22811.fb2
— Да, да, не в состоянии... нет... потому что это прошло безвозвратно...
И она замолкла.
Вдруг она повернулась к нему лицом и посмотрела на него, хорошенькая верхняя губа была слегка приподнята и обнаруживала белые зубы. Она попыталась улыбнуться и сказала тихонько:
— Может быть, ещё не совсем прошло, Иргенс? Подумай, я стольким пожертвовала ради тебя...
Но он покачал головой.
— Да, это, действительно, вышло нехорошо, но... Знаешь, о чём я сейчас думал, пока молчал и не отвечал тебе? О том, что ты сказала: пропало безвозвратно. Верно ли это? Да. Я настолько охладел, что этот разрыв даже не волнует меня, я нисколько не взволнован. Так ты сама можешь понять... — И, как бы желая хорошенько использовать этот случай, он продолжал: — Ты говоришь, что заходила ко мне три раза? Я знаю о том, что ты приходила два раза.
Я должен сказать это тебе, потому что считаю невозможным утаить от тебя сущность дела. Я сидел здесь и слышал, как ты стучалась, но не отворил тебе. Ты можешь, значит, понять, что это серьёзно... Но, дорогая, милая Ганка, я не виноват в этом, ты не должна огорчаться... Не правда ли, ты поймёшь меня, если я скажу тебе, что наши отношения немного унижали меня? То, что я постоянно должен был принимать от тебя деньги, глубоко унижало меня, и я говорил самому себе: это унизительно! Не правда ли, ты понимаешь, что человек с моим характером, — я очень горд, — не знаю, добродетель это или порок во мне, но я горд...
Пауза.
— Да, да, — машинально проговорила она, — да, да.
И она встала, собираясь уходить. Глаза её остановились, она ничего не видела.
Но он хотел объясниться, она не должна была уходить с ложным представлением о нём, он удержал её, желая изложить ей свои причины, иначе он был бы смешон. И он говорил долго, ловко объяснил всё, словно ожидал того, что произошло, и приготовил все доводы в своей голове. Да, всё это были мелочи, но для человека его склада и мелочи имеют значение. В общем, он начал понимать, что они не подходят друг к другу. Она, конечно, ценила его, даже больше, чем он заслуживал, но она, по-видимому, не совсем его понимала, он не упрекает её за это, Боже сохрани! Она говорила, что она гордилась им, гордилась тем, что дамы на улице оборачивались и смотрели ему вслед. Хорошо! Но она недостаточно ценила его, как личность. Она не была всецело проникнута мыслью, что он не совсем уже обыкновенный, заурядный человек. Нет, пусть она извинит его, но её понимание его натуры было неглубоко. Она не гордилась тем, что он говорил, думал или писал, нет, на первом плане её гордость была направлена не на это, но она отмечала, что на улице дамы заглядываются на него. Но дамы ведь готовы смотреть на кого угодно, они заглядываются на поручиков и на лавочников. А она даже подарила ему палку, чтобы он щеголял с ней на улице...
— Нет, Иргенс, — прервала она, — не потому, вовсе не для того...
Ну, может быть, и не для того, особенно, раз она говорит, то... Но у него составилось тогда такое впечатление, что именно для того. А ему казалось, что он может постоять за себя и без палки. Потому что с палкой ведь маршировали и бритые бараны, которых всюду таскает за собой Ойен. Словом, он отдал палку первому, кто подвернулся под руку... Но были и другие вещи, другие мелочи. Ей хотелось пойти в оперу, он не мог сопровождать её, но она всё-таки пошла, и он сказал себе: «Она пошла-таки в оперу, пошла всё равно, ей безразлично, с кем ни идти». Хорошо, это радовало его, бесконечно радовало его в душе, — и так далее. У неё было светлое шерстяное платье, и когда она приходила к нему, то весь его костюм бывал покрыт волосками и шерстинками. Она никогда этого не замечала. Он потом долго чистил и обирал эти шерстинки, и всё-таки у него был такой вид, словно он, одетый, лежал в постели. А она, замечала ли она это? Никогда! И он говорил себе: «Как это она никогда не замечает этого, как это она ничего не видит!». Таким образом одно за другим становилось между ними, и, в конце концов, дело дошло до непреодолимой антипатии. Он видел её недостатки во всём. Например, она ходит животом вперёд. Ему казалось, что люди замечают это и смотрят ей на живот, когда она проходит мимо, и это сердило его, оскорбляло. Он ясно помнит, как раз в субботу зимой они встретили на Дворцовой улице двух мужчин, правда, это были только два студента, но всё равно. Он готов жизнью поклясться, что эти два субъекта смотрели на её живот и думали о ней нахальные вещи. «Посмотри-ка, как она выпятила живот, вот так молодчина!». Ему кажется, что он до сих пор точно слышит эту фразу. Что же ему было делать? Он сказал себе: «Она выпячивает живот, она действительно ходит животом вперёд, нельзя винить людей в том, что они смотрят на это, наблюдают это явление». Но зачем же она ходит так небрежно, она, такая красивая? Люди говорят об этом, смотрят... О, сотни таких мелочей! Не так давно губы у неё до того растрескались, что она даже не могла смеяться естественно, и это тоже дурно подействовало на него, совершенно испортило ему представление о её лице. Боже мой, она не должна думать, что он упрекает её за то, что у неё были растрескавшиеся губы, она не виновата в этом, и он вовсе не так глуп. Но... И так, одно за другим, дело дошло до того, что он буквально с ужасом ожидал её прихода. Она должна поверить ему, он сидел здесь, вот на этом стуле, и страдал, страдал невыразимо, слыша её стук за дверью. Но не успевала она сойти с лестницы, как он сейчас же собирался и тоже уходил. Он шёл в ресторан и обедал там с аппетитом, с наилучшим аппетитом, нимало не огорчаясь тем, что сделал.
Он рассказывает ей это для того, чтобы она поняла его...
— Но, дорогая Ганка, вот я сижу и говорю всё это и, может быть, ещё больше огорчаю тебя. Я считал, что это необходимо, ты должна понять, что у меня действительно были основания, что я говорю не просто так себе. К сожалению, это слишком глубоко коренится в моей натуре. Ах, не принимай этого только близко к сердцу, дорогая, не огорчайся. Ты знаешь, что я люблю тебя, несмотря ни на что, и искренно тебе благодарен за всё, я никогда не забуду тебя, я это чувствую. Скажи, что ты относишься к этому спокойно, я так буду рад...
Он остановился. Не было сомнения в том, что он приготовился заранее и обдумал всё, что скажет: с такой точностью он припоминал все мельчайшие подробности. И, замолчав, он всё ещё сидел и перебирал в уме, не забыл ли чего-нибудь.
Она продолжала сидеть на своём месте спокойно, неподвижно. Да, дурные предчувствия не обманули её, всё было кончено. Вон там сидит Иргенс, он сказал то-то и то-то, припомнил то-то и то-то и привёл это в своё оправдание. Он говорил так много, что выдал себя, чего только он ни наскрёб, чтобы получше оправдаться! Нет, у него нельзя просить совета, он, наверное, порекомендует просмотреть в газетах объявления о свободных комнатах или обратиться к посыльному. Как он выдал себя! Он точно стёрся на её глазах, ушёл куда-то далеко, она видела его где-то вдали, в глубине комнаты, у него были две перламутровые запонки в шёлковой рубашке, блестящие, аккуратно расчёсанные волосы. У неё было такое чувство, что его длинная речь как-то странно раскрыла ей глаза. Да, да, он не остановился даже перед тем, чтобы извинить её за то, что весной у неё была ранка на губе. Вон он сидит...
Ею овладела такая тупость, что она даже не могла встать сразу, внутри была точно какая-то зияющая пустота. Эта маленькая иллюзия, которую она всячески пробовала поддержать в себе, тоже разлетелась, как дым. Кто-то шёл по лестнице, она не помнила, заперла ли дверь, или нет, и всё-таки не шевельнулась. Впрочем, шаги раздались выше, на следующем этаже...
— Дорогая Ганка, — заговорил он, чтобы по возможности утешить её, — ты должна бы серьёзно взяться за роман, о котором мы говорили. Нет никакого сомнения, что ты сможешь написать его, а я с радостью просмотрю потом рукопись. Ты должна хорошенько подумать об этом, да это и развлечёт тебя немножко. Ты знаешь, что я от души желаю тебе всего лучшего.
Да, как же, она тоже задумала как
то написать роман! Почему бы ей и не написать? Теперь чуть не каждый день то одна женщина, то другая выступали в литературе, и все они прелестно писали. И вот однажды и ей пришло в голову, что теперь очередь за ней. И как все поощряли её к этому! Слава Богу, до сегодняшнего дня она не вспоминала об этом, слава Богу!
— Ты не отвечаешь, Ганка?
— Да, — ответила она рассеянно, — да, в том, что ты говоришь, есть доля правды.
Она вдруг встала и посмотрела прямо перед собой. Ах, если бы она только знала, что ей теперь предпринять! Идти домой? Да, это, пожалуй, лучше всего. Будь у неё родители, она пошла бы, вероятно, к ним, но родителей у неё не было и, можно сказать, почти что никогда не было. Да, надо идти домой, к Тидеману, к оптовому торговцу Тидеману, у которого она жила...
И с совершенно мёртвой улыбкой она протянула Иргенсу руку и простилась с ним.
Он почувствовал такое большое облегчение, видя её спокойствие, что горячо пожал её руку. Какая она необыкновенная, какая разумная женщина, она принимает дело, как должно! Никаких истерик, ни отчаянных упрёков. «Прощай!», с улыбкой! Ему хотелось ещё подбодрить её, отвлечь от её горя, и он заговорил о вещах, касавшихся его самого, о своих поэтических замыслах. Он пришлёт ей и свою будущую книгу, она снова найдёт в ней его. А о романе она должна непременно подумать... И, чтобы доказать ей, что дружба их ещё продолжается, несмотря на то, что связь между ними и прекратилась, он попросил её ещё раз поговорить с журналистом Грегерсеном относительно заметки о его стихах. Ведь это чёрт знает что такое, до сих пор не появилось ни одного настоящего отзыва! И, конечно, опять тут замешан Паульсберг, Паульсберг страшно завистлив, он всячески старается, чтобы газеты занимались только им, а не другими. Она окажет ему этим большую услугу. Потому что он сам, Иргенс, не может заставить себя поговорить с Грегерсеном, для этого он слишком горд, он не станет унижаться...
— Да, — ответила она с застывшей улыбкой, — я говорила уже с ним, я отлично помню, что говорила с Грегерсеном о чём-то подобном.
И, не смотря ни направо, ни налево она пошла к двери.
Но не успела она выйти за дверь, как тотчас же вернулась и, не говоря ни слова, вошла в комнату. Она подошла к зеркалу, висевшему в простенке между двумя окнами, и стала осматривать себя со всех сторон.
— Пожалуйста, — сказал Иргенс, — вот зеркало. Оно, кажется, порядочно запылено, но...
Она сняла шляпу и слегка поправила волосы, потом вытерла носовым платком рот. Тем временем он стоял и смотрел на неё; она удивляла его. Конечно, прекрасно иметь сильную волю и не поддаваться горю, но это равнодушие было неделикатно, положительно неделикатно. Он думал, что в ней всё-таки настолько есть глубины, что разрыв с ним причинит ей больше горя. А она стоит и поправляет свой туалет с величайшей заботливостью. Он не мог понять этого хладнокровия, он чувствовал себя оскорблённым, оскорблённым до глубины души, и горько заметил, что он здесь, в комнате, что она, по-видимому, совсем забыла о его присутствии...
На это она ничего не ответила. Но, отойдя от зеркала, она остановилась на минуту посреди комнаты и, смотря куда-то возле носка его сапога, промолвила усталым, равнодушным тоном:
— Неужели же ты не понимаешь, что между нами всё кончено!
Но, очутившись на улице, в сиянии яркого дня, среди сутолоки людей и экипажей, она почувствовала, что силы оставляют её, и начала плакать. Она опустила вуаль, свернула в самые узкие переулки, чтобы спрятаться от людей, Она шла быстро, сгорбившись, разбитая, и плечи её вздрагивали от рыданий. О, какой мрак окружал её, что ей делать? Она почти бежала, сошла с тротуара и шла по мостовой, шепча и плача. Можно ли ей вернуться домой, к детям и мужу? Что, если дверь заперта? У неё было два дня на то, чтобы снять комнату, и теперь, может быть, Андреас уже потерял терпение. Надо поторопиться, дверь, может быть, ещё не заперта, и она попадёт домой, если поторопится.
Всякий раз, опуская руку в карман за носовым платком, она чувствовала, что у неё в кармане письмо. Это был конверт с билетом в сто крон, он лежал на дне кармана и шуршал... Боже мой, если бы у неё был кто-нибудь, к кому можно было бы пойти, хотя бы просто какой-нибудь добрый друг! Из всех знакомых, с которыми она сошлась в кружке, ей никого не хотелось видеть, нет, довольно с неё этих людей! Целые годы, изо дня в день, она вращалась среди них, слышала их разговоры, видела их дела, Боже мой, как могла она находить удовольствие в этом! Вот они все перед ней: Мильде, и Паульсберг, актёр Норем, и Иргенс, и Грегерсен, все они говорят только о своих делах и всё судачат один насчёт другого, и каждый готов подставить ножку остальным. Нет, нет, с кружком тоже всё покончено, ничто не могло заставить её поддерживать с ним какие-либо сношения... А к Оле Генриксену тоже нельзя пойти за советом? Нет, нет, нельзя!..
Пожалуй, Андреас ещё в конторе и занимается. Она не видела его два дня, так вышло, он был очень занят. А она-то ещё взяла у него сто крон, хотя он и разорён. Боже мой, Боже мой, как она не подумала об этом, когда попросила у него эти сто крон! А он сказал: «Пройдём, пожалуйста, со мной в контору, у меня нет при себе денег». Потом открыл шкаф и достал сто крон, может быть, последние в кассе. И протянул ей бумажку и не забыл сказать: «пожалуйста», хотя, может быть, у него у самого больше не было денег. Волосы у него поседели, и вид был такой, словно он не спал много ночей, но он ни на что не жаловался, говорил спокойно и гордо. Она удивилась тогда, ей показалось, будто она видит его в первый раз... Нет, она не желает оставлять у себя эти сто крон, дал бы Бог, чтобы она никогда их не просила! Может быть, если она принесёт их обратно, Андреас, простит её за это? Не помешает ли она ему, если зайдёт сейчас в контору? Она только на минутку. Фру Ганка отёрла глаза под вуалью и продолжала путь. Подойдя к конторе мужа, она с минуту поколебалась. Что, если он не примет её? Может быть, он догадается, откуда она сейчас идёт...
От конторщиков она узнала, что Тидеман в конторе.
Она постучала и прислушалась. Да, он сказал: «Войдите!». Она вошла тихо. Он стоял за конторкой, повернувшись лицом к двери, и сейчас же отложил перо.
— Извини, пожалуйста, я помешала тебе, — быстро проговорила она.
— Нет, — ответил он и вопросительно посмотрел на неё.
Перед ним лежала груда писем, он стоял, высокий и прямой, опёршись одной рукой о конторку. Нет, он не очень поседел, и глаза у него сегодня не усталые.
Она вынула свои сто крон и сказала:
— Я хотела отдать тебе это. Прости меня за то, что я попросила у тебя денег в то время, когда они нужны тебе самому. Я только теперь сообразила это. Это было так гадко с моей стороны.
Он удивлённо посмотрел на неё и сказал:
— Оставь деньги у себя. Сто крон больше или меньше, — для дела это не имеет значения.
— Нет, пожалуйста... Я прошу тебя взять их обратно.
— Ну, если они тебе не нужны, тогда так. Спасибо.
Он благодарит её! Как она рада, что эти деньги ещё были у неё, и она могла отдать их ему. Она подавила своё волнение и в смущении тоже поблагодарила его, отдавая ему кредитку. Она продолжала стоять. Увидя, что он снова взялся за перо, она проговорила, улыбаясь и с запинкой:
— Извини, что я так долго... я никак не могу снять комнату, но...