22811.fb2
За столом Паульсберга говорили о положении страны. Мильде опять заявил, что намерен переселиться в Австралию. Но, слава Богу, на этот раз стортинг едва ли разойдётся, не сделав чего-нибудь, авось будет хоть какое-нибудь постановление.
— Мне совершенно безразлично, что он сделает, — сказал журналист. — Так, как дело обстоит теперь, Норвегия, по-видимому, конченная страна. Мы идём назад, проявляя решительное убожество во всём, отсутствие силы в политике и в гражданской жизни. Как грустно видеть это всеобщее разложение! Как печально, например, видеть жалкие остатки духовной жизни, так ярко вспыхнувшей в семидесятых годах! Стариков постигает удел всех смертных, кто после них возьмёт их работу? Мне опротивело декадентство, я признаю только высшую духовную жизнь.
Все смотрели на журналиста. Что такое приключилось с этим жизнерадостным малым? Хмель почти сошёл с него, он говорил довольно связно и даже не коверкал слов. Что он хочет сказать? Но когда хитрец дошёл до заявления о том, что декадентство ему опротивело, что он признаёт только высшую духовную жизнь, все гости покатились со смеха и поняли, что это всё ловкая шутка. Вот так плут, как ловко он провёл их всех! Жалкие остатки духовной жизни семидесятых годов? А разве Паульсберг, и Иргенс, и Ойен, и Мильде, и оба стриженых поэта, и наконец целый рой постоянно возникающих первоклассных талантов, разве это ничто?
Журналист сам хохотал вместе со всеми, отирал пот со лба и опять хохотал. Все были убеждены, что этот человек таит в себе громадный запас материала, ещё не использованного в газете. Можно было ожидать, что в один прекрасный день появится какая-нибудь книга его сочинения, какое-нибудь необыкновенное творение.
Паульсберг смеялся несколько натянутым смехом. В сущности, он был задет тем, что в продолжение целого вечера никто ни разу не упомянул ни об одном из его романов, ни даже о его книге «О прощении грехов». Поэтому, когда журналист спросил его мнения о духовной жизни Норвегии вообще, он сухо ответил:
— Я ведь уже высказался по этому предмету где-то в моих сочинениях.
— Ну, да, да, конечно. Если подумать, так наверное можно припомнить. Разумеется. Совершенно верно, где-то была заметка.
Фру Паульсберг могла даже привести заметку, указать страницу. Но тут Паульсберг стал собираться домой.
— Так, значит, я завтра приду к тебе позировать, Мильде, — сказал он, бросив взгляд на мольберт.
Он встал, допил свой стакан и отыскал пальто. Жена его тоже поднялась и стала прощаться, пожимая всем очень крепко руки. В дверях они столкнулись с фру Ганкой и Иргенсом и бегло простились и с ними.
С этой минуты среди оставшихся воцарилось неудержимое веселье. Они пили, как губки, даже оба молодых поэта не отставали от других и с налитыми кровью глазами говорили о Бодлере13. Никто уже не старался сдерживаться. Мильде желал иметь откровенное объяснение, зачем Иргенсу нужен был жареный кофе. Зачем это он ему понадобился? уже не собирался ли он целовать фру Ганку? Да, да, пусть чёрт верит ему!
Тидеман слышит это и смеётся со всеми, смеётся громче всех и говорит:
— Да, правда твоя, чёрт его разберёт, этого плута!
Тидеман был совершенно трезв.
По поводу жареного кофе, журналист воспользовался случаем, чтобы поговорить о дурном дыхании вообще. Он говорил громко, обводя взглядом всех присутствующих. Отчего происходит дурное дыхание? От плохих зубов, от кариозных зубов, ха-ха-ха! Гнилые зубы заражают весь рот. И он подробно объяснил, каким образом один гнилой зуб может заразить весь рот. Желудок впрочем, тоже причастен к этому.
Никто не стеснялся, тон становился всё развязнее, разговоры приняли вольный оборот, слышались ругательства. Жеманство — горе Норвегии. Люди скорее согласны допустить, чтобы дочери их гибли от неведения жизни, чем посвятить их вовремя. Жеманство — это порок, который в настоящее время достиг своего расцвета.
— Чёрт побери, следовало бы обязать общественных деятелей выкрикивать на улицах распутные слова только для того, чтобы ознакомить молодых девушек своевременно с вопросами жизни... Что ты там ворчишь, Тидеман?
Нет, Тидеман не ворчал, и Оле Генриксен тоже не ворчал. Эта идея насчёт общественных деятелей в высшей степени оригинальна. Ха-ха-ха!
Мильде отвёл Тидемана в сторону.
— Вот что: нет ли у тебя нескольких крон, а? — сказал он.
Ещё бы, Тидеман ещё не совсем разорился. Сколько? Десятку?
— Спасибо, спасибо, дружище, я отдам их, — сказал серьёзно Мильде. — Я, разумеется, отдам их тебе в самом непродолжительном времени. Ты молодчина. Не дальше, как вчера, я говорил, что вы, торговцы, чёрт бы побрал меня, редкие люди. Точь-в-точь этими самыми словами я выразился. Вот тебе моя рука!
Наконец фру Ганка поднялась, чтобы уходить. Уже рассветало. Муж тотчас же подошёл к ней.
— Да, Ганка, правда, пойдём, — сказал он и предложил ей руку.
Она бросила на него взгляд и сказала:
— Благодарю тебя, мой друг, меня проводят.
Прошло некоторое время, прежде чем он справился с собой.
— Ага, так, — проговорил он, улыбаясь. — Ну, всё равно, я только подумал...
Он отошёл к окну.
Фру Ганка простилась со всеми и пожелала покойной ночи. Прощаясь с Иргенсом, она шепнула ему горячо, задыхаясь:
— Значит, завтра, в три.
Она долго держала руку Ойена в своей и спрашивала его, когда он едет.
— Написал ли он в Торахус, чтобы ему оставили комнату? Нет? Ах, эти поэты, всегда-то они забудут самое важное! Пусть он телеграфирует завтра же. Счастливого пути! И поправляйтесь...
Тон у неё был в высшей степени материнский. Её провожал журналист.
— Ты обещал рассказать мне что-то, Оле? — сказал Тидеман.
— Да, помню... Ты удивляешься, что я хочу поехать в Торахус. Я сказал, что у меня там есть маленькое дело, но это неправда, просто у меня так сорвалось с языка. Я никого там не знаю, только Люнумов, незачем говорить больше того, что есть на самом деле. Я, действительно, был однажды в тех местах. Не можешь себе представить, до чего это было забавно. Мы заявились туда, как два истомленных жаждой путника, и попросили молока. Потом я встретился с этой семьёй здесь, когда они были в городе, осенью в прошлом году и этой зимой. Это большая семья, с домашним учителем их семеро, старшую дочь зовут Агатой. Потом я расскажу тебе о них поподробнее. Агате минуло восемнадцать лет семнадцатого декабря, ха-ха, значит, ей пошёл девятнадцатый год, это ничего, просто я сейчас вспомнил, что она как-то случайно сказала мне это. Ну, словом, мы не помолвлены, я не это хочу сказать, мы только в последнее время с ней переписывались. Но я не знаю, что из этого выйдет... Что ты скажешь?
Тидеман был изумлён до чрезвычайности. Он даже остановился.
— Но я решительно ничего не знал об этом, ты никогда не говорил мне ни слова.
— Нет, я не мог ничего сказать. На что я мог рассчитывать, она ведь была так ещё молода. Теперь предположим, что к моему приезду она одумалась, перерешила? Так что же, только всего и будет, развязка произойдёт самым тихим манером, она ни капли не будет скомпрометирована... Я покажу её тебе, Андреас, у меня есть фотография. Она, впрочем, не давала мне её, я взял её почти силой.
Они остановились на минуту, рассматривая фотографию.
— Очень мила! — сказал Тидеман.
— Не правда ли? Очень рад, что она тебе понравилась. Я уверен, что ты полюбишь её.
Они пошли дальше.
— Ну, желаю счастья! — сказал Тидеман и опять остановился.
— Спасибо! — Немного погодя Оле прибавил: — Я говорю тебе спасибо, потому что, в сущности, всё уже почти решено, понимаешь ли. Я еду туда и привезу её с собой.
Они дошли почти до Вокзальной площади, когда Тидеман вдруг пристально стал вглядываться прямо перед собой и шепнул:
— Да ведь это, кажется, моя жена идёт вон там?
— Да, это она, — шёпотом ответил Оле. — Я всё время видел эту даму впереди нас, но только теперь рассмотрел, кто она.
Фру Ганка шла домой одна, журналист вовсе не провожал её.