22569.fb2
- Я с-с ума не сошел, - сказал Михайлов, - Я п-по-нимал, что рискую, но простите меня: ведь была единственная просьба Степана...
- Ворчишь на нас из-за всякой ерунды, а сам творишь безобразия. Когда будут готовы карточки?
Михайлов, несколько смущенный - обыкновенно он сам делал распеканции за малейшую халатность и неосторожность, а тут приходилось оправдываться, объяснил, что карточки должны были быть готовы как раз сегодня, он туда заходил, но они не готовы. Андрей вовсе рассвирепел.
- Ах, ты заходил туда второй раз?
- Второй раз.
- На Невский? К Таубе и Александровскому?
- Ну да.
- Дворник, ты же понимаешь, что эта модная фотография не может быть обделена вниманием полиции. Какого же черта... Дворник понимал прекрасно, кивал и поддакивал. Слава богу, все кончилось хорошо. Правда, был один загадочный и даже, пожалуй, неприятный момент. Когда Дворник протянул хозяину фотографии квитанцию - тот сидел за столом, рылся в ящике с бумагами, а за его спиной стояла женщина, по-видимому жена, такая рыжеволосая, носатая немка - и хозяин, порывшись, ответил: "не готово, придите завтра", в это время рыжая женщина, посмотрев на Дворника в упор, провела рукою по шее. Что означало сие? То ли ее догадку о том, что это снимки казненных преступников, то ли секретное от мужа предупреждение: тебе, мол, самому петля? Рассказывая, Дворник сконфуженно посмеивался. Андрей сказал:
- Сей знак означает одно. Ходить тебе туда ни в коем случае нельзя.
О том же было сказано вечером, на заседании Комитета. Дворник согласился: нельзя так нельзя. А на другой день, двадцать восьмого ноября... Понять, как и почему это произошло, невозможно. Какая-то непостижимая, трагическая чепуха. Потом уж, спустя несколько дней, когда сопоставились некоторые свидетельства и были узнаны факты от подавленного горем Николая Васильевича, нарисовалась такая примерно картина. Дворника в тот день кто-то ждал в Гостином дворе, он шел, следовательно, Невским, проходил мимо злосчастного заведения "Таубе и Александровский" и... что его толкнуло туда? Какая-то минутная слабость, затмение духа или же совсем несвойственный ему фаталистический задор? Или, может быть - и скорей всего - простая мысль: "Если не я, то - кто же!" Он вошел в заведение, немец сказал: "Подождите айн момент", вышел в соседнюю комнату, Михайлов ждать не стал, побежал вниз, дорогу загораживал швейцар, оттолкнул его, вскочил на ходу в проходящую конку, за ним туда же вскочил переодетый в партикулярное платье околоточный Кононенко, выбежавший следом из фотографии. Михайлов спрыгнул на ходу, околоточный - за ним, догнал, навалился, подбежали дворники, скрутили. Михайлов протестовал: "Вы будете отвечать за свои действия! Я - отставной поручик Константин Михайлович Поливанов!" - "Где вы живете?" - "Орловский переулок, дом 2, квартира 25. Мою личность установит хозяйка квартиры!"
Почему так рвался на квартиру? По-видимому, надеялся, что путешествие по городу даст случайную возможность бежать, как уже бывало - ведь ускользал из таких капканов! - а кроме того, необходимо было поставить на квартире "сигнал гибели", чтобы предупредить товарищей. Бежать не удалось. Но сигнал - книгу на подоконник, к стеклу - поставил. При обыске найдены: прокламации "от Исполнительного комитета", палка со скрытым в ней кинжалом, медный кастет, много фотографических снимков государственных преступников и динамит в двух жестянках. Очень скоро было узнано настоящее имя Михайлова. Николай Васильевич полагал, что его показали кому-то, хорошо его знавшему.
Эта ужасная догадка Николая Васильевича удручала более всего: значит, есть предатель? А ведь ничего странного. Партия разрастается, к ней примыкают все новые рабочие, студенческие кружки, а сейчас, когда вернулись из плаванья моряки, создается военная организация. Михайлов известен многим. Если есть Клеточников в департаменте полиции, то не столь уж невероятен полицейский Клеточников в партии. Кстати, сам Дворник об этом часто думал и говорил: "Кто-то возле нас должен быть. Не может не быть!"
Окладского подвели к глазку, вделанному в дверь, и он увидел Дворника в измятом, испачканном землею мундире поручика. Дворник был бледен, сидел спокойно на стуле и смотрел в окно. Рядом стоял жандармский офицер. Дело простое: поглядел секунду в глазок и сказал. В этот день Окладскому вместо обеда, который полагался по ссыльно-каторжному режиму, дали обед как для подследственного арестанта: борщ с мясом, жаркое из дичи и на сладкое апельсин.
Николай Васильевич вдруг закрывал ладонями глаза, качал головой и шептал;
- Как же без Петра Ивановича? Как нам теперь без Петра-то Ивановича?
Отнимал ладони, на глазах были слезы. Сидевшие в комнате молчали. Семен начал с внезапной яростью доказывать, как следовало поступить: нанять любого уличного мальчишку за пятиалтынный, дать ему квитанцию... Все вздор, пустое! Неужели не ясно, что судьба каждого окончится так же или как-то похоже? Андрей чувствовал, что от него ждут ясной твердости, какой обладал Дворник.
Он сказал Николаю Васильевичу твердо:
- Извольте успокоиться, Николай Васильевич. Мы сожалеем о нашем друге не менее вас, но жизнь продолжается и дела нас ждут.
- Да, разумеется... Это совершенно понятно... - Николай Васильевич поспешно надевал очки, но глаза его были слепы, слезы катились по щекам. Не стесняясь, он вытирал их ладонями.
- Успокойтесь, пожалуйста. Вот ваш новый Петр Иванович - рыцарь без страха и упрека. - Андрей показал на Баранникова. - Называйте его Семеном, а если хотите - Петром Ивановичем. Встречаться будете по тем же числам вот по сему адресу.
Николай Васильевич посмотрел на бумажку с адресом, покивал, потом взглянул на Баранникова, вдруг громко, как женщина, всхлипнул и опять снял очки. Было тягостно. Ждали, пока он совсем успокоится. Наконец успокоился, взял шляпу и пошел к двери. Баранников двинулся, чтоб проводить его по коридору, но Николай Васильевич неожиданно сел на стул.
- Плохо, плохо, плохо, плохо... - бормотал он, ни к кому не обращаясь, разговаривая с собой и глядя мимо всех в окно. - Совсем уж плохо... Это уж, можно сказать... Вы понимаете, что значит, когда человек совершенно один, как я? И еще работает в полиции.
- У вас родных нет? - спросил Андрей.
- Конечно, нет. Никого нет. Я один. И вот Петр Иванович иногда спросит: "Николай Васильевич, как ваша жизнь-то идет?" Я ему что-нибудь скажу...
- Я буду вашим другом, Николай Васильевич, - сказал Баранников.
- Да, конечно, я понимаю, благодарю вас... - Николай Васильевич низко опустил голову и, держа ее опущенной, кивал. Андрей смотрел на него с изумлением. Не подозревал, что Николай Васильевич может быть в таком состоянии: как будто слегка помешался. - Вы все мои друзья, я знаю, благодарю, но я для вас чужой человек...
- Николай Васильевич, вы для нас самый близкий, самый драгоценный, самый нужный на этом свете человек, - сказал Андрей.
Колодкевич и Баранников тоже что-то сказали вместе. Николай Васильевич помахал шляпой.
- Все плохо, господа. Я очень огорчен, вы должны меня извинить... - Вдруг быстро встал и вышел.
Гибельность этой раны обнаружилась не вдруг. А вдруг была смертельная горечь, сиротское оцепенение: как же без Дворника? Соня говорила: "Он тебя жалел. Вот недавно, когда обсуждали, кто будет хозяином на Малой Садовой, он сказал: "Только не Тарас!" Тебя не было, ты ездил в Кронштадт", - "Что значит жалел? Вздор ты говоришь, матушка!" Ему это не понравилось, он не поверил. Но Соня упорствовала: "Нет, он тебя жалел. Он тебя берег для Учредительного собрания". Может, так и было. Одно ясно: такого друга в его жизни не будет. Но гибельность обнаруживалась, разумеется, не в личных страданиях, а в том, что страдало дело. Ну хорошо, Клеточникова возьмут Баранников с Колодкевичем, замечательные бойцы, однако один смел и удал до дерзости, другой не очень ловок в практических делах, вот и выходит, что двое могут быть слабей одного, такого, как хладнокровнейший, расчетливый храбрец Дворник. Так попасться! Глупо, несчастно! Теперь дело в том, чтобы Николай Васильевич проникся к Семену и Коту-Мурлыке таким же доверием, как к Дворнику. Дворник был единственный человек, связанный с литератором Зотовым Владимиром Рафаиловичем, который взялся хранить архив. В прошлом году кто-то из "своих" адвокатов свел Колю Морозова с этим Зотовым, а уезжая за границу, Морозов познакомил Зотова с Дворником. Там все донесения Клеточникова, печати для паспортов, разного рода документы, заметки. Как проникать к Зотову? Одна надежда: вернется Коля Морозов. Его вызывали, не специально по этому поводу, а просто потому, что нужны люди. Соня написала в Женеву, и Воробей, может быть, явится в январе. Далее: никто, кроме Дворника, не изучал так пристально врагов, Третье отделение, полицейскую кухню. Он знал всех видных чиновников и агентов по фамилиям, многих в лицо, следил за передвижениями по службе, собирал сведения об их жизни, пристрастиях. Эти исчезнувшие, дорогие знания невосполнимы. Никто, кроме Дворника - после смерти Валериана - не был так удачлив в добывании денег. И, наконец, никто, кроме Дворника, не мог быть Дворником таким беспощадным, внимательным, многооким, недремлющим Аргусом, каким был Михайлов...
Днем не было времени на тоску, истязанье души, днем - беготня, напряжение, тяжесть револьвера в кармане, моряки в Кронштадте, рабочие по всему Питеру, студенты, типография, "Рабочая газета". А вечером, когда притаскивался домой, в Измайловский, едва волоча ноги, и Соня тоже разбита усталостью - ей целый день, бедняге, приходится быть на улице, она руководит группой, следящей за выездами царя, - то и дело внезапно вспоминался Дворник.
Соня рассказывала о дневных приключениях, а у него вырывалось:
- Дворник никогда бы так не сделал. Он бы - сначала в кухмистерскую, а потом, переждав две минуты...
- А помнишь, как он говорил: "Если партия мне прикажет мыть чашки, я буду мыть чашки"? (Это - перед сном, когда он мыл посуду, а Соня стелила постель.)
Иногда он думал о Саше ночью, во сне. Просыпался от мысли о нем. Однажды, проснувшись так, ночью, он разбудил Соню, потому что мысль, пронзившая сон, была острой, больной. Обнимая Соню, сказал:
- Вдруг ужасно пожалел Сашу. Знаешь почему? Потому что не был счастлив, не любил, откладывал, откладывал... Он сказал как-то: "Судьба наградила меня деловым счастьем". Но вот - простым, человеческим... Говорил, что ему не нужно, что когда-нибудь, в другой жизни, появится женщина, и он будет ее очень сильно любить.
- Я была такой же, как он. Пока не встретила тебя...
Они обнимали друг друга, думая о Саше и о себе. О Саше с жалостью, разрывавшей сердце, о себе - спокойно, мудро и нежно. Все было так, как они хотели.
Любимые разговоры: о новых людях, пристававших к партии. Их становилось все больше. Это было хорошо, говорило о том, что партия притягивает, забирает за живое, но тут же крылась опасность: чем шире круг посвященных, тем вероятней провалы. Кронштадтские моряки во главе с Сухановым и Штромбергом наконец-то создали настоящую организацию, "Центральный военный кружок", подчинявшийся Исполнительному комитету. Студенты образовали "Центральный университетский кружок", и если число военных в кружке насчитывало два-три десятка, то число молодежи, примыкавшей к Центральному университетскому, насчитывало сотни. Среди студентов были такие энергичные парни, как Папий Подбельский и Коган-Бернштейн. Андрей к ним присматривался: еще немного, несколько живых дел, и эта двое станут совсем близкими людьми. Члены Комитета? Ну, об этом говорить рано. Васька Меркулов и Сергей Дегаев, имеющие заслуги перед партией, уж вон как скулят оттого, что их не вводят в Комитет, и вообще, как им кажется, не оказывают полного доверия - а что поделаешь? Полное доверие - вещь чересчур серьезная, загадочная и странная. Оно не возникает арифметическим способом, с помощью большинства голосов. Вернее сказать, именно так и возникает, но то лишь видимость, а поистине - как-то иначе. Осеняет вдруг, как некая благодать. Бывает непонятно: один участвует во многих предприятиях, показал себя достойно, а все же нет нужды тащить его в Комитет, а другой еще мало себя проявил, но для всех почему-то ясно - человек необходимый, свой. Вот так внезапно почуялось, что свой - Тимофей Михайлов, рабочий-котельщик.
Чем-то напомнил Преснякова: такой же большой, тяжелорукий, молчун, со светло-угрюмым взглядом. И так же, как тот, известен рабочему Питеру отчаянной бесшабашностью: ничего не стоило шпиона приколоть или мастера ненавистного, живоглота, подстеречь в темном дворе и измолотить до полусмерти. Из молодого Тимохи - а парню всего-то двадцать один - вырастал поистине Андрей Корнеевич, истребитель шпионов.
Близким помощником во всех делах среди рабочих стал Валентин Коковский. С ним писали ночами главнейший труд, которым Андрей гордился: "Программу рабочих членов партии "Народная воля"". С ним делали и "Рабочую газету": первый номер вышел в середине декабря. Андрей написал передовую. Одни сказали: ничего, живо, в народном стиле, рабочий читатель поймет. Другие говорили, что много риторики. Тигрыч морщился: "Не твое это дело, Тарас, фельетоны строчить!"
Прав, наверно, старый бумагомарака. Пропади она совсем, эта несчастная журналистика, фельетонистика, казуистика, беллетристика. Его дело - мысли, идеи. Вот "Программа рабочих членов" - это произведение! Тут есть над чем башку поломать. Тигрыч два часа читал, оторваться не мог, потом сказал:
- Сочинение, доложу вам...
Андрей знал: это то, что от него останется.
Умирают поступки, жесты, слова, фразы, единственное, что будет жить вечно, пока существует человечество, - идеи. Их немного. Они могут быть ошибочны. Но они несокрушимы, они будут возникать снова и снова, в разных обличьях, оставаясь самими собой. Ночью он разбудил Соню и потребовал, чтоб она слушала. Соня продрогла на улице, у нее был жар, глаза слипались, и она не могла повернуть голову от слабости. Через несколько минут он заметил, что она дремлет.
- Ты не слушаешь? Я читаю важнейший документ! Ничего серьезней мною не написано!
Соня, открыв глаза, силилась улыбнуться.
- Я теперь уличная баба, торговка, дворничиха... Единственное, на что я реагирую, - карета царя... Но прости меня, я готова, я слушаю!
И она выпрямилась и с напряженно-отчаянным видом приготовилась слушать, но он спохватился: мучить человека! С утра и до вечера Соня на ногах, на улице, в наблюдательном отряде. Читать будем завтра.