22692.fb2
"Qu'est се que c'est ca?" - он понюхал.
"Икра",- я гордо улыбался...
Я получил масло и хлеб, взял две бутылки мюскаде, молоко, джем и кофе на утро. Я помахал ему на прощанье:
" Bonne soiree, старикан..."
Дома Кло, разрезав багет, намазала маслом и выложила с полкило икры. Мы пили вино и ржали как идиоты. Чек должен был прийти послезавтра.
"А послезавтра,- сказала она с полным ртом, - суббота и всё закрыто..."
* * *
Я пытался продать икру, но русские рестораны давали такую мизерную цену, что я быстро отказался от своей идеи. Было воскресенье. По бульвару Генриха IV, полыхая золотом труб оркестра, шагом шла кавалерия. Кло жаловалась кому-то по телефону:
"В доме шаром покати. Откроешь холодильник, а там, кроме икры, ничего!.."
Она была в свитере, Кло, и носках. Больше на ней ничего не было. Мы провели все утро и большую часть дня в постели. Ее волосы еще были влажны от пота. Она была хороша, Кло, вот если бы не строптива... Все равно возможности удержаться с ней или с кем-то еще не было. Словно одна единственная Жена раскололась на тысячи кусков и в каждой из этих нынешних случайных была лишь часть, осколок. Попыткой моей собрать ее воедино, да и не попыткой, а случайным шансом, была Лидия. Теперь, когда мы были на равных, когда цветной туман мне не застилал глаза, она меня не интересовала. Не потому, что я увидел ее другою, нет! Потому, что то место, где она была, выжжено.
Я встретил за эти месяцы целую вереницу милых, взъерошенных нежных, вздорных, растерянных одиночек: исчезнувшие мужья, плохо выбранное время для развода, опустевшие враз дома, страх, что их больше не выбирают, за ними не бегают, неловкие попытки выбирать самим.
"Какого дьявола, - иногда взрывался я, - нас зажала меж ног, зажала ногами ненасытная ловушка секса?! Все проваливается в нее, все честолюбивые помыслы, все мускулистые подвиги, все отчаянные , все великие мечты. Она лишь с виду податливая, робкая, нежная, дышащая, влажная. На самом деле она перетирает камни, в ее складках хрустят, лопаясь, сейфы, исчезают, всё ещё не сплющенные жизнью, таланты. Она гасит все наши порывы. Словно, если бы разрешить мужскому началу неостановимо, неослабеваемо нагнетать и нагнетать в мир свою силу,произойдет катастрофа... Она и есть наша прижизненная тюрьма, дверь, которая всегда открыта и куда мы возвращаемся сами."
Кло была одним из таких осколков. В редкие минуты она пыталась быть для меня целым. Но ее не хватало. Не хватало сил удержать осколки вместе. Без травы, без литра белого она могла продержаться не больше двух дней. В ней была запрограммирована неотвратимая конечная измена, как в военных спутниках финальное саморазрушение. Я наблюдал, как накапливание, уплотнение наших мелких невзгод (деньги! деньги! и деньги!..) будило ее, заставляло пошире распахивать всегда заспанные глаза и нашаривать сквозь туман мигрени или похмелья нового любовника. На которого можно было бы положиться, с котором можно было бы отключить тикающий пульсирующий механизм тревоги.
Чтобы остаться с Кло, ее нужно было разминировать. Мне это было не по силам. Все что в России просекалось с первых двух слов, все что там было ясно о человеке уже через 10 минут знакомства, было закрытой книгой здесь, в Париже. Я не читал в местных душах. У меня не было кода. И был рад. Можно было отдохнуть от всего остального человечества.
* * *
Ближе к вечеру я позвонил знакомым американцам.
"Хелло, - сказал я, - это Тим. Как насчет шампанского с икрой?"
"Гениально, - сказала трубка, - сумасшедшие русские... Конечно!" "Отлично,- я подмигнул Кло.- В восемь? Устраивает?"
"Заметано. Что-нибудь прихватить?"
"Э-э-э-э... - протянул я, - было бы неплохо... Мясо... сыр, вино, хлеб, салат", - я выдал им полный список.
Целый месяц мы продержались на икре. Через дом прошла целая толпа журналистов, музыкантов, бездельников, фотографов, переводчиков, толкателей наркотиков, хиппарей, издателей, авторов песен про тесто, чьих-то мужей, социологов, психиатров...
Я отключал телефон, по которому наголо стриженная негритянка пыталась дозвониться в Лос-Анджелес, я заставал на кухне двух отполированных солнцем блондинов за дележом кокаина, я пытался объяснить директору свободолюбивой популярной газеты, что я диссидент с семи лет, с первого класса школы, но вовсе не диссидент в смысле одноименной парижской секты, что, скорее всего, я - китаец, и объяснить ему, "что же там в конце концов происходит", за бутылкой скотча не могу.
Мне обрыдли эти идиотские, наивные и в то же время заносчивые вопросы. Столетняя дама, подруга юности Блез Сандрара, интересовалась, брать ли ей с собою двустволку-спрингфилд - она собиралась повторить транссибирское путешествие поэта. Служащий торговой фирмы с филиалом в Москве расспрашивал меня с напускным равнодушием об отношении закона в стране рабочих и крестььян к практике гомосексуальных отношений. Каждый знал слова "борщ", "на здоровье" и "я тьебя лублу". На нашей последней вечеринке было человек двести - вчетверо складывающиеся двери комнат были раскрыты, толпа танцующих отражалась в зеркалах, рок-группа, только что выпустившая диск в Лондоне, наяривала до самого утра.
В тот вечер ко мне прилип и не отклеивался невысокий рыжеватый чех из эмигрантов, неистощимое любопытство которого наводило меня на мысль о ГБ. Совсем недавно я отослал паспорт в Москву, дал интервью нью-йоркской Таймс и Монд, где, может быть, с излишней яростью проставил некоторые акценты. В то же время молодой человек из местной контразведки, занимавшийся моей проблемой, в более чем короткой беседе посоветовал мне не выпендриваться и вести себя тихо.
"У нас не так много возможностей защищать всех вас здесь. Мы ограничены в средствах. У нас просто не хватает сотрудников...."
Эмиграция захлебывалась в кагэбэмании, каждый не отсидевший был на подозрении, каждый не согласный с настроением группы был агент, а про одного вполне мирного, от дрязг уставшего старикана мне было сказано:
"То, что он сидел, еще ни о чем не говорит. Он слишком хорошо сидел..."
Конечно, все это работало на руку только одной конторы. Но я еще не знал насколько привольно сотрудникам этой конторы жилось в стране. У них было столько доброжелателей!
* * *
Чеха я послал в итоге куда подальше. Он улыбнулся и слинял. Но моя подозрительность, без спроса, кормилась хоть чем-то, но каждый день. То это был странный, во всех языках сразу спотыкающийся звонок. То тусклая алжирка в старом пальто с платком на голове, попавшаяся мне на окраине, куда я поехал знакомиться с переводчицей, мелькнувшая на обратном пути в метро и пошедшая, не скрываясь, по улице, до моего подъезда. То это было приглашение никому не известной организации выступить у них - адрес пригородной резиденции - на вечере в защиту австралийских кенгуру, лохнесского чудовища или права на самоубийство.
В Люксембургском саду, где я играл в теннис, между плохо организованным взрывом подачи и броском к сетке я успевал перехватить торчащий из воротника тяжелой шубы стопроцентно славянский взгляд, подмороженный расчетом. Помню, как один из таких, "вовремя замеченных", персонажей поднял мой вылетевший за ограду лимонный мячик и с отозвавшейся у меня горячим переплеском в загривке ухмылкой перебросил его обратно. У меня было ощущение, что я держу в левой руке злую подделку - что это все рассчитано и от моего удара пушистый комок превратится в огненный клекот...
Я пытался найти баланс между параноидальной фантазией сбежавшего из тюрьмы мечтателя и реальным количеством в будни влитого активированного зла.
Киса, прикативший в Париж меня проведать, располневший, розовощекий, непьющий Киса подтверждал мои опасения.
"Нас пасут, приятель, и без всяких сомнений. Среди смывшихся правдами и неправдами, конечно же, есть твердый процент трансплантатов. Я думаю, что основная цель эмиграции, с советской стороны, именно упаковать свой железный процент в отбросах ненужных государству охламонов, вроде тебя. Дать им шанс врасти в общество, занять если не ключевые места, то хотя бы прихожие сфер влияния. Война давным-давно идет; но акции размыты, замаскированы, обставлены ложными ходами для потехи общественного мнения..."
Мы сидели все в том же Люксембургском саду; дети в ожидании билета на теннис выстраивали поперек игрового поля железные стулья и перебрасывались через них. Корты были публичные, но надменные бугаи из Сената имели право резервировать время. Работали тайные привилегии: хорошие отношения с мерзнувшим в каменной будке продавцом билетов, незначительная переплата одним
словом, я видел родную советскую систему в действии.
Когда ближе к весне Киса вдруг исчез из своей нью-йоркской квартиры, я вспомнил наш короткий разговор. Он был хорошо информирован, Киса; судя по всему, он числился за военным департаментом и иллюзий не имел. Его исчезновение отозвалось удивленным эхом в нескольких газетах, но тут же затихло. Меня навестил корректный молодой человек из Вашингтона, его вопросник был составлен со скучной дотошностью, и, насколько я понял, он занимался не розыском просвета в напрочь затемненном Кисином деле, а последней страницей его досье. Правом поставить точку.
* * *
Мои отношения с русской колонией ограничивались случайными встречами на улице и неизбежными - в русскоязычных редакциях. К ужасу своему, я обнаружил, что страницы моей Станции Кноль продолжают обрастать плотью. Аэропорт в Бурже - не совпадал, парижские улицы - лишь частично, но дух третьей волны эмиграции, увы, был угадан. Бывшие жертвы цензуры сами становились новыми цензорами, бывшие борцы за свободу - боссами этой свободы, а проповеди о терпимости кончились мордобоем и хамством. В структуре западной русской прессы проглядывала до тошноты знакомая однопартийность, запрет и умалчивание были правилами, и
было впору начать создавать свой парижский самиздат. Тот, кто был аутсайдером в Союзе, оставался за бортом и здесь. Люди жили на политический капитал московских акций десятилетней давности. Деньги и внимание местной прессы, отсутствие потенциальной критики меняло их на корню. Мегаломания процветала. Каждый пророчил и писал свой апокалипсис, а приодевшись и обставившись, крыл гнилой запад.
Дошло до того, что кое-кто стал поругивать "...ад западного супермаркета...".
Все это было не смешно. Языков никто не учил, новости с опозданием на неделю приходили в интерпретации кривобокой, однопартийной "Парижской правды". Оправданная дома, в Союзе, асоциальность не переходила в свою противоположность. Меньшинство, бывшее когда-то подпольной элитой, в нынешнее большинство не вливалось. Все было заморожено на уровне группового постсоветского сознания. Лишь минус менялся на плюс и вместо "Атас! легавый..." шептали: "Смотри, флик...".
Самой замечательной метаморофой был переход части бывших антисоветчиков на просоветские позиции. Многие действительно лучше жили в Москве - кусок пирога, которым им затыкали рот, казался им теперь амброзией богов. Идеализм большинства, споры о месте русского народа в истории, полуночный захлеб стихами кончился вопросами - есть ли у тебя машина? В престижном ли квартале города ты живешь?
Престиж! Каждый приехавший, прежде чем снимал угол, заводил себе роскошную визитную карточку - "Аркадий М. Рататуев - борец за права."
Унижение прошлого не смывал и ветер с океана. Спорадические издания частенько выходили под названием "Я" или "От Я до Я".
* * *
Кло уезжала. Она звала меня с собою, в Бразилию. Перевод книги был почти что закончен, последняя глава, заново переписанная, становилась первой. Нужно было прощаться с огромной, ставшей еще больше теперь, когда вещи были сложены, квартирой. Кло надеялась сделать свой миллион на кокаине. Она знала нужных людей, знала их повадки, знала, как они продают клиентов полиции получая товар назад. Это была почти беспроигрышная игра. Худенькая, растрепанная Кло собиралась их всех перехитрить. Я пытался отговорить ее. Семь лет тюрьмы в жарком климате засушат се, как бабочку на растяжках. Она меня не слышала. Было решено встретиться в мае, в Дакаре. Маршрут конкорда звучал как сон: Париж Дакар - Рио...
Она катапультировалась первой. Я нашел дешевую студию на Сен-Жорж: корабельные окна, высококачественная тишина, польская консьержка. Название книги наконец вылупилось - Станция Кноль была жирно перечеркнута и строчка из Бродского "Ниоткуда с любовью" была вписана на титульный лист. Консьержка обещала поливать цветы пана писателя; веселый толстый фотограф колесом прокатился со мною через полгорода, скармливая жужжащему никону мое смущение и мою небритость: готовилась реклама, я покончил с предварительным интервью для ведущей газеты и наконец в брюхе боинга пересек средиземноморскую лужу.
* * *