22589.fb2
Я явился в политотдел. Пожурили меня за мое «самоопределение», но, что делать: хочет и в очках человек воевать, пусть воюет — пером. Нужны газетчики флоту! В тот же день я узнал, что «Железняков» уходит один — через море. Я полюбил этот корабль и считал себя членом его экипажа. Меня приветливо встретили в обоих кубриках. Многих матросов и старшин я мог называть друзьями. Они делились со мной сокровенными мыслями, показывали мне свои дневники и заветные фотографии. Даже комиссар разрешил мне читать свой дневник, который он регулярно вел каждый день. И я взмолился: «Разрешите остаться на «Железнякове»! Буду помогать радистам, стану по-прежнему выпускать боевые листки, давать корреспонденции в Киев!»
Очевидно, в политотделе за меня замолвили словечко и Алексей Емельянович с Крыловым: мне разрешили находиться на «Железнякове».
Теперь я уже не стеснялся очков и даже обзавелся в Измаиле запасными…
«Железняков» пополнял боезапас. Погрузкой руководил Кузнецов. Снаряды — часть его хозяйства, и он был бы рад загрузить ими все трюмы, все каюты и все палубы «Железнякова».
Обливаясь потом, матросы толкали вагонетки, на ходу перебрасываясь шутками. «Начинка» исчезала в люках с молниеносной быстротой. Казалось, чрево монитора необъятно.
Погрузку закончили. Палубу прибрали, вымыли и сели за обед. А к вечеру загремела якорная цепь. Корабль отдал швартовы. Прощай, гостеприимный Измаил! Капитан-лейтенант Крылов, остававшийся на Дунае, дружески простился с нами, обнял, расцеловал Алексея Емельяновича.
— Помни, Алексей Емельянович, — сказал он на прощанье Харченко, — еще много всяких теорий опрокинет война. Теоретически Дунай, простреливаемый вражескими орудиями, считался непроходимым, а мы его прошли. Теоретически речной монитор по морям ходить не имеет права даже в тихую погоду, а вот на практике тебе, видно, не раз еще придется пересекать море в штормы. И я за вас всех спокоен. Я убежден, что ты проведешь «Железнякова» целым и невредимым.
— Постараемся, товарищ капитан-лейтенант! — горячо воскликнул в ответ Харченко, и этим «постараемся» он заверил командира не только от своего имени — от имени всего экипажа.
Ветер с ревом набрасывался на маленький корабль. По плоской палубе гуляли волны. Корабль был весь закупорен. Плотно задраены иллюминаторы и люки, ни одного человека не видно на палубе, да никто и не удержался бы на ней: его мгновенно смыло бы за борт.
Несколько раз волны накрывали монитор, и казалось, что он никогда больше не вынырнет. Навстречу по волнам неслись какие-то обломки. Невеселой была эта ночь!
В клеенчатом плаще, накинутом поверх теплой шинели, Алексей Емельянович стоял на мостике, едва удерживаясь на ногах.
Харченко хмурился. Он с детства считал море своим лучшим другом. Сейчас она стало злейшим врагом! Мрачные мысли лезли в голову молодого командира: он вспоминал рассказы бывалых моряков о гибели броненосца береговой обороны «Русалка», захваченного лютым штормом во время перехода из Ревеля в Гельсингфорс. С задраенными люками носился он по волнам, и команда задыхалась в закупоренном наглухо корабле. Потом волна перевернула его, и он пошел на дно вместе со всем экипажем.
Харченко старался отогнать от себя эти мысли. Но и другие — были не лучше. «Железняков» держится на плаву и может бороться со штормом только до тех пор, пока исправно работают машины. Если они сдадут, первая же волна понесет его, как пустую консервную банку. А если укачает непривычную к штормам машинную команду? Что тогда? А рулевой… Выдержит ли он? Командир взглянул на Громова. Ну, этот парень прямо-таки склепан из железа! Широко расставив ноги, лихо сдвинув на ухо бескозырку, он стоит у своего штурвала как ни в чем не бывало. Со штурманом дело обстоит хуже: Миша Коган бледен как полотно и смотрит на свои приборы блуждающим, мутным взглядом.
Горизонт мрачен и сер; волны озверело лезут на палубу, и кажется, что «Железняков» идет среди высоких черных стен, готовых сдвинуться и сплющить его в лепешку…
Огромная волна устремляется на корабль. Громов вцепился в штурвал… Корабль вдруг поднимается на дыбы, нос его задирается кверху. Алексей Емельянович замирает… Медленно, очень медленно нос корабля снова опускается вниз…
— Ох, братцы, и коломитно же мне! — говорит, лежа на койке в кубрике, комендор Перетятько.
В кубрике душно, как в бане. Под подволоком мерцает бледная лампочка.
— Вот так раскачало! — басит Овидько.
Он тоже мается. Морская болезнь корежит его большое крепкое тело.
— А ветер-то… воет, гудит, ревет, — откуда-то снизу тянет Кутафин.
И только боцман Андрющенко, как всегда розовощекий, бодрый, ходит, переваливаясь уткой, из кубрика в кубрик, аппетитно грызя сухари и успокаивая матросов:
— Чего пригорюнились, орелики? Да разве ж это шторм? Штормик так себе! Тьфу! В настоящий шторм душу наизнанку выворачивает, вот что. А вы уже и скисли…
Военфельдшер Кушлак, сам изрядно укачавшийся, разносит порошки, заставляет матросов глотать их и запивать водой.
— Вам что, — укоризненно говорит боцман, — полеживаете себе в кубрике, а наш-то командир вторые сутки с мостика не сходит.
— Форменный командир, — уважительно басит Овидько. Он поднимается и снова падает на койку.
— Лежи, дитятко, лежи уж, — смеется Андрющенко. — Гляди, еще киль монитору проломишь, все ко дну пойдем… И в кого ты такой габаритный уродился?
— В маму, — пытается шутить Овидько.
Кают-компания ходила ходуном. Кот, совсем ошалевший от страха, прыгал по стульям, сорвал со стола скатерть, до крови разбил нос об угол пианино и, хрипло мяукая, убрался в каюту командира.
Губа перекладывал тарелки, отчаянно дребезжавшие в буфете. Ему приходилось выделывать самые сложные акробатические движения, чтобы удержаться на ногах. Картина покосилась, едва удерживаясь на крюке, стулья расползлись по всей кают-компании, и Губа минутами опасался, что тяжелое пианино вот-вот сорвется и грохнется на палубу.
Держась за стенку, в кают-компанию вошел Кузнецов. Артиллерийский офицер, как всегда, чисто выбритый, со свежим воротничком, выглядывающим из-под ворота кителя, казалось, не чувствовал шторма.
— Губа, чайку, — сказал он вестовому, садясь за стол.
Из большого никелированного чайника Губа налил стакан крепкого чаю. Палуба уходила у него из-под ног, когда он добирался от буфета до стола. Но чай он не расплескал и бережно передал Кузнецову.
— Молодец! Что, командир чай пил?
— Нет, не пил. Отнесу-ка к нему на мостик, — сказал Губа.
— Ой, донесешь ли? — усомнился Кузнецов.
— Уж как-нибудь…
И Губа принялся нацеживать чай в белый фарфоровый чайник.
В кают-компанию влетел Павлин.
— Ну, как там у тебя в машинах? Не укачались? — спросил Кузнецов.
— Порасшибали лбы, носы, понаставили шишек. Я думал, ноги переломают. А вот поди же ты, держатся.
Корабль так тряхнуло, что маленький Павлин покатился по дивану и упал в объятия Кузнецова.
— Качает, Толечка!
— Качает, что и говорить…
И пианино, и стол, и буфет, казалось, вот-вот сорвутся с места… Из командирской каюты доносилось жалобное мяуканье кота…
— Ну как, корреспондент?
Я даже ответить не мог, только рукой махнул. Офицеры засмеялись, Это был первый мой шторм…
Василий Губа пробирался по коридору. Палуба несколько раз ускользала у него из-под ног. Он старался удержаться за переборку, потом за перила трапа и главное — не разбить чайник и не разлить чай. Он считал, что выпить горячего сейчас там, на холоде, совершенно необходимо командиру.
Губа отдраил и приподнял крышку люка. Холодная волна сразу же плеснула ему в лицо и окатила с головы до ног. Но матрос, бережно придерживая чайник, вылез на палубу. Море кипело. Белые разлохмаченные гребни лезли на корабль. Губа задраил за собой люк. Чтобы добраться до броневой башни, надо было пройти десятка два шагов по опрокидывающейся, качающейся палубе. Где кончается палуба и начинается море, разобрать было невозможно. Кругом клубилась сплошная густая пена. Оставалось рискнуть. И Губа рискнул. Дождавшись, когда корабль вполз в узкое темное ущелье между двумя валами, матрос, прижимая к груди теплый чайник, ринулся к башне. Волна настигла его, больно хлестнула по ногам и чуть не унесла за борт. Но он успел вцепиться в железные балясины трапа.
— Уф! — вскрикнул он, глядя на проваливавшуюся из-под ступней палубу.
Как кошка, он вскарабкался по трапу, с трудом отворил тяжелую броневую дверь и очутился в боевой рубке.
Командир корабля удивленно уставился на него:
— Ты как сюда попал?
— Да вот чайку принес вам попить. Поди, промерзли, — сказал Губа и протянул теплый чайник.
— Да ведь тебя за борт смыть могло, чудак ты эдакий! — осуждающе покачал головой Харченко.
— Ну вот еще, я цепкий, товарищ командир, — оправдывался Губа.
Алексей Емельянович отпил несколько глотков. Потом передал чайник штурману, а тот в свою очередь — рулевому.
— Ну как там хлопцы? — спросил командир Губу.
— Держатся.
— А офицеры?
— Чай пьют, — усмехнулся Губа и, помолчав немного, с сожалением проговорил: — В буфете от большого сервиза пять тарелок побило.
— Да ну тебя совсем с твоими тарелками!
— А как же, жалко. Сервиз теперь будет разрозненный…
Харченко улыбнулся. О сервизе ли теперь думать?
— Разрешите идти? — вытянулся Губа.
— Иди. Да, гляди, осторожней.
Приотворив дверь рубки, командир проследил за тем, как Губа спустился по трапу и перебежал по палубе к люку. Отдраив крышку, матрос исчез в люке раньше, чем волна настигла его. Алексей Емельянович облегченно вздохнул и стал вглядываться в темноту. Море не унималось. Казалось, время совсем остановилось. Ночь тянулась бесконечно долго. «Конца ей нет, проклятой!» — думал командир «Железнякова», меряя шагами тесную рубку.
Корабль продолжало швырять. Проходил час за часом. Качка выматывала душу. Наконец на востоке у самого горизонта появилась светлая полоса.
Светает, решил командир и с облегчением вздохнул.
Ветер разогнал стелющиеся над волнами тучи. Появилось солнце. Чисто вымытая морской водой палуба заискрилась. Шторм заметно стихал. Харченко спустился на палубу. Корабль больше не бросало из стороны в сторону, и командир без труда добрался до люка и спустился в кубрик. Матросы поднялись с коек. Пошатываясь, шел к умывальнику Овидько. Он виновато улыбался.
— Самого большого — и то укачало? — пошутил Алексей Емельянович.
— Большого-то больше и укачивает, товарищ командир, — пояснил боцман Андрющенко. — Ох, и маялся же он!
— И чего травишь? Кто маялся? — рассердился Овидько. — Да я хоть куда.
Он ополоснулся водой из умывальника и поднял мокрое лицо, совсем свежее, без всяких следов морской болезни.
— Правда, вначале туго пришлось, товарищ командир. Да вот доктор выдал какие-то порошочки, глотнешь их, и сразу, глядишь, полегчает. А теперь совсем порядок!
Когда Харченко проходил мимо радиорубки, радист, не снимая наушников, доложил:
— Немцы подходят к Николаеву…
В командирской каюте на письменном столе вытянулся пластом любимец команды Пират. Он тяжело дышал.
Побыв недолго в каюте, Алексей Емельянович позвал меня с собой, и мы вышли на палубу. Ветер дул ровно. Форштевень монитора легко разрезал волны. Горизонт был чист и ясен. Прямо по носу маячила плотная масса черного дыма. Это за мысом горел Николаев.
На Николаев падали бомбы, но судостроительные верфи они не тронули.
— Берегут для себя фашисты, — со злобой говорил Алексей Емельянович. — Убеждены, что захватят целехонькими! Шалишь, не удастся!
Мы встали у стенки завода. На корабль пришли судоремонтники. Главным образом это пожилые люди, старики и юные девушки. Железняковцы — среди них были и токари, и слесари, и электросварщики — трудились вместе с рабочими. Им хотелось как можно скорее подготовить свой корабль к новым боям.
В кают-компании Алексей Емельянович изучал с офицерами карту Южного Буга: нам предстояло охранять Варваровскую переправу, понтонный мост через реку и помогать сухопутным войскам оборонять город. На дальних подступах к Николаеву уже шли упорные бои.
Овидько трясла малярия, но он все же нес вахту. «Не время отлеживаться», — говорил богатырь. Дежуря, он с трогательной нежностью поглядывал на совсем юную девушку в брезентовом комбинезоне, работавшую высоко над палубой, на сигнальном мостике. Когда она закрывала лицо защитным щитком, в ее ловких руках вспыхивал голубой огонь электросварки. Чего греха таить — не один Овидько заглядывался на юную сварщицу. Некий корреспондент хотя и понимал отлично, что девушкам не нравятся молодые люди в очках, все же… нет-нет задирал голову и поглядывал на мостик.
Вдруг послышался короткий вскрик, что-то на миг заслонило от меня солнце и всплеснулась вода. Прежде чем я сообразил в чем дело — Овидько уже махнул за борт как был: в суконных брюках и белой форменке, с пистолетом на ремне, в бескозырке…
— Человек за бортом!
Сбежались матросы.
— В чем дело, товарищ Травкин?
— Овидько!.. Девушка!..
— Давай, давай сюда! — уже кричали матросы.
— Тащи Овидьку, ребята!
— Девчушку вытаскивай!
И Овидько, и спасенную им девушку втащили на борт.
Через полчаса Овидько лежал на койке и маялся в бреду: его снова трясла малярия. Девушка, хлебнувшая порядком соленой воды, уснула в корабельном лазарете. А в это время Громов и Перетятько выстирали ее комбинезон и по очереди его гладили.
Оправившись, сварщица попросила показать своего спасителя. Овидько затрясло еще пуще, когда она расцеловала его.
Через несколько дней ремонт был закончен и мы прощались с рабочими. Ильинов пел «Стеньку Разина», «Бурлаков»; потом матросы плясали с девушками на палубе. Прощаясь, Овидько бережно взял в свои огромные ручищи маленькую ручку спасенной им Оли (так звали полюбившуюся всем сварщицу) и пробасил:
— Ты гляди больше в воду не падай, а то и плавать не умеешь толком. Учись, птаха.
— Научусь! — пообещала Оленька.
Какой крохотной казалась она рядом с нашим богатырем!
На другой день мы уже заняли огневую позицию в Южном Буге.
Поблизости была переправа. По понтонному мосту непрерывной лентой текли войска, бронемашины и танки.
На «Железняков» прибыл офицер связи старший лейтенант Андрей Савельев. Он рассказал, что противник уже вошел в соприкосновение с нашими частями, занимающими линию обороны, и накапливает бронетанковые силы примерно в шести километрах от нас, собираясь завтра утром атаковать и пробраться над Бугом в тыл нашей обороны. Наши собираются упредить фашистов и контратакой сбить их с занимаемых позиций. «Железнякову» предписано до наступления рассвета открыть огонь по скоплениям сил врага.
— Танки противника не имеют горючего и боезапаса и ночью собираются заправляться, — докладывал Савельев.
— Кто ходил в разведку? — спросил командир корабля.
— Мои ребята и я, — просто ответил старший лейтенант и поспешил добавить, что, собственно, ничего мудреного в этом нет: ведь сплошной обороны окопного типа с проволочными заграждениями нет ни у нас, ни у немцев и поэтому проникнуть в расположение их частей сравнительно легко.
Кажется, Савельев больше всего опасался, как бы его не заподозрили в хвастовстве.
Мне понравился этот загорелый, обветренный офицер, худощавый, подвижной, наверняка хороший спортсмен. Нравился его негромкий голос; я поражался спокойствию человека, только что побывавшего в логове у врага.
Ночью он снова уйдет туда — он и его товарищи. Как только начнется артиллерийский налет «Железнякова» по скоплению танков, разведчики Савельева откроют огонь в тылу у противника, создавая видимость высадки десанта. В это время наши стрелковые подразделения атакуют фашистов… Савельев на этот раз будет корректировать наш огонь.
Он ушел, сказав «до завтра» так просто, будто был убежден, что останется жив.
Вот уж под стать железняковцам этот помощник!
Около часа ночи «Железняков» получил долгожданную команду с корректировочного поста. Савельев командовал: «Прицел… целик» и наконец — магическое: «Залп»!
Сто пятьдесят осколочно-фугасных снарядов было выпущено за двенадцать минут. Мы услышали несколько раскатистых взрывов среди блеска дальних зарниц.
Мне казалось, что я слышу могучее «ура». Может быть, я и не слышал его, даже наверное не слышал, но атака позиций противника — началась.
Через два дня под вечер Савельев и его три боевых друга возвратились на «Железняков». Живые, здоровые, но — в каком виде! Куда девалась флотская аккуратность! Это были оборванцы, заросшие и осунувшиеся, но с целой кучей трофеев — цейсовскими офицерскими биноклями, планшетками с картами, пистолетами, стереотрубой.
Четыре разведчика вошли прямо в кают-компанию, где свободные от вахты матросы и офицеры — в который уже раз! — смотрели «Большой вальс». Картину прервали, зажгли свет. Тут уж было не до кино!
Савельев рассказывал скупо, слишком скупо, я бы сказал, и слушателям приходилось дополнять его суховатый доклад своим воображением.
В пехоте «четверку» Савельева пополнили еще несколькими разведчиками, в том числе к нему пришел старшина Минаев. Это был человек лет тридцати пяти, в прошлом — преподаватель немецкого языка в вузе. Он прекрасно говорил по-немецки. В ночную операцию Минаев вышел в форме фашистского офицера. Грудь его украшали немецкие кресты и медали.
Обойдя кукурузными и подсолнечными полями передовые части противника, разведчики подошли к заранее намеченной высотке. На ней и расположился корректировочный пост; стрелки окопались, заняли круговую оборону.
Минаев ушел в лес, откуда слышался гул моторов. Вернулся он, приведя с собой пьяного гитлеровца, шофера. Отважный разведчик бродил по лагерю, где заправляли танки и бронемашины, видел их экипажи, сидевшие группками под кустами, слышал почтительный доклад какому-то господину оберсту. Минаеву пришла было в голову мысль — захватить столь заманчивую дичь, как гитлеровский оберст, но он тут же вспомнил наказ своего начальника: не увлекаться, помнить, что от вас зависит успех всего дела. Несколько раз старшине приходилось вскидывать руку в фашистском приветствии и провозглашать «хайль Гитлер». Уходя, он прихватил с собой пьяного шофера.
Савельев, выслушав старшину, уточнил координаты цели, а получив с «Железнякова» сигнал «Восьмерка» (что означало — «батарея готова к бою»), немедленно подал команду «Залп!», которую с таким нетерпением ждали на корабле.
Савельев оживился. Его глаза сверкали, когда он рассказывал о результатах залпов монитора, о взрыве склада боеприпасов и цистерн с бензином, о мечущихся в огне фашистах. Он коротко рассказал о том, как немцы обнаружили корпост и Минаев в ответ на команду: «Хальт! Кто идет?» — не растерявшись, ответил на чистейшем немецком языке: «Обер-лейтенант Кунц. И не смей орать ты, собако-свинья!» (Фамилию обер-лейтенанта он случайно подслушал в немецком лагере.) «Обер-лейтенант Кунц ко мне, остальные — на месте!», — последовала команда. Минаев вышел вперед и встретился с гитлеровцем. Тот осветил его фонарем, о чем-то спросил. Автоматные очереди разведчиков уничтожили гитлеровцев. Разведчики ворвались в лес, где еще недавно располагался танковый лагерь противника — и при первых лучах утреннего солнца увидели «работу» орудий «Железнякова».
Савельев закончил рассказ. Теперь уж никто не хотел смотреть «Большой вальс»: так удивительна и необычайна была правда жизни.
После первых боев монитор остановился на дневку под крутым откосом Буга.
Железняковцы наслаждались коротким отдыхом после боев.
…Одни полоскались в реке, другие стирали пообносившиеся форменки и тельняшки, третьи, забравшись в отсек с горячим душем, плескались под теплой струей, старательно натирая друг другу спины.
Утром боцман привел из ближайшего селения корову, приобретенную на корабельные деньги. Ее зарезали, освежевали, и коку предстояло блеснуть своими талантами.
Овидько держал речь к матросам, устроившим перекур на баке. Облизываясь, он говорил:
— И до чего же я люблю, хлопцы, рагу! Побольше мяса, чуток картошки и такой, знаете, кругом жирнющий соус…
Любитель покушать и поговорить о вкусной еде, Овидько причмокивал и тянул носом. А из камбуза несся такой соблазнительный аромат… Ведь несколько недель на корабле питались одними консервами.
— Ух, хлопцы, и поснидаем же! — говорил восхищенно гигант.
Все с улыбкой слушали это огромное дитя, на которое с трудом влезали брюки самого большого на флоте, шестого, роста. Отвлекшись от разговоров о еде, Овидько по просьбе друзей рассказал о вылазке в логово врага.
— Сидим, значит, мы, корректировочный пост, в воронке от авиабомбы, — басил он, — а ихний танк, зеленый такой, будто жаба болотная, все крутится поблизости. Чего ему треба, не бачим, а только лавирует он вокруг нашей ямы. Туточки вы как раз и палить начали из главного калибра. Ну, немцам, конечно, не до нас стало. Это же ясно! Надо уносить ноги! Танк драпанул — да прямо через яму! Впопыхах чуть нас всех не передавил.
— А страшно было?
— Ни. Только земли в уши насыпало.
И он поковырял пальцем в ухе, словно в нем и до сих пор еще была земля.
— У тебя, голубь, сердце железное, — сказал ему военфельдшер Кушлак.
— Обыкновенное сердце. Человечье, — ответил на это Овидько.
И правда, у него было чуткое сердце. То он приводил на корабль собаку со сломанной ногой, то приносил подбитую рогаткой птицу. Отличный товарищ, он готов был пожертвовать для друга последней рубахой, последней щепоткой табаку. Он писал письма на Полтавщину. И горевал, что опускать письма стало некуда — «нигде почтовых ящиков нету»…
Из камбуза выглянул кок в белой, видавшей виды куртке.
— Время обедать, хлопцы.
Овидько заторопил Ильинова — ведь нынче он, Ильинов, «бачковой».
— А ну, мамаша, корми зараз детенышей.
— Хороши детеныши! — смеялся радист. — Каждый ухлопает по три миски супу, да по две — второго. От таких детенышей любая мамаша сбежит.
И радист поспешил с бачком на камбуз. Он возвратился с тарелкой черных сухарей, с мисками, ложками. Его «десятка» уселась в кружок. Дымящийся бачок, принесенный радистом, был опорожнен в два счета. Ильинов сбегал за другим. Теперь уже принялись за еду с чувством, с расстановкой, не обгоняя друг друга. Ильинов разделил мясо на порции — каждому по жирному куску.
— Дай бог здоровья той корове, — приговаривал Овидько.
Ему досталась мозговая кость, и он стучал ею по миске, вытряхивая мозг. Сухарь хрустел у него на зубах, как сахар.
— А теперь, Жора, — предложил Овидько, — тащи-ка рагу!
Но едва оно было принесено и разложено по мискам, как наблюдатель на мостике крикнул:
— Воздух!
Мигом было оставлено дымящееся, пахучее блюдо. Комендоры кинулись к орудиям. Два неразлучных друга, Перетятько и Кутафин, торопливо надев каски, встали к своим зениткам.
Черная тень накрыла своим крылом палубу монитора. С воем и свистом самолет скинул бомбы. Корабль встряхнуло.
— Черти бы тебя разнесли! — погрозил «юнкерсу» кулаком боцман Андрющенко.
Самолет взмыл вверх и, прерывисто гудя, готовился к следующему заходу.
— Вот яка ты гадюка! — вне себя закричал Перетятько.
Его зенитка работала с такой яростью, что «юнкерс», уже готовый войти в пике, вдруг отвернул и стал уходить восвояси.
— Нерва не выдержала! — крикнул вдогонку ему Перетятько, прекращая огонь. Человек бережливый, он не хотел истратить ни одного лишнего заряда.
— А я вот что скажу тебе, Миша, — обратился к другу Кутафин. — Думка у меня такая: не так страшен фашист, як его некоторые слабонервные размалювали… Утром мы его били? Били. Сейчас отвадили? Отвадили. А то ж разошелся, крылом накрыл, я думал — затмение солнца. Тю-у, проклятый!
— Кишка тонка, — подтвердил Перетятько, глядя на исчезающую вдалеке едва заметную черную точку.
— Ну, хлопцы, продолжай обед, — тут же призвал Овидько, собирая разбросанные по палубе миски. — Эх, пропало жаркое. Мамаша! — крикнул он Ильинову. — Принеси-ка еще супцу…
«Железняков» стоял неподалеку от Варваровской переправы, у берега, замаскированный, затемненный. Машины молчали. На палубе все словно вымерло. Матросы, свободные от вахт, спали.
И вдруг — воздушная тревога. Меня словно подбросило с койки. Взглянул на часы — три. Я выбрался по узкому трапу на палубу. В черном небе хриплый, с перебоями гул. «Юнкерсы»! Они шли в ночной тьме к Николаеву. В это время дозорный «Железнякова» на берегу дал три выстрела. Это означало: «Внимание! Парашютисты!» Володя Гуцайт, командир дежурного взвода, сбежал на берег. За ним цепочкой — матросы. С разрешения командира корабля побежал за ними и я.
Темнота — хоть глаз выколи. Дозорный доложил Гуцайту: две минуты назад четыре парашютиста приземлились метрах в ста, ста пятидесяти от него…
Володя приказал: оцепить и прочесать весь район! Далеко не уйдут! Кругом холмы и кусты. Но и найти парашютистов в темноте — не легко.
— Иди с Губой, — посоветовал мне Гуцайт.
Проклятый кустарник! Он обдирал и лицо и руки. Вася шагал впереди. Видит он в темноте, что ли?
Останавливаемся, прислушиваемся и шагаем дальше, раздвигая кусты. Мы отошли от реки порядочно, но не нашли ничего подозрительного. Кругом было тихо и пустынно, только вдали, высоко в небе, еще слышался затихающий хриплый гул «юнкерсов». Потом мы увидели яркие звезды разрывов, услышали глухие удары и вспышки.
— Николаев бомбят, — сказал Губа. И вдруг заорав неистово: — Сто-ой! — поднял автомат и дал очередь вверх.
— Товарищ, не стреляй, не стреляй, свои! — услышали мы в ответ. Ярким лучом фонаря Губа осветил трех бойцов. — Тьфу ты!
— Подходи, — скомандовал Вася.
Они не подошли — подбежали.
— Вот хорошо, что вас встретили, моряки, — говорили наперебой радостно эти три парня. — Мы было совсем заблудились. Шли с частью, да поотстали. Вот и сбились с дороги.
— Документы есть? — спросил Губа все еще недоверчиво.
Документы оказались в порядке. Бойцы радовались встрече, говорили о своем командире роты — отличнейшем человеке, о том, как их часть потрепало в бою, горевали об убитых товарищах.
— Ну, идемте, — сказал Губа. — Отдохнете у нас до рассвета, а то чего доброго еще опять заплутаетесь.
— Вот повезло! — воскликнул, один из бойцов. — Моряки табачком угостят, целый день не курили…
Из темноты вынырнули Личинкин и Лаптий, присоединились к нам.
— Мать честная, корабль! — удивились солдаты, когда увидели, куда мы их привели. — Ну и маскировочка! Вот это — штука!
Знали бы они, как нелегко превратить в невидимку корабль с блестящей, как зеркало, палубой и выступавшими вперед башнями! Всю прошлую ночь железняковцы от командира и комиссара до кока рыли, как кроты, узкий затончик. Корабль вошел в него, прислонился к берегу бортом. Среди матросов, старшин, офицеров были подлинные художники-декораторы, знатоки маскировки. Вдоль корабля насадили деревья, кустарники. На палубе вырос лес, прикрывший надстройки и башни, а палубу засыпали травой. Со стороны реки борт был тоже закрыт деревьями. Ну, а что, если кораблю понадобится сменить основную позицию? Подготовлены запасные, выше и ниже по реке. Это был чудовищный труд, но я не слышал ни разу, чтобы кто-нибудь проронил хоть слово неудовольствия. Нет! Люди не жалели сил ради своего корабля!
И когда самолеты противника пролетали над кораблем, чуть не задевая за мачту, но не замечая «Железнякова», — это было лучшей наградой за их труд.
Кстати, недавно произошел случай, который железняковцы долго не могли забыть.
Приехал важный и самонадеянный подполковник-инспектор. Во время обеда прозвучал сигнал воздушной тревоги. Инспектор поднялся с командиром и комиссаром корабля в боевую рубку. Пролетев над кораблем и не заметив его, «фокке-вульфы» скрылись вдали. Продолжая обед, инспектор сказал:
— А вы, товарищи, оказывается, трусы.
В кают-компании воцарилась тяжелая тишина.
Подполковник продолжал:
— Нужно было сбросить эту чепуху, навешанную на корабль, все эти веточки, тряпочки, все к чертовой матери, выйти на середину реки, открыть ураганный огонь, показать, что советские моряки не прячутся по кустам…
Алексей Емельянович потемнел от негодования. Шутка ли сказать? Его офицеров, старшин и матросов заклеймили позорнейшей кличкой! Волнуясь, он рассказал о трагическом случае, происшедшем недавно с одной из наших канлодок. Лодка стояла замаскированная. Ее огонь был губительным для противника. Фашисты высылали десятки своих самолетов, чтобы обнаружить ее, однако найти — не могли. Но однажды командир канлодки не выдержал — взыграло ретивое: он открыл по самолетам огонь. В тот же миг самолеты вошли в пике, через несколько минут все было кончено — канонерская лодка пошла ко дну…
— Они не выполнили своей боевой задачи, не израсходовали запаса снарядов; погибли люди, самое главное — люди! — почти кричал Алексей Емельянович. — А виной всему недостаточная выдержка командира! Пусть команде удалось бы сбить один — два самолета. Но что такое два самолета по сравнению с кораблем, стоящим миллионы, с людьми, жизнь которых дороже всего? Если потребуется, можете не сомневаться, никто из нас не пожалеет себя. Нет, товарищ подполковник, логика говорит сама за себя. Она воплощена в нашу тактику — побеждать противника не числом, а умением, беречь силы для главного удара и на основном направлении, а не распыляться по мелочам!
— До «Железнякова» я служил комиссаром крейсера, — спокойно заговорил Алексей Дмитриевич, но было видно, какого труда стоит ему это спокойствие, — но даже и крейсер, когда стоит в базе, маскируется под разного рода строения, а какую-нибудь коробку превращают в ложный крейсер и ставят на видное место. Нужно беречь корабли! И нужно беречь людей! Они — драгоценнее любого корабля! А трусов, поверьте, у нас на «Железнякове» нет. Нет, не было и не будет. Учтите это!
Подполковник оглядел стол. Все смотрели на него с обидой и горечью. Он понял: перехватил, обидел людей. Поднялся:
— Прошу прощения, мне пора…
Взял фуражку и вышел.
Мы встретились с ним много позже (он уже стал полковником). На груди у матросов и офицеров «Железнякова» были боевые ордена и медали. Инспектор поздравил железняковцев и сказал, что он бы охотно написал о «Железнякове» в газету — ведь и он был когда-то участником одной из боевых операций.
Алексей Емельянович сухо ответил, что дневник боевых действий «Железнякова» уже составлен и сдан в редакцию. А автор дневника их соратник — участник не одной, а всех операций. И Харченко показал на меня.
Но это было много позже. Вернемся к той ночи, когда мы привели заблудившихся бойцов. Нас встретили командир корабля и Андрюша Савельев.
Алексей Емельянович проверил документы, задержанных нами людей. После этого он выслушал их рассказ о том, как они случайно отстали от своей роты, и приказал их накормить. Андрей сидел молча в сторонке, пристально всматриваясь в каждого из солдат. Когда Губа увел бойцов на камбуз, Андрюша сказал:
— А все же, Алексей Емельянович, советую их задержать, а утром отправить в гарнизон для проверки.
Харченко, поразмыслив, распорядился: накормив, положить гостей спать в таранном отсеке и на всякий случай приставить к ним охрану.
Мне не спалось. Я бы рад был сойти снова на берег, найти Володю Гуцайта и продолжать с ним розыски. Но разве разыщешь его в такой темноте? Я сел в кают-компании на диван, взял книжку. Пират вскочил на стол, уткнулся мне мордой в лицо.
— Пусти, Пират, не мешай.
Алексей Емельянович прошел в свою каюту.
— Чего не спишь? — спросил он.
— Не спится.
Вдали послышалось негромкое пение. Я поднял голову:
— Что это?
— Наши гости поют, — усмехнулся Алексей Емельянович.
«Широка страна моя родная», — пели в таранном отсеке.
Пират заснул и посапывал у меня под рукой. Книга была увлекательная — о мастерстве водолазов, поднимавших затопленные суда. Прошел час, другой. Над головой вдруг прогромыхало, кто-то сбежал по трапу. Это был Володя Гуцайт.
— Ну что, Володя?
— Где командир?
— У себя.
— Нашли парашюты…
— А парашютистов?
— Как в воду канули.
Гуцайт постучал в каюту Алексея Емельяновича.
— Войдите, — сразу откликнулся командир. Я слышал, как Володя докладывал о розыске. Дверь распахнулась. Алексей Емельянович, как видно, и не ложился. Он был одет по форме.
— Это значит, что мы не выполнили свой долг, — сказал он взволнованно. — Подвахтенной команде еще раз тщательно обыскать весь район. Кстати, уже светает, — взглянул он на круглые корабельные часы, — привлеките к розыскам население.
— Есть! — ответил Володя.
— Губа!.
— Есть Губа! — вскочил Вася, прикорнувший на табурете возле буфета.
— Обыщите тщательно весь район, в котором встретили отставших от части.
— Есть!
— Возьмите с собой десять человек.
— Есть!
Я вскочил, попросил разрешения участвовать в поисках.
— Идите, Травкин.
— Есть! — ответил и я.
Действительно, уже совсем рассвело. Утро было туманное, серое.
Десятки людей принялись прочесывать густой кустарник, росший на склонах холмов.
Здесь были не только матросы. Были и женщины, дети, старики. Больше всех старались юркие мальчишки. Мы с Губой шаг за шагом обследовали район, где блуждали ночью. Нигде ничего! Повсюду один лишь колючий кустарник. Губа начал злиться. Глаза у него покраснели: он провел бессонную ночь. Настал час, когда в кают-компании пьют утренний чай. Кто напоит им командира? Мы то и дело встречали наших товарищей, спрашивали: «Ничего?» И получали в ответ: «Ничего».
— Ушли, проклятые, ушли в Николаев, разыскивай их теперь в большом городе! — злился Губа. — Упустили! Ах, чтоб у нас повылазило, упустили!
Вдруг он споткнулся.
— Травкин, сюда!
Он лежал на земле и ножом лихорадочно разрывал землю.
— Нашел! Вот оно! Травкин, держи!
Он выбросил зеленый металлический ящик. Это был портативный радиопередатчик. Потом достал три вещевых мешка, засаленных, грязных. Сел, принялся развязывать.
— Да помоги же, Травкин.
Я помог развязать тугой узел.
В мешках не оказалось обычных для солдатского обихода вещей: ни запасной рубахи, ни фляги, ни расчески и мыла. Но в каждом из них лежал объемистый пакет.
— Осторожнее, Травкин! Взлетишь!
Подоспевшие на сигнальный выстрел минеры разобрались во всем — во взрывателях, взрывчатке, часовых механизмах. Каждый пакет весил по десяти килограммов и мог взорвать мост…
Мы пришли на корабль со смертоносным грузом.
— Нашли? — спросил Алексей Емельянович.
— Нашли, товарищ командир.
Подошел и Андрей Савельев.
— Я думаю, Андрюша, ты прав, — сказал ему Харченко.
— Уж у меня не сбегут.
Через несколько минут из таранного отсека вывели трех бойцов. Они щурились, выйдя на свет. Алексей Емельянович сказал:
— Я вас отправлю к коменданту.
— Нам бы в часть… — возразил один из задержанных.
— Мы и сами дойдем, товарищ командир, — сказал другой.
Они возмущались, протестовали, когда Андрей приказал автоматчикам связать их. На глазах у одного из них, маленького и самого молодого, заблестели неподдельные слезы обиды.
— Воевали, воевали, и вот… довоевались, — бормотал он с горечью.
— Там разберемся, — сказал Савельев и приказал им сойти в катер.
Савельев вернулся лишь к вечеру, когда мы пили в кают-компании чай.
— Я не ошибся, — сказал он, снимая фуражку.
— Да ну? Рассказывай!
— Налейте чаю, прошу. Да покрепче.
Ему налили чаю. Он рассказал:
— Натренированы, гады. Всю дорогу на катере возмущались. Да так возмущались искренне, что я им чуть было не поверил. А взяли их контрразведчики в оборот — тут все и выложили. С истерикой. С рыданиями. Э, ну да что там, вспоминать противно. Слякоть. Мразь! — ударил он кулаком по столу. А задание имели — взорвать Варваровскую переправу и по радио своим о том доложить. Но вот четвертый остался… Этот еще нам может нагадить. Хотел бы я знать, где четвертый? Они клялись, что их трое. Но ведь парашютов-то было четыре? Один уверял, что на четвертом была запасная радиостанция, другой — что запасы пищи, а третий — взрывчатка. Сговориться не успели, прохвосты!
Нелегко найти диверсанта в огромной массе людей, одинаково одетых, передвигающихся, куда-то спешащих. Переправу охраняли усиленно. По валкому понтонному мосту непрерывным потоком бежали, не соблюдая строя, бойцы (на понтонном мосту маршировать в ногу нельзя). Прошло два дня и две ночи, а диверсант не был обнаружен. Но ведь он где-то затаился — со своим смертоносным грузом, упакованным в неприметный вещевой мешок, который можно встретить за плечами у каждого солдата.
На третий день охранявшие мост бойцы заметили, как один из пробегавших солдат на бегу сбросил свой вещевой мешок в воду.
«Стой!» Но было уже поздно. Солдат исчез, растворившись в массе шагавших через мост бойцов.
Начальник переправы, не теряя времени, кинулся к тому месту, где был сброшен мешок. Зеленый холщовый мешок был хорошо виден в прозрачной воде.
«Все с переправы долой!» — последовала команда. Понтонный мост был очищен.
В поднятом мешке оказался фугасный заряд. Мерно работал запущенный часовой механизм. Заряд был обезврежен вовремя: через восемь минут он бы сработал…
Никто не помнил примет диверсанта. Солдат как солдат, в гимнастерке, с мешком за плечами. Он ушел в сторону города. Николаев — город большой, в нем легко затеряться…
Диверсант был пойман только через три дня, на улице. Он отстреливался и ранил задержавшего его офицера. Но на допросе в контрразведке сразу скис и выдал своих соучастников, выложив все, о чем они умолчали. Воспользовавшись шифром и радиопередатчиком, отобранными у диверсантов, врагу были переданы ложные сведения о расположении наших войск и о том, что понтонный мост у Варваровки взорван. В действительности же переправа продолжала действовать…
Разумеется, это не могло долго оставаться тайной для гитлеровцев. Они подобрались к переправе на расстояние выстрела. «Железняков» тоже подошел к ней почти вплотную. Мы видели, как снаряд взорвался у средней части понтонного моста. Другой угодил в бензовоз на берегу. Третий и четвертый — настигли буксир посредине реки, а пятый упал по носу «Железнякова», и осколки его зазвенели по броневой обшивке монитора…
Харченко в это время стоял на левом крыле мостика рядом с сигнальщиком. Сигнальщик Гунько вдруг схватил командира за руку и с силой втолкнул в боевую рубку. Не успел матрос захлопнуть за собой бронированную дверь, как его ранило осколком разорвавшегося поблизости снаряда. Гунько сказал, что заметил вспышку из стога соломы.
По приказу командира орудия «Железнякова» ударили по стогу. После этого монитор сменил стоянку и укрылся под возвышенным правым берегом. Железняковцы увидели самоходное орудие, которое, пятясь, выползало из пылающего стога. Кирьяков недаром считался мастером прямого выстрела. После второго залпа самоходка дернулась и застыла, уткнув длинный орудийный ствол в землю. И вдруг стог взорвался. В небо взметнулся столб пламени, дыма, комья земли. Оказывается, в соломе скрывалась еще одна самоходная установка…
Через понтонный мост, покидая горящий Николаев, отходили последние советские части. Дым пожаров заслонил солнце и на редкость ясное августовское небо. В воздухе стоял тяжелый запах гари.
«Железняков» подошел к хлебным элеваторам. Командование приказало их уничтожить. Матросы, хмурые, взволнованные, готовили элеваторы к взрыву. Сердца людей были переполнены яростью и гневом. Им до слез было жаль уничтожать богатство, созданное упорным трудом тысяч советских тружеников. Для них, крестьянских и рабочих сынов, воспитанных в неустанном гордом труде и бережливости, уничтожить то, что создано трудом, казалось диким святотатством, преступным безумием. Но в мире шла страшная война не на жизнь, а на смерть, и они, эти крестьянские и рабочие парни, проклиная врага, затаив в груди гнев и боль, выполнили приказ. Враг не должен был получить ни грамма нашего хлеба.
— Лучше пусть огонь сожрет, чем фашисты! — процедил сквозь стиснутые зубы Овидько и смахнул со щеки злую мужскую слезу.
— Ничего, хлопцы. Ничего. Им за все это отплатится сторицей, — сказал Ильинов. — За каждое зернышко хлеба, за каждый комок испоганенной нашей земли ответ держать будут, придет срок!..
Ночью со стороны переправы громыхнул сильный взрыв: наши войска оставили правый берег.
Еще взрывы. Это на судостроительных верфях.
Мы уходили, оставляя за кормой корчащийся в пламени город.
Вместе с нами был всем полюбившийся Андрюша Савельев. Он смотрел на город, и по его суровому, мужественному лицу текли слезы. Он плакал и ни от кого не скрывал своих гневных слез…
В этот день Ильинов записал в свой дневник:
«…Больно глядеть на эти пожары: враги сжигают, сметают с лица земли все, что нами строилось долгие годы. Хочется отомстить, перебить гитлеровскую сволочь, этих гадов, заползших на нашу советскую землю!»
А Дмитрий Павлин записывал:
«…Мне кажется, мы живем в сплошном дыму. Мой китель, белье и брюки пахнут гарью. Сейчас стоит август — обычно лучший месяц на Черноморье. Нынешний август — совсем другой. Все горит вокруг — и земля и небо. Днем и ночью мы видим перед собой пылающие города, рыбачьи поселки. В облаках пыли несутся черные танки. Не смолкает грохот орудий…»
Я вышел на палубу глотнуть свежего воздуха. На баке у поручней сгрудились матросы. Я подошел к ним. Они расступились.
— Глядите, товарищ корреспондент, — сказал мне Овидько. — Что делают, дьяволы!
…Я увидел труп, который матросы только что вытащили на палубу. Это была девушка со светлыми волосами и ясным детским лицом. Она глядела в задымленное небо широко раскрытыми зелеными глазами, в которых застыли ужас и удивление. Подбородок и лоб ее были обуглены. На губах выступила розовая пена.
Молча смотрели железняковцы на тело этой девочки, успевшей сделать всего лишь несколько шагов по жизни, и каждый, наверное, задумывался: «А может быть, где-нибудь в бескрайней степи лежит такой же страшный, обгорелый труп моей жены, матери, моего отца, брата?..»
У многих ведь жены и матери, невесты и дети остались в местах, которыми шли гитлеровские орды, наводнившие Украину. И теперь каждый невольно задавал себе вопрос: «Где же мои? Что с ними?»
Комиссар Королев лучше всех понимал, что творится в душе матросов и офицеров.
«Они не получают писем из родных мест, — отмечал он в своем дневнике, — не знают, живы ли их родители, жены. Стараюсь каждого успокоить, каждому оставить в сердце надежду, что все обойдется, что он встретит своих любимых живыми и невредимыми. Сколько у меня сыновей, которых я полюбил всем сердцем!
Часто думаю: где нынче Леня, сын? Где он воюет, жив ли? И где жена, где родители? Они ведь там, куда пришли гитлеровские бандиты. Родителей комиссара не пощадят… Страшно думать об этом…»
Мы — маленькая точка среди моря, нас едва заметишь. А на берегу — колонны фашистских танков, полчища пехоты. Они рвутся в Николаев. Подойдя на дистанцию выстрела главного калибра, открываем огонь. Я вижу, как снаряд попал в самую гущу пехоты… Матросы на палубе встречают каждое удачное попадание одобрительными возгласами. С берега нам подает сигналы Володя Гуцайт. «Накрытие, — сообщает он. — Теперь чуть левее, там склад боеприпасов».
Володя и его матросы высаживаются на берег ночью и весь день находятся где-то там, среди этого ада. Кажется чудом, что немцы не могут их найти.
Мы видим: немецкие танки поворачивают обратно. Они бегут! Удирают от залпов нашего корабля. Ай да «Железняков»!
Но вот с оглушительным свистом над броневой башней пролетает снаряд и плюхается в воду. Матросов обливает водой с ног до головы. Второй снаряд падает за кормой. Мы обнаружены немецкой батареей.
Алексей Емельянович приказывает: «Отыскать ее во что бы то ни стало». И не проходит нескольких минут, как наблюдатели ее находят. Они засекли вспышки.
Поединок один на один! В нас не попадает ни одного снаряда: все ложатся по носу и за кормой. Но зато десять наших залпов покончили с фашистской батареей. Гуцайт доносит: «Она больше не существует». Наш одиннадцатый залп обрушивается на разрозненные, мечущиеся в смятении колонны врага…
На Днепре у Херсона Андрюша Савельев в очередь с Гуцайтом корректировал огонь корабля. Однажды, переезжая в грузовой машине с двумя бойцами на новую позицию, он наткнулся на отряд гитлеровских мотоциклистов. Как на грех, мотор на машине заглох. Гитлеровцы скрутили наших бойцов, навалились скопом. Моряки даже не успели оружие пустить в ход. Что, делать? Савельев не растерялся. Он сказал, что едет парламентером в немецкий штаб. Фашистский офицер задумался, потом что-то сказал своим солдатам и под их хохот вдруг приказал: «Езжай, рус парламентер. Капитулир — это карошо». Мотор заработал: Андрею ничего не оставалось, как ехать по направлению к немцам. Подъехав чуть не вплотную к гитлеровцам, он развернул машину. Фашисты подняли стрельбу, но было уже поздно. Машина петляя, окутавшись клубами пыли, мчалась к своим. Один из старших офицеров, встретивший чудом спасшихся разведчиков, человек недалекий и грубый, услышав доклад Савельева, сказал: «Трус! В плен фашистам сдался. Искупай теперь вину кровью».
Андрей откозырнул: «Есть».
Душа его — горела. Его ударили в самое сердце. С этой минуты его поведение в бою отдавало бравадой. Тщательно пряча своих бойцов, он сам оставался под выстрелами. Зачем? Может быть, хотел доказать тому недалекому человеку, что не боится смерти? Во всяком случае его моряки после рассказывали, что Савельев, стоя с полевым телефоном во весь рост на высоком стогу, передавал корректировочные команды радисту, укрытому в одном из домиков. Снаряды «Железнякова» разметали гитлеровскую танковую колонну. Машины горели; но два уцелевших танка пошли прямо на Савельева. Он скомандовал: «Заградительный огонь!» Первый танк был накрыт. Второй дал выстрел по стогу. Андрей был контужен и потерял сознание. Очнулся от едкого дыма. Кашляя и задыхаясь, он отполз от горящего стога и увидел бежавших к нему матросов. Они думали, что его уже нет в живых…
Через несколько дней наши войска с боями оставили Херсон. Чтобы гитлеровцам не досталось горючее, прямой наводкой орудий «Железнякова» были взорваны бензиновые баки. Переправу прикрывали морские пехотинцы. Они под огнем противника переправились через Днепр вплавь. Командир их, капитан третьего ранга Балакирев был тяжело ранен и пошел ко дну. Матросы подхватили его и на своих плечах вынесли на берег…
В Херсоне мы расстались с Андрюшей Савельевым — он ушел от нас вместе со своими «орлами». Прощались душевно и трогательно.
«Железняков» отошел к Очакову, уже занятому противником.
Каждый снаряд был на учете.
На рассвете сигнальщик доложил: «По пеленгу 45 в расстоянии 10 кабельтовов вижу конницу противника».
Действительно: одиночками появляются из кустарника конники, быстро спешиваются и укрываются в красном кирпичном бараке.
Анатолий Кузнецов приказал Гуцайту занять позицию поближе к бараку.
Минут через двадцать Гуцайт доложил, что в районе барака накапливается не только конница: там и самокатчики; на крыше — наблюдатели с ручным пулеметом. Чувствовалось, что фашисты готовятся к атаке. Но кого они собираются атаковать? Наших частей поблизости уже нет; они отошли к Темрюку; оставался только «Железняков». Может быть, конники собираются переправляться вплавь?
Гуцайт доложил: на крыше появились новые люди с пулеметами; больше никто не подходит. Решено было дружными залпами уничтожить конницу. С первого же залпа барак завалился, объятый языками пламени.
Гуцайт и Личинкин от радости зааплодировали и чуть было не свалились с деревьев. Уцелевшие гитлеровцы, побросав лошадей и оружие, удирали пешком. Бойцы корректировочного поста устроили им засаду и встретили обезумевших фашистов дружными очередями из двух ручных пулеметов.
Гуцайт в пылу боя забыл посадить человека к телефону. На вызовы корабля корпост больше не отвечал. Мы забеспокоились. Может быть, противнику удалось уничтожить их? Но вот в наушниках послышался тоненький писк — позывной корпоста. От сердца отлегло. Получен сигнал: все в порядке. Алексей Емельянович услышал взволнованный голос Володи Гуцайта: «Полный порядок. Отправили к предкам двадцать пять пеших гитлеровцев и двенадцать велосипедистов»…