22590.fb2
– Что такое? – проговорил Кнопф и руку мою, как налипшую грязь, стряхнул. – Кнопфа под конвоем? – С силою толкнул меня кулаком в грудь, пустился бежать вдоль дома. Качнувшись от толчка, я шлепнулся на асфальт, а Наум заметался и запричитал:
– Я не могу, Барабанов, понимаете, не могу идти к ним с пустыми руками. Он и сам не заметил, как стал передо мною на колени. Чудная была картина. Я сижу на заду, а передо мною на коленях хлопочет Наум.
Потом он спохватился, солидно гулко откашлялся, и мы встали.
– Вон он бежит! – с раздражением сказал Наум. Кнопф и в самом деле удирал, и метров сто уже было между нами. – Держать надо было. Держать!
– А ты стрельни, он и остановится. – Теперь, когда Кнопф исчез, разозлился и я. И вот мы стояли злые. Злые друг на друга, на Кнопфа, на свою бестолковость.
– Им нужен Кнопф, – сказал Наум, – тебе нужна она. А я к ним с пустыми руками… Нет никакого резона.
Я взял Наума под локоть, как только мог крепко. Будь он похилее, я бы просто потащил его за собой, но драку я боялся устраивать под окнами.
– Вы не можете уйти, Швайфель!
Наум приставил ко лбу кулаки и застонал.
– Боже мой! Боже мой! Боже мой! Ну, за что, за что мне такие несчастья? Вот ты, Барабанов, кто?
Раздался топот, и на нас набежал взмыленный Кнопф.
– Я подумал. Ничего не поделаешь, придется потерпеть. Но скажи мне, ты в самом деле Швайфель? Ага-а! А не изобретатель ли ты всякого такого, за что дают патенты?
О, как Науму не хотелось отвечать. Они с Кнопфом поняли вдруг что-то друг про друга.
– Я пойду с тобой, – сказал Володька, – я пойду с тобой, если ты скажешь мне все как есть. Ведь ты – Швайфель!
– Да, я Швайфель, и в этом нет никакой тайны. И да – я изобретатель. А что я изобрел это второй вопрос.
Кнопф пошевелил бровями.
– Ну, пошли.
– Барабанов, – молвил Наум, – Я хочу предупредить. Если тот револьвер при вас, вы его лучше того… Куда-нибудь. Не то знаете…
Кнопф хихикнул, я пихнул его, и мы вступили в парадную.
Не могло быть никаких сомнений: звонок был исправен. Резкие трели рассыпались, но дверь нам не открывали.
– Ах, ты Швайфель, – сказал Кнопф угрожающе, и сам принялся плющить кнопку. Потом Наум оттолкнул его от звонка, потом снова Кнопф… Злость меня взяла. Я развернулся спиной к проклятой двери и лягнул ее что было сил. Спутники мои оцепенели, дверь же, тихонько всхлипнув, отворилась.
– Надо уходить, – молвил Наум, заглядывая в темную пустоту.
– Да что же это? – заволновался Кнопф, – Да как же? Я им обои порву.
– Не надо заходить, – значительно проговорил Наум. Вдруг Кнопф сгреб его в охапку и пропихнул перед собой, приговаривая «Иди, иди, изобретатель хренов!»
Я вошел следом и, стараясь не шуметь замком, прикрыл дверь. «Это да! Это правильно». похвалил меня Кнопф, а Наум сказал: «Я дальше не пойду». «Без тебя обойдемся». – сказал Володька, задираясь, однако продолжал торчать в прихожей. Наконец, он стянул с головы шапку, бросил на полку из редких реек и шагнул внутрь. Стало слышно, как мы дышим. Я оттолкнул Наума, зацепил Кнопфа, который, вытянув шею, заглядывал в кухню. Я пробежал первую комнату, сходу влетел в смежную с двумя продавленными раскладушками и скомканным спальником на полу. Вернулся в первую (там уж был Наум) и узким проходом ринулся дальше.
Манечка Куус, печальная и прекрасная, сидела в дальней комнатенке на подушке от автобусного кресла. На коленях у нее, свернувшись, лежала змейка. Я подбежал к ней и опустился на пол. Змей зашипел.
– Ужик не любит, – сказала Манечка.
Я опустился на колени и целовал ее лицо, пока она не сделала холодными губами движение, напоминающее поцелуй. «Целуетесь?» – сказал Володька у меня за спиной. «А этот твой Швайфель так и стоит дыбом в прихожей. Я прошу прощения», – он опустился на пол рядом с нами. – «Что эти, которые тут были? Они совсем ушли или так, на минуточку?»
Тут барышнин змей зашипел на Кнопфа.
«Это непременно они вам подбросили», – сказал Кнопф. – «Я эту сучью породу знаю».
«Ужик», – сказала Манечка. – «Хороший ужик. Если бы я знала, мальчик он или девочка, я бы его назвала».
Я велел выйти Кнопфу и попробовал поднять Машу. Она взглянула на меня жалобно. «Александр Васильевич, ох, Александр Васильевич…»
«Вас обижали, Машенька?» «Если вы про то самое, то нет. Но они кормили меня овсянкой. Я думала – умру». У Манечки полились слезы. «Я дрянь, – сказала она, – Презирайте меня, если хотите. Я все рассказала им. Все-все. Про детей, про вашего отца».
Манечка выплакалась, мы прошли в большую комнату. «Смотри, – сказал Кнопф. – А этот твой у двери так и стоит, чтобы я не убежал. Вот гусь!»
Я махнул Кнопфу, чтобы он выкатывался на кухню, и он, слава Богу, понял. Машенька все еще не могла идти, и я стал рассказывать о нашем житье у Ваттонена. Нет, нет, моя девочка слушала меня, но не те слова, что я шептал ей, а то беззвучное, что происходило в ней в ответ на мои слова. Потом она обняла меня и сквозь запах табаку (в квартире было страшно накурено) пробился тонкий аромат ее кожи.
«Манечка, – шепнул я ей, – вообразите: там у Ваттонена я сочинил пьесу, а дети сыграли ее. И Кнопф, вы только представьте себе, играл царя Ирода». И тут Маша зарыдала в голос. Она плакала так, будто пришло горе, которого нам с нею хватит до конца жизни. Я однажды видел, как плачут, упав на гроб, Манечка плакала так же, только у нее не было и гроба – и руки, и плечи рушились в темноту. А прислониться ко мне она не хотела. Наум выдвинулся из прихожей, стоял на пороге и смотрел испуганно.
Манечка перестала плакать разом, без прерывистых вздохов и всхлипываний. Она подняла глубоко запавшие, в темных кругах глаза и голосом тихим и уверенным сказала, что не любит меня теперь, а может, и вовсе никогда не любила. Я как-то по-подлому засуетился; то схватывал Манечку за плечи, то пытался поцеловать. Она не отстранялась, просто сидела прямая, как доска, и я ничего не мог поделать.
«Не горюйте, Александр Васильевич, – сказала Маня, – вы-то меня тоже не любите». «Дура! – закричал я на нее, – бедная моя дура!» «Правда, правда, – сказала она, сосредоточенно глядя перед собой. – У вас украли меня, у вас убили папу, а вы сочиняете пьесу. Ну, разве только, что она про Ирода… Нет, нет, все равно. Вы же не бросились меня разыскивать, вы пошли за границу и написали пьесу. Да. Вот: вы настоящий писатель».
Змейка скользнула у Манечки из рукава, она погладила блестящий узор. «А я? – сказала Маня. – Я дрянь, дрянь! Если бы я могла, я бы так и отвела их к вашей дочке, если бы я знала еще что-нибудь, я рассказала бы им все. Понимаете ли вы, Александр Васильевич, что кроме своего страха я ни о чем, ни о чем не думала! А так ведь не бывает, если любишь».
Тут хлопнула входная дверь, и Наум, рыкнув, метнулся в прихожую.
– Ушел! – крикнул он. Пнул дверь и заругался, не стесняясь.
Не люблю вспоминать, что было в тот день дальше. Я вернул помертвевшую Манечку родителям и заехал в лавашную на Литейном, но Кнопфа там не было, только тихая Лариса плакала над своими лавашами. Наконец, к вечеру я добрался до нашего со стариком жилища. Я разогрел на сковороде бобы, вылил пиво в огромную кружку и поужинал, дивясь тишине. Уже допивая, сообразил, что тишина эта от отсутствия старика. Следовало немедленно кое-что проверить. Я пошлел в отцову комнату, где еще стоял запах стариковства, откинул с постели плотно убитый матрас и забрал конверты. На мое счастье он разуверился в банках. Я вытряхнул рубли на стол, рассовал их по карманам. Помню, мне все казалось, что я должен куда-то мчаться. Во втором конверте была валюта, но не та, которую копят добрые люди, а мне на удивление немецкие марки пополам с гульденами. Там еще лежала бумажка. На ней дрожащей, будто с кардиограммы линией, было вырисовано слово «курс». Следом за ним располагались еще несколько трясущихся линий. Это были записи старика, и один только Бог знал, что воображал он, глядя на выходящие из-под его руки зубчики и запятые. Не знаю уж, как это вышло, только вдруг обнаружил я, что плачу. Я помнил оставленного при дороге в снегу старика каждую минуту, но почему-то именно теперь над его каракулями меня пробило. Мне пришло в голову, что обо всем этом нужно будет рассказывать Ольге, и невыносимый стыд зажег лицо. Потом зазвонил телефон, и я подошел, стараясь ступать как можно тише. Я снял трубку и некоторое время вслушивался в чужое дыхание, не говоря ни слова.
– Ах, не томите меня, Александр Васильевич, раздался голос Кафтанова, а поскольку я еще цепенел, он переменил тон, и у нас состоялся разговор. Разговор получился странноватый. Как видно, известия о произошедших событиях просочились в школу через Алису. Своенравная дамочка профильтровала их своим причудливым разумом, и общество содрогнулось.
– Но не я, милейший господин Барабанов! Не я, не я. – заиграл баритон Ксаверия. – Скажите же мне, что не было налета, что вашу… кгм… подружку никуда не увозили… Скажите, наконец, что была просто славная выдумка увести детей в недоступное посторонним место и развернуть неслыханную культурную программу. Ну! Ну! – как-то особенно требовательно проговорил он.
Меня эти настойчивые взвизги разозлили, и я сухо и коротко спросил Кафтанова, откуда ему известны наши с детьми приключения, и с чего он взял, что я в чужих краях не сгинул, а напротив – сижу и жду его звонка. Баритон снова сделался серьезным.
– Ну что вы, право, сгинуть… Вам сгинуть время не пришло. – И опять, дрянь этакая, расхохотался. «Время не пришло!» – стало быть, живчик этот знает, когда мое время настанет…
И опять он свою игривость обуздал и сказал, что невелик труд трижды в день набрать мой номер.
– Что попусту болтать, – сказал он наконец. – Приезжайте, напишите подробный отчет, получите деньги. А вы как думали? А чтобы триумф был полный, приводите уж разом и детей. И Кнопфа! – и опять захохотал.
Я был настолько глуп, что позвонил Алисе и все ей выложил.