22630.fb2
– Но…
– Никаких исключений, мистер Хаберман. С сегодняшнего дня вы либо будете сидеть за своим столом ровно в девять, как ваши сослуживцы, либо я пишу на вас докладную записку директору.
Миссис Нокс оторвала от меня взгляд и устремила его на других сотрудников.
– Кстати, отдел В, благодаря мистеру Хаберману я собираюсь завести лист учета прихода на работу, где вы будете расписываться каждое утро. Нет, мистер Нолан, недостаточно того, что вас отмечают на первом этаже. Я должна знать, кто честно относится к свои обязанностям, а кто нет. Почему? Потому что ваш начальник так решил, вот почему!
С сегодняшнего дня посещение Бродски во время завтрака должно быть на полчаса раньше. Он должен заканчивать свой завтрак к 8.45.
Миссис Нокс и остальные сотрудники стали замечать во мне кое-какие перемены. Наиболее очевидная – мое щегольство. Теперь каждый день я прихожу в Центр одетый с иголочки. Они привыкли к моей холостяцкой неряшливости и теперь, должно быть, считают меня чем-то вроде денди. За все время работы в Управлении я никогда так хорошо не одевался.
– Может, у него появилась подружка? – спрашивает Джон П. Нолан.
– Нет, что вы, – тут же отвечает Мать Земля. – Всем известно отношение Хабермана к женщинам. Он их ненавидит.
– Если так, значит, она действительно красотка, – продолжает Крысеныш, – раз заставила старину Хабермана навести такой лоск. Он выглядит как настоящий павлин. Что это, волосы приглажены бриолином? От него даже пахнет приятно.
Мать Земля, прикидывая так и эдак, гадает, кто это может быть.
– Готова спорить, что это кто-то из наших, – говорит она. – Или по крайней мере из местных, гарлемских. Зачем бы ему так одеваться на работу, если бы он не встречался с ней каждый день?
– А может, это клиентка? – спрашивает Ричард Гоулд, наш закомплексованный иудей, который всегда думает (и говорит) о самом худшем.
Каждый день сумасшедшая спешка – чтобы побыстрее уйти из офиса. Я делаю восьмичасовую работу за три часа. Утомленный, но веселый после окончания моей бумажной работы, я готов покинуть офис, чтобы навещать пациентов на дому. Нет, не просто пациентов… а Бродски.
Мои сослуживцы смотрят на меня прищурив от ненависти глаза. Почему я так слешу? Как это я умудряюсь сделать работу так быстро? Уже установлено, что у меня нет подружки.
– Он делает месячную норму за неделю, – говорит Мать Земля Крысенышу.
Вид у Крысеныша при этом, как у начинающего священника, которому кто-то из его паствы задал сложный вопрос.
Однажды утром миссис Нокс подозвала меня к своему столу, чтобы кое-что осудить. На ее лице было выражение, которое я видел лишь однажды за пятнадцать лет. Это было в тот раз, когда у нее украли папку с инструкциями. С тех пор она запирает их в ящике стола. «Это никогда больше не повторится!» – истерично выкрикнула она. Хотя миссис Нокс никогда не обвиняла меня в этом преступлении, но по тому, как она относилась ко мне в течение последующих нескольких месяцев, было очевидно, что она подозревает меня.
Теперь у нее на лице то же самое выражение.
– Мистер Хаберман, – говорит она, – если судить по представленной вами форме W712, ваши посещения пациентов в этом месяце были очень нерегулярны. У вас записано, что вы нанесли Бродски десять визитов помимо одного установленного. Мистер Хаберман, нельзя проводить так много времени с одним клиентом, не нанося вреда всем остальным. Если вы будете продолжать в том же духе, вы запустите ваших пациентов.
– Но, миссис Нокс, – прервал я ее, – это не так. Просто взгляните на историю болезни Бродски. Каждый визит был продиктован необходимостью, а остальных пациентов я посещал в этом месяце как положено.
– Пожалуйста, не перебивайте меня, пока я не закончу, мистер Хаберман. Я всегда читаю ваши записи. Мы оба знаем, что работник может написать в истории болезни все что угодно. Я говорю о статистике. К нам не приходят, не звонят и не спрашивают, сколько клиентов получили от нас помощь в этом месяце. Нам не говорят, сделайте то или сделайте это. Нет. От нас просто требуют, чтобы мы осуществляли своевременный контроль. Я превратилась в статистика. Да и любой из нас, в сущности, тоже, мистер Хаберман. Но с одной большой разницей. Именно я должна составлять ежемесячный отчет для отправки в центр. А теперь скажите мне, как я объясню эти цифры. Доложить им, что вы девяносто девять клиентов посещаете один раз в три месяца, тратя по десять минут на каждого, а одного в течение четырех недель беспрерывно? Мистер Хаберман, ведь центр этого не потерпит И я не потерплю. Если бы это зависело от меня, вы могли бы писать в истории болезни все, что вам заблагорассудится. Я бы даже читать их не стала. – Она остановилась перед решающим ударом. – А теперь, мистер Хаберман, как я и говорила, если вы не измените ваше поведение по отношению к этому пациенту, я передам его другому работнику, как это было предписано первоначально.
С этого дня я не записывал в мою форму W712 ни на один визит больше, чем полагается пациенту SSI6718798, известному также под именем Бродски.
Тем не менее каждое утро я продолжал приносить миссис Нокс газету.
– О, никаких денег, миссис Нокс. Это от меня!
Надо же, как они говорят об этом сегодня утром в офисе. В поездах. На улицах. Слезы текут по их глупым лицам. Их голоса надтреснуты от боли. Зачем его надо было убивать? Артиста. Музыканта. Чистую душу. Убийца, должно быть, сумасшедший! Больной! Дурачье! Почему? Почему? Зачем? Они такие болваны. Такие слепцы. Хотел бы я им сказать почему. Все внутри меня жаждет рассказать им почему. Но я не буду. Зачем? Они все равно не поймут. Им не дано понять. Им: нравится всю жизнь переживать за других. Они знают все о других людях. О знаменитостях: об этом и о том. Где он родился. Когда она умерла. Когда они поженились. Развелись. Кто тот, с кем у нее сейчас любовная связь. Или была. Где она родила детей. Когда. И от кого. Ее аборт Аборты. У этих людей в мозгах словно альбом для вырезок, в котором навеки запечатлен первый хит их кумира. Первый успех. Первый триумф. Первый! Первый! Первый! Первый! Когда у меня был первый успех? Когда началась моя карьера? Изменилась? Повернулась? Никогда. Вот когда. Вот почему он был убит. Потому что ОН БЫЛ ЗНАМЕНИТОСТЬЮ! Потому что ОН ИМЕЛ УСПЕХ! Потому что ЕГО ИМЯ ВСЕ ЗНАЛИ! Почему его имя? А не мое? Почему ему все, а мне ничего? Почему я каждый день должен делать работу, которую ненавижу; в своей комнате в одиночестве наблюдать по телевизору его противное лицо; слышать его песни по радио? Это не мои песни. Не мне достаются аплодисменты. Все, что он говорит нам, – ложь. Все артисты лгут. Заставляют нас отвернуться от правды. От реальности и опыта. Нашего опыта! Артисты заставляют нас верить, что все возможно. Конечно. Для них возможно. Он сделает это! А как же я? Кто будет ломиться в мою дверь? Где мой лимузин с персональным водителем? Когда в последний раз я наслаждался рукоплесканиями толпы? Где несмолкаемые овации? Хотя бы один комплимент? Если я сегодня умру, кто это заметит? Я ненавижу всех артистов. Я ненавижу любого, кто хочет выделиться. Отличаться от других. Я ненавижу любого, кто хочет особого внимания к себе. И на кого обращают внимание. Я ненавижу каждого, кто старается завлечь нас в свои сети артистической грандиозности. Кто делает, создает, творит и дает рождение. Кто стремится стать больше, чем он есть. Я ненавижу всех, кто верит в жизнь! Это неправда! Они не живые. Они все затвердевшие, неменяющиеся, мертвые внутри. Этот офис, этот стул и эти истории болезни на моем столе, и четыре стены в моей квартире, и цыпленок на ужин каждый вечер! Вот! Раз и навсегда! На всю жизнь!
Я скажу вам кое-что. Маленький секрет, который я открыл с тех пор, когда впервые встретился в Виллидж с тем актером. Я скажу вам, когда мы не мертвые. Когда мы оживаем. Убийца знает. Тот, который разделался с вашим сочинителем музыки. Он знает. Вот почему он убил его. В тот момент, когда он увидел его лежащим на земле бесформенной кучей… он знает. Спросите его. Он вам скажет Мы обладаем только тем, что мертво. Только когда это мертво, мы можем это контролировать. Завоевать. Сделать своей собственностью. А не тогда, когда оно быстротечно, свободно. Когда оно может прийти и уйти. Только когда что-то достигнет своей последней стадии; когда мы превращаем это в вещь, в объект, в подобие плоти, это всецело наше. Вот когда Бог знает, что он Бог. Не тогда, когда он создает мир, а когда разрушает его. Изничтожает его. Когда он говорит нам, что мы должны умереть. Когда он дает нам понять это. Вот почему он убивает нас в конце. Он становится бессмертным, когда мы умираем. Он живет вечно, только когда мы перестаем быть. Если бы от меня зависело, я бы уничтожил всех артистов в мире. Всех верующих. Я говорю вам, что я рад. Рад, что сказал вам… Рад…
Я умудрился либо потерять, либо куда-то засунуть (что мне несвойственно) подробные записи, сделанные мной по поводу различных игр, которые в последнее время я проводил с Бродски. Вряд ли стоит пытаться восстановить их здесь, достаточно сказать, что они прошли чрезвычайно успешно.
Бродски прогрессирует – если можно так выразиться, – идет вперед семимильными шагами.
Малыш становится ох каким смелым. У него мания величия. Он думает, что может встать на ноги без моей поддержки. Хорошо. Пусть так думает. Когда ему придет время падать, склон будет очень крутым. И он УПАДЕТ.
Все идет как по маслу. Вопреки всем ожиданиям, прогресс налицо. Мне нужно немножко приостановиться. Я не хочу избаловать Бродски. Нет, неверно. Не хочу избаловать себя.
Я спросил себя: если бы у меня не было рук и ног и весь мой мир был не больше самого маленького матраца с больничной детской кроватки, что бы я хотел больше всего в этом мире?
Ответ: я знаю ответ.
Все признаки указывают на это. Бродски готов к следующей стадии. Раньше, если я немного опаздывал или не приходил в полдень к ланчу, он становился раздражительным и не прикасался к еде. Теперь, даже если я прихожу к нему вовремя, его аппетит не становился лучше. Я могу вспомнить, когда он стал следить взглядом за каждым моим движением. Когда я очутился в центре его внимания. Но не надолго. Сегодня днем, когда я появился, он едва поднял глаза. Но это не значит, что его равнодушие вызвано антипатией. Hex Совсем наоборот. Скорее это доказывает, что я стал для него членом семьи. Точно так же не замечают предмет обстановки. Это истинный знак любви и доверия, я уверен. Конечно, такое изменение в его отношении ко мне произошло не сразу, наоборот – постепенно, через довольно длительное время. Естественно, мне нужно что-то предпринять.
Он не должен глубоко погрузиться в мою игру как с ним это однажды случилось. Стоило мне сравнить его ранние результаты (которые я, конечно, сохранил) с последними данными, и я понял, что его средний результат по времени разглядывания его любимой картины «Крик» Мунка значительно уменьшился. Раньше он мог часами не отводить от нее взгляда, однажды даже полностью погрузился в созерцание в течение трех с половиной часов. Теперь же лучшим результатом, на который он был способен, – и это несмотря на мои манипуляции с контрастным светом и тенью, – какие-то десять минут. Дальше – больше. Он уже не хныкал и не мяукал, если я уносил картину или плохо ее освещал, или даже если я специально делал и то и другое. А ведь это все, что он привык видеть в своем ограниченном четырьмя стенами пространстве (если так можно выразиться). Эта перемена в нем, как хороший барометр, показывает, что он перерос первую стадию и готов ко второй.
Конечно, как я и говорил, ни одно из этих изменений не произошло само по себе. К ним нужно было приложить направляющую руку. Но мои пальцы всегда были длинными и ловкими; «музыкальные пальцы», как называла их мама. Так что в период, занявший несколько недель, я не демонстрировал моего истинного таланта создателя игр, достойных его внимания. Лишь бледная имитация того, что было раньше, никакой оригинальности и силы, – и что самое печальное, все одно и то же, без конца повторяемое. Нужно отдать должное необычайно сильной потребности Бродски в прекрасном, без которой его интерес давно бы угас.
Я помогал ему достичь второй стадии и другими способами. Например, я подпирал его головку и туловище подушкой, давая ему возможность сидеть у окна часами и обозревать прекрасный вид из окна. Даже в мое отсутствие он мог сохранять эту позу, что обычно и делал. И однажды, когда Мать пошла в магазин, я даже отнес его на плоскую крышу, откуда он смог увидеть великолепную панораму города. Если что-то и может вдохновить человека на то, чтобы расправить крылья, – я всегда был в этом убежден, – так это красивый вид. Взглянув на лицо Бродски, я убедился в том, что был прав. Если он и не готов был еще лететь, рискну предположить, что он расправил крылья. Или по крайней мере свои обрубки.
А это как раз то, что я хочу. Вторая стадия. Расправить крылья Бродски. Подготовить его к полету. Он не должен больше довольствоваться или ограничиваться четырьмя стенами своего дома. Ему нужно дать достичь тех эстетических высот, которые он может достичь. Чтобы добиться этого, я должен вывести его в мир. Он должен увидеть мир. Только тогда он будет способен вырасти соразмерно своим возможностям. Именно к этому я должен подготовить Бродски. Чтобы он мечтал о мире. Хотел его видеть, касаться его, чувствовать. Да: мир для Бродски будет в фокусе, но линзу установлю я.
Проклятье! Ничто не дается легко! Ничто не происходит так, как ты ожидаешь. Только я дал волю праздным мыслям о том, что Бродски делает успехи, и что же? Возникла самая настоящая проблема. Миссис Ривера возражает против того, чтобы я выносил ее сына за пределы квартиры. О, я ожидал каких-нибудь обычных аргументов, с незапамятных времен высказываемых матерями, пытающимися защитить своих детей. В таком случае это было бы вполне объяснимо. Мир в наши дни обезумел. В каждом переулке, в каждой подворотне вас подстерегает опасность. На людей в метро набрасываются незнакомцы. Но она оказалась более непреклонной, чем я мог вообразить. Нужно было слышать ее слова и видеть ее лицо, чтобы понять, какой нелегкой задачей будет ее уговорить.
– Мистер Хаберман, – говорила она, – именно этого я не могу позволить. Всего раз я допустила, чтобы он оказался на улице, и больше это не повторится.
– То есть он был на улице всего один раз за всю свою жизнь, мамаша? Именно это вы хотите сказать?
– Всего один раз, мистер Хаберман, и я никогда не прощу себе, что так случилось. Это было в тот день, когда я должна была пойти к врачу из-за моего артрита и вынуждена была оставить его с моей подругой. Откуда я могла знать, что она возьмет его на улицу? Я строго-настрого проинструктировала ее, что она должна делать. Мистер Хаберман, он что-то увидел в тот день. Что-то с ним в тот день произошло. Я не знаю что, но я поклялась, что никогда не позволю, чтобы он снова оказался на улице.
– Когда? Где? – спросил я, уже зная ответ:
– Это было у памятника «Мэну», мистер Хаберман, осенью. Дело не в детях, которые могли его раздражать, и не в пристальных взглядах прохожих. Подруга уверяла меня, что вовсе не это. Что-то намного хуже… – Она остановилась. – Только никто не знает что.
– Никто, мамаша? – спросил я с нарочитой недоверчивостью.
– Никто, мистер Хаберман, – ответила она, покачав головой, чтобы подчеркнуть свои слова. – Целую неделю он не притрагивался к еде. Он просто лежал как труп. Не плакал, ни звука не издавал. Бедное дитя. Тогда я отвезла его в больницу. И когда его выписали, социальный работник отослал нас в ваше учреждение. Вот как мы познакомились с вами. Вы помните?
– Но я не знал, что было причиной его болезни, мамаша. Я просто связывал это с его общим состоянием. А вы абсолютно уверены, что причина его болезни в этом? Как вы можете утверждать, что это связано с чем-то на улице?
– Мистер Хаберман, – сказала она, – все что угодно, но только не просите меня, чтобы я позволила вам взять моего малыша на улицу. Мир… – Она запнулась. – Мир не место для таких, как он. – Ее лицо стало очень серьезным. – Мистер Хаберман, он совершенно беззащитен перед внешним миром.
Разговор продолжался. Я позволил ей высказать все ее аргументы, надеясь найти какой-нибудь изъян в ее доводах, надеясь придумать какое-нибудь возражение, которое можно будет использовать для контратаки. Но ничего не смог найти. Единственное, что было в мою пользу, так это то, что Бродски, как я заметил, тоже слушал. Стоило посмотреть на его лицо. Он знает, что я хочу. Он хочет того же. Мой дорогой малыш расстроен из-за того, что мама не пускает его на улицу. Это хорошо. Сейчас я пойду домой и спланирую свою контратаку. Последняя гримаса Бродски укрепила меня в моем намерении.
Одного я никогда не должен делать. Я никогда не должен отступать от своего военного плана. Отказываться от того, в чем убежден. Нет ни одного генерала, которому нравилось бы завоевывать бесплодную землю. Если уж воевать, то за сокровища. Только это стоит завоевания. Только тогда, когда врагу есть что терять. Любой мясник на бойне хорошо это знает Итак, я должен уподобить Бродски сокровищу. Так, и только так. К тому нее, кроме Бродски, и его мамаше будет что терять.