22692.fb2 Ниоткуда с любовью - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 17

Ниоткуда с любовью - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 17

Младший сын молочницы сел за поножовщину. Старший должен был скоро выйти. Муж жил с другой, и от всего этого у нее началась астма. "Знаю я,- с обидой поднимала она глаза, - они мой волос сожгли. В могилу меня метят... А я к Казанский поеду, поплачусь... Заступница, скажу, спаси".

Здесь жил знаменитый авиаконструктор, балетных дел мастер, кремлевская старушенция, герой гражданской войны, два-три официальных писателя с достаточно громкими для провинции именами. Этих аборигены уважали и почитали. Но несколько домов, похожих на теткин, где в затянувшемся побеге жили недобитые интеллигенты, словно имели на воротах намалеванный жирными белилами крест. Народец сталинских уроков не забыл, а тогда брали именно таких, умненьких шутников. Слово интеллигент уже полвека было ругательным. И бродили по аллеям писательского парка шефы: донецкие шахтеры в тяжелых черных костюмах фотографировались группами под спортсменкой с веслом, а на ближнем пляже здоровенный дядя проверял пропуска: все ли имеют право на море?

Здесь читали на всех языках, здесь знали все последние новости, здесь трещали машинки, обсуждались рукописи, давались домашние концерты. Здесь в море плыл и фыркал огромный поп, а навстречу ему саженками летел рыжий дьячок. Здесь оскользнулся режим, расставивший столько сторожевых постов вдоль берегов Киммерии. Здесь дышала, доживая последние часы, странная вольница, основанная в начале века поэтами, мистиками, художниками.

Сказать ли правду, что всего этого больше нет?

* * *

Однажды на пляже на закате подошла ко мне старушенция, та, "которая видела лешего" где-то в бунинских курских лесах. "Вы заметили, - спросила она, - что турецкий берег неизменно отодвигается? Moi, je m'en fiche..."

Была она из Петербурга, из Питера же была и ее подружка, восьмидесятилетняя гренадерского роста дама со слуховой трубкой и отличными кавалерийскими усами. Они жили вне советского времени - собирали на пляже сердолики, перечитывали "Любовника леди Чаттерлей", припоминали ужин у Ахматовой так, словно это и вправду было вчера и от грузинского вина еще не исчезла изжога. "Пунин невозможен",- говорила одна. "Бедная Анечка..." вздыхала другая.

Где-то там же, между киловой горою (серо-синий вулканический пепел) и спасательной станцией, встречал я обветренную дубленую личность, именуемую Стась. Его роскошные плечи были обтянуты выгоревшей тельняшкой, лихо заломленная капитанская фуражка и коротко стриженная седая борода выдавали в нем пирата, через всю щеку шел отличный голливудский шрам. У него был дом: трехэтажный терем с раздвигающимися стенами и, самодельной сигнализацией опутанный, огромный сад. Предполагалось, что он был знаменитым рабом-скетчистом всесоюзно известного шутника. Было ему сильно за полтинник, но все его каскадные шутки неизменно съезжали к фаллосу.

Я не встречал более задубевшего пошляка. Что-то лоснилось в его самодельном провинциальном мачизмо. Детская слюнка пузырилась под всегда аккуратно подстриженными усами. Взгляд не отрывался от ватерлинии проплывающих мимо красоток.

"Я доволен последним поколением комсомолок, - сообщал он, мигая,- ни одного триппера за последнюю пятилетку. Точно! Пятилетка качества..."

Он сидел. Намекал, что за политику. Но через несколько курятников от него жила семья, отсидевшая по десятке (антропософия), и у них были совсем иные сведения. На набережной, где каждый вечер нежнейшим образом издыхало перламутровое море ("Что-то нынче на душе перламуторно..." - вздыхал Стась), где шел ленивый флирт, а заодно устраивались издательские делишки и можно было между "котлетой по-пушкински" и компотом протиснуть на вход полусгнившую в ожидании рукопись,- на набережной Стась, выгибая спину, целовал ручки, шаркал ножкой и подкручивал ус.

"Кто этот забавный старикан?" - спрашивала жена писателя Тараканова, хорошенькая дуреха, состоящая из сплошного декольте.

"Как? Ты не знаешь? - удивлялась ее приятельница, по прозвищу Ходячая Газета.- Это же Стась! Его рассекретили лет десять назад; наш резидент в Каракасе... Потрясный мужик..."

Стась был не только Джеймсом Ивановичем Бондовым, бывал он и таинственным конструктором подводных лодок и даже тем самым, кого запустили вокруг шарика еще до Юрки... Юрка же был Юрием Гагариным. Одним словом, Стась был легендой, Омар Шарифом местного разлива...

Тетка уверяла, что он клептоман. После его неожиданных визитов она обычно начинала метаться по дому. "Где швейцарский будильник? - вопила она в окно. Он спер! Точно спер!" Я находил будильник под подушкой. "А ножницы? Мои лучшие ножницы? Он же коллекционирует ножницы..." Ножницы

висели на гвоздике под барометром. "Как он не утащил мой барометр? Он же обожает барометры!.."

Я ходил за нею, усмиряя брыкающиеся вещи - уборка дома была частично на мне. "Тима и я, - рассказывала тетка гостям, - убираем дом принципиально по-разному. Тима все запихивает под кровати. Пройдет - и ничего нет! Я же убираю так: хожу и выясняю, где что лежит..."

* * *

Однажды Стась затащил меня к себе. На террасе как бы небрежно забытая, в складках полуистлевшего пледа лежала скрипка. Без струн. Гостиная от пола до потолка увешена часами и, действительно, барометрами. У окна - оно тут же уехало в сторону и шум пляжа ворвался в комнаты - стоял мольберт с недомалеванным куском синевы. Сбоку у сарая был виден абиссинского цвета раб, ковыряющий землю. "Даю возможность поклонникам приблизиться", - сообщил хозяин и жестом Аладдина пригласил меня в кабинет. Боже, у этого человека в этой стране была коллекция оружия! Зауэр-Три-Кольца висел над диваном. "Желаете взглянуть?" - "Нижний ствол нарезной? Я погладил щеку приклада. - Для дум-дума?" - "Ого! - Стась глянул на меня с интересом: юноша знает толк ... А как вам нравится это?..- и он вытащил из-за дивана ни мало ни много винтовку с оптическим прицелом. - Вот отсюда отлично видно..."

Крест прицела скользнул по разогретому пляжу. Груди, зады, рука, поправляющая бриточку, гиппопотамья складка живота... "Ну как?" - Стась протягивал мне запотевший стакан розового вина. "А вы?" - "В глухом завязе. Я свой план перевыполнил...- И он принял из моих рук мелкокалиберку.- Чудесные попадаются экземпляры. Вот, например, эта писюлька... Так, кажется, и пообрывал бы ей ручки-ножки...- И он как бы с сожалением оторвался от прицела. - Около лодочной станции. В красном". И, передавая мне винтовку, подмигнул желтым глазом, из воздуха извлекая вдруг патрон, щелкая затвором... "От этого у них прибавляется прелести".

Я посмотрел в сторону лодочной станции: мокрый песок еще с живым отпечатком ноги, волосатые ляжки спасателя, детское синее ведерко, распущенные волосы, дужки очков... "Нет, вы уж извольте пальчик на курок", - горячо задышал надо мной Стась. Я выпрямился и протянул ему винтовку. Он улыбнулся бёзгубой улыбкой и, сморщив сфинктер левого глаза, замер с винтовкой, прижавшись к оконному косяку. Лишь фаланга его указательного пальца, к моему ужасу, не переставала двигаться, вжимаясь в курок. В момент, когда я уже собирался перехватить, направив в небо, цевье, затвор жалко щелкнул, и Стась уже раскланивался: "Пардон за шутку..."

Он провел меня через второй этаж, невзначай мы миновали его спальню: кровать размером с боксерский ринг, софиты, изрядно кривое зеркало вдоль стены и хассельблад на деревянном штативе.

"Правда, что вы снимаете девочек?" - спросил я его на крыше.

"Жалкая ложь, - он шарил телескопом по горам, - ...некоторых. На память... Поразительно прозаично спаривается нынче народ, - вздохнул он. Или оптика сплющивает пространство? Какая-то каша из рук и ног..."

* * *

Стась вечно обменивался. Шило на мыло. Шиллера на Миллера, как сказал бы один, в Нью-Йорке спланировавший, шутник. Пронюхав, что я привез японский коротковолновик, он поймал меня в зарослях сирени. Я уже наломал целый воз и собирался отваливать, когда он вынырнул из из-под земли. "Пятьдесят рублей наличными",- сказал он и полез в карман, где явно ничего не было. Я отказался. Мы пролезли через дыру в заборе на территорию гаража. "Сказали бы мне, - Стась кивнул на сирень, - я бы вас одарил... Дельтаплан хотите? У меня приятель только что разбился". Пока мы пересекали дорогу, заворачивали за аптеку, шли через поле, он успел мне предложить: кавказскую бурку, ревнаган с комплектом вполне еще кусачих пуль, трех богинь комсомолок из личного гарема и ключи от замка на целый месяц, корень женьшеня, волчью ушанку, полное собрание сочинений каторжанина карманного формата. У калитки я извинился, я должен был кормить недобитую интеллигенцию, трех собак, двух кошек и целую банду гастрольных скворцов. "Делаете ошибку",- сказал он мне вслед.

С тех пор, уходя в горы или к морю, я навешивал на дверь крошечный висячий замок, открыть который, конечно же, могла и залетная стрекоза нечаянным ударом слюдяного крыла.

* * *

Все это не больше чем прощание. Профессиональное нытье. Осложнившиеся отношения с passe compose и futur simple. Способ изжить случившееся. Память все, что у меня есть. Я занимаюсь честной подтасовкой в памяти. Подклеиваю ноги блондинкам к туловищу брюнетки. Посыпаю зимнюю дорожку рыжим летним песком. Гордо говорю "прощай" там, где были сплошные слезы и сопли. Избегаю свидетелей. Да и они, признаться, здорово спятили. Вчера в Бильбоке, одна в нарушение правил встреченная длинноножка, выдала: "Если бы ты не волочился за мной как кретин, я уверена, что мой второй муж пристроил бы тебя на Мосфильме..." Боже! На кой черт мне "Мосфильм" и кто ее второй муж? И разве я волочился за нею, а не за ее младшей сестрой, которую, аллас, не помню как звать?

* * *

Короткая, закатным солнцем подсвеченная струйка орошает облезлый бок карусели. Пацан со спущенными штанишками глазеет на ослика с позолоченными ушами. Старая карусель мертва. Сердце, износившее витки обмотки, выброшено на ближайшую свалку. Краснорожий механик возится в фанерной, таможенником Руссо раскрашенной будке. Трансплантация не обсуждается местной, несуществующей, прессой. В деревянном экстазе вскинувшая копытца лошадка, слоник с дырою на месте хобота, дромадер с девичьими ресницами и китайский, партийного цвета дракон ("дракошка! дракошка! драная кошка!..") пребывают в унылом параличе. Механик выходит раскорякой и, недоверчиво глядя в люк, поворачивает рубильник. Сноп бенгальских искр бьет из будки, судорога сводит дубовые мышцы бестиария...

Я стою в очереди за пивом; тупоголовый альбатрос кувыркается в темнеющем 02 и прочих примесях. Подводная лодка, кокетничающая по случаю арифметически правильной даты основания красноплавниковых военно-морских сил, зажигает иллюминацию. Старик пенсионер с криво лежащим в желудке ужином бредет по песку. Магнитные волны шуруют сквозь все и вся без спросу, но застревают и оживают в ловушках транзисторов: сарабанда Генделя с усиленными ударными участвует в сгущении верхних слоев атмосферы.

"Время идет слишком быстро, - говорит, шелестя юбками, спутнику расплывшаяся шатенка,- дни свистят, как пули..."

"Чушь, думаю я, время стоит. Время вкопано в вечность, как столб виселицы в бок земли. Это мы движемся сквозь время, стирая кожу или жилы, изнашивая сердца и слишком серое вещество головного мозга. Мед и деготь, липкая масса дней и месяцев - продираясь в этом смертельном затвердевшем сиропе, утомляешь мышцы души. Комар со своим писком, вплавленный в глыбу янтаря: вот ты, вот я. Лишь смерть выстреливает нас прочь. Смерть - избавление от проклятия времени. Умирание мы называем жизнью, а конец плена - смертью."

Я думаю о жизни как о серии бесчисленных моментальных фотографий. Где-то попался мне этот снимок: прыгун с шестом, расслоенный на целый веер шелестящих, друг в дружку переходящих образов... Эксперимент стоило бы продолжить. От рождения до смерти. В доме, в городе, в стране, в воздухе и воде, до последнего, плохо вышедшего из-за лиловой вспышки взрыва снимка старик, пристегнутый ремнями к самолетному креслу, с коньячной рюмкой в руке падает в океан. Точка. Конец передачи. Точка. Я вижу пульсацию городов, как бесчисленные перекрещивающиеся маршруты, расслоенных на мигающие миги, жизней. Мы любим иногда выдергивать из собственной или чужой серии один-единственный кадр, обрамлять его в рамку, вешать на стену. Дальнейшее развитие визуальной идеи требует стереовиденья, нужны лазеры, кулисы, компьютеры, четвертое измерение...

Самка ракетоносца, вся в траурных дымах, подходит и становится на внешнем рейде. Рядом с подлодкой. Медная музыка войны глушит старину Генделя. Народонаселение скапливается на границе твердого тела полуострова и равнодушной крутодышащей хляби. Все ждут активного раздражения зрительного нерва. Охает первый залп. Славный военно-морской флот эякулирует калиброванными фаллосами, развешивая в небе родины цветную сперму. Да здравствует наша родная плавучая смерть!

Интеллектуальный онанизм продолжается. "Жизнь, думаю я, погружаясь в пиво, есть постоянное прощай. Прощай, никак не сформулированная секунда. Я не успел запихнуть в тебя ни иголку боли, ни целый шкаф радости. Прощай, недостаточно стеклянная, чтобы застыть или разбиться вдребезги, волна. Прощай, ночное беспартийное облако, сваливающее на всех парусах в сторону заминированного Босфора." Женщина встречает мой взгляд: "прощай, красотка, у нас никогда ничего не будет, а если будет, то после того, как мы выжмем друг другу тела, прощай, краденая радость, прощай, живая вода перекрученных ласк. Где складируются эти миги умирания, эти всегда разные взрывы? Уже через минуту на месте живой судороги ничего не найти, кроме хилой агонии и вдогонку мчащегося сердца. О, я уверен, что сдвоенный оргазм - это самовольная отлучка. Мы счастливы, нас здесь нет!.. День уходит за днем - и старина Экклезиаст пусть пудрит мозги царице Савской,- и восходит солнце, но совсем не вчерашнее, и возвращается ветер, но вовсе не на круги своя. Звезды завтра в двадцать три пятнадцать по московскому времени будут не те же, пересчитав, недосчитаешься многих, а первое "прощай" было сказано в колыбели. Про кого это в коротком некрологе выдали: "Он прожил шестьдесят восемь прощальных лет"? В сердцевине жизни, то, что отравляет радость - надвигающаяся разлука. И искусство не есть ли попытка крикнуть "прощай" громче других? А уж потом - дуй дальше, протискивайся сквозь мусор звезд..."

Пустая гильза шлепается рядом, пацаны дерутся из-за нее. Молодая мать смотрит на них, улыбаясь. Будь Дианой, бэйби! Плюнь на победу изма, на начавшийся рак груди - застынь в веках, найди форму, затвердей в столетиях; пусть ледяное дыхание трогает твой сосок и твое лоно, а не эти волосатые руки горилл... Вся жизнь, вся философия, весь собачий бред утопий - не одно ли слабогрудое желание сказать "здравствуй"? Кому?

Со страшным ржавым звуком трогается наконец-то карусель. Вопли и слезы. Медали и ордена. Помилование приговоренных ко сну. Очередь сопливых за билетами. В глазах осла плывет жасминный куст. Из его белого взрыва надрачивает что-то простонародное гармошка. Совсем рядом летают в воздухе крепко сжатые кулаки, лопаются мелкие сосуды, несется вскачь ошалевшая кровь, кипит лимфа, поминаются родственники женского пола с обеих сторон: "Твою мать, ать, ать... Дай ему! Дай ему промеж рог..."

* * *

В тот вечер, когда скрипя, ибо ревматизм не шутка, старая карусель сдвинулась с места, сдвинулся с места и поселок. Переполненный, как старая барка, гениями и графоманами, антропософами и хиппарями, дзэн-буддистами и потаскушками, уже отсидевшими и все еще ожидающими отсидки, генералами от партийной музы и гомосексуалистами, поселок накренился, загудел и отчалил от берегов родины. Началось с небольшого скандала, когда банда тунеядцев-волосатиков, изловив на выходе из писательской столовой начальника московской литературы (бедняга безмятежно ковырял в зубах спичкой), задала ему преступный по сути вопрос: "Почему в стране победившего социализма (победившего кого?) тиражом в двести тысяч экземпляров выходит на подтирку не годящийся журнал Уголь, а журнала поэзии нет?" Начальство отрыгнуло коньячком и попробовало улизнуть. Мешал живот и улыбающиеся глаза коллег. А распоясавшиеся юнцы шпарили дальше: "Какой вред самой передовой в мире от стишков и песенок? В каких отношениях состоит ЦК с Парнасом? Когда кончат возить тяжелую воду на отечественном Пегасе? И не пора ли освободить от лесоповала поэта Веревкина?" Неизвестно, чем бы все это кончилось, скорее всего, микроинфарктом, ибо кто же может выдержать без физических потерь вслух задаваемые подобные вопросы, но тут грянул гром, сверкнула молния, и не кто иной, как Стась, в сопровождении хромого милиционера и бабы Гитлер, явился глазам обалдевшей публики. Ловко заломив ближайшему говоруну руку, Стась сунул под нос любителям вопросов известного вишневого цвета удостоверение и тем самым заложил самого себя на веки веков.

Публика запела Интернационал. "Ишь, пастернакипь..." - рычало начальство. Хиппы, однако же, презрев традиции тридцать седьмого года, а также пятьдесят второго, не слиняли, а дружно врезали оперуполномоченному по первичным половым признакам и, подхватив друга, смылись в сторону базальтовых образований эпохи неолита.

Публика, покончив с Интернационалом, неожиданно перехлестнула на Опавшие листья, капитан подводной лодки выслал на берег шлюпку с отлично наглаженными матросиками и на всякий случай велел расчехлить зенитный пулемет. На писательском пляже в тени, образуемой щитом с инструкцией, как вести себя во время утопания, пионерка Люся пыталась отдаться поэту Гаврильчику, но ничего не выходило. Слезы неразделенной любви орошали ее грудь. В это время на всех парусах подбежал к пирсу прогулочный катер Киммерия, и вдребезень пьяная съемочная группа Мосфильма влилась в народные массы.

Все, может быть, и устроилось бы, но тут хлопнуло верхнее окно Дома поэта, и вдова в круглых очках по-черепашьи выглянула на набережную. Лишь Стась своим тренированным слухом да я просекли ее грозный шепот. Это были последние строчки запрещенной поэмы: "...пошли нам мор! германцев с севера..." И тут же без всяких театральных штучек, взрезая толпу воем, выкатилась и помчалась к гостинице Млечный путь скорая помощь. Через пять минут обеспокоенные массы уже знали, что в номере таком-то дал дуба ударник коммунистического труда, здоровенный дядя, фамилия неизвестна. Сказал-таки свое последнее прощай и весь в жидком дерьме протиснулся на выход. В эту самую вечность. Дежурный врач предполагал холеру. В местной лаборатории вспыхнул свет. О результате анализов было сообщено по телефону в Фео. Утром поселок проснулся, оцепленный войсками. Был объявлен карантин.

* * *

Мне пришлось выкупать Тоню у солдатиков, цепью перекрывших холмы. Накануне моей тоски она уехала в Феодосию - то ли принести жертву в храме Афродиты Привокзальной, то ли испросить совета у горбоносого авгура-айсора, прикидывающегося чистильщиком ботинок. Стоила мне моя наложница пять рублей неконвертируемой валюты и честно расплатилась тут же под кустом издохшего кизила длинным и мокрым поцелуем.

Какого хрена мы не могли ужиться вместе? Быть может, мы действительно были братом и сестрой и нас подтачивал банальный инцест?

Полномочия советской власти перед лицом стихии, будь то незапланированная смерть в виде холеры или небольшая трехмесячная засуха, понижаются, что дает грядущим поколениям небольшую надежду. Левушка Троцкий, конечно же, не задумываясь, сбросил бы на поселок небольшую бомбу. Владимир Ильич приказал бы устроить идеологически объяснимое землетрясение. Гуталин Джугашвили придумал бы что-нибудь похитрее: срытие Святой горы и возведение на ее месте какой-нибудь пирамиды в виде куба. Нас же оставили без надзора. Стась исчез. Голос Америки звучал теперь из-за каждого забора, гомосеки встречались вечерами у "бабы Лены", памятника Ленину, и шли на танцульки. Дело дошло до грима, до травести, до враждебных нам по духу танцев. Катер Киммерия превратился в плавучий бордель. Шепотом и на цыпочках жившие пииты начали читать свои шедевры открыто по всем террасам. В качестве профилактики народ потреблял с утра белое столовое по семьдесят две копейки за литр и был счастлив.

* * *

Мы решили с Тоней бежать. В конце концов, одно дело - жить по собственной воле на фальшивом сквознячке коктебельской свободы, а другое - сидеть взаперти. Мы уже прослушали крамольную лекцию правозащитника Икс о презумпции невиновности, повесть Зэт о франкмасонах в сибирском обкоме и фортепьянный концерт Игрека, который, распатронив нутро рояля, играл всеми своими сорока пальцами не на клавишах, а на струнах... Мы, наконец, провели с Тоней интенсивное перемирие, полное солнечных взрывов и умопомрачительных провалов. Лишь тетка вела себя разумно и, покончив с дневными экзерсисами (Дебюсси) и очередной главой "Александрийского квартета" (мучительное тормошение словаря), пилила дрова на зиму.