22426.fb2
Все мы, включая мосье Дэле и при его содействии, выехали на фронт. Сначала мы решили писать только о том, что действительно видим: "Дождь. Один солдат стоит на посту, промок, обругал нас: "Что вы, жабьи внуки, здесь зря шляетесь!" Слышно, как стреляют. Два других солдата играют в карты. На станции баба продала нам за десять франков пяток тухлых яиц и спросила, скоро ли будет мир. Настроение у нас приподнятое. Председатель тридцати трех патриотических обществ мосье Дале в интервью, любезно данном нам за аперитивом, сказал, что Германия будет разбита". В ответ мы получили от редакций телеграммы с предложением -- денег на подобные пустяки не тратить и ежедневно описывать дуэли гидропланов с танками, кровопролитные бои под землей, интервью с главнокомандующими, а также три раза в неделю совершать полеты в Египет и отправляться на подводных лодках в Дарданеллы. Что же, мы честно занялись всем вышеперечисленным. Пребывание на фронте становилось бесполезным, даже вредным: чистоту и цельность нашей фантазии засоряла действительность. Все же Учитель настоял на том, чтобы мы продолжили нашу поездку до передовых позиций. Для прогноза болезни он хотел еще раз подвергнуть анализу кровь, гной и мочу человечества.
Преодолев десятки различных штабов, мы добрались до окрестностей Вердена. Там разыгралась довольно любопытная сцена, впрочем не подходящая ни под одну из указанных редакциями тем и потому не получившая огласки. Возле форта Во, на наблюдательном пункте, мы увидели трех солдат. Они были одеты весьма причудливо: поверх каски -- вязаные чепцы, на плечах стеганые одеяла, ноги погружены в большие пузыри, не пропускающие воду, а чепчики, одеяла и пузыри, в свою очередь, покрыты чешуйчатой корой рыжей глины, подобной шкуре слона. К месту, где они стояли, пришлось ползти на живте по развороченному снарядами окопу, погружаясь в жидкую землю, человеческие испражнения и в залежи дохлых крыс. Мосье Дэле, вытерев лицо и руки носовым платком, обратился к солдатам со следующим приветствием: "Дорогие пуалю! Европа, Америка, страна Восходящего Солнца и оба полюса смотрят сейчас на вас, на беззаветных героев, ограждающих свободу и право! Сегодня, когда я полз по этим историческим местам, я сам приобщился к вашим мукам и могу теперь, как равный, хоть я и в котелке, приветствовать вас. Мы простоим, то есть вы простоите здесь, а мы простоим у прилавков, у бюро министерств, у стоек баров до того часа, когда изможденный людоед падет. Позвольте преподнести вам скромный дар -- мою патриотическую статью в последнем номере "Победоносная Гасконь", где я говорю -- смелость, смелость и еще раз смелость (это слова моей последней любовницы, то есть еще раньше это сказал, но по другому поводу, Дантон). Будем же тверды до победного конца!"
Право, эта речь была ничуть не хуже многих других, когорые мне приходилось слышать на банкетах журналистов, даже выгордо выделялась свовй сжатостью и насыщенностью, и только случайностью можно обяснить себе все последовавшее. Один солдат, самый пожилой и смирный, тихо выругавшись, сказал "Вы бы лучшв сказали, что слышно насчет мира, господин патриот". Мосье Дэле обиженно помолчал, зато обрадовался Алексей Спиридонович. "Брат мой, вы тоже за мир, за любовь! Убийство -- грех, и эта винтовка оскверняет руки!.." -- "Kак бы не так,-- эапротестовал солдат,-- винтовка хорошая вещица (он даже погладил приклад), только надо уметь с нею обращаться. Вот хорошо бы перестрелять всех генералов, депутатов, военных, штатских, попов, социалистов, дам и вообще всю семейку!.." -- "Но кто же тогда останется?" -спросил деловито мистер Куль. На это солдат уже вовсе бессмысленно -сказал: "Наплевать",-- и действительно сочно плюнул.
Другой солдат, значительно более темпераментный, с виду южанин, счел приличным ответить мосье Дэле целой речью. Приводя точный ее перевод, я прошу простить как ему, так и .мне некоторую чрезмерную экспрессивность образов. "Дорогой писака, спасибо за бумагу, защитники права в ней весьма нуждаются. Кроме того, ты можешь, захватив с собой Восходящее Солнце и пять каналий, отправиться немедленно в коровий желудок. Очень приятно, что ты немного выпачкал свою гнусную харю в мое творчество, я ведь тоже творю два раза в день, как ты в твоей редакции. Желаю тебе провести всю жизнь в верблюжьем дерьме! Сто тысяч лысых тыкв! Пуп папессы! Садись в теплые тетушкины штаны, пей липовый чай и чихай кошке под-хвост!"
Не успел-мосье Дэле опомниться от этого странного приглашения, как третий солдат, молоденький и безусый, с возгласом "подарок за подарок" вытащил из лужи дохлую крысу и вдел ее хвост в петлицу мосье Дэле, где обычно помещалось нечто совсем другов. Хотя мы речей не говорили и никаких подношений не удостоились, увидав энергию солдат, мы быстро уползли восвояси.
Достигнув мест, во всех отношениях более защищенных, мы начали обсуждать злоключение мосье Дале. Эрколе все крайне понравилось, и по поводу награждения мосье Дэле своеобразным орденом он с пафосом воскликнул: "Это жест, достойный римлянина!" Алексей Спиридонович хотел "постичь душу" солдат: "Они грубы, озлоблены, но я чувствую, что они преданы миру, как я. Друзья, мы неожиданно встретились с тремя последователями нашего великого Толстого!"
"Твоя наивность,-- ответил ему Учитель,-- принимает форму святого анекдота. Если в России много дядь, похожих на тебя, то я удивляюсь, как ее не разобрали до последнего камешка все, кто постигать души на каждом шагу не жаждет, а обманывать стремящегося быть обманутым за грех не почитает, Эти солдаты отнюдь не пацифисты. Орден, выданный ими мосье Дале, они с удовольствием присудили бы и римскому папе, и гаатским гуманистам, и Ромену Роллану. Два года тому назад-они очень хотели убивать, и за это время у них не совесть проснулась, у них отсырел зад. Дай им волю, возможно, что они будут убивать, только совсем не тех, кого им приказано. Возможно даже, чтоони устроят великолепные каникулы, с кроткими женами под боком и с мирными барашками на лугах. Но придет срок, и они снова начнут постреливать: окопы не школа человеколюбия и не питомник толстовцев. Взять винтовку довольно легко, обучение несложное, сам знаешь -- учили, но выпустить ее из рук невозможно. Можно только поставить на часок-другой в угол. Страшный век начинается. В четырнадцатом году, когда они кричали: "Да здравствует война!" -- эта. война (которая ничего еще -- здравствует) была чем-то вне их, историческим фактом, государственным делом, теперь они кричат: "Долой войну",-- но она уже проросла корнями в их тела, стала их бытом, этой профессии они не разлюбят. Тебе пришлось научиться различным толкованийм слов "священная война", теперь постарайся воспринять новый урок: "мир" означает послеобеденный сон антропофагов, дележ добычи громилами на травке,перенесение военных действий в места более привлекательные, например с этих кочек на Унтер-ден-Линден или с Пинских болот на Невский проспект,-словом, все, что угодно, кроме мира!"
Так дошли мы до мест недавних боев меж фортами Дуомоп и Во. Кругом была подлинная пустыня. Ни один камень не уцелел, ни одна былинка не укрылась -все обратилось в серую жижу, покрытую -- как бы гнойниками -- ямами, вырытыми снарядами, с желтой водицей. Впрочем, кое-где торчали человеческие ноги распухших выползающих из-под земли трупов. "Помните,-- сказал нам Учитель,-- что война дала нам не только хозяйство мистера Куля, но и этот великий апофеоз! "
"Будет мир,-- возразил мистер Куль,-- мы учредим еще одно акционерное общество и за год, за два разведем здесь таков хозяйство, что никто не поверит бредням уцелевших солдат, видевших эту пустыню".
"Конечно,-- сказал Хуренито,-- это отнюдь не завершение и не очищение земли. Пока мистер Куль, пока мистеры Кули живы, будут города, притоны, пушки, доллары, святые книжицы,-- словом, все, что нужно порядочному человеку, чтобы в двадцать четыре часа загадить любой кусок так называемой "божьей земли". Построят, посеют, зароют мертвых поглубже, даже репа будет лучше расти. Но глядите! На минуту как бы прорывается пред вами пелена далеких времен, Это -- предчувствие, прообраз последней огненной купели!" На следующий день, несмотря на протесты мосье Дале, ставшего необычайно осторожным, мы направились снова на позиции, а именно к вышке 384. Когда мы дошли до передовык окопов, германская артиллерия неожиданно открыла ураганный огонь по всей линии. Пробраться в тыл не было никакой возможности. Мы забрались в прекрасно оборудованную землянку и, слушая грохот разрывов, с особенной страстностью начали заниматься излюбленным занятием, то есть всячески проклинать войну. Мосье Дзле как будто наших воззрений не разделял, но он тактично молчал; после того, как Эрколе одобрил поведение невоспитанных солдат, он предпочитал вообще не высказываться, дружески приговаривая: "Главное, друзья мои, терпимость и широта взглядов!"
Но Учитель решительно выступил против нас и начал защищать войну. "Выйдя в дорогу, надо идти. Если очень скверно, ускорить шаг. Но не оглядываться назад, где у печки было тепло, ветер в трубе выл по-диккенсовски, а на столике лежал мармелад со щипчиками. Трусы! Вы не дети своего века, вы кринолинщики, романтики, подавившиеся слюной умиления, мусорщики вчерашнего благополучия! Вы спрашиваете, что хорошего дала война? Она хорошо ударила по башке. Это прежде всего. Потом во все "ключи вдохновения" она подсыпала щепотку стрихнина. Прошлое стало невозможным, и как ни будут стараться люди по воспоминаниям, по выцветшим фотографиям или по шамканью стариков реставрировать свои парфеноны, ничего у них не выйдет, им придется выбирать между Ноевым ковчегом или уборной двадцать первого века. Вам не нравится двадцать первый век? Что же -- согласен, он не слишком привлекателен, но, во всяком случае, он будет лучше девятнадцатого, он не станет, как старый ханжа, между двумя свинствами декламировать Шелли или Верлена. И потом впереди -- тридцатый, или пятидесятый, или сотый век -- век благоденства, и все, что приближает нас хоть на шаг к нему,-- благословенно!
Вы клянете войну, а она даже не шаг, она прыжок в грядущее. Она убила все, во имя чего началась, и родила все, что должна была убить. "Война во имя свободы", и оказывается, что народы созрели для великого, откровенного ярма, она больше не могла выносить фикции свободы, ее призрачных благ.
"Война возвысит дух, покончит с гнилым материализмом",-истошно вопили философы и просто добрые люди, по полноте тела склонные к мечтательности. Но война велась с помощью вещи, открыла всем ее смысл и мощь. Разрушая тысячи вещей, материей уничтожая материю, люди научились уважать вещь, как таковую, полюбили ее, как не умели любить в счастливейшие дни мира.
Надеясь на то, что пришел их сезон, священные особы всех культов выползли, вытащили давно забытый товар.-- загробные блага. Но война жестоко надула их. Чем ближе стали люди к уничтожению реальной повседневной жизни, тем сильнее она их к себе притягивала.
Война -- это ненависть народа к народу, а между прочим, никакие проповедники братства, никакие книжки писателей, никакие путешествия, никакие переселения народов не могли их так сблизить, спаять, срыть рубежи, как эти годы в окопах. Опять шутки войны, все вышло шиворот-навыворот, Оказалось, что ненавидят, восторгаются, трусят, колют, терпят в окопах, хрипят, помирая, гниют все -- и французы, и немцы, и русские, и. англичане -- до удивительности одинаково. Посидели рядышком -- заметили. Пока один играл на мандолине, а другой ходил на медведя с рогатиной, казалось что-то разное; может, и правда, медведь ближе, роднее, нежели тренькающий мандолинщик. А послали делать одно дело -- сразу ясно стало, даже не близнецы, а двойники, разве что у одного бородавка под лопаткой, а другой часто икает.
Дальше: уж кто-кто на войну надеялся, это защитники старой иерархии, божественного разнообразия, неограниченной личности во всех вариантах: император -- не поденщик, Ротшильд -- не нищий, поэт -- не фабрикант туалетной бумаги, философ -- не пастух и прочее. Опять разочарование -- если снять горностаевые мантии, фраки и воротнички, посадить в этакие землянки, где-ни стихов о мадонне, ни туалетной бумаги, ни прагматизма, оказывается, все кошки серы, так что легко спутать. Конечно, есть погоны, штабы, грациозный тыл и прочее. Но здесь важна пока что не суть, а демонстраций.; Чего стоят одни торчащие из земли неопознанные трупы. Мосье Дэле, ваши шестнадцать классов мертвецов могут смешаться. Что тогда будет?..
Все это я вижу, и когда вы клянете войну, я ее благословляю, как первый день тифозной горячки, от которой человек либо переродится, либо умрет, очистив землю для нового собачества или для победных легионов крыс, муравьев, инфузорий1"
Это поучение Хулио Хуренито я хорошо запомнил. Мы слушали его с напряженным вниманием, не думая об опасности, грозящей нам. Орудийный грохот, трескотня пулеметов, человеческий рев как будто подтверждали неумолимые слова Учителя, и мне кажется, что, если бы в эти минуты пришла к нам смерть в виде приличного осколка тяжелого снаряда, все мы, даже мосье Дале и Эрколе, наиболее к жизни привязанные, встретили бы ее с должным спокойствием.
Когда Учитель кончил говорить, все кругом зловеще смолкло. Раздавались только несвязные ружейные выстрелы. Мы решили вылезть и попытаться пробраться назад. Но наверху ждало нас нечто более страшное, нежели все снаряды. Увидев свет, мы замерли: перед нами стояли немецкие солдаты с ручными гранатами. "Кидай!" -- закричал один, но другой возразил: "Это, должно быть, важные птицы, сведем их в штаб дивизии, пристрелить всегда успеем!" Убедившись, что у нас нет оружии, солдаты погнали нас по разным коридорам и воронкам, подталкивая для убедительности прикладами. Особенно их раздражал бедный Айша. Они все время приговаривали, что с удовольствием приколют нас штыками, так как мы не солдаты, а шпионы. Надеяться было не на что, и мы, несмотря на удары, невольно замедляли шаг, понимая, что этот путь -- последний.
Мы шли уже мимо германских окопов второй линии. Все, что мы видели, напоминало нам старые привычные картины: принесли в котлах суп, кто-то писал домой открытку, кучка солдат играла в карты. Я вспомнил слова Учителя о новой близости. Но вот -- близкие,-- они сейчас убьют нас. И такой прекрасной показалась мне жизнь! Я с завистью поглядел на усатого рыжего солдата, который сидел у костра и, сняв рубашку, искал вшей. Жить, как он, сидеть на корточках, выпить бурду из жестяной кружки, потом в грязи уснуть... Как это много и как невозможно! ..
Я не знаю, что делал эти полчаса Учитель- и друзья, как пережили они путь к смерти. Я опомнился лишь возле маленького крестьянского домика. Немец грубо втолкнул меня в темную узкую комнату. На столе стояла свеча. Я увидел генеральские погоны и спокойные, совершенно бесстрастные глаза. Я понял -спасения нет, и, пользуясь тем, что Учитель еще с нами, тихо поцеловал его плечо, прощаясь с самым жестоким и любимым из всего, что было в моей короткой сумбурной жизни.
Глава двадцать первая о трудах шмидта, о некоем крюгере и о чайной колбасе
Кто склонеи верить в некий тайный, человеку непостижимый смысл житейской кутерьмы, счастливых нелепостей и отчаянных случайностей, тот, бесспорно, задумается над моей книгой. Мы почти ежемесячно переживали смертельную опасность, и всякий раз какое-нибудь "но" выручало нас,-- будь то рыбачья лодка, визитная карточка депутата или добродушный смех мосье Дэле. Процент наших избавлений значительно превышает лурдские и другив чудеса; таким образом, я легко мог бы спекулировать на "провидении", особенно когда вместо расстилала и пары генеральских глаз оказалась тоже пара, но шмидтовских, и бутылка скверного коньяку. Но мне несвойственно мыслить возвышенно. С детства я горблюсь, на небо гляжу, лишь когда слышу треск самолета или когда колеблюсь,-- надеть ли мне дождевик. В остальное время я гляжу под ноги, то есть на грязный, обшмыганный снег, на лужи, окурки, плевки. Возможно, что этими особенностяии моего -- увы! -- уже окостеневшего позвоночника, объясняется мое пристрастие к вещам грубым и низменным. Немцев что-то около пятидесяти пяти миллионов. Если можно выиграть в рулетку -- 1: 36 шансов, то 1 : 55 000 000 лишь различие количественное, и отсюда до мистики далеко.
Шмидт сразу узнал нас. Он же, в остроконечной каске, возмужавший и загоревший, мало напоминал бедненького штутгартского студентика. Я так и не определил ни его чина, ни точного характера службы. Из его слов можно было понять, что в первые месяцы войны он выдвинулся, преуспел и теперь играет видную роль, как в тылу так и на фронте.
Успокоив нас касательно нашей судьбы, Шмидт сказал, что в его распоряжении восемнадцать минут, которые он охотно посвятит беседе с нами. Учитель заинтересовался его очередными занятиями. "Они очень сложны,-ответил Шмидт,-- война приняла несколько иной характер, нежели я предполагал раньше. Совершенно ясно, что завоевать всю Европу и привести ее в порядок нам сразу в один прием не удастся. Тогда остаются переходные задачи: колонизировать Россию, разрушить, как можно основательнее, Францию и Англию, чтобы потом легче было их организовать. Это общие положения, теперь частности. Нам придется вскоре, по стратегическим соображениям, очистить довольно изрядный кусок Пикардии; возможно, что мы туда не вернемся, и уже очевидно, что мы ее не присоединим. Поэтому я подготовляю правильное уничтожение этой области. Очень кропотливое занятие. Надо изучить все промыслы: в Аме мыльный завод -- взорвать; Шони славится грушами -- срубить деревья; возле Сен-Кентэнэ прекрасные молочные хозяйства -- скот перевести к нам и так Далее. Мы оставим голую землю. Если можно было бы проделать такое вплоть до Марселя и Пиренеев, я был бы счастлив: самый безболезиеиный, гуманный, быстрый переход к торжеству Германии, потом к организации единого хозяйства Империи и к счастью всего человечества".
"Это варварство! -- закричал Алексей Спиридонович. -- Я убил одного негра, и я с тех пор самый несчастный человек на свете. А вы хотите убить миллионы невинных людей. Вы говорите о счастье человечества и топите детей на "Лузитании", разрушаетв древние соборы, сжитаете города. Мы не дадим вам колонизировать Россию, мы выйдем против ваших адских машии с иконами, с молитвами. И вы падете! "
"Вы думаете, что мне, что всем нам, немцам, приятно убиваться Уверяю вас, что пить пиво или этот коньяк, пойти на концерт или даже к моей старой знакомой фрау Хазе гораздо приятнее. Убивать -- это неприятная необходимость. Очень грязное занятие, без восторженных криков и без костров. Я не думаю, что хирург, залезая пальцами в живот, надутый газами и непереваренной пищей, испытывает наслаждение. Но выбора нет. Я, моя семья, мой город, родина, человечество -- это ступеньки. Убить для блага человечества одного умалишенного или десять миллионов -- различие лишь арифметическое. А убить необходимо, не то все будут продолжать глупую, бессмысленную. Жизнь. Вместо убитых вырастут другие. Детей я сам люблю не меньше вашего и напомню вам, что я даже вытоптал цветы в штутгартском парке, протестуя против порядка, обрекающего младенца на голод. Именно поэтому, если сейчас потребуется для выигрыша войны, то есть для блага Германии и, следовательно, всего человечества, потопить все "Лузитании" и перебить сотни тысяч людей, я не стану ни одной минуты колебаться. Стоит ли после этого говорить о городах, церквах и прочем. Жалко, разумеется...
В частности, расскажу вам, что одной из батарей, громивших Реймс, командовал профессор Шнейдер, автор замечательных изысканий по истории готического зодчества. Взглянув в бинокль на собор, который он давно мечтал увидеть, герр Шнейдер прослезился, а потом отдал приказ "огонь". Я же, как вам известноо, вообще старины не терплю. Выстроят завод или казарму, не век же хныкать над бабушкиным сундуком и ходить в драном платье!
Что касается России, то я уже слыхал о вашем странном обычае выходить против пулеметов с иконами, и отношу его к плохому развитию сети школ и железных дорог. Ничего, мы поправим дело! Я вас очень люблю, герр Тишин, но когда мы придем в Россию, вам придется (оставить ваши вздохи и заниматьоя серьезным делом -- агрономией или птицеводством. Иконы же мы перенесем в музеи, а молитвы издадим для интересуюшихся фолклором.
Полагаю, что это будет скоро. Пока что вы должны будете погостить у нас в концентрационном лагере. Там вы увидите германскую организзщию и германскую культуру!..
Оставались еще две минуты, и Алексей Спиридонович, сорвавший от волнеиия свой талстук, а также мосье Дале хотели возразить на слова Шмидта. Но в это время в комнату вошли часовые и привели молоденького солдата. Выяснилоеь, что некто Крюгер, рядовой, узнав из письма, что его жена при смерти, и не надеясь получить отпуск, пытался бежать, но сразу был пойман близ штаба. "Я вполне понимаю ваши чувства,-- сказал ему Шмидт,-- и с удовольствием отправил бы вас немедленно к вашей супруге, но это будет способствовать усилению дезертирства и понижению боеспособности армии. Поэтому для ваших детей, а если у вас нет детей, для детей Германии, вам придется через десять минут умереть. Вы можете передать дежурному лейтенанту ваши вещи, а также письмо супруге!" Сказав это, подписав бумагу и быстро простившись с нами, Шмидт уехал.
Нас выпустили в садик, и там мы должны были ждать прибытия партии захваченных во время боев пленных, чтобы вместе с ними направиться на восток. Через несколько минут из домика вывели Крюгера. Он шел спокойно и обыкновенно, как будто это учение или парад. Стали созывать дежурных солдат. Они ели хлеб с чайной колбасой и пили кофе. Вытерев рукой губы, унтер скомандовал: "Стройся!" Крюгера приставили к стене амбара. К нему подбежала дворовая собака, но, поджав хвост, ушла прочь. На улице денщик скреб щеткой расседланную лошадь. Все было тихо, просто, буднично. Я взглянул на Крюгера, он глядел то под ноги, то на небо, то на улицу, как будто ожидая откуда-нибудь совершенно невозможного спасения.-- Унтер крикнул. Первый залп был неудачен, и Крюгер, визжа, раненный в живот, подскочил. Еще один залп. Унтер подошел заботливо к трупу и ногой потрогал голову, чтобы убедиться в результате. Потом два солдата оттащили труп в сторону, -- и все сели к столу, за недоеденные бутерброды. Слышно быйо, как в комнате кто-то диктовал: "Номер 4812-й... Крюгер Ганс.-.. 4 часа 15 минут пополудни..."
"Учитель; -- шептал я,-- что это? Можно ли это забыть? Он очень складно говорил, герр Шмидт, но ведь дело не в одной арифметике. Пусть признано "чтоб, остается еще "как". Разве не лучше для своего глупого счастья, для своей любовницы в безумии, в гневе, в ярости убить всех людей на свете, чем ради спасения человечества, рассчитав, в четыре пополудни, у сарайчика, деловито уничтожить одного, может быть, и никому не нужного, Крюгера?"
"Запомни, все запомни,-- сказал Хуренито,-- эти брызги мозга на стенке и аккуратные ломтики колбасы. Пусть они встанут перед твоими глазами, если, усталый, ты протянешь руку для того, чтобы благословить срам и гнусность жизни".
Ночью, когда, запертые в тесный товарный вагон, мы ехали куда-то, я вдруг отчетливо увидел всю сцену убийства дезертира. Но сознаюсь и говорю откровенно, не ненависть испытал я тогда, а приятное мерзкое удовлетворение, что у стенки стоял не я, а кто-то другой, что я жив, чувствую теплоту надышенного, нагретого людьми воздуха, могу закурить трубку или, прижавшись к толстенькому мистеру Кулю, задремать. Я не признался в этом Учителю, но я знал, что эта нудная слепая тяга к жизни, все равно к какой, хоть в свином хлеву, мешает мне претворить в жизнь его высокое учение. Думая об этом, я всю ночь томился, пока под утро не понял, что слабость еще не смерть, что весьма непохвальная ночь Петра у костра не помешала его достойной кончине, и, сладко пришептывая "отрекаюсь, но только временно", я уснул.
Глава двадцать вторая порядок и культура великой империи.-- революционный петроград вас приветствует
Нас привезли в лагерь Оберланштейн, близ маленькой речки Лан. В первый же день к нам пришел немолодой лейтенант. он обьявил нам, что Германия сражается за культуру, право, свободу, за дело всех малых народов мира. Это было настолько похоже на то, что мы слышали каждый день, в союзных странах, что я усомиился, и не собирается ли немец, повторяя вычитанные им из "Матэн" лозунги, выдать себя за сторонника союзников и вызвать нас на излишние откровенности. Но Учитель объяснил нам, что "культура", "свобода" и прочее здесь тоже очень в моде и что офицер прочитал о них, по всей вероятности, не в "Матэн", а в "Дейче цейтунг". Засим лейтенант спросил, нет ли среди нас русских -- не русских (украинцев), англичан -- не англичан (ирландцев) и французов -- не французов (социалистов крайнего толка). Таковых не оказалось, но немец, скрыв разочарование, все же обещал нам, что в лагере мы сможем оценить культуру и порядок Великой империи.
Вслед за лейтенантом пришел унтер и приказал нам выстроиться. Живот мистера Куля, руки Эрколе, мой горб и, наконец, весь мосье Дэле выпадали из ряда. Унтер осталс я этим очень недоволен и ткнул со всей силой мистера Куля в живот, узнав, однако, что он американец, пробормотал что-то вроде извинения и дал по уху Алексею Спиридоновичу, живот и зад которого были безупречны. Я никак не мог понять потом этого вошедшего в привычку приема -как только наши хранители сердились на Учителя, мистера Куля или мосье Дале, они наказывали Алексея Спиридоновича, Айшу или меня. После этих упражнений нам дали миску нехорошего цвета помоев.
Засим началось постепенное посвящение нас в тайны культуры и порядка Империи. Мистер Куль мог немедленно убедиться, что его доллары не потеряли своей магической силы. Он и мосье Дэле за доллар получали хорошие обеды и вскоре в лагере числились лишь фиктивно, так как переехали к жене старшего фельдфебеля фрау Кнабе, державшей нечто вроде семейного пансиона для пленных из приличного общества. МосьеДэле жаловался лишь на тяжеловесность блюд, заставляющих его удвоить дозу пилюль "пинк", и на немочку Энхен, которая, будучи неповоротливой, как статуя Германии, не знает. ни одного даже самого примитивного, фокуса Люси. Зато мы, получая все ту же водицу, через месяц так ослабели, что не могли ходить, и лишь для переклички вставали с земли.
Впрочем, мы могли утешиться, узнав, что подобный порядок существует и вне лагеря. Один солдат рассказал мне, что его жена так голодала в месяцы беременности, что ребенок родился без волос, без ногтей и явным кретином. А герр Левен, в том же Бибрихе, интендант,-- пожирал ежедневно целую индюшку. Я не знаю, был ли осведомлен об этом Шмидт; судя по тому, что он уничтожал лишь французские сады и прославлял германскую организацию, полагаю, что истории этого ребенка до него не дошла.
С культурой дело обстояло столь же грустно. Как-то Айша, по своей бесконечной наивности, рассказал солдату-немцу, что он выдирал у убитых врагов зубы, потому что "гри-гри" предохраняет от злого духа -- пушки, причем посоветовал и немцу делать то же самое. Айшу нещадно избили, сломав его гордость и радость -- руку "Ультима", потом хотели расстрелять и не расстреляли лишь потому, что начали фотографировать и показывать различным голландцам и шведам, как образец жвстокости и варварства. Его вежливо выводили на двор, что-то объясняли господам в цилиндрах, измеряли голову, а потом, когда знатные посетители уходили, с руганью и нинками кидали в темный сарай, Мой бедный, милый Айша, ты не знал, что в эти часы своим варварством ты должен был возвеличивать культуру и гуманность твоих обидчиков! Ты даже не знал, что такое это странное слово "культура". Когда на тебя глядели, ты застенчиво улыбался, а когда били -- громко, подетски плакал.
Эрколе, сильно отощав, стащил несколько картошек, за что был приговорен к тюремному заключению и также избит. Алексей Спиридонович все время хворал, его болезнь печени, начавшаяся в Африке, осложнилась. Он был до крайности подавлен и колебался между тремя исходами -- повеситься, стать окончательно "толстовцем", то есть простить все палачам и даже предложить унтеру избить его до смерти, или преобразоваться в Тишенко чтобы перейти в лагерь украинцев, где условия были значительно лучше. Ни на чем остановиться он не мог, и с горя свалился. Я совместно с ним скулил и всячески проклиная культуру, писал все, что писать русскому писателю при подобных обстоятельствах полагается: "россия -- Мессия, бес -- воскрес, Русь -молюсь, смердящий -- слаще" -- и написаиное читал Алексею Спиридоновичу. Он хватался за голову, вопил "Да, да! Она грядет!" -- а потом,зарывшись в подушку, ночь напролет плакал. Я же, плакать не умея, либо писал еще, либо садился напротив француза, получавшего часто посылки из дому, и глядел ему с неистовством в рот до тех пор, пока он в отчаянье не отрезал мне крохотного ломтика сала.
Учитель ни внешне, ни внутренне на культуру и порядок не реагировал. Он мог бы, как гражданин Мексики, освободитьоя или, по крайней мере переехать из лагеря к фрау Клабв, но не котел оставить нас. Он изучал гимнастику, языки Ганса и Гереро, постановку свекловичных хозяйств на Укране и различные опыты государственных монополий. Я немало поражался приспособляемости Хуренито к самым несовместимым условиям жизни. Он был тончайшим гастрономом, почетным членом, парижского "Клуба последователей Гаргантюа", знатоком всех бургундских и бордоских вин, экспертом на аукционах старых погребов и, несмотря на это, с аппетитом хлебал лагерную бурду, пребывая бодрым, здоровым и веселым. Также не затрагивали его оскорбления, он даже относился к ним с нескрываемым интересом путешественника, изучающего нравы страны или, верне, Брема у клетки зверинца.
В общем, он, несомненно, был занят какими-то своими планами, в которые нас не посвящал. Со мной он, правда, много беседовал, но больше о пустяках и, как признался сам, для практики русского языка.
В начале февраля начались новые муки: всех нас, в том числе мистера Куля и мосье Дэле, неожиданно отправили и в лагеря на восточный фронт в окрестности Ковно и там заставили исправлять дороги. Это было до крайности тяжело, и я убежден, что, не случись многого, совершенно нами непредвиденного, через месяц-другой, мы бы все, за исключением Учителя, нашли успокоение, на этот раз отнюдь не романтическое, но верное.
Недели через три после нашего приезда, немцы, украсив штаб флагами, радостно поздравили нас: "В России революция. Царь отрекся!" Как передать переживания этого дня, слезы и объятия Алексея Спиридоновича, мое истошное пение, опасения мосье Дэле и спокойное удовлетворение Учителя?
На следующий день, когда мы кончили трамбовать безнадежную дорогу, Хуренито собрал нас и сказал: "Друзья мои. я предлагаю вам подготовиться к нежному расставанию с прелестями великой культуры и к небольшому переселению на восток. Уверяю вас, что та же картофельная кожура будет сервирована там гораздо остроумней и занимательней. Болезнь начииает вступать во вторую фазу, мною давно предвиденную. Расплеснутая с тесных узких фронтов, война, прорывая все плотины, тщится размыть гранит и твердь мира. Верьте мне, сейчас в диком Петрограде разрушают и строят Пантеоны, Квисисаны, Акрополи и Би-ба-бо вселенной".
Мы не уловили точного смысла слов Учителя, но начали усиленно готовиться к побегу. Осуществить задуманное удалось нам лишь через месяц, и 7 апреля мы, переодетые в германскую форму (Айша же с забинтованной сплошь головой), пробирались к передовым линиям.
То, что мы увидали, совсем не напоминало войну. Никто не стрелял, а со стороны русских окопов раздавались звуки "Интернационала" и виднелись красные плакаты с надписями "Братья, идите к нам! Да здравствует мир!" Мы совершенно свободно прошли пространство, разделявшее русские и немецкие окопы, и увидали необыкновенное зрелище. Маршировавшая в полном порядке рота немцев по команде офицеров: "Направо, целуйте русских! " -- начала обнимать скуластых, бородатых пермяков и вятичей, которые кряхтели от восторга, крестились и плакали. В это время другие немцы тщательно осматривали позиции и щелкали карманными аппаратами -- "на память". После отработанных честно объятий немцы устроили на месте небольшой, но приличный базар, меняя картонные портсигары, незажигающиеся фонарики, отвратительную сивуху (впрочем, гордо именуемую "коньяком") на мыло, сало, сахар и прочие продукты дикой страны. Все вместе это называлрсь "братанием".