердил даже основ этого ремесла. Ничего не поделаешь, надо поскорее исправить ошибку, едем в министерство! " На этот раз нас принял не министр, а чиновник и, судя по его чрезмерной важности, не крупный. Хуренито любезно, но вместе с тем непреклонно изложил условия, на которых Лабардан может примкнуть к союзникам:
1. В городе Нюрнберге, как это точно исследовано историками, в XVII столетии проживал часовщик, гражданин Лабардана. Поэтому Нюрнберг со всеми прилегающими к нему землями, включая Мюнхен, должен перейти к Лабардану.
2. Жизненные интересы Лабардана требуют колоний. Наиболее подходящим для колонизации является Гамбург.
3. Хотя Лабардан не имеет общей границы с Германией, опасность новой войны будет угрожать ему, если не будут произведены некоторые стратегические изменения в Европе. Уступка Смирны, парка Пратера в Вене и Баден-Бадена обеспечат спокойствие Лабардана.
Чиновник внимательно выслушал это, предложил нам пока отправиться на фронт вместе с другими почетными гостями, подарил дюжину открытых писем с видами разрушенных немцами городов и обещал о дальнейшем довести до сведения господина министра.
На следующий день мы поехали с каким-то фабрикантом из Барселоны, с журналистом-перуанцем и с весьма вежливым лейтенантом на фронт. Лейтенант долго выбирал то место фронта, где не было бы ничего напоминающего войну. Но даже туда мы не доехали. Как только перуанец услыхал далекие отзвуки канонады, он начал жаловаться на сильные рези в желудке, говорил,что поездкой вполне удовлетворен и теперь спешит назад, чтоб отправить телеграмму в свою газету. У нас было два автомобиля, в одном из них перуанец поехал назад. Фабрикант был, наоборот, очень храбр и все время доказывал лейтенанту, что, будь на месте французов испанцы, Берлин был бы давно взят. Отъехав немного дальше, мы позавтракали у очень милого генерала. Потом у другого генерала пили чай. У третьего обедали. Всюду были тосты, среди других "за нового друга -- -Лабардан!". На следующий день мы еще немного продвинулись по направлению к фронту и наконец увидели батарею. Узнав, что сюда долетают тяжелые снаряды, фабрикант немедленно переменился, потребовал каску, дал мне адрес своей семьи и наотрез отказался ехать дальше. Он даже не вышел из автомобиля, и лейтенант напрасно пытался развлечь его беседой о превосходстве французской стрельбы над немецкой. "Но ведь все-таки немцы тоже стреляют",-- стонал испанец и потребовал лист бумаги, чтобы написать жене последнее письмо.
Мы отошли в сторону. Было тихо и весьма мирно. Учитель разговорился с офицером, командовавшим батареей, и тот предложил, чтобы ознакомить нас с ходом артиллерийской дуэли, открыть стрельбу..Обыкновенно она начиналась на два часа позже. Выстроенные в ряд, стояли огромные длинношеие чудовища, Крохотные гномы суетились вокруг них, подкатывая снаряды, дергали веревку, отбегали. Чудовища наклонялись, высоко выплевывали нечто черное, на одно мгновение зримое, изнеможенные откидывались назад. В ответ несся грохот экспресса, влетающего в стеклянные своды вокзала. Это были немецкие снаряды.
Учитель долго,почтительно глядел на разъяренное, горячее, полное воли и огня чудовище. "Можешь смеяться над господом и над поэзией, над родиной и над свободой,-- сказал он мне, -- но перед орудиями благоговейно преклонись. Из их глотки вылетает не только смерть сотни-другой людей, но черное, и избежное будущее". И потом он сказал еще: "Кстати о свободе. Ты заметил -- о ней забыли все, кроме разве профессиональных журналистов. Как эти люди подчинили свои чувства, думы, дни разумным машинам, так вся Европа предана сейчас железному, единому закону. О свободе, самой простой, не той торжественной, что в конституциях "слова, совести, передвижения" и прочая, прочая, нет, о свободе жить, думать, ходить, в гости, бить полотенцем мух, писать стихи, вешаться от любви на галстуке, о человеческой свободе забыли. Свобода стала, анахронизмом". И потом он добавил: "Кстати, ее и не было, этой свободы, был подлог, кукла, игрушка. Ее и не могло быть, пока была подделка. Конечно, война уже убила сотни тысяч людей, но она уничтожила также одним железным дуновением, одним вот таким снарядом-плевком мерзостную восковую красотку в витрине универсального магазина, свободу в корсете и в игривом декольте (конечно, не ниже стольких-то сантиметров...)
В это время раздался душераздирающий крик испанца, пережившего все муки ожидания смерти и дошедшего до агонии. Делать было нечего, мы повернули к Парижу,
Дома нас ждали неприятные новости. Оказывается, наши телеграммы с декларацией и претензии на аннексии различных территорий вместо министерства иностранных дел попали в префектуру полиции. Кроме того, выдающийся географ, член Академии, проделав различные изыскания, пришел к выводу, крайне изумившему как его, так и нас, что республика Лабардан якобы вовсе не существует, есть остров Лабрадор и еще Лапландия, но она не республика. Это сообщение было напечатано в воскресном номере "Фигаро" и также, очевидно, по известной всем любви французов к географии, попало в префектуру.
К Хуренито явился полицейский и начал с ним беседу отнюдь не дипломатическую. Мне он также сказал нечто неприятное, но я, вспомнив лист с красной печатью и наставления Учителя, в последний раз промолвил "мерси" дипломата. Мы оказались в трагическом положении, но, благодаря находчивости и такту Учителя, все закончилось несколькими неприятными минутами и визитной карточкой одного симпатичного депутата.
Глава пятнадцатая "чемпион цивилизации" и ожерелье айши
Благодаря горячим симпатиям к делу союзников, красноречию и организаторским способностям, Хулио Хуренито вскоре завоевал всеобщее уважение. Он был лучшим устроителем различных патриотических утренников, благотворительных базаров, концертов. Прекрасная виконтесса де Буран, получив за гвоздику сто франков "на разумные развлечения для наших бедных солдатиков", долго возбуждала зависть своих подруг рассказами об удивительном мексиканце. Он помог открыть невиданный по размерам "тир в голубей", где дамы, полные священного порыва, а также молодые люди из хорошего общества с неизлечимыми пороками сердец, могли стрелять если не в кровожадных "бошей", то в раскормленных и разучившихся летать голубей. Плата за вход шла в пользу раненых воинов. Хуренито не забыл также о несчастных беженцах: для них в особняке маркизы де Жибье он устроил интимный бал-маскарад. Зал, стараниями модного художника Гапаранды, был преобразован в поле битвы, гости одеты солдатами, широкошта~ ными зуавами, индийцами в тюрбанах, матросами, тюркосам и и сестрами милосердия. Сенегальцы сервировали в бокалах, имевших форму гранат, простой солдатский ром. Шампанское было заморожено в ведерках, напоминавших снаряды. Различные уютные уголки были ограждены колючей проволокой. В саду пускали беспрерывно ракеты. Чистый сбор в пользу беженцев достиг восьмидесяти франков. Вдохновитель, верный помощник дам, не выносящих светского безделия, Хуренито способствовал организации многих полезных учреждений: в ~, одном -"Возвращенный очаг" -- жительницам разоренных войной мест за какие-нибудь десять часов неумелой работы давали чистую койку и питательный обед, состоящий из супа и вареной чечевицы, в другом -- "Кусочек сахара" -- всем младенцам, отцы которых были ранены не менее трех раз, выдавали совершенно бесплатно раз в неделю кусок сахара.
Но бодьше всего Хуренито любил организовывать делегации к различным памятникам. Это были великолепные паломничества ко всем конным и пешим статуям парижских площадей. Не удовлетворенный Парижем, он выезжал на гастроли в провинцию. Так им были отмечены четырнадцать Республик, девять Свобод, четыре Гамбетты, одиннадцать Жан д'Арк, маршал Ней, аббаты, открывшие хинин, неизвестная голая женщина (по всей вероятности, также Свобода), Альфред Мюссе и бронзовый солдат в Пуатье. В это время облик Учителя стал известен всему цивилизованному миру, так как ежедневно в тысячах кинематографах, после бебе, примирякщих неверных супругов, и похитителя сапфиров Индостана, обнаруженного сыщиком, на экране появлялся высокий патетический господин, возлагавший, под бравурные звуки "Марсельезы", к ногам очередного героя большой венок с лентами.
Особенно удачно прошла последняя манифестация. Это было в начале октября. Учитель в унынии рыскал по городку, ища хотя бы одну еще не использованную им статую, но все было тщетно. Две тысячи восемьсот шесть паломничеств истощили Столицу Мира. Хуренито начал уже подумывать о заграничных поездках -- там была девственная целина: полки британских адмиралов с невнятными именами, Витторио-Эмануилы, Скобелевы, все, что угодно, и в любом количестве. Но совсем неожиданно, проходя по узкой уличке Мутон-Дювернэ, недалеко от кладбища Монпарнас, Учитель вздрогнул и замер: перед ним в грязном дворе, рядом с мастерской цинковых ванн, стояла статуя, пусть поврежденная, в пыли, без пьедестала, но настоящая неизвестная статуя. Это был некто мужского пола, в одной руке державший как будто бы книгу, в другой, поднятой к небу, остатки весов.
Началось . серьезное научное расследование. Сотрудник "Ля Круаэ, аббат-археолог, заявил, что это архангел Михаил, измеряющий грехи Франции и возвещающий ее спасение. Относительно костюма архангела (статуя была в сюртуке) он сделал доклад: "Религиозные предчувствия и ясновидения наших гениев средневековьями. Другой археолог утверждал, что найденная статуя изображает древнего галла, в руках его не книга и весы, а лук и шкура дикого медведя; статуя происхождения крайне раннего, но сюртук приделан при реставрации, в середине прошлого столетия.
Совершенно особого мнения придерживалась консьержка, во дворе которой .статуя была обнаружена. В ее наивном и вульгарном представлении эту статую, лет десять тому назад, заказала мастеру надгробных памятников мосье Бэку вдова мосье Краба, владельца большого колониального магазина на рю -Фруадево. По настоянию вдовы мастер изобразил покойного лавочника с любимыми весами и приходо-расходной книгой. Но когда статуя была готова, легкомысленная вдова вневапно вышла замуж за содержателя бродячего цирка, уехала с ним в турне и заказа не взяла. Мосье Бак четыре года тому назад бросил мастерскую (ту самую, где теперь делают ванны), не заплатив консьержке денег и оставив ей вместо этого изображение мосье Краба и старого, лысого кота. Кот издох, а статуя осталась. Такова была версия консьержки, достойная быть отмеченной как образец младенческого невежества.
Но Учитель не удовлетворился и соображениями двух археологов. Он выставил свою гипотезу. Статуя -- это Чемпион Цивилизации, он держит "Декларацию прав человека и гражданина", а также символ вечного правосудия -- весы. Хулио Хуренито объявил, что 28 октября состоится торжественное паломничество к статуе Чемпиона Цивилизации, Приглашались различные научные и спортивные общества, а также академические делегации союзных и нейтральных стран.
Был прекрасный, солнечный день. Двор пристыженной консьержки был заполнен важными делегациями. Академии наук, "Кружок молодых пловцов через Сену", военный атташе Черногории, "Общество патриотов непризывного возраста", артистки театра "Сан-Прежюдис" и другие с приветственными речами возложили венки. Неожиданным и трогательным было выступление консьержки: "Простите меня, господин Краб, то есть Чемпион Цивилизации! Я вас видела каждый день за прилавком и здесь у себя во дворе. Но я не знала, что ваши весы -- символ правосудия, и я никогда не заглядывала в вашу книгу на конторке. Теперь, когда к вам пришло столь почтенных господ, я поняла все! Примите же и этот скромный дар!" и она в экстазе бросила к ногам статуи свою метлу. Последним выступил Хуренито. Я удивился, увидав, что он не принес венка. Как это могло случиться? Ведь Учитель готовился к торжеству, Говорил он выразительно и с глубоким чувством: "Дорогой Чемпион Цивилизации! Я не буду после стольких прекрасных речей напоминать о твоих былых подвигах. В переживаемые нами трагические дни твой образ светит миру. Здесь, на этом скромном дворе, зажжен неугасающий маяк. Ты создал божественную декларацию и, чтобы написанное не осталось мертвой буквой, взял бесстрастно весы, каждому отвесив по заслугам. Но вот дикие варвары, готы, современные Аттилы, каннибалы, деспоты посягнули на цивилизацию, на священные права человека и гражданина. Ты не уступил, сгрудив вокруг себя другие, младшие народы, ты поднял знамя борьбы за человечность, за гуманность, за любовь к слабым. Я не принес тебе венка. Какие цветы достойны лежать у твоих ног? Не эти, мирных садов и теплиц, но выросшие там -- на поле брани, И я верю, что один из миллионов героев принесет тебе высший дар -- победные трофеи, взятые у поверженного варвара!.."
Учитель не закончил своей проникновенной речи. Растолкав толпу и повалив какого-то чрезмерно маститого академика, к нему подбежал негр в солдатской форме, с болтавшимся рукавом шинели вместо правой руки. Мне трудно теперь передать изумление и радость, охватившие меня, когда я его разглядел -- это был наш дорогой маленький Айша. Он целовал руки и жилет Учителя, Наконец, отдышавшис ь, он сказал:
"Господин! Добрый господин -- Айша нашел тебя! Ты хорошо говорил, и бог твой хороший бог!