22546.fb2
– Как это при чем? – засмеялась она. – От вас такие искры бьют, что запросто электричество во всем микрорайоне вырубить может. А мне еще бойлер включать, помыться хочется…
И тут я вспомнила: он так и не взял моего телефона!
– Светка, – сказала я. – Он так и не взял моего телефона… и еще: я даже не расслышала его имени, а фамилию он не говорил вовсе… что теперь делать, Светка?
Светка громко, с подвыванием, зевнула.
– Дура ты рыжая, вот что. Твой он со всеми потрохами, поверь моему глазу. Никуда не денется. Ну почему это рыжим дурам всегда везет, а умным и красивым блондам – нет? – она снова зевнула. – Хотя везение, честно говоря, относительное. Парень он, конечно, картинка, но я бы на твоем месте еще двадцать раз подумала: эти тайманцы страсть как ревнивы. Восточная ментальность. Зарежет он тебя, сто процентов зарежет. Или разобьетесь нафиг на этом его “эскорте”… ты слышала: там все ревет и стонет, как Днепр широкий. Пошли спать, что ли?
Как Днепр широкий… Светку привезли сюда из Днепропетровска в трехлетнем возрасте, так что никакого Днепра она помнить не могла, а тем более – знать, как он стонет. В машинах она тоже ничего не педрила, так что слова насчет Днепра и “эскорта” я пропустила мимо ушей. Зато в парнях Светка разбиралась – дай Бог всякой: Рани и в самом деле был “картинка”! Я благодарно чмокнула подругу в щеку, и мы пошли спать – ведь школьный автобус отходил уже через полтора часа. И я заснула сразу же, и летала во сне, и летала проснувшись, и в автобусе, и в школе, и после школы – особенно после школы, потому что Рани ждал меня на выходе, и тут мы уже сразу обнялись, потому что за эти несколько раздельных, невместных часов успели привыкнуть к мысли, что можно обняться и при этом остаться в живых.
Говорят, что любовь похожа на смерть, и даже в ТАНАХе об этом написано. Так и есть, но не в плохом смысле, а в том, что и то, и другое – это, типа, все. Все. Конец, за которым уже больше нету ничего. Типа, приплыли. Такое ощущение полной и самодостаточной окончательности. Как у какого-нибудь особенно хитрого фрагмента в паззле на сто миллионов деталей: всю дорогу его пристраивают и так, и эдак, и туда, и сюда, к тому краешку и к этому, и все не выходит, все не ай-я-яй, то углом упрется, то выемку оставит, то еще что. И вдруг – щелк! Встал! Встал в то единственно возможное место, где все правильно, все подходит, где для каждого бугорка, для каждой извилинки, ямки, выбоины, ущербины, для каждого крохотного уродства, для каждой красивости и для каждого, сколь угодно загогулистого вывиха есть свое, специальное, точное, только им подходящее соответствие. Разве это не чудо? Разве это не конец – конец поисков, конец сомнений, конец паззла?
Светка, выслушав меня, сначала заржала: “Любовь зла – полюбишь и паззла…” а потом заплакала и сказала, что вообще-то ей, как лучшей подруге, положено завидовать мне смертной завистью и даже попробовать отбить Рани, потому что так поступают все уважающие себя лучшие подруги, но она, Светка, не может, просто не может. Она сказала, что ей на нас дышать страшно, настолько это красиво, что если уж не самой, так хоть посмотреть… короче, в лучшие подруги она не годится и вообще никуда не годится, и все закончилось нашим совместным десятиминутным плачем и двумя опухшими от слез мордами, так что больше я таких разговоров со Светкой не заводила, себе дороже.
Красиво или не красиво – не знаю. Наверняка для многих со стороны мы смотрелись более чем странно. Рыжая веснушчатая ашкеназка, напрочь обгорающая от пятиминутного пребывания на солнце, и почти коричневый тайманец: кожа у Рани была оленья не только наощупь, но и по цвету – примерно такой же промежуточный оттенок приобретают оливки осенью, перед тем, как окончательно почернеть.
Светка смеялась:
– Как ты за него замуж выходить будешь? Только представь себе ваших папаш рядом! Это ж сдохнуть!
И впрямь. Более несхожих папаш трудно было придумать. Мой – такой маленький, щуплый очкарик, вечно смущенный, вечно лысый, вечно заикающийся интеллигент, типа Вуди Аллена, только еще безобразнее. Ранин – тоже маленький, но коренастый, коричневый и морщинистый, как ствол умершего от старости оливкового дерева, с седыми пейсами, свисающими из-под натянутой на самые уши вусмерть заношенной шапки, когда-то черной и шерстяной, одетого в такой же, вусмерть заношенный, когда-то черный и шерстяной костюм – и это в любую погоду, что в дождь, что в шарав! Тайманский иврит Раниного отца походил на слитный птичий клекот, русский иврит моего – на тяжелые, раздельные удары топора – бух, бух, бух… друг друга они не могли понять в принципе, хотя, вроде бы, говорили на одном и том же языке.
Ну и что? Это нас мало волновало. Тем более, что они ни капельки не возражали – скорее, наоборот. Не знаю, чем я так нравилась Раниному отцу, но то, что нравилась – это без сомнения. Наверное, своей экзотичностью – уж больно выделялась моя бледнолицость на фоне жгучих тайманских смуглянок, садившихся в субботу за семейный стол. А может быть, старый Цион Цви видел во мне свидетельство силы своего цепкого рода – рода восточных медников и ювелиров, волею судеб оказавшихся без гроша на чужом и непонятном Западе и уже во втором поколении притащивших в дом не только достаточно денег, но и дипломы инженеров, врачей и биржевых брокеров, чиновничьи льготы, офицерские погоны и, как венец всему – местную красноголовую белокожую дуру, влюбленную не то что по самые уши – по самые корни своих рыжих, цвета тайманской меди, волос.
Что же касается моего отца, то он взирал на Рани с восторгом, который даже не пытался скрыть.
– Знаешь, – сказал мне как-то он. – Твой Рани в точности такой, каким я хотел бы родиться. Сильный, смелый – настолько, что ему даже не надо об этом рассказывать – все и так видят.
Он сказал это совсем без горечи. Есть такая горечь, с которой обычно говорят: вот, мол, хотел бы, да не вышло. Тут ее не было. Но я все равно почувствовала себя неловко за него. Понимаете, это сложно. С одной стороны, я должна была бы обрадоваться: ведь он хвалил моего Рани. Но с другой стороны… он ведь мой отец, понимаете? И в этом его признании была какая-то окончательность, очень неприятная для моего отца, а значит, и для меня.
– Ерунда, папа, – сказала я как можно строже. – Полнейшая ерунда. Ну при чем тут рост и вес? Он подлиннее, ты покороче – ну и что? И потом, он родился тут, а ты там. Разные вещи.
Он улыбнулся, но так, что у меня что-то лопнуло в сердце.
– Конечно, разные. Об этом-то я и говорю. Благородным нельзя стать, девочка, им можно только родиться. Благородный – это, по определению, рожденный во благе и на благо. Как ты. Как твой тайманский принц.
Он помолчал и снова улыбнулся – но на этот раз уже совсем по-другому.
– Вы замечательно породистые существа. Ваши щенки будут брать первые призы на всех выставках.
Тут я, конечно, завопила и стала тыкать его в бок кулаками, а он смешно отмахивался, пока мы оба не расхохотались и не обнялись, как это происходило всегда, когда нам было хорошо вдвоем.
“Тайманский принц”. Именно мой отец придумал для Рани такое прозвище. Не могу сказать, что оно мне сразу понравилось: “принц” еще куда ни шло, но зачем акцентировать на происхождении? Тайманский или датский – какая разница? Главное, что принц.
– Видишь ли, – объяснял мне отец. – Нас, ашкеназов, так много били по голове и так долго гоняли из угла в угол по всей Европе, что это не могло не сказаться на осанке. Присмотрись к тем же принцам датским: их фигура всегда наклонена немного вперед, а глаз слегка косит в сторону. Почему, как ты думаешь?
– Интеллект придавливает, – насмешливо отвечала я. – Трудно таскать такую умную голову, вот и клонятся. Правильно?
– Если бы! – смеялся отец. – Они наклонены, как бегуны на старте, да и косят по той же причине: чтобы вовремя уловить момент, когда нужно будет снова вжать голову в плечи и дать деру. А теперь глянь на своего тайманского принца! Он прямой! Прямой! Ну не чудо ли?
Когда я сказала Светке, что хочу много детей от Рани, как в настоящей тайманской семье, и хочу их прямо сейчас, она аж глаза выпучила:
– Нашла когда об этом думать!
Мы тогда и в самом деле только-только прошли учебку, дежурили на базе в долине Иордана перед пограничными мониторами, считались “молодыми”, а потому и домой отпускались далеко не на каждый шабат. Поэтому, когда я все-таки выходила, Рани бросал все свои дела, кроме тех, которые бросить было невозможно. Он остался в шайетет сверхсрочно, на два года, командиром группы, а в свободное время помогал старшему брату организовывать всякие праздники – в основном, свадьбы. Этого свободного от армии времени было у Рани много. В форме я его не видела совсем; а о том, что он вообще служит, можно было догадаться только по периодически отключаемому мобильнику. Это происходило примерно раз в две недели. Просто без всякого предупреждения отключался телефон, и Рани исчезал на два-три дня – чтобы потом вдруг позвонить и, как обычно, спросить: “Что слышно, Несси?”
Такое он мне придумал имя. Отец звал меня по-русски Нюся, а Рани подслушал и переделал на свой манер. Он говорил, что это очень точно отражает мое существо. Что он, мол, думал, что таких, как я, в природе не бывает, что все рассказы о таких – выдумки для лохов, как про лох-несское чудище, что он был уверен в этом стопроцентно, пока я не всплыла перед ним из бассейна на той вечеринке, как Несси из своего озера. Ну и кроме того, “нес” на иврите означает “чудо”, так что, сами понимаете. В общем, мне нравилось, хотя вредная Светка и проходилась по этому поводу при каждом удобном случае, особенно, за столом. Типа, ты, мол, Анюта, особо не разъедайся, а то ведь и впрямь станешь, как Несси. Или, если я во что-нибудь не врубалась: “Это ничего, Несси, что у вас, у динозавров, головка маленькая. Зато задница большая”. Но я не обижалась. Такую подругу, как Светка, еще поискать. А что завидует – так можно ли было мне не завидовать?
– Что слышно, Несси?
– Нормально, – говорила я, потому что спрашивать, где он был и почему отключил телефон, было совершенно бесполезно: Рани не отвечал даже намеком, вообще ничего, ни слова. – А у тебя?
– Тоже нормально. Когда ты выходишь? В шабат?
– Нет, милый. Светку опять полиция поймала.
– Опять? За что теперь?
– Да мало ли. За расклешенные штаны. Как из автобуса вышли, так сразу эти гадкие бабы из военной полиции и привязались.
– Ну, а ты тут при чем?
– А я за компанию, как всегда. Теперь мы обе без отпуска. Приедешь?
– Приеду.
Светка с воинской формой не состыковывалась в принципе. Они просто не подходили одна другой ни в чем. А поскольку переделать Светку было занятием заведомо безнадежным даже для нашей непобедимой армии, приходилось переделывать форму. Вообще-то девчонки-солдатки всегда что-то ушивают, расклинивают, приталивают – чтобы одежда хотя бы не висела мешком, как это изначально запланировано великими модельерами Генштаба. Но Светка подняла переделку на вовсе недосягаемую высоту. Думаю, только очень предвзятый взгляд мог распознать исходные штаны и гимнастерку в обтягивающих, расклешенных, едва прикрывающих попу джинсах и глубоко декольтированной, тщетно старающейся дотянуться до пупка блузке. Военная полиция подобной предвзятостью не страдала, а потому наши со Светкой путешествия из дома на базу и обратно напоминали спецназовскую операцию в глубоком вражеском тылу. Самым опасным местом являлась автобусная станция в Иерусалиме, где мы делали пересадку: она прямо таки кишела патрулями.
Чаще всего мы попадали в когти одной особенно вредной сучке-маньячке. Она ходила с погонами лейтенанта, хотя выглядела всего на год старше нас. Или на два. Короче, только-только закончила, зараза, офицерские курсы, вот и зверствовала со свежими силами. Можно было предположить, что она специально следила за Светкой по спутниковой связи, чтобы заранее вычислить время ее появления на остановке автобуса или в станционном туалете. А что, думаете, Светка не заслуживала спутниковой связи? Еще как заслуживала! Такую угрозу безопасности Страны не представляли даже иранские ракеты. Потому что при появлении моей подруги в любом армейском помещении, включая оперативный штаб, автоматически прекращалась любая операция, и все полковники с генералами дружно переходили со сканирования рельефа местности на сканирование рельефа Светки.
На свою беду, я имела глупость вступить в перепалку во время самого первого контакта Светки с полицией. Ее задержали за тяжкое преступление в особо извращенной форме, а точнее, за темно-зеленый маникюр. Я всего лишь вежливо указала зловредной лейтенантше, что защитный цвет ногтей вполне можно рассматривать в качестве военного камуфляжа, а потому придирки тут неуместны. Увы, полицейская сучка не только не отстала от Светки, но еще и обратила внимание на мои неуставные сережки. Конечно, я знала, что они длиннее допустимого на целых два с половиной сантиметра. Но эти сережки подарил мне Рани, и я скорее бы сдохла, чем позволила бы трогать их грязными ментовскими лапами, о чем и было заявлено сучке-маньячке без лишних обиняков. В результате тогда задержали нас обеих – как и в большинстве других, более поздних инцидентов, когда моя скромная персона уже рассматривалась, как неотъемлемая часть светкиной подрывной деятельности.
На тюрьму наши преступления не тянули, но без отпусков мы оставались регулярно. Честно говоря, я не сильно этим заморачивалась, в отличие от Светки, которая по пятницам просто с ума сходила от невозможности смотаться в ночной клуб или на дискотеку. Мне же такие развлечения всегда были глубоко до фени, да и по родительскому дому я не слишком скучала. Я думала только о Рани, а с ним мы могли увидеться без проблем – он приезжал прямо на базу, с каким-то специальным пропуском.
Нет ничего более мирного и успокаивающего, чем военная база в шабат: утром выходишь из вагончика, зеваешь, потягиваешься, а вокруг все тихо, чисто и пусто, как школе во время летних каникул. У ворот клюет носом нахохленный дежурный, сквознячок качает распахнутую дверь покинутой кухни, где-то вдали, насилу волоча ноги, бредут к душу сонные девчата из ночной смены, на плацу под выцветшим флагом дремлет непременная дивизионная дворняжка, твердо уверенная в том, что именно она осталась за командира, темнеют окна наглухо запертых кабинетов начальственного блока: все разбежались, во всем мире не осталось никого, только ты и Рани, который вот-вот подъедет на своем старом “эскорте”. Ты и Рани, и почти целые сутки с шестичасовым перерывом на дежурство, который, если разобраться, тоже весьма кстати, потому что нужно же парню когда-то и отдохнуть от твоей ненасытной нежности.
Наш вагончик стоял на отшибе, крайним в ряду таких же, как он, жилых помещений. В середине недели все они были переполнены: по пять-шесть рыл в каждом. Само собой, телевизоры со спутниковыми антеннами, музыка, кондиционеры – совокупное наследство нескольких поколений призыва. Шум, гам, балаган – спать почти невозможно в любое время суток. Зато в шабат, когда народ разъезжался, наступала благословенная тишина. Утром Светка производила рекогносцировку и, вернувшись, сообщала:
– Так. Сегодня можете отрываться по полной. Четыре ближние комнаты заперты.
Или наоборот, злорадно:
– Нынче придется тебе, Анюта, ножку у койки грызть. В соседнем вагончике милуимники ночуют, не покричишь. Хочешь, я лопату принесу?
– Зачем?