22811.fb2
Она встала и сделала шаг по направлению к нему. Сама того не замечая, она протянула ему руку и, когда он не взял её, она беспомощное опустила её, покраснела, смутилась и снова села на стул.
— О, нет, ты не удерживаешь меня... Я хотела спросить тебя... Я почти не надеюсь... Но, может быть, ты позволил бы мне остаться ещё некоторое время, немножко? Я буду не такой, как раньше, я чувствую, что могу стать совсем другой, со мной произошла перемена, да и с тобой тоже. Я не могу сказать, я хотела бы...
В глазах у него вдруг помутилось. Это ещё что такое? Твёрдость его поколебалась на мгновение, он застегнул пиджак, встал. Неужели же он понапрасну вынес столько страдания за эти долгие тяжёлые дни и бездонные ночи? Нет, не может быть! Сейчас это должно обнаружиться. Что он может сделать? Вон там сидит Ганка, она сильно взволнована, это он взволновал её своим приходом.
— Успокойся, Ганка. Ты, должно быть, сама не знаешь, что говоришь.
В душе её вспыхнула яркая, безумная надежда.
— Нет, нет, — воскликнула она, — я знаю каждое слово, я говорю совершенно сознательно. О, если бы ты мог забыть то, что было! Андреас, если бы ты пожалел меня на этот раз, только на один этот раз. Сжалься надо мною, прости меня! Целый месяц я стремлюсь вернуться домой, к тебе и к детям, я смотрела на тебя вот отсюда, из-за гардины, когда ты выходил из дому. Я в первый раз как следует увидела тебя, когда мы ездили кататься под парусами; помнишь ты эту прогулку? Я видела тебя тогда словно в первый раз. Я не видела тебя раньше. Ты стоял на руле, я видела тебя на фоне неба, воздуха, у тебя были седые волосы, вот здесь, чуть-чуть. Я вдруг так удивилась, когда увидела тебя, и спросила, не холодно ли тебе, только для того, чтобы ты сказал мне что-нибудь. Но время идёт. За эти недели я не видела никого, кроме тебя, и ни о ком другом не думала. Мне двадцать четыре года, и я никогда до сих пор не испытывала ничего подобного. Всё, что ты делаешь, всё, что говоришь... И то, что детки говорят и делают. Мы играем и смеёмся, они обнимают меня за шею... Я слежу за тобой глазами... Посмотри, я разрезала несколько петель в гардине, чтобы отверстие было побольше. Я могу теперь видеть тебя, пока ты не завернёшь за угол, а когда ты входишь в контору, я по звуку шагов узнаю, что это ты. Накажи меня, накажи, как хочешь, только не отталкивай меня! Я испытываю такое неизъяснимое блаженство от того, что я здесь, я буду совсем, совсем другой...
Она, не останавливаясь, произносила эти истерические слова, до такой степени взволнованная, что временами язык отказывался ей повиноваться. Она встала, чуть не плача, улыбаясь, голос её то прерывался от радости, то замирал.
— Перестань! — резко сказал он, и слёзы закапали и из его глаз.
Он отвернулся, сморщился от ярости, что не может овладеть собой. Он стоял и искал слов, чтобы ответить ей, но это плохо удавалось.
— Ты всегда умела запутать меня словами, я не мастер отвечать на подобные речи, ты это знаешь. В нашей компании все красноречивы, но я так и не научился этому искусству... Извини меня, я не хочу тебя обидеть. Но если ты думаешь, что я соглашусь теперь занять место... если ты думаешь это... Ты хочешь заставить меня быть заместителем другого? Нет, я не знаю, я ничего не знаю. Ты хочешь вернуться ко мне? Но каким же образом ты вернёшься? Я не хочу ничего знать об этом, уходи себе с Богом.
— Нет, конечно... Но я всё-таки прошу тебя. Я была неверна тебе... да... и нет такой вещи, в которой я бы не была виновата, но...
— Мне кажется, мы можем закончить эту сцену. Тебе необходимо успокоиться.
Тидеман пошёл к двери. Она шла за ним, широко раскрыв остановившиеся глаза.
— Накажи меня! — воскликнула она. — Я прошу тебя об этом, имей сострадание ко мне. Я буду благодарить тебя. Не уходи, я ничего не вижу, кроме тебя, я люблю тебя. Когда ты проходишь по улице, я долго стою и смотрю тебе вслед после того, как ты уже скроешься за углом, и потом, сев за работу, я вскакиваю и бегу опять к окну, посмотреть, не видно ли тебя хоть немножко. Не отталкивай меня, подожди немного. Я изменяла тебе и... Но ты мог бы взять меня на испытание, испытай меня некоторое время. И тогда, может быть, ты позволишь мне остаться здесь. Я не знаю...
Он отворил дверь. Она всё ещё стояла с вопросом, застывшим в глазах.
— Зачем ты смотришь на меня? До чего ты хочешь довести меня? — сказал он, стоя на пороге. — Опомнись, не думай больше об этом. Я постараюсь сделать всё для детей, всё, что будет в моих силах, большего ты ведь не можешь требовать.
Тогда силы изменили ей. И когда он ушёл, она в немом отчаянии простёрла вслед ему руки и замерла на том же месте, где стояла, разговаривая с ним. Она слышала его шаги в прихожей, внизу; на минуту он остановился, словно соображая, куда ему направиться. Ганка быстро подбежала к окну, но вскоре услышала, что он вошёл в контору. Потом всё стихло.
Всё кончено! Но разве можно было ожидать иного? Милостивый Боже, да разве можно было надеяться на иное? Как она могла тешить себя этой нелепой надеждой целый месяц! Он ушёл. Сказал, что было нужно, и ушёл. Наверное, он не хочет, чтобы она оставалась дольше с детьми...
На следующий день фру Ганка переехала. Она сняла комнату по объявлению, первую попавшуюся комнату, недалеко от крепости. Она покинула свой дом утром, когда Тидемана не было, поцеловала детей, заливаясь слезами, потом вложила все свои ключи в конверт и написала несколько строк мужу. Вернувшись домой, Тидеман нашёл эти ключи от шкафов и комодов, она не забыла отдать даже и ключ от входной двери. А рядом с ключами лежало и письмо с несколькими прощальными словами.
Тидеман опять вышел из дому. Он ходил по улицам, спустился в гавань и шёл вдоль набережной, пока было можно. Через два часа он повернул обратно и опять пошёл той же дорогой. Он взглянул на часы: они показывали час. Он пошёл вдоль гавани к морю. И тут случайно натолкнулся на Кольдевина.
Кольдевин стоял неподвижно на углу, вытянув голову. Увидя почти перед собой Тидемана, он вышел на улицу и поклонился.
Тидеман взглянул на него рассеянным взглядом.
Кольдевин спросил:
— Извините, это не господин Иргенс гуляет вон там? Видите, господин в сером?
— Где? Да, кажется, это он. Пожалуй, это он, — ответил Тидеман. И опять уставился на мостовую.
— А дама? С ним молодая дама? Это не фрёкен Люнум?
— Дама? Да, кажется, это как будто фрёкен Люнум.
— Да ведь она, кажется, должна была уехать сегодня? Мне казалось, что я слышал... Ну, стало быть, она раздумала.
— Нет, — ответил Тидеман, — она, должно быть, не уедет сегодня.
Кольдевин быстро взглянул на него. По-видимому, он некстати завёл этот разговор, Тидеман явно был погружен в собственные мысли. Он вежливо поклонился и попросил извинения за беспокойство.
Тидеман побрёл дальше.
Нет, Агата не уехала, как предполагала раньше. Она вспомнила, что надо купить кое-каких мелочишек в подарок младшим братьям и сёстрам, не могла же она приехать с пустыми руками, а выбрать подходящие вещи не так то легко, на это нужно время. А кроме того, очень интересно было ходить и заглядывать в витрины магазинов. На это у неё ушло всё утро и половина дня, и только в шесть часов вечера, покончив со всеми своими покупками, она встретилась на улице с Иргенсом. Он отобрал у неё пакеты и вызвался проводить её. В конце концов, они взяли экипаж и поехали за город. Было тепло и светло.
Нет, она не должна уезжать завтра! И к чему это может повести? Одним днём больше или меньше, какое это может иметь значение? И Иргенс, откровенно глядя ей прямо в глаза, сказал, что он очень несчастлив, что его денежные дела в настоящее время очень плохи, иначе он непременно поехал бы с нею... Нет, нет, не в одном и том же купе, но хоть в том же поезде, чтобы до конца быть поближе к ней. Но, как он уже сказал, он слишком беден для этого.
Она слушала его слова. Но ведь это позор, что такому человеку, как Иргенс, приходится нуждаться! Она, конечно, не хочет, чтобы он ехал вместе с ней, не в этом дело, но это ведь, правда, ужасно! На неё произвело сильное впечатление то, что он так откровенно сказал ей о своих стеснённых обстоятельствах. Он не рисовался, не старался выставить себя в лучшем виде, чем было на самом деле, у него нет ложного стыда. Но помочь его горю ничем нельзя.
— Впрочем, я ещё не знаю, насколько жизнь моя находится в безопасности даже и здесь, — сказал он, улыбаясь.
— Вы рассказали моему другу Оле, что я был невежлив по отношению к вам?
— Ещё будет время, — ответила она.
Нет, она ничего не рассказала, она же не дитя. А кроме того, теперь она уезжает домой, и конец всей истории.
Они велели кучеру остановиться, вышли из экипажа и пошли вперёд по дороге, смеясь и шутя. Он просил её простить ему его недавнее безумство, хотя, конечно, это не значит, что он забыл или когда-либо может забыть её. На вид он был совершенно спокоен и не говорил ничего такого, что могло бы быть принято за опрометчивые слова.
— Я люблю вас, — говорил он, — но я понимаю, что это совершенно безнадёжно. И вот меня привязывает к жизни только одно — моё перо. Я, наверное, напишу в честь вас несколько стихотворений, но вы не должны сердиться на меня за это. Да, всему своё время, и лет через сто всё равно всё забудется.
— Не в моей власти изменить что-либо, — ответила она. — Нет, это в вашей власти. Это зависит всецело от вас... Во всяком случае, никто другой тут не при чём.
И он спросил её тут же:
— Вы сказали в прошлый раз, чтобы я дал вам время, чтобы я немножко подождал. Что вы хотели этим сказать? Или вы просто обмолвились?
— Да, — ответила она.
Они пошли дальше, и вышли в поле. Иргенс оживлённо говорил о синеющем вдали лесе, о горах, о стреноженной лошади28, о согнувшемся рабочем, чинившем забор. Агата испытывала к нему благодарность, она понимала, что он старается сдерживаться, чтобы не огорчать её, она ценила это. Он сказал даже с томной улыбкой, что, если бы ему не было стыдно, он записал бы две строфы, которые сейчас сложились в его голове. Но только пусть она не думает, что это аффектация.
И Иргенс записал свои две строфы.
Она заглянула через его плечо, ей хотелось видеть, что он пишет, она почти прижалась к нему и, смеясь, с любопытством просила показать ей, что он написал.
— Пожалуйста! Это так себе, пустяк, вот посмотрите, если хотите!
— А знаете, — сказал он, — когда вы сейчас стояли рядом со мной и почти положили голову на моё плечо, я мысленно просил вас, чтобы вы подольше стояли так. Потому-то я так долго отказывался показать вам что написал.