22692.fb2
Я протиснулся к дверям, когда его выводили. "Прости, старик, - сказал он, улыбаясь, - так уж получилось..." Боже! Праведный Боже! Он извинялся, он сочувствовал, он, уже закрытый солдатскими спинами...
* * *
Питерский денек меж тем продолжался. В морозных дымах солнце заваливалось за крыши, снег был синим. У подъезда суда маялась опухшая от слез Наташа Р., приятельница Куна. "Меня в зал даже не пустили,- всхлипывала она,- сказали, мест нет. Я пошла к частнику и зуб вырвала... Здоровый..." Мы отправились куда глаза глядят, вдоль канала, забрели в Новую Голландию, в гости к Михаилфедоровичу, потом тяпнули с ней в рюмочной - три ступеньки вниз - подряд одну за другой пять рюмок национального напитка. Каждый раз продавщица подсовывала плавленый сырок:
"Без закуски не продаем".
Народец топтался в лужах растаявшего снега, в меру шумел, говор был северный, свежий для московского уха.
"А ты не вылезай, - раздавалось сзади. - Вылез, и ан тебе по яйцам... Что? Лучше других, что ли? Не умничай!.."
У закосевшей Натальи комок платка был в крови.
"Я пойду, - сказала она, - ты у кого остановился? Хочешь у нас, на Кронверке?.."
Я поблагодарил: старина Вилли, тот самый с отстреленным задом, дал мне ключи от квартиры гастролирующей актрисы. Наталья ушла.
"Не выпендривайся, - повторял тот же голос. - Сиди по-тихому. Лучше все равно не будет. Дай Бог, чтобы хуже не было..."
Вот-вот, думал я, кристаллизовавшаяся формула жизни: лучше не будет. Не рыпайся! Единственное, чего от тебя и хотят. Сиди себе тихо и сопи в две дырочки. Тогда тебя никто не тронет. В армии, помнишь, овчарок надрочивали руку поднимешь загривок почесать, и откормленная тварь уже висит на тебе, впилась в ватный рукав мертвой хваткой... Вся страна одна большая зона; мозги у всех работают по-лагерному... Даже тетка и та учила - не выделяйся, не давай им шанс зацепиться за твою инакость...
* * *
Я прошел весь Невский до Лавры, повернул, добрел до Елисея, протиснувшись, купил фляжку коньяку и лимон. Хотелось есть. Куну небось тащат гороховую размазню, два куска черного... На углу проспекта и канала пьяная рожа, обветренная до свекольного цвета, продавала пирожки. Я встал в очередь. "С чем пирожки?" - спросили сзади. "С кошатиной",- ответили спереди. "С капустой, чтоб ей было пусто", - вставил еще кто-то. Налетевший с Невского шальной ветер вдруг вырвал из замерзшей лапы продавца ворох бумажных денег, и они полетели к чертям собачьим: рыжие, розовенькие, лиловые - в канал... Ахнула, устраиваясь поудобнее вдоль парапета, толпа. "Батюшки! Утопился, что ль, кто?" - охала, продираясь локтями, старушенция. Прыгал, разевая рот, краснорожий дядя, тащили откуда-то лестницу, опускали на лед. "Посторонись!.. Куда прешь?" - "Извините, как пройти на Литейный?" - "Куды?"
Зажглись фонари. На четвереньках, мимо вмерзшего в лед распутинского сапога, мимо разломанного ящика, хвать десятку, хвать трешник, еще один, ну! дотянуться бы - полз дядя. Слабенький ветерок гнал и гнал денежный мусор к черной полынье. Я повернулся уходить и, прежде чем увидел, вздрогнул: в длинной, не по нашим временам, шубе, с оренбургским платком, сбившимся на плечи, с красными от ветра глазами ты стояла у портика сберкассы, и твоя зажигалка гасла и гасла вновь. Я помню, как, по-идиотски ухмыльнувшись, я отпил добрую треть фляжки, такси остановилось возле тебя, ты, подбирая шубу, устраивалась, таксист, повернувшись, ждал адрес, пластмассовая пробка все соскальзывала с резьбы и не закручивалась. "Европейская", - сказал я, как во сне, усаживаясь рядом.
Ты смотрела, не узнавая, улыбка никак не удавалась тебе. И хотя я всем сердцем ненавижу тебя (ложь! ложь! не слушай...), я благодарен (глагол не несет нужной нагрузки), а до сих пор, я всегда... "Ну здравствуй!" - сказала ты наконец и - узел тяжелых волос, узкие скулы - просияла навстречу с той искренностью, от которой у меня всегда свербило в горле, и мы полетели, заскользили по Невскому, вдоль нашей жизни, и я умолял старину Куна не улыбаться мне больше из призрачной вечерней толпы. Я тут, ты - там. Мы встретимся в Яффе, где на грязном пляже валяются одуревшие от шума крови парочки и узи лежат рядом в песке, и бывшие советские зэки, вроде тебя, старина Кун, смолят одну за другой, думая хрен его знает о чем, наискось глядя через море...
* * *
Сновали вполне прозрачные официантки, плохо выспавшийся оркестрик рассаживался на сцене: помятые лабухи, кого вы хоронили в полдень после вчерашней свадьбы? Ты помнишь, о чем мы говорили? Я - нет. То есть да - ты приехала с группой зевак, переводчицей, переводчицей моего терпения, в Питере, согласен, безумно красиво зимой. "Суматохин отличный парень, я думал, что вы..." - "Что ты! Он предпочитает мальчиков..." - "Здорово ты пьешь, совсем по-русски".
Харчо было огненным, водка ледяной, я любил тебя всегда. Глагол, который я никогда не употреблял. Аппендиксом, макушкой, армией мурашек, надпочечниками, резус-фактором со знаком минус, всеми молекулами ДНК, кожей, слизистой оболочкой, всем моим прошлым, в тебя запрятанным будущим. Ты проделала во мне дыру. Мне не хватало ни цинизма, ни сентиментальности, чтобы определить свои чувства. Меня подключили к мощному усилителю и вывернули ручки громкости до хромированного хруста. Я плавал в лаве неправдоподобной ревности, я, не имеющий права на миллиметр твоей территории. Я всаживал пулю за пулей в разнокалиберных мерзавцев, суетившихся за твоей спиной. Они мяли твои плечи, впивались в твою шею, тискали своими волосатыми щупальцами твою грудь.
"Па-а-ад жгучим солнцем Аргентины", - микрофон следовало бы заткнуть директору ресторана в зад, давно мог бы купить новый...
На какой-то момент на меня навалилась жуткая, тонн в двадцать, тоска. Что я Гекубе? Серо-голубые глаза, ямочки на щеках, мягкие, чуть раздвинутые губы, крепкая шея, вырез платья, в который срываешься без всяких надежд на спасение, этот чудный акцент и взмывающие интонации - при чем здесь я? Был курьезный эпизод, ты помнишь? Здоровенный убийца, первый в веренице последовавших, задирал меня на драку. Официантка подмигивала. Я по-идиотски улыбался... Ты морщила лоб. Мы пошли с ним на кухню, но повар с огромным тесаком загородил нам путь. До меня стало доходить, что это ГБ, что ты же иностранка, что мы говорим пятьдесят на пятьдесят на франко-рюс-английском.
"Слушай, кореш, - наконец сообразил я,- я не по вашему департаменту, я за Москвой не числюсь..."
Узел развязался мгновенно. Гора мышц пригласила меня выпить. Я изобразил легкую тошноту. Мы вернулись в зал. То, что было под соседним столиком, выглядело теперь как банальный портфель с деревянным магнитофоном. Официантка подмигивала не зря. "В чем дело?" - спросила ты. "Говори по-английски,попросил я.- Они приняли меня за валютчика". - "Я не сообразила, что они собираются тебя бить, - сказала ты. - Почему ты мне ничего не сказал? Я умею драться!"
Золотце мое, никакому международному обмену не подлежащее! Ты собиралась драться на моей стороне против этих коммандос? Ах, я не знал, мы бы общипали их, как курят! Я бы одолжил у повара тесак. Нам бы дали одну камеру на двоих до конца жизни, и все проблемы сразу бы устроились. Как мне сказать тебе, что...
"А ты не бойся, - сказала ты, - я, знаешь, люблю смелых мальчиков..."
* * *
В такси, целуя твою горячую шею - "Ну вот, началось", - смеялась ты, - я больше всего боялся, что у меня с тобой ничего не выйдет. Кретин, уговаривал я сам себя, не думай об этом, думай о других органах, об органах безопасности... Черная волга висела у нас на хвосте, таксист нервничал, ядовитые чернила рекламы - ГОССТРАХ - текли на черный снежок. Аббревиатура страховки выглядела формулой жизни. "Шеф, - попросил я, - нельзя ли нам оторваться?" Вместо ответа он тормознул, и черная волга остановилась рядом. Он выскочил и уж, ей-Богу, совсем истерично гаркнул: "Тут, товарищи, у меня беглецы, понимаете... Нельзя ли, говорят, оторваться..." Старый хрен, в предкремационном уже периоде, а всё еще дергался! Госстрах его заел. "Езжайте", - был ответ из машины. И все дела. "Скотина ты, шеф, - поблагодарил я его, - останови у булочной.. Лбом надо в церкви об пол стучать, а не товарищам..."
В Питере есть отличные глухие проходняшки. Я проволок тебя через туннель высококачественной тьмы, затянул в обшарпанный подъезд - три тени, одна за другой, промелькнули за грязными стеклами. Мы пережидали, прижавшись к раскаленной батарее. Я распахнул твою шубу, я поотрывал пуговицы своей. Я обнимал тебя и стучал зубами. Ты была сплошной ожог. Мои страхи рассеивались, я звенел, как натянутая струна.
Хлопнула дверь машины. Взвыл кот. Мы выскользнули из подъезда и, задевая крыльями стеклянные кусты, пролетели дворик, завернули за угол, миновали тлеющую помойку и, наконец, впорхнули в кислый парадник. "Пятый этаж налево", - бубнил я. "Не зажигай свет", - посоветовала ты. Я боролся с дверью, стараясь понять, на сколько обормотов закрыт замок. Она лязгнула, жалкая питерская дверь, и защелкнула нас навеки.
* * *
Помнишь эту лишь луной освещенную квартиру? Крест окна лежал на полу. Ты нашла подсвечник, щелкнула зажигалкой. Мы наспех обследовали двухкомнатный сезам. Актриска жила хорошо. "Шик...- сказала ты,- мне бы так в Париже..." Ты исчезла в ванной, вернулась с выстиранными колготками, ловко накрутила их на батарею. "Можешь помочь?" - спросила ты, подставляя согнутую шею. Я отцепил застежку молнии от цепочки. "Тебе не холодно?" - платье твое полетело в угол. Мы протанцевали к еще не раскупоренной постели. Простыни гремели, как жесть. "Это все, что у тебя есть?" - немного преждевременно пошутила ты.
Но ни слова больше о той ночи, ни слова. Je reserve ca pour moi meme.
* * *
Меня разбудил стук в дверь. Было темно. К испуганным часам прилипло полвосьмого. Мы заснули лишь час назад. Я накинул твою шубу, подошел к двери. "Кто там?" - "Из ЖЭКа,- был ответ, - маляры, открывай..." Я до сих пор благодарен комитету госбезопасности за то, что большую часть ночи нас не беспокоили. Но какая липа! Маляры! Красить двери! На рассвете... В дверь ухнуло плечо. Еще раз. Видимо, все те же мородовороты с новыми инструкциями. Я вернулся в спальню. Ты сидела, щурясь, завернутая в одеяло. Я снял со стены изрядно ржавое мачете, судя по всему подаренное актрисе кубинскими поклонниками; рукоять была обмотана кожей, вернулся к трещавшей двери. "Открывай!" - рычали маляры. "А пошли вы на..." - ответствовал я в унисон.
И тут вмешался женский голос. С хорошо темперированной стервозностью, сразу карабкаясь на верхнюю октаву: "Ах, б-а-а-а-а-а-н-диты! Это что ж это творится! Да я сейчас милицию вызову..."
Милейшая ведьма-соседка спасла нас: звякнуло ведро, мокро шлепнула кисть, провела полосу, запахло олифой. И то дело, пусть подправят дверь служительницы Мельпомены...
Я прихватил мачете в постель. Мы проспали до полудня.
* * *
Зимой в Летнем саду голорукие богини и бугристые герои закрыты ящиками. Молоденький офицер шептал что- то на ухо румяной десятикласснице. Пара длиннолягих девчушек с перекинутыми через плечо фигурками хихикала, оглядываясь на нас. Мы стояли под деревом, все еще занятые соединением различных частей тела.
Как много крови сразу бежит в этих пограничных областях! Как меняется дневной свет, когда выныриваешь из обморока горячего на морозе поцелуя... Как значительны эти мелкие чепуховины, участвующие в скольжении руки: пуговицы, бретельки, складки белья...
Мои ноги дрожали, да и ты ослабла: мы долили себя до дневной нормы в какой-то крошечной забегаловке. Лето было жаркое той зимой. Домик Петра Первого был распахнут для просушки. Детские велосипедные звоночки были развешены в потном воздухе. Старый онанист загораживался партийной газетой от заголившейся ноги сдобной девки. То бишь наоборот: подсматривал маленьким глазом из-за передовицы: "Прогрессивное значение обратной стороны Луны в деле освобождения народов Африки".
У тебя потрескались губы; я объелся твоей помады; тело давно уже не имело веса - ни личного, ни общественного, - лишь зудело и горело всей кожей да жаловалось, что ее мало, чтобы залепить тебя всю со всех сторон.
Жирная листва кипела. Толпа цветастых цыганок налетела на нас. Одна из них, с маленьким сухоньким личиком, уже уволакивала тебя в сторону, три других - золотой блеск колец, серебряный - монист, взлетающие рукава - гарпии! накинулись на меня, жертву взаимно разделенной любви...
"Молодой, красивый, позолоти ручку, всю правду, ах, скажу", - пела умненькая красотка, сверкала глазищами, давила меня грудями, вдавливала в своих товарок...
Ох, я боялся лишь одного: сглаза. Разозлишь смуглянку, шепнет она сухонькими губками заветное словцо, и нечем будет
укреплять дружбу между народами...
Я опустил руку в карман. Там хрустело.
"Дай красненькую, - пела цыганка,- красненькая у тебя не здесь..."
И правда, красненькая была у меня в нагрудном кармане. Я вынул ее и показал.
"Не жалей говна, - схватила она меня за руку, - твою тайну открою..." Народ останавливался возле нас, советовал вызвать роту красноармейцев, цитировал уголовный кодекс, щелкал фотокамерами. Краем глаза я видел, как ты обороняешься, крутанулся, да не тут-то было: одна из бестий дергала меня за волосы, другая прицеливалась к браслету моих часов, а третья, цепляясь, щурила глаз: