22692.fb2 Ниоткуда с любовью - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Ниоткуда с любовью - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

* * *

Мать висела надо мной, закрывая слепящую лампу. Был вечер. Отдельно от моей жизни где-то играла музыка. Отдельно слышались голоса в коридоре, чьи-то шаги. "Ничего страшного",

сказала мать и распрямилась. Была она в белом халате, и инициалы ее были вышиты побледневшей от стирки ниткой в углу кармана. "Арс вот-вот освободится и посмотрит тебя".

Я был слаб и весь болтался в суставах. Из меня выпустили воздух. Арсений Семенович занимал соседний кабинет. "Посиди в коридоре,- сказала мать,- у меня вон трое больных ждут. Пить тебе надо кончать, - сказала она мне в спину, - от этого, между прочим, потенция падает..."

Я сидел в мутном коридоре, а мимо шаркали старушки и старички, бывшие вершители революций, устроители всеобщего счастья. Вот прошамкала мимо очередная Марьиванна, печень, батюшка, донимает ее теперь, а не прибавочная стоимость, левый ослепший глаз и правое загноившееся ухо, а не слияние города с деревней.

"Чего вы там намудрили в семнадцатом?" - подмывает спросить ее, да она уж и не помнит. Арс, потирая руки, стоит в дверях кабинета: "Ну-с, юноша? Опять тутанхамонитесь?"

* * *

В первый раз я умер, когда мне было семь лет. В вечернюю форточку впархивал снежок, пахло яблоками, дезинфекцией, глажкой. Госпиталь был военный. Я лежал у окна в совершенно пустой громадной палате. Без всяких вдруг, очень просто, с прозрачной достоверностью, в какой-то миг я увидел, что вещи, стены, сам розовый вечерний воздух, лампа под потолком словно вставлены сами в себя.

В раме была рама окна, точно совпадающая по размеру. Длинное, густеющее ультрамарином облако с малиновой опалиной находилось внутри точно такого же облака, с точно такой же, расплыв цвета повторяющей, подпалиной. И я был вставлен внутрь самого себя, как в футляр. Это был миг, когда произошло расслоение. Я увидел то, что часто вижу и теперь: живые и мертвые вещи вынимаются сами из себя. Мне не было страшно; лишь слишком настойчивый прохладный ветерок бил из ниоткуда все сильнее и сильнее. Я чувствовал, как падает температура. Она падала точно так же, как ртуть в градуснике. Все теряло вес и в то же время наливалось новой тяжестью по форме предметов.

Облако в окне стало гаснуть. В лицо мне уже не дышал, а бил настойчивый, волосы развевающий ветер. Я не мог шевельнуть и мизинцем. И в это время лопнула где-то сбоку находящаяся дверь, громыхнул резко поставленный поднос и нянечкино лицо, плотное, без всяких там раздваиваний, наплыло на меня, и от этого живого контраста все пошло волнами, и боль вернулась вместе с горячим всхлипом, кто-то уже вопил: "Камфору!", и нянечкин уютный голос где-то на отлете сказал: "Святые угодники! Так его ж ведь и колоть-то некуда..."

* * *

Арс, чистенький, розовенький, с такой детской глянцево-дынной тонзурой, что хотелось вывести на ней химическим карандашом неприличное слово, копошился в изножье кушетки с лягушачьими присосками кардиографа. "Рассказывайте. Только не завирайтесь. Опять то же самое?.." Ползла на пол бумажная лента. "Дышать, говорил Арс, - не дышать... Дышать..." Он мял мои телеса, склонив голову, слушал. "Как спим?" - спросил он. "По-всякому, - я застегивался. - Что, опять ничего?" - "Гуляй, симулянт,- уже улыбался доктор, - на тебе воду возить можно".

"Японский бог, - начал я, чувствуя, как все тело освобождается от омертвения, - так что же? Опять психосоматика, растуды ее в Китай?!"

"Невроз! Невроз, голубчик, и ничего более. Клапана твои стучат, как колеса транссибирского экспресса. Объясню... Объясню... Ты свое напряжение копишь, копишь, - почесал он лысину стетоскопом, - а потом оно у тебя наружу прорывается. А так как по старой памяти у тебя слабое место - сердце, то оно тебе и устраивает спектакль... Так? Ты своим ощущениям не доверяешь; перебои там, спазмы..., тахикардия; все крайне субъективно. Тебе и приходится доверять нам, профессионалам, кардиологам. На сколько тебе хватает вот такой психотерапии? На полгода? Гуляй! Гуляй и забудь. У всех оно дергается. Все мы в обмороки падаем. Матери скажи, чтоб она тебя при случае выдрала".

* * *

По дороге домой я купил молока, сыра, хлеба. На кухне сиамские коты рылись в объедках. Из кладовки, как всегда в трусах, вышел чемпион коммуналки с домкратом в руке: совсем недавно он умудрился разобрать одну из своих, слева купленных, машин и забить ею до потолка общую кладовку. "Привет, - сказал он, - там твой Цаплин загибается".

Дверь в мою комнату была приоткрыта, и я увидел ноги Цаплина, худые ноги в плоских огромных ботинках, свешивающиеся с тахты. Горела лишь одна нижняя лампа. "Помираю", - сказал Цаплин. Лицо его действительно провалилось.

В дверь всунулась жена чемпиона, огромная тетя с золотой цепью, не свисающей, а спокойно лежащей на груди. "На такой груди, - говаривал Никита, можно сервировать завтрак на четверых".

"Приятель ваш, - сказала она голосом, в котором жила ищущая выхода буря,доставил нам хлопот. "Скорую" пришлось вызывать. Пол за ним, бездельником, мыть. Если еще хоть раз..."

Я врезал по двери ногой.

Через час, когда я кончил паковать дорожную сумку, собрал бумаги и зачехлил машинку, Леня Цаплин уже сидел в старом кожаном кресле, пил четвертую чашку кирпично-крепкого чая и, со своими взлетающими интонациями, рассказывал.

"Ста-а-а-а-рик, я решил бросить есть. Ешь, ешь, а на хрена? Вон йоги одно рисовое зерно неделями жуют... Да и деньги на жратву уходят. Вот. Ну я и не ел неделю. Горюшкин - помнишь, такой квадратный? - таблеток мне дал, чтоб есть не хотелось. И, старик, приятно! Так легко. Голова, правда, кружилась зверски, старик... Но она у меня, - он выпустил мокрый смешок, - сам знаешь, всегда кружится, и все не в ту сторону. А сегодня шел мимо, дай, думаю, к Тимофею зайду... Зашел и помер. Понимаешь, старче, как-то весь сразу и помер... И эти твои... Этот бугай и его корова чуть меня не убили. "Наркоман!" - кричат. "Еврейские штучки! На жратве экономишь..." А мне уже до одного места, отчалил я... Потом ребята из Склифа приехали, промыли всего кишкой - ужас! Никакого гуманизма! Закатили чего-то по вене и смылись... Таблетки отобрали. Жрать велели, идиоты. Вивиконанда вон месяцами на одной пране сидел. На пране и на воде..."

Леня Цаплин попался мне в какой-то компании несколько лет назад. Написал он в своей жизни один единственный рассказ, притчу с настолько затаенным глубинным смыслом, настолько мудрым намеком на всю человеческую историю, что смысл этот никак не проступал. Рассказ всегда был при нем. Он посещал мастерские левых художников и убеждал, что его нужно срочно иллюстрировать. Был он, к несчастью, настолько назойлив, что его отовсюду гнали.

Он собирался в Израиль, учил иврит и никак не мог избавиться от затянувшегося девичества. "Со шлюхой я не хочу, - говорил он. - Шлюхи, они нечистоплотные. Вот я познакомился с дочкой прокурора. Ей девятнадцать лет, старина, и она сама предложила переспать." Он сделал многозначительную паузу. "Я отказался. Из-за папаши. У них это быстро: "Евреи... наших дочек..." А она меня, старичок, сама за яйца хватала, не веришь? Не-е..! Закатят куда-нибудь на лесоповал, а у меня здоровья, как у китайской балерины. Или в психушку. Спасибо. Я уже был. По собственному почину. А жениться на ней, потом в Израиль хуюшки пустят... Папаша засекречен, бумагами питается... Точняк!.. А девушка она, -простонал он, - хо-о-рошая!"

Я видел их однажды вместе. Две скелетины. Крупно цветущие прыщами. В очках. С нечесаными лохмами. Леня обучал ее разным позам из хатхи. "Старик! звонил он однажды.- Я ей показал позу плуга. Кишечник там, придатки, задатки, крестец, ды-ды-ды... Она ножки задрала, а под юбкой у нее ничего! Специально! Честное слово!.."

Трахнула же его все же профессиональная, самой древней профессии, красавица. Попался он стареющей львовской курве, фарцующей гастрольно в столице мира. Отвела она его в чью-то квартирку, заманив "Закатом Европы" и прощай, пионерское детство!.. Леня Цаплин появился гордый. "Она не проститутка, старина. Конечно, она спит со всеми. Но она, старик, разрушает монополию государства на торговлю. Такие люди воссоздают нормальные отношения в этой идиотской стране. И она мне Шпенглера достала... И каторжанина! И Бергсон будет, старичочек!.."

Каторжанином был, конечно же, Солженицын. Он же - Сол. Девушка не обманула и привезла целый чемодан нелегальщины. Пожиратель книг, Леня прочел их раза три подряд и продал. "Создаю финансовую базу,- объяснил он,- для отвала на родину предков. Вообще, если не хватит, я думаю, ребята скинутся, кто сколько может. Ты, например, стольник дашь?"

Он вечно носился с безумными идеями. Идея свободы реализовывалась у него в виде свободных плавучих островов. Он рисовал города-платформы в волнах карандашного океана, придумывал флаг, тщательно составлял список тех, кого он пригласит в коммуну. "Главное, - говорил он, - чтобы идею не украли. Я должен быть первым. На Западе, - Израиль, конечно же, был Западом, - я сразу рву в ООН. Проблема перенаселения решена!.."

Как-то он пришел зареванный как школьница. В польском журнале он вычитал, что какие-то ребята уже подняли флаг свободно плавающего братства. "И так всегда,- размазывал он слезы по небритым щекам, - придумаешь что-нибудь гениальное и гниешь в братской советской могиле..."

Посылал он письма принцессе Анне с предложением выйти за него замуж. Была там потрясающая фраза, что-то вроде "представляете, как удивим мы мир, погрязший в рутине предрассудков? Мы сломаем границы привычного..." Ответа он не дождался. "У нас чего? У нас письма из-за бугра, - говорил он, - на телегах возят. ... А они по дороге в грязь падают".

Я решил уехать ночным поездом. Москва давила на загривок: пора было сматываться. Я раскупорил бутылку скотча, которую Мила достала в закрытом буфете. Леня тоже выпил и сразу закосел. Я сделал ему трехэтажный сандвич, и он впился в него с подвыванием.

"Старик! - бубнил он с полным ртом.- У меня новая идея. Только тебе выдаю: порнографические марки... Просто и гениально. Выеду и займусь. Деньги будут! А? - Он даже перестал жевать и выжидательно уставился на меня из-под очков. Не дождавшись, он медленно откусил край сандвича и на прежней скорости понесся вскачь: - Главное, свободно пересекают границы. - На марках - греческие геммы, японские гравюрки из этих их, для невест, книг, шедевры великих мастеров, спрятанные от широкой публики... Вот только нужно выяснить, нет ли в почтовой конвенции пункта по этому поводу..."

Длинными пальцами он собирал крошки сыра со штанов. Я познакомил его с одним из участников нелегального журнала, занимающегося проблемами евреев, и вызов в Тель-Авив ему сделали за пару недель.

Выпив, он ходил по комнате и все на своем пути ворошил, переворачивал, вытаскивал. Меня всегда бесила эта его привычка. У него была шизофреническая моторность. Он открывал коробки на столе, выдвигал ящики моего письменного стола, возился в холодильнике, залезал в рукописи. Я взрывался. Он обижался. Я пытался приучить его звонить, прежде чем нагрянуть, я выставлял его из дому, но ничего не помогало.

"Слушай, Цаплин, - сказал я, - я уезжаю через час. Мне нужно сосредоточиться, понимаешь?

"Чего, выгоняешь? - кисло уставился он на меня, - полумертвого человека? И он налил себе еще скотча, выпил залпом и утерся тыльной стороной ладони.

"Хрен с тобою, - сказал он, - не все выдерживают общение с гениями. Когда вернешься? - Когда деньги кончатся, - ответил я.

"Слуууууушай, - застрял он к моему ужасу в дверях, - а что если я пока у тебя поживу?"

Вот этого я и боялся. После него в доме черт ногу сломит; рукописи будут перемешаны в кашу, пластинки запилены, а соседи объявят гражданскую войну. И милиция будет на их стороне!

"Не могу, - соврал я, - я уже отдал ключи приятельнице."

"Эээ... - покачал он пальцем, - нас на бабу променял..."

И он отвалил, и пока дверь, скуля, ползла, закрываясь, я видел, как он шел по коридору, хватаясь за стены.

* * *

Было лишь восемь часов. Я позвонил Никите, и он согласился дать мне свою максплеевскую ракетку. Моя за зиму, без зажимов, согнулась в бараний рог. Я пошел пешком. На душе было легко, мысленно я уже запихнул на верхнюю полку дорожную сумку, проводница разносила чай, а за окном, съезжая в чернильный мрак, мелькали подмосковные деревни. Я выжил, выскользнул из-под обвала, утренний кошмар улетучился окончательно. Арс был прав. Я не доверял своим ощущениям, мне раза два-три в год нужна была перепроверка. И Крым. Я не мог жить без моря. Во всем мире - я усмехнулся сам себе на зебре перехода - во всем советском мире я чувствовал себя дома лишь на берегу моря, на обрыве солончаковой степи.

От похмелья тоже не осталось и следа. Сердце билось ровно, как у пионерки. Откуда тогда этот вихрем налетающий страх смерти во мне? Не общей, как воинская повинность, а моей собственной, в виде дыры на месте сердца?.. Я загибался три года подряд в нежном возрасте, с шести до девяти. Аккуратно менявшиеся доктора щупали и мяли мои цыплячьи ребра. До сих пор я помню сквозь туман памяти эти распахивающиеся халаты (скорее сигнализация - мы оттуда, из стерильной нежизни, чем гигиена), эти друг дружку потирающие, но все равно вечно холодные руки...

Что-то странное происходило тогда с моим слухом. Рецидивы и посейчас накатывают гулкими волнами, и я тону от плеска ржавой воды в ванной двумя этажами выше. Слух мой в те времена, разросшийся, свободно гуляющий по окрестностям, выуживал то взвизгивающие ножницы матери, которыми она распарывала для перелицовки жакет (крестик ножниц, превращающийся в единицу), то сухой треск карт в дедовском кабинете (офицеры в рубахах, перекрещенных на спине широкими помочами, склонившиеся в сизом дыму над коньяком и преферансом), то бабкину приглушенную тайную возню с хрустальной пробочкой графина - желтая кровь кагора, которым она питалась втихаря.

...Я мог блуждать слухом по всем закоулкам квартиры. Вот сухой, с длинной трещиной голос профессора: "Шансов мало. От силы два-три месяца" - и хруст сторублевки, которую он, не глядя, кладет в нагрудный карман. А вот тележка однорукого ветерана, это уже улица, двор, обменивающего пустые винные бутылки на самодельные игрушки. Она прокатывалась под окном за час до обеда. Я слышал шепотом бегущие по всем лестницам детские ноги, я слышал звон выпрошенных у родителей бутылок, аккуратно опускаемых отставным сержантом в мешок. Что он привез им сегодня? Проволочных стрекоз со слюдяными крыльями? Мандарины набитых опилками мячиков на длинных резинках? Тещины языки: по-турецки скрученные свистульки, мажущие губы дешевой краской? Или же настоящего воздушного змея с жирным иксом на спине и бородой из мочала? Четыре бутылки нужно было раздобыть, чтобы завладеть строптивым чудовищем. Неужели и я когда-то бежал по пустырю, держа за нитку десятого номера рвущегося прочь змея? Пустырь еще совсем недавно был стрельбищем, и Колька Сметанкин нашел в яме ржавый револьвер, а сын адмирала Кошкина, высокого седого старикана с золотыми нашивками на рукаве, исчез в кустах бузины, в кустах розово-черного взрыва, и мы все бежали к домам, и никто не хотел вернуться и посмотреть. Ручные гранаты после войны можно было выкапывать, как картошку...

Одинаковые тихие накрахмаленные голоса отпускали мне жизни на три недели, на месяц, запрещали шевелиться, поднимать руку, переворачиваться, садиться... Я лежал, сплюснутый запретами, и на слух обшаривал мой крошечный космос, сантиметр за сантиметром, не всегда, впрочем, опознавая звук, и тогда включалось единственное, что могло резвиться и прыгать во мне, - мое свободное, с разбитыми коленками воображение.

Я помню белую гривастую кобылу, на которой я скакал в те как бы запотевшие времена, сквозь клубящуюся цветущими садами Москву на помощь попавшей в беду красавице. Небесное создание, жившее на семнадцатой странице "Трех толстяков", голубоглазая мечта моего детства,- я вытаскивал тебя из задымленных горящих комнат. Глупая! Ты забивалась под треногий неуклюжий, уже со сморщенной от жара кожей, рояль... Я был неплох в белой пузырем рубахе, с короткой морской шпагой на крыше дровяного сарая; один, конечно, против трех добродушно-мерзких небритых рож, похитивших мою синеглазку. Сколько клюквенных дыр я понаделал в них! Но мой настоящий триумф - медленное путешествие по солнечному лучу над забитой чернью площадью. Странные пистолеты употреблял я в те времена. Граненые их стволы наливались небесной лазурью, пока я целился в пивное брюхо палача. Звуковая дорожка моих приключений чаще всего отсутствовала, но я отчетливо помню, как с тугим продвижением второй фаланги указательного пальца, вдавленного в курок, грянул и рассыпался звоном лопнувших окон (в каждом окне по облаку) выстрел.

Стоило бы хоть сейчас, с опозданием на двадцать семь лет, послать бабушке телеграмму в ее генштабовскую богадельню - благодарность за идеальный синхрон, вовремя выроненный поднос со столовым серебром.