22589.fb2
Неподалеку от Очакова Володя Гуцайт в двадцать девятый раз уходил с «Железнякова» на занятый врагом берег. С ним было шесть спаянных крепкой дружбой хлопцев, готовых насмерть постоять друг за друга. Седьмым был я. Командир корабля, как всегда, проводил разведчиков до сходни.
— Осторожнее, лейтенант, — сказал он Гуцайту. — Гляди в оба. Ну, ни пуха вам, ни пера.
Мы нырнули в кусты. Когда через минуту я оглянулся, корабля не увидел. Вот это чудо маскировки! Даже самый опытный разведчик, подойдя вплотную к реке, не сумел бы обнаружить его. Прикрытый от носа до кормы зеленой листвой, монитор был похож на иву, склонившуюся над водой, на куст, разросшийся в мелкой заводи.
Отойдя от реки на несколько километров, мы пересекли пустынный шлях, прошли через дубовую рощу, миновали чей-то фруктовый сад и очутились возле старой мельницы с обломанными крыльями. Матросы, посланные вперед, вернулись и доложили, что мельница пуста.
— Вот тут и бросим якорь, — сказал Володя.
Овидько отворил тяжелую, скрипучую дверь. Скупой свет проникал в мельницу откуда-то сверху. Видимо, через дыры в крыше. Прислоненные к стене, стояли жернова. Черный паук ткал густую паутину. Старая седая крыса удивленно уставилась на нас, пошевелила усами и исчезла.
— Веселое, однако, местечко, — сказал кареглазый матрос Игорь Личинкин. — Ну, прямо «Тайна старой мельницы», как в кино.
— В кино-о? — протянул маленький и юркий Лаптий. — Нет, брат, это тебе не кино… — не преминул он ввернуть свою любимую поговорку.
Попадал ли снаряд «Железнякова» в цель, Лаптий говаривал, обращаясь, очевидно, к немцам: «Это вам не кино». Разрывался ли немецкий снаряд поблизости от корабля и осколки его разлетались веером по палубе, он говорил матросам: «Эй, братки, голову пригните, а то снесет. Это вам не кино».
И тут, хозяйственно оглядев заброшенную мельницу, он повторил:
— Н-да-а. Это вам не кино…
— Личинкин и Лаптий, — позвал Володя, — отправляйтесь.
Матросы молодцевато подтянулись и, откозыряв командиру, вышли из мельницы. Пояснений им не требовалось, они отлично знали, чего хочет от них начальник.
Выглянув через мгновение в узкое оконце, пробитое в бревенчатой стене, я уже не увидел матросов, только что перешагнувших за порог. Они словно сквозь землю провалились.
Мудряк налаживал рацию. Овидько стал на охрану поста корректировщиков. Согнувшись в три погибели, он укрылся в густой заросли кустарника, и Гуцайт был уверен, что ни одному фашисту не удастся подобраться к нам незамеченным.
Прошло полчаса, час. Время тянулось медленно.
— Так бывает всегда, — объяснил мне Володя, — когда уходят разведчики и остальным приходится ждать их возвращения.
Вокруг все застыло: лист не шевельнется, трава не шелохнется; облака в небе неподвижны, и шлях пустынен, словно вымер, и удивительным кажется, что так близко от передовой стоит подобная тишина.
Но вот дрогнул куст, затрепетал другой. Откуда-то, словно из-под земли, вынырнул Овидько со своим автоматом. Он сразу же успокоенно кивнул головой. Я понял: разведчики возвращаются.
Матросы, запыхавшись, вошли в мельницу.
— В крайней хате, товарищ начальник, немецкий штаб, — докладывал Личинкин Володе. — Думаю, штаб дивизии, не меньше. Офицеры дрыхнут под вязами. Сундуки стоят со всякой канцелярией. Рация. Нам мальчонка один все показал. Скажи пожалуйста! Клоп, от земли не видать, а все знает! «Мы, — говорит, — фрицам спуску не даем. Мы ихним автомобилям шины гвоздем прокалываем».
— В которой хате штаб? — переспросил Володя.
Личинкин показал, начертив расположение деревни.
— Отлично, — сказал Гуцайт и, повернувшись к радисту, приказал: — Дайте знать на корабль.
— Есть!
Личинкин и Лаптий продолжали рассказ: немцы перерезали в деревне всех гусей и кур, готовят пиршество — ждут генерала.
— Ну, что же, подоспеет вовремя, как раз и угостим, — засмеялся младший лейтенант. — Как у вас? — спросил он радиста.
— Беда, товарищ начальник, — ответил расстроенный матрос. — Связался было, ответили уже, да ничего не успел передать — рация отказала.
— Исправляйте.
Матрос принялся возиться с передатчиком. Но рация упорно молчала. Такая досада: привалила удача — можно накрыть и уничтожить большой фашистский штаб, — и вдруг из-за неисправности рации все может сорваться!
Мудряк побагровел. Он, казалось, готов был с головой влезть в рацию. Но как он ни бился, она упорно молчала. Я стал ему помогать, но безуспешно. Неисправность, видно, была серьезная.
Тогда Володя Гуцайт выбрал веселого коренастого матроса:
— Чумак, пойдете на корабль пешком.
— Есть идти на корабль! — гаркнул матрос.
— Тише ты! — пробасил Овидько, заглянув в окно. — Ишь горластый, что петух! Немцы услышат.
Чумак вышел из мельницы и исчез в густом кустарнике.
Через полтора часа он поднялся на борт «Железнякова».
Первый же залп монитора накрыл хату, в которой помещался гитлеровский штаб.
— Это вам не кино! — радостно воскликнул Лаптий, когда над тополями взлетели обломки досок, комья земли, бревна, а затем и сами деревья, вырванные с корнями, закрутились в воздухе, словно подхваченные внезапным вихрем.
В бинокль было ясно видно, какая поднялась в селе суматоха. За околицу на бешеном ходу вылетели мотоциклисты. Несколько зениток принялись ожесточенно бить в небо. Нагруженная солдатами трехтонка выехала в степь и, ковыляя на кочках, понеслась в сторону от села. В какие-нибудь три минуты машина была уже у мельницы.
— Неужели открыты? — спросил я Володю.
Из кабины остановившейся машины выскочил шофер, торопливо поднял капот и принялся рыться в моторе.
— Просто поломка, — успокоил меня Гуцайт.
Но мотоциклисты веером окружали мельницу.
Второй залп «Железнякова» снова накрыл штаб, разметав по сторонам повозки, сундуки, автомашины. Паника в селе усилилась. Зенитки вдруг прекратили стрельбу.
— Сообразили, видать, что не бомбежка! — сказал Володя.
Откуда-то взмыли вверх «мессершмитты».
Полетели отыскивать корабль… Несколько мотоциклистов, оставив машины, пошли к мельнице, держа наготове автоматы.
— Они не знают еще, что мы здесь, но хотят занять мельницу, — скороговоркой сказал Володя. — Вот влипли-то! И зачем я тебя, черта, взял?
Я отмахнулся.
Отступать было некуда. Мотоциклы тарахтели вокруг.
Володя шепотом отдавал приказания. Сердце мое колотилось. Я понял, что наступает решительный момент. Корректировочный пост Гуцайта, двадцать восемь раз благополучно ускользавший от гитлеровцев, на двадцать девятый раз, кажется, попался.
Овидько стал за дверью.
— Если кто войдет, — сказал Володя, — убрать без шума. Понял?
Овидько кивнул головой. Минуты текли томительно. Послышались тяжелые шаги. Сколько солдат приближалось к мельнице? Один?.. Два?.. Три? По-видимому, двое. Хрустели ветки, шуршала трава. Все ближе, ближе… Вот, скрипнув, приотворилась дверь. Просунулась голова в рогатой каске. Немец, ничего не разглядев в темноте, набрался храбрости и вошел. Овидько ринулся вперед. Послышался короткий глухой удар, и немец неподвижно распростерся на истлевших бревнах. Дверь снова скрипнула, и еще одна каска так же осторожно, с опаской просунулась в щель. Немец заглянул в помещение, осторожно переступил порог. Вдруг он наткнулся на лежащего солдата, наклонился над ним… Удар, такой же короткий и глухой, сдавленный вскрик — и второй гитлеровец свалился ничком на пол…
…Кто-то кричит по-немецки, вызывая застрявших на мельнице солдат. Окрик повторяется настойчивей и громче… Овидько чуть приоткрыл дверь, отцепил от пояса гранату. Мельница окружена. Широко распахнув дверь, Овидько кидает гранату в приближающихся фашистов. Взрыв, крики. Пули щелкают над нашими головами. Мы кидаемся на пол. Отстреливаемся. Немецкая граната разрывается под самой дверью.
— Все целы? — оглядывает нас Володя. — Все…
«Но надолго ли?» — думаю я.
Теперь уже несколько гранат летят в мельничные стены. Оглушительный грохот. Дым заполняет все помещение, заставляет мучительно кашлять. У порога вздымается пламя. Мельницу подожгли!
— Эх, братцы! — поднимается Овидько. — Помирать, так с музыкой.
Он хочет ринуться наружу.
— Назад! — остановил Гуцайт матроса.
И как раз в это мгновение в полу вдруг приподнялся квадратный лючок. Как только мы не заметили его раньше? Из люка высунулась голова мальчишки, белобрысая, с задорным хохолком. Мальчуган торопливо бормочет:
— Я Николка, пионер здешний. Скорей за мной, моряки. Я выведу вас. Вы меня не пужайтесь только.
Овидько на прощанье бросает в немцев две оставшиеся гранаты. Мы ошеломлены, но раздумывать некогда. Спускаемся в люк и ползем на четвереньках следом за Николкой, едва протискиваясь в узкой щели. Группу замыкает Овидько. Он ползет, спотыкаясь, отплевывается и все время что-то бурчит…
Спустя несколько минут впереди забрезжила узкая полоса света. Ползем на свет и из-под могильной плиты выбираемся на погост. На плите написано:
«Здесь похоронен дворянин Барыкин Тимофей Саввич, 67 лет. Мир праху его!»
Прижимаясь к земле, мы ползем за мальчуганом между могилами. Трава одуряюще пахнет. Стрекочут кузнечики. Николка вползает на церковную паперть и тихо стучит в дверь. Дверь отворяется. Навстречу нам выходит седой благообразный старичок. Он приглашает за собой.
Входим в полусумрак. Перед вами иконы, аналой, свеча, тускло освещающая темные образа.
— Прошу, товарищи моряки, — тихо говорит старичок и ведет нас через алтарь в маленькую ризницу.
Солнечные лучи льются через высокое окно на стол, заставленный снедью. Старик говорит:
— Кушайте, угощайтесь. Ночью мы вас проводим к нашим. А днем… полагаю, днем немцы зайти сюда не додумаются.
После горячего боя так странно очутиться в тишине, перед заваленным едою столом.
— У нас все село в партизанах, — поясняет вихрастый мальчонка.
— Да. А Николашка у них за главного почтальона, — говорит, улыбаясь, старик.
Поев, мы, по указанию Николки, лезем в подпол. Он находится прямо в алтаре. Здесь прохладно, сыро и пахнет тлением. Мне кажется, что это могила — не погреб.
— Вечером ждите, — говорит старик, и крышка захлопывается.
— Ловко, — говорит нам Овидько.
Он явно озадачен. Мне наше приключение тоже кажется необычайным и странным. Церковь, старик, Николка, партизаны…
— А Николка и есть тот самый клоп, — говорит Лаптий, — который нам штаб указал нынче утром. Дельный, видать, парнишка… Да, это вам не кино, — заключает он.
В кромешной тьме проходит час, другой. В погребе тесно, не повернешься. Начинает мучить мысль: а вдруг мы в ловушке? Но нет, лицо старика внушает доверие. Да и Николка отличный паренек, такой, пожалуй, не подведет; но все же Володя осторожно приподнимает крышку люка. В алтаре темно. Где-то едва мерцает свеча. Все тихо.
Он снова опускает крышку.
— К вечеру будем дома, — уверенно говорит он.
Дома! Да, дома — на корабле, который стал нам всего дороже!
Никто не спит, но никто и не разговаривает. Каждый думает свою думу.
Вдруг над головой слышатся легкие шаги. Скрипит крышка люка, кто-то тихо спрашивает:
— Товарищи моряки! Тут вы?
— Тут, — отвечает Володя.
— Выходьте.
Мы по очереди вылезаем. В алтаре нас ожидают Николка, благообразный старичок и какой-то здоровенный бородатый дядя с автоматом в руках. Настороженно смотрим на бородача, а он испытующе оглядывает каждого из нас. Но вот губы его тронула улыбка.
— Здорово, моряки. Уж и переполошили вы немчуру клятую! — говорит он восторженно и жмет нам руки. — Зараз перебили весь ихний штаб. И генерала кокнули. Теперь они повсюду постов наставили видимо-невидимо и заставы кругом. Ну да мы вас выведем! Тут нам каждая тропка знакома.
Старик отпирает церковную дверь и осторожно выглядывает. Никого.
— С богом! — говорит он.
Через час мы выходим к реке. Прощаемся с бородачом и крепко жмем руку Николке. Овидько дарит ему финский нож. Мальчуган — в восторге.
Ощупью пробираемся к тому месту, где должен ждать наш «Железняков». В темных кустах нас останавливает резкий окрик:
— Стой! Кто идет?
Володя радостно отвечает:
— Железняковцы!
Немцы не могли простить нам уничтожения штаба. Днем десятки «юнкерсов» заполнили небо. Нас нашли. Такого количества бомбардировщиков достаточно, чтобы уничтожить целый город, смешать с землей заводы, железнодорожные пути, вокзалы. Упади один «юнкерс» на наш маленький монитор — и он потопил бы его собственной тяжестью.
Личный состав разбежался по боевым постам. Кушлак развертывал в кают-компании свой лазарет.
Когда бомбы упали по бортам корабля, пианино сорвалось с крючьев, крепивших его к стене, перемахнуло через стол и грохнулось на диван, чуть не задавив нашего доктора. Все заходило ходуном: стальные переборки трещали, двери отчаянно хлопали. «Железняков» стонал, как человек, раненный насмерть.
Таких воздушных налетов мы еще не знавали. Зенитчики Кутафин и Перетятько выбивались из сия. На помощь им пришел главный калибр. Это ничего, что из главного калибра еще никогда не били по самолетам. Теперь пришлось! А «юнкерсы» пикировали на монитор один за другим и, казалось, задевали крыльями палубу. Немцы кидали бомбы с сиренами. Вой сирен вытягивал из нас душу. От стольких «юнкерсов», как ни маневрируй, не спасешься. Увернешься от одного, спикируют на тебя другие. Наш козырь — это то, что «Железняков» мал и добиться прямого попадания в него трудновато. Корпус корабля так трещал, что временами казалось: еще секунда, другая — и броневые листы расползутся по швам. Но «Железняков» крепко склепан. Он выдержал…
Через два часа «юнкерсы» убрались на запад.
…Бедный наш корабль! Краска повсюду облупились и обгорела, листы брони на палубе шелушатся, как яичная скорлупа, в башне — несколько глубоких вмятин. «Железняков» порядком искалечен, но люди каким-то чудом целы. Они тяжело дышат, закоптились в дыму. Они выходят из своих бронированных убежищ, шатаясь, как пьяные. С наслаждением пьют изумительный речной воздух и широко раскрытыми глазами смотрят на прекрасный мир, окружающий их.
«…Поминутно вносили раненых, — записал вечером после налета Ильинов. — Я помогал санитару Довженко. — «Дружок, родной, помоги», — просил тяжелораненый Бозель. Я растерялся, увидев, как сильно изуродовано его тело. Мне помог Игнатюк. Правая рука Бозеля в крови, голова разбита. Пока санитар забинтовывал голову, я бросился к следующему раненому, подал воды, перевязал. Помог еще двум. Военфельдшер занят тяжелораненым Бейкуном. Лаптий, Колинчук и другие тоже пришли в кают-компанию помочь Кушлаку… Здесь и наш «дед». Комиссар, сам раненный, в задранной на затылок фуражке, подходит к одному, другому, перевязывает их, будто всю жизнь только этим и занимался. Когда атака была отбита, он первый поздравил нас с победой: один «юнкерс» сбит, а другой подбит.
«Мы убедились, — сказал комиссар, — что можем биться с врагом, даже если он нас числом превосходит. А все потому, что вы молодцы и орудия в ваших руках, хлопцы, превосходно действуют!»
Комиссар отметил, что ни один из нас ни на секунду не оставил своего поста. Бейкун был тяжело ранен, но ушел с боевого поста только после приказания комиссара. Кирьянов, Кобыляцкий, Личинкин, Блоха, Овидько отлично дрались с врагом. Когда две бомбы разорвались возле самого борта, Чумак и Мудряк кинулись заделывать пробоину, хотя налет еще продолжался. «Корабль поврежден, — сказал комиссар, — из строя вышли дальномер, рация, заклинило башню. Но такой дружный коллектив, как наш, быстро исправит все повреждения…» Не говоря лишних слов, «дед» первым полез в воду осматривать многочисленные пробоины…
Медленно, очень медленно ползем вдоль берега. В бухтах у берега спокойно, в море бушует шторм.
Для израненного корабля шторм опаснее пикирующих бомбардировщиков…»
Немецкие самолеты не давали покоя. Они бросились в погоню за маленьким кораблем, уходившим к югу. Алексей Емельянович говорил:
— Сейчас самое главное — сберечь «Железнякова», спасти экипаж.
Над головами не смолкал прерывистый, хриплый гул самолетных моторов. Бомбардировщики летали над кораблем, но из-за облачности найти его не могли.
— Если бы мне на Дунае сказали, — говорил Харченко в кают-компании комиссару, — что «Железняков» выдержит такой налет, я бы не поверил. Теперь я убежден: он крепче стали, наш кораблик…
Вошел Георгий Ильинов с радиограммой.
«Командиру «Железнякова», — значилось в ней, — приказываю немедленно сообщить точные координаты, число раненых, убитых, количество боезапаса. Сообщите, нужна ли помощь. Отвечать немедленно».
Пока командир читал радиограмму, радист переступил с ноги на ногу и кашлянул.
— Ты что? — спросил Харченко.
— Товарищ командир корабля, — сказал Ильинов, — разрешите высказать свое мнение.
— Высказывай.
— Мне думается, не наши это запрашивают.
— А кто же?
— Немцы. Уж больно настойчиво и нахально требуют.
Харченко еще раз перечитал радиограмму и передал ее комиссару. Они переглянулись. Королев молча покачал головой.
— Пока не отвечать, — приказал командир, — подождем.
Через полчаса Ильинов вошел с новой радиограммой. В еще более резких выражениях требовалось сообщить координаты и состояние корабля.
— Определенно немцы, — решил Алексей Емельянович. — Ловят нас. Не отвечать. Поняли? Слушать, но не отвечать.
— Есть! — вытянулся радист.
— Позовите ко мне командира БЧ-5.
Через минуту светлоусый Павлин стоял на пороге кают-компании.
— От машин потребуется самый полный ход. Сможете дать?
— Есть самый полный ход! Дадим, товарищ командир.
— Учти, механик, вся надежда на ход. Фрицы хотят нас во что бы то ни стало поймать. Ясно?
— Ясно, товарищ командир.
— А мы должны во что бы то ни стало уйти. Понятно?
— Понятно. Разрешите идти?
— Идите.
Через несколько минут корпус корабля забился мелкой дрожью. Корабль развил самый полный ход.
В эту ночь Ильинов еще не раз стучался к командиру. Гитлеровцы настойчиво и нагло требовали сообщить о местонахождении корабля. Харченко приказал:
— Кто бы ни запрашивал — ни звука… Если, кроме этой ерунды, больше ничего не будет, придете в шесть ноль-ноль, не раньше.
Под утро Ильинов положил на командирский стол целую пачку радиограмм.
— Все то же самое?
— Точно, товарищ командир.
Харченко, не читая, смахнул радиограммы в стоявшую под столом плетеную корзинку для мусора.
Утро «Железняков» встретил у суровых скал побережья. Корабль шел полным ходом. Самолеты наконец отвязались от него, и в небе больше не было слышно их противного гула. В море, видно, изрядно штормило. Даже здесь, возле самого берега, монитор тяжело переваливало с борта на борт.
И все же кок вовремя готовил обед, матросы стояли на вахте, читали книжки, брились, стирали белье и мылись под горячим душем. Такова сила флотских традиций — ни штормы, ни бомбежки не могли изменить раз навсегда установленный корабельный порядок.
Несколько суток подряд «Железняков» ускользал от гнавшихся за ним по пятам гитлеровских воздушных пиратов. Он стал неуловимым, речной корабль, велением войны вдруг очутившийся в бушующем осеннем море. И если комендоры отдыхали, то машинисты не спали уже несколько ночей, и Харченко, по нескольку раз в день спускавшийся в машины, удивлялся, как еще выдерживают напряжение эти неутомимые люди.
Суровые штормы нависли над кораблем. Пронизывающий холодный ветер проникал через задраенные люки. Мелкий и частый дождь барабанил по палубе. Повсюду вокруг монитора разливалась промозглая муть, повсюду рыскали седые гребни, и лишь вдали виднелся скалистый берег.
Радио каждый день приносило безрадостные вести. Враг подошел к Москве, Ленинград в осаде, нашими войсками оставлены Одесса, Николаев, Мариуполь, Таганрог…
Тяжело было переживать это время на одиноком кочующем корабле.
«Должен быть перелом на фронте, должен быть! — писал в своем дневнике Ильинов. — Верю, этот перелом скоро наступит».
«Держатся ханковцы, держатся севастопольцы. Как бы близко ни подошел, враг к Москве, наш народ не отдаст столицу гитлеровцам!..» — записал в дневнике Павлин.
Комиссар поддерживал у экипажа веру в непобедимость нашей Родины, в стойкость советского народа. «Миллионы наших бойцов готовы защищать Отчизну до последней капли крови, — говорил комиссар. — Севастопольцы стоят насмерть, но не пропускают врага. Вот с кого мы должны брать пример! Флот поддерживает сухопутные войска на приморских участках фронта. Наш корабль находится в выгодном положении. Плоскодонный, с небольшой осадкой, он может заходить в реки, громить вражеские тылы… Наши орудия — дальнобойны, скорострельны и, как вы сами убедились под Николаевом, они обладают большой разрушительной силой. Приборы управления огнем — совершенны. Дело за нами, товарищи! Повышайте свое мастерство, будем врага бить без промаха, без единой осечки!..»
В тот же день боевой листок корабля призывал весь экипаж корабля брать пример с защитников Ханко и Севастополя…
«Сегодня, — писал в свой дневник комиссар, — мы принимали в партию комсомольцев Овидько и Личинкина. Отличные ребята, умелые, знающие специалисты, беззаветно преданные Родине люди… Я с радостью рекомендовал их в партию. С горячей речью выступил самый молодой партиец на корабле — младший лейтенант Гуцайт. Он рассказал, как безукоризненно выполняют они все его приказания, как бесстрашно забираются в самое логово врага и приносят ценные сведения… Овидько был очень смущен, не знал, куда девать свои огромные руки, рассказывая свою биографию. Несколько раз повторил, что у него на Полтавщине осталась горячо любимая мать. Полтавщина занята врагом, и я хорошо понимаю, какая тяжесть лежит на сердце у этого матроса-богатыря, не знающего, что такое страх в бою. Игорь Личинкин надеется после победы пойти в военно-морское училище и стать офицером. Если останусь жив, непременно помогу ему в этом. Мы приняли обоих, и я их поздравил. Оба счастливы, что стали коммунистами…»
В светлую осеннюю ночь мы увидели далекое зарево. Это был Севастополь. О незабываемых подвигах его защитников мы до сих пор слышали только по радио, теперь нам предстояло познакомиться с этими замечательными людьми и стать плечом к плечу с ними у стен города-героя.
Командир, стоя рядом со мной, поеживался от холода и не отрываясь смотрел на медленно приближающийся берег.
— Горит, — сказал он с грустью… — А какой город был!
Вода фосфорилась, переливалась за кормой и под форштевнем монитора неестественным голубым светом. Плохо! Под прикрытием темноты было бы безопаснее войти в Севастопольскую бухту.
— Подлодка… справа! — воскликнул сигнальщик и почти без паузы: — Торпеда справа! Идет прямо на нас!..
Отвертывать с курса было поздно. Монитор — тихоходен. Светящийся след торпеды приближался неумолимо. Липкий пот выступил на лбу, горячими струйками побежал по спине. Почему-то я снял очки и съежился, ожидая удара, грохота, взрыва…
— Торпеда уходит влево! — услышал я прежде, чем смог сообразить в чем дело.
— Не рассчитали! — облегченно вздохнул рядом со мной Харченко.
Торпеда прошла под нами, не задев плоского дна монитора и ушла в море. Любой корабль на месте нашего «Железнякова» взлетел бы на воздух.
Почему подводные пираты не всплыли, не вступили в бой с нами, почему не выпустили вторую торпеду? Не знаю. Возможно, они были суеверны. Ведь в перископ-то было хорошо видно, что торпеда нас пронзила насквозь и пошла дальше, оставляя за собой светящийся след…
Через час мы оставили слева черные стены Константиновского равелина и ошвартовались в узкой Южной бухте.
— Пойдем, Травкин, в город, — предложил мне Харченко, когда «Железняков» ошвартовался у причала.
Мы вошли в лес черных дымящихся улиц. Алексей Емельянович растерянно смотрел по сторонам. Не таким был его Севастополь! Где же белые, кажущиеся воздушными, дома из инкерманского камня? Где веселый Приморский бульвар — гордость местных старожилов? Повсюду снарядные воронки, комья вывернутой, обожженной земли, истерзанные деревья… Памятники — разрушены. Севастопольская святыня — белокаменный Владимирский собор-усыпальница славных героев русского флота Нахимова, Корнилова, Истомина печально возвышается над развалинами города. Стены собора зияют пробоинами, от золотого купола остались лишь обгорелые балки.
Как мы узнали от офицера, знакомого Алексея Емельяновича, встретившегося нам на улице Ленина, на Севастополь враги напали внезапно, так же, как и на нас. В три часа ночи посты службы наблюдения и связи услыхали в воздухе гул авиационных моторов. Прогремели шесть пушечных выстрелов — сигнал большого сбора. Тревожно загудел гудок Морского завода. Около четырех утра возле Приморского бульвара взорвалась первая фашистская мина. Сбросил ее самолет. Другой миной была разрушена школа. В то утро батареи сбили три вражеских самолета…
Так началась война в Севастополе. Теперь враг бомбил его с воздуха непрестанно… Враг подходил к столице Черноморского флота с суши, обложил ее с моря…
И все же — жизнь продолжалась. От бомбежек люди уходили под землю. Под землю спрятались заводы и мастерские, школы и госпитали… Ребята учились под землей, в глубоких штольнях хирурги делали операции раненым. А рядом матросы, спустившиеся под землю на короткий отдых, слушали концерт актеров флотского театра. Севастополь жил, боролся, страдал. В ритме его жизни слышалась не агония обреченного на гибель, а гордая бессмертная песнь отваге, мужеству и любви к самому дорогому, чем может обладать человек, — к Родине.
Харченко изумлялся. Он то и дело тормошил меня, обращая внимание то на одно, то на другое, особенно поразившее его.
— Ты гляди, гляди, Травкин, — сжимал он мой локоть. — Лучше гляди вокруг. Такое человеку раз в жизни суждено видеть. Запоминай на те дни, когда счет Гитлеру и его прохвостам предъявлять будем. На лица людей смотри. Они — лучший барометр. В них, что в зеркале, видны и думы и настроение.
Лица севастопольцев поражали больше всего: больше страшной картины разрушения, окружавшей нас, больше рассказов о героических подвигах этих людей. Мы не видели, совсем не видели растерянных, унылых, искаженных страхом лиц. Вокруг нас ходили, разговаривали, шутили или бранились угрюмые или смешливые люди в пропыленной одежде, от которой пахло дымом и потом. На их лицах, обожженных ветром и огнем пожаров, прочно улеглась усталость. Но безразличных мы не видели. В этом городе не было безразличных людей! Их глаза, обведенные на годы въевшимися в кожу синими кругами, горели неугасимым задором.
Те дни были тревожными, хлопотливыми. Времени на отдых не было. Люди почернели и едва не падали с ног от усталости.. Записи в дневнике, которые мне удавалось изредка делать, были короткими и обрывочными.
…Камыш-Бурун…
Стервятники с крестами на крыльях стали нашими постоянными спутниками. Сейчас сходил на берег. Два моряка оживленно беседовали возле машины. Пронзительный свист. «Ложись!» Один побежал от машины, другой — залег. Взрыв. Самолеты ушли. Лежавший у машины встал, отряхнулся, подошел к другу. Тот был мертв…
«Странно, почему ничего не сообщают по радио о Москве», — говорит Ильинов. — «Как-то там мой Можайск?..»
…На берег высажен наблюдательный пункт. Совсем недалеко артиллерийские выстрелы и разрывы. Завод взорван. На электростанции все агрегаты выведены из строя. Железнодорожные вагоны сброшены под откос в море. Получили радио: «Приготовиться к стрельбе, враг близко». Вскоре поступила команда: «Огонь!». Били по фашистам, продвигавшимся к поселку. Вокруг нас стали густо рваться мины; мы отошли…
Когда отходили от Камыш-Буруна, все горело: завод, электростанция, рыбачий поселок.
…К обеду Ильинов принял радио: «Прибыть в Керчь». В порт вошли под вечер. Город сильно разрушен. Дома горят. У переправы скопилось много машин. На черной земле — россыпи пшеницы, винтовочных патронов. Неприятель занял выгодную позицию — Турецкую крепость и сопку. Мы открыли по сопке огонь. На нас посыпался град артиллерийских снарядов и мин. Вынуждены были уйти. Отходя, продолжали обстреливать сопку. Ночевать отошли за косу: там было спокойнее.
— Мой родной городок, — говорил о Керчи Миша Коган. — Здесь я родился.
Он принялся рассказывать, как с мальчишками-сверстниками лазал в каменоломни, как плавал наперегонки до дальнего буя, что у входа в порт, как с рыбаками выходил в море ловить рыбу. Эх, Керчь, Керчь!
Как назло, вода в море опять фосфорится. Фрицы опять нашли нас и сбросили (сам считал) сорок бомб. Мы все же ушли от них — под самым берегом. Они нас снова потеряли…
…Я сидел в крохотной каютке Ильинова у приемника.
На корабль сыпалась какая-то серая крупа. Выл ветер. Волны перекатывались через палубу у подножия башни. Но мне казалось, что все море залито солнечным светом. В Москве — парад. Парад на Красной площади. Седьмое ноября тысяча девятьсот сорок первого года…
…Эх, Керчь, Керчь!
Бедняга Коган! Миша совсем притих и стал мрачен. Возле Керчи горят рыбачьи поселки. Валяются спущенные с обрыва перевернутые вагоны. Бьем по фашистским частям у Камыш-Буруна, охраняем переправу наших войск у Керчи. Наши уходят из Керчи на Тамань. У каждого из нас одна дума: а как там мои? В Верее? В Можайске? На Полтавщине? В Киеве? И самое главное — как там Москва?..
…Однажды на наших глазах на самолет «У-2» напали четыре «мессершмитта». «У-2» шел низко, почти над водой. Мы уже знали обычай фашистов — «геройствовать» вчетвером над одной беззащитной машиной. Они посылали очередь за очередью. Корабль наш стоял замаскированный, и стрелять нам не разрешалось. Но разве утерпишь, когда такое творится! С разрешения командира Миша Перетятько дал очередь по наседавшему на «У-2» «мессершмитту». Вот тут-то им воевать не понравилось! Отвернули все, кроме одного, который окунулся в море.
Нам — тоже досталось. Упустив «У-2», одураченные стервятники навалились на нас. На подмогу им прилетели «юнкерсы». По нас били с воздуха непрестанно. Много пробоин в палубе, бортах. Есть раненые. С трудом добрались до Новороссийска, где встали в большой ремонт…
В Новороссийске случилось то, о чем я всегда буду вспоминать с омерзением. Это было нашествие крыс. Огромных, злых крыс! Я проснулся ночью от того, что по мне бегала крыса. Я схватил ее — она укусила меня за палец, злобно пискнув. Включил свет. Крысы были везде: на буфете, на столе, метались вдоль узенького карниза под подволоком. Я вскочил, уронил очки, наступил на крысу, она вцепилась мне в пятку. Хрустнули стекла раздавленных очков. Ору благим матом от боли и омерзения.
— Что за дрянь? — открыв дверь своей каюты, ужаснулся Харченко.
Пират, вскочив вслед за ним в каюту, ощерился и в боевом азарте кинулся на ближайшую крысу.
Крысы с противным писком метались по коридорам и кубрикам. Проснувшиеся матросы уже объявили войну непрошеным гостям. Их били ботинками, топтали ногами…
Когда мы вернулись в кают-компанию, нам пришлось выручать Пирата. Он изнемогал в неравной борьбе. Не приди мы вовремя, они загрызли бы его. Весь изодранный, окровавленный, он лежал на палубном коврике, зализывая раны.
На другое утро командир объявил премию за полное истребление крыс. Матросы вооружились тяжелыми ломами, обулись в высокие сапоги и стали освобождать отсек за отсеком. Поганые твари словно поняли, что им готовится. Стоило наглухо задраить отсек, как обезумевшие крысы кидались на моряков, стараясь укусить их в лицо, в грудь, в ноги. Побитых крыс таскали ведрами и вываливали за борт.
Кушлак опасался самого страшного: вдруг среди крыс, покусавших людей, окажутся бешеные? В городе не было вакцины.
Шли дни. Фельдшер да и мы все с тревогой высчитывали дни инкубационного периода. Наконец все облегченно вздохнули. Люди здоровы, да и Пират разгуливает по кораблю как ни в чем ни бывало.
Павлин посмеивается:
— Я же вам говорил, что мы ходим под счастливой звездой!
К сожалению, наше счастье, кажется, нам изменило.
У нас разобраны машины, мы неподвижны, а рядом грузятся транспорты, уходящие в Севастополь, стоят подводные лодки… Нам пришлось пережить несколько тяжелых налетов.
Мы потеряли верного спутника Володи Гуцайта по корректировочному посту Мудряка и наводчика кормового полуавтомата Усенко. Первые убитые на корабле…
Командир монитора, едва сдерживая слезы, сказал над телами товарищей:
— Клянемся за вас отомстить, боевые друзья! Где бы мы ни были — в Новороссийске ли, в море ли, на Дону, — мы будем истреблять ненавистных захватчиков, пока бьются наши сердца и руки способны держать оружие… Прощайте. Мы вас никогда не забудем…
…Смерть уживается рядом с любовью.
Недавно похоронили товарищей. Через несколько дней отдавали швартовы. На пирсе стояли девушки с букетами сирени.
— Пиши! — раздавались звонкие голоса.
— Не забывай!
— Не забуду!
— Не забуду!
— Увидимся!
На баке с веткой сирени в руке стоит Овидько. Он прощается с хорошенькой девушкой, стараясь скрыть волнение от товарищей. Смущается, но все же кричит:
— Катюша! Не забывай!
…Весна… Окраины города все в зелени. Сады — в цвету…
Выходим из гавани. Море, зеленое Черное море… Спускается вечер…
Ильинов принимает радиосводку:
«На Керченском полуострове наши войска ведут упорные бои с перешедшими в наступление немецко-фашистскими войсками. На других участках фронтов ничего существенного не произошло…»
…Письма! Мы получаем их так редко, что просто кажется чудом, когда они нас находят. Неутешительные письма! Они приносят не радость, а горе. Вот некоторые из них:
«Здравствуй, дорогой брат! Очень рада, что получила от тебя письмо. Думала тебя нет уже в живых. Наш город был оккупирован три месяца, мы на это время уезжали. Сейчас я снова работаю. Дом наш разрушен, живу у знакомых. Я узнала о Дусе — в первом письме боялась писать, не хотела огорчать. Не надо ее жалеть. У нас здесь таких называют «немецкими овчарками». Будь твердым, братишка. Выше голову.
И сидит он со мной, читает письмо и опускает голову на руки; говорит:
— Не хочется верить. А верить — приходится. Но ведь у нас был ребенок… Значит, так легко было — бросить все и уйти… не насильно ведь увели ее, сама ушла с ними!
Потом приходит еще один. Показывает письмо:
— Не верю, Травкин… Не верю…
Беру, читаю:
«Нашу маму и нашу сестру Ирину убило снарядом. Ирину ранило в поясницу и через чае она умерла…»
— Мстить, — говорит он с глазами, полными слез. — Мстить, мстить и мстить!