22640.fb2 Низины - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Низины - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Ясюк и Кристина очутились меж двух кроватей с высоко взбитыми перинами, перед лицом адвоката, сверкавшим золотой оправой пенсне и выглядевшим при свете мутного оконца желтым и обрюзгшим.

Ясюк держался неплохо. Ему придавала смелости запылавшая в нем со вчерашнего дня ненависть к своему дяде Павлюку. Еще несколько дней назад он беседовал с ним миролюбиво и даже дружелюбно. Тогда он еще не был уверен, кто из них был прав в этом давнишнем споре. «Может, моя правда была, а может, и его правда, пускай его судит бог», — говорил он. Павлюк, с своей стороны, неплохо к нему относился. Что было, то было, но позднее он сосватал ему дочь огородника Елену, был крестным отцом его детей и несколько раз помогал ему. Сегодня же все переменилось. Усевшись в углу, Ясюк следил за дядей угрюмым, злобным взглядом. И теперь, стоя перед адвокатом, он чувствовал, что ненависть его к Павлюку сильнее овладевшей было им робости.

Но с Кристиной дело обстояло иначе. Очутившись перед таким почтенным паном, она буквально оцепенела от страха. Сложив руки под грудью и не спуская с Капровского полные слез глаза, она жалобным голосом проговорила:

— Не сажали меня, ясновельможный пан, подружки на дежу, не пели мне свадебных песен…

Тогда Ясюк, отстранив ее рукой, выступил вперед.

— Я, ясновельможный пан, расскажу об ее и о своем деле.

Кристина испугалась, что Ясюк не сумеет рассказать и повредит Филипку. Оттолкнув его, она воскликнула:

— Девятнадцать лет растила я своих сыночков, работала, надрывалась, постное ела.

Ясюк снова отстранил ее своей большой рукой.

— Будьте милостивы, ясновельможный пан, выслушайте.

Толкнув своего спутника в плечо, Кристина опять выступила вперед.

— Слабенький он, ясновельможный пан; с самого своего рождения был он бледненький, худенький, а потом, как привязалась к нему та горячка, что пять месяцев…

На этот раз Ясюк так сильно толкнул ее в грудь, что Кристина даже ухватилась за спинку кровати.

— Баба болтает, что ветер веет… Выслушайте, ясновельможный пан…

— Молчи, Ясюк, — подскочив, снова крикнула женщина. — Когда он народился, ясновельможный пан, то бабка сказала, что дольше трех дней жить не будет… Господь бог помог! Выжил! Читать и писать научился… Слабенький…

Капровский стоял неподвижный, как статуя, сдвинув от ярости брови и с трудом сдерживая себя. Раз Миколай рекомендовал этих людей, значит они стоили одного часа его времени. Но они даже и часа у него не отняли. Дело кончилось тем, что рассказывать стал Ясюк, а Кристина, стоя за его спиной, только всхлипывала да вставляла иногда какое-нибудь словечко.

Батрак говорил как об ее, так и о своем деле суровым тоном, не торопясь и не вдаваясь в излишние подробности.

Рассказ Ясюка, ответ и обещания адвоката, переход пачек ассигнаций из рук Ясюка и Кристины в его руки — все это заняло не больше получаса. Затем Капровский, поговорив еще недолго в комнатке корчмаря с Миколаем, вручил ему порядочную долю полученных денег и уехал.

Миколай, старательно пересчитав деньги и спрятав их в карман шинели, вернулся в корчму; здесь уже разносился запах водки, накипали ссоры, раздавались громкие выкрики. Ясюк, отдав все деньги адвокату, потребовал водки в долг, чего с ним никогда до сих пор не случалось. Пил он так, как никогда прежде, и немедленно затеял ссору с Павлюком. Тот, как видно, догадывался, в чем дело, и, раздраженный тем, что племянник возобновляет давно забытый спор, стал доказывать справедливость своих прав на землю умершего брата.

Среди свидетелей одни поддакивали Павлюку, другие брали сторону Ясюка, а тот, уже сильно подвыпивший, ругал дядю и обоих его сыновей, заступавшихся за отца. Самая ярая из страстей, обуревавших эти души, — страсть к земле, вызванная и доведенная до крайности, проявлялась вспышками жгучей ненависти и выливалась в оскорбительных словах. Ненависть жгла сердца, а опасение потерять деньги, брошенные на волю случая, усугубляло тревогу; успокоение должна была принести эта мутная жидкость с одуряющим запахом алкоголя, которую корчмарь и двое его детей разносили и ставили на столы в бутылках и оловянных чарках.

Тем временем Кристина не шла, а летела обратно в Вульку. Ей казалось, что, проявив заботу о сыне, она сбросила с себя тяжелые кандалы. Она помолодела, свежий румянец покрыл ее щеки, черные глаза сверкали, как двадцать лет назад. Когда она вбежала в хату, сидевшая на лежанке Елена приветливо спросила ее:

— Ну, как? Господь бог утешил?

Кристина обняла ее и, усевшись на пол, едва переводя дыхание, сияющая, стала рассказывать:

— Большой пан… Мудрый вельми и вельми богатый, небось самый первый гадвокат в Онгроде. Обещал выручить Пилипка… Сказал: «Можно, почему нельзя? Генерала, значит, того полка, в каком служил Пилипек, говорит, знаю… Поговорю с ним, чтобы его далеко не усылали, чтобы его, значит… в другой полк перевели, в тот, что в Онгроде останется. А если, говорит, генерал не захочет, то, говорит, военному министру прошение подам…» и Пилипка не пошлют туда, где от морозов кожа слезает и желтая лихорадка трясет.

Когда она, оживленная и разрумянившаяся, рассказывала об этом, радостно смеясь и открывая в улыбке свои здоровые белые зубы, ее можно было назвать еще молодой и красивой. Вскочив с пола, она вынула из люльки плачущего ребенка и стала ходить по хате, баюкая его и напевая. Елена спросила у нее про Ясюка.

— Обещал, — вскричала Кристина, — и ему обещал, что отберет у дядьки землю…

— Слава тебе боже! — шепнула Елена. — А где он?

— В Грынках остался, в корчме… гуляет там…

В эту минуту в комнату вбежала веселая парочка: Настка и Юзик. Девочка в ситцевой юбочке и чистой сорочке, застегнутой блестящей пуговкой, белобрысенькая, с тонкой косичкой, завязанной кусочком красной тесьмы, влетела в комнату с криком и смехом, перегоняя младшего братишку. Всю одежду Юзика составляла холщовая рубаха, подвязанная вытканным матерью пояском, а копна льняных волос заменяла ему шапку. Он вбежал за сестрой, пронзительно напевая и пиликая на скрипочке. Скрипочка была сделана из прутиков и крепко натянутых веревочек. Был у Юзика и смычок с тонкими нитями вместо волоса. Такого рода инструменты во множестве мастерил Миколай и раздавал их деревенским ребятишкам.

Получив скрипку в подарок от отставного солдата лишь несколько дней назад, Юзик, распевая и приплясывая, все время громко пиликал на ней. Сейчас он завертелся вьюном по комнате, от двери до печки, где сидела мать, и, громко топая босыми ножонками, напевал дрожащим от охватившего его веселья голосом:

Дилинь, дилинь, скрипочка,Свалилась баба с припечка…

Настка тоже кружилась и притопывала босыми ногами, только петь не могла: она так громко и заливисто смеялась, что ее круглое бледное личико раскраснелось, точно пион. Глаза ребят искрились, как осыпанная алмазами бирюза; коротко остриженные волосы мальчугана при каждом прыжке взлетали кверху и рассыпались по голове, точно пучок бледнозолотых лучей. Это зрелище развеселило больную Елену. Она улыбалась бледными губами и с нежностью шептала:

— Ой, дурачки вы мои, дурачки. Ой, несмысленыши мои…

Кристина, быстро положив маленького в люльку, подбоченясь и наклонившись к Юзику, стала тоже приплясывать.

Дилинь, дилинь, скрипочка,Свалилась баба с припечка… —

заливаясь смехом, начинал Юзик. А Кристина заканчивала:

А дед ее за ухо!..

— Ну вас, ну вас… — хохотала Елена.

В эту минуту открылась дверь и вошел Антось, празднично одетый, в высоких сапогах и ловко сидящем на нем зипуне. Он возвращался из костела. Кристина бросилась к сыну.

— Вот и спасла Пилипчика, сынок, братишку твоего милого выручила.

Парень искренне обрадовался и попросил поесть, так как уж давно была пора обедать. Поели в этот день без Ясюка. Он пришел домой гораздо позднее и пьяный.

Елену это несколько удивило.

— И что с ним случилось? — спрашивала она. — Никогда такого прежде не бывало!

В глубине души она, однако, считала, что ничего нет удивительного, если мужик иногда и выпьет, а особенно в такой день, когда, возможно, решается его судьба. Поэтому она не сердилась на мужа. К вечеру мужчины заснули: один на скамье, другой на печи. Елена, Кристина и дети лущили бобы, собираясь варить их к ужину. У ног сидящей на припечке Елены стояло сито, наполненное почерневшими стручками, и горшок, в который бросали вылущенные бобы. Кристина, Настка и Юзик сидели на полу. Все молчали. Настка так была поглощена работой, что даже оттопырила губы и громко сопела. Юзик дремал… В тишине слышалось громкое дыхание спящих мужчин да треск сухой лузги. Вдруг издалека, откуда-то со стороны усадьбы, с тихих полей приплыли звуки медной трубы, монотонно наигрывавшей военную побудку. Кристина подняла голову.

— Это Миколай… — сказала она.

— Ага, — потвердила Елена.

Миколай сидел обычно по вечерам перед своей хатой и играл на трубе.

Из-за дождевых туч ненадолго выглянули косые лучи заходящего солнца. Окошечко горницы вспыхнуло, как искрящийся рубин. Красный отблеск упал на людей, собравшихся у припечка. Бобы, падавшие в горшок из рук обеих женщин и светловолосой девочки, казались в этом свете золотыми бусами. Босоногий мальчуган в рубашонке уснул, положив голову на плечо сестры. Труба Миколая где-то далеко-далеко выводила монотонную солдатскую побудку, а Кристина, не поднимая головы, быстро-быстро лущила стручки и, должно быть, думала о своем сыне-солдате, потому что по ее лицу с морщинки на морщинку медленно и тихо катились слезы.

III

Ни грязная корчма, переполненная крестьянами, ни гостиная эконома, украшенная самыми изящными «ракака», не были для Капровского родной, любимой стихией. Родной и любимой его стихией был город, но не большой, столичный город, где и труд и развлечения были не по плечу ему, даже с его всесторонними способностями, а один из тех средних городов, которые в известных общественных условиях легко становятся местом скопления отбросов человечества, где рождаются и кишат, сея заразу, целые рои этих микробов. Они так малы, что в общественной среде их можно рассмотреть лишь в микроскоп. Таким микробом был и Капровский. Он был так ничтожен и так ничтожна, казалось, была его роль в обществе, что тот, кто смотрит на людское сборище небрежно и свысока, вряд ли мог бы его заметить, а заметив, не захотел бы, вероятно, к нему присматриваться. Капровский не выделялся ни происхождением, ни богатством, ни красотой, ни талантами, ни особыми добродетелями, ни громкими пороками. Стоил ли он внимания? Микроб, и только! Пусть будет таким, каким есть, и пусть живет, как ему нравится. Какой смысл заниматься такой мелюзгой!

Так сказал бы каждый, кто смотрит на людской муравейник свысока и небрежно.

Но тот, кто присмотрелся бы к Капровскому и его деятельности попристальнее, должен был бы кое-чем заинтересоваться. «Как мог появиться такой человек? Каково его прошлое? И что он собственно делает на свете?»

Казалось, он был создан из городской пыли и грязи. Можно было бы даже сказать, что самая внешность его приспособилась к окружающей его среде и была вылеплена из ее элементов. Как у крестьянина цвет кожи почти сливается с окраской почвы, так и у него кожа лица, пористая и желтая, уподобилась пыли, которая стояла в засушливое время над улицами Онгрода и оседала на его домах. Глаза Капровского с красными веками, которые он всегда щурил, словно их слепил яркий свет, падавший в солнечные дни на белые стены города, казались изъеденными табачным дымом, наполнявшим кафе. Эти глаза, горевшие нездоровым блеском, он прикрывал синим пенсне отчасти потому, что они у него мигали и болели, отчасти, может быть, для того, чтобы смягчить остроту их блеска, как бы заимствованную у газовых рожков, и скрыть беспокойный и алчный взгляд, следивший за неустанным круговоротом городской жизни.

Вздернутый нос и своеобразная форма бледного рта придавали его лицу выражение наглой самоуверенности. Низкий лоб, изрезанный морщинами, свидетельствовал о мучительных разочарованиях и тайных заботах. Он был невысокого роста, худощав, с небольшими руками и тощими ногами… Его внешность говорила о чрезвычайной нервозности; казалось, этот человек был соткан из одних нервов, и притом больных нервов. При малейшем волнении лицо его искажалось нервной судорогой, а руки начинали слегка дрожать.