22820.fb2 Новый Голем, или Война стариков и детей - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Новый Голем, или Война стариков и детей - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

- Fine, - мстительно сказал папа.

- Статую Свободы нужно смотреть с Уорлд Трэйд Центра, а Уорлд Трэйд Центр - со статуи Свободы, с макушки. Я с тобой могу на неделе сходить, только не завтра и не послезавтра, завтра я в Коннектикут отъезжаю, у меня там личное дело. Ты сперва куда хочешь?

- Я хочу только в Музей естественной истории, и больше никуда. Погоди, еще...

- Ну, это дядя Яша тебя пусть водит. Там у них от ящеров и прочей палеонтологии шибает мыловарней, как на Обводном канале, - я туда брезгаю. Как, Яков Давыдыч, сходишь на экскурсию с немецким сыночком? Вас вообще с Брайтона выпустит тетя Наташа или как? Ей же и Кони-Айленд уже кажется Афганистаном и Гарлемом одновременно.

Семь месяцев назад Константин Валерьянович, пражский культур-атташе, кормя меня ужином при свечах и камине в посольской квартире своей, дубовыми панелями и размерами напоминающей Ставку Верховного Главнокомандующего, рассказывал между салатом-оливье и осетриной по-монастырски, что согласно агентурных данных, но они уже рассекречены, Юлий Яклич, даже в “Московских новостях” об этом писали, глиняный шмат с чердака Староновой в шестьдесят восьмом году, по личному указанию Дубчека, был тайно вывезен в ЭфЭрГэ и передан там американской военной разведке. “Сначала-то его Дубчек сам оживлять собирался, чтоб на наши... на танки Варшавского д‹говора напустить, но не вышло у них, заклинаний каких-то, вероятно, не знали. Ожить он вроде как ожил, но с концами не очнулся”. С авиабазы под Франкфуртом спящего глиняного человека отправили спецрейсом в г. Фифроум, Коннектикут, где его стали будить с помощью военных раввинов. Но так и не добудились, 

по агентурным сведениям. “Дальше след его, к сожаленью, теряется, а вам что, для пьесы новенькой нужно, да?” Константин Валерьянович осторожно промокнул салфеткой усики в виде маленькой фигурной скобки, лежащей - с некоторым отступом от края - на бледной, слегка оттопыренной верхней губе, и зачем-то прибавил: “Конечно, сейчас, Юлий Яклич, произошла коренная переоценка этих событий, омрачивших традиционную российско-чехословацкую дружбу”.

- Слышь, Капля, я вспомнил - я еще, кроме музея естественной истории, хочу посетить еврейских реликвий. Мне для романа надо. Сходишь со мной?

- Какие у нас еврейские реликвии, тёха?! Ты, вообще, что имеешь в виду? Любавичского ребе резиденцию? Так там надо записываться за полгода и мажордому с церемониймейстером на лапу давать.

- Можешь ты мне узнать адрес нью-йоркской квартиры Мерилин Монро?

“Лендровер” вильнул огороженным блестящими трубками передом. Сзади и сбоку негодующе загудели и взвели курки вынутых из-под сидений обрезов. Папа проснулся на заднем сиденье: “Яша, приехали?” - “Да что вы, дядечка Яша, мы ж еще даже на Бруклин не съехали. Мы только с ума съехали, особенно вон сынишка ваш, Великий Писатель Земли Русской, вэпэзээр грёбаный”.

- Желаю совершить паломничество к обиталищу еврейской мученицы, злодейски убитой евнухами цезаря, - упрямо сказал я. - Или брата цезаря.

- Но почему еврейской? Почему, почему, почему? - вопил Капельмейстер, перекрывая гудки встречных и поперечных машин, не говоря уже о своей собственной.

- А кто за Артура Миллера замуж выходил и обращался? Ее ж не исключали потом, кажется? Из лона, я имею в виду, Авраама, Исаака и Якова.

- Якова, - проворчал Джек Капельмейстер. - Якова, да не всякого. ...А почему тебе, собственно, не переехать в Америку жить? Просто не понимаю, какого-такого заговенья морковкина ты еще там дожидаешься. Пока турмалаи присоединят город-герой Ленинград к великому финно-угорскому рейху?

- Нет, старик, в Америку я не могу. Мне это опасно. В Америке указом Сената от седьмого девятого шестьдесят первого запрещается употребление более одного прилагательного на одно существительное письменного текста. В некоторых штатах, например, в Техасе, за это полагается электрический стул. А стул у меня и так электрический, от канадской клюквы размером с коктейльные помидорчики, которую подавали в самолете “Прага, Рузине - аэропорт имени Кеннеди”. На сладкое.

...”Ну вот, “Зенитушка” наш прокакал опять “Спартачку”. Ох, нету, нету Левина-Когана лысого. И Бурчалкина Левы”, - сокрушенно сказал папа и тихо поскрипывающей темно-розовой челюстью потискал угол газеты. Мы въезжали на Бруклинский мост. Я давным-давно спал.

22. АМЕРИКУ ОТКРЫЛА КОЛОМБИНА (2)

Просыпался я от папиной бормашины, точнее, от пылесоса “Вихрь”, включаемого для заглушения папиной бормашины. К двум жужжаниям - в мокрых, заискренных, плотно зашторенных сумерках - добавлялось умозрительно третье: всенощный вентилятор (из дальнего от кровати угла, с лакированной четырехгранной ногой) все еще поворачивал из стороны в сторону зарешеченную свою круглую голову, полную металлических пчел. “Сейчас будет немножко неприятно”, - говорил за стеной папа и врезался в породу. В коридоре взревывал “Вихрь”.

До ухода клиента (сначала из подъезда выглядывала волнистой седой головой мама - проверить, не топчутся ли во дворе фискалы из налоговой полиции или прыщавощекие весталки собесные) я лежал в трудно развеваемой тьме - облепленная простыней пипочка бесконечно отказывалась опадать (не верь концу, стоящему с утра, он хочет ссать, а не бараться, такой вечно-женственной мудрости научила меня юденшлюхтская Ирмгард) - и с силой водил языком по внутренним нижним зубам на месте их выступления из десны, по пугающим фрагментам собственного скелета. Я думал о “Войне стариков и детей”, забойном романе, имеющем обеспечить мою уже ощутимо недальнюю старость; сюжет: в середине восьмидесятых годов в Сосновой Поляне - или лучше в Веселом Поселке - нет, лучше все-таки в Стрельне - банда восьми - десятилетних шкетов убивает восьмидесятилетних (бронзовыми великокняжескими гайками из рогаток с цейсовской оптикой), чтоб не задерживали наступление перестройки и гласности. Или из мистических каких-нибудь соображений (придумать!). Пахнущее мокрой собакой подземелье Константиновского дворца... ход из Орловского парка в Константиновский... нетопыри врассыпную... цыгане в морщинистых сапогах ловят в палисадниках ежей на жаркое... бледные, в цыпках-царапках, детские пальцы продеты - на манер кастетов - в красные шестиугольные ручки, свинченные с водоразборных кранов... Пенсионер Самородко, бывший артиллерист крейсера “Киров”, создает группу самообороны при жэковской партячейке, ну и так далее, вплоть до решающей и всеистребительной рукопашной у страшного, черного, кривого каштана (нижние сучья обломаны - на рогатки), посаженного 21 апреля 1943 года возле немецкого штаба, в честь 2696-й годовщины основания Рима. Можно будет продать в “Северо-Запад” как русское фэнтези, а то, чем черт не шутит, Уолт Дисней Студиос имени Горького возьмут да и снимут триллерок какой детско-юношеский, с Чарльзом Бронсоном в главной роли, с кривоногим литовским хазарином, косящим белобрысые цепи калашом от бедра?.. ...Бормашину и кресло наконец-то въезжали в кухонную нишу, припирали ее самопальною дверкой (а на дверке сплошь полки, а на полках сплошь банки, все в потертый красный горошек и все с эстонской надписью “Suhkur”) и протяжно кликали завтракать (очень много оладий) - в извивающиеся цепи беломраморного беломорного дыма, под мамин изучающий взгляд. “Может, тебе бороду отпустить? А то какое-то выраженье лица у тебя стало... блядское...” Не блядское выраженье лица у меня никакое, не блядское, а как было, так и осталось - необщее!

На улицу гулять не пускали - разве что с папой до круглосуточно открытого магазина “Закрытый распределитель - MiKHAIL TRIMALKHIoNIDI Ltd”. Краснокирпичные окрестности (ко всем стенкам тройными и четверными коленами приклепаны чугунные лестницы) были в свое время построены для завсегдатаев прибрежных кухмистерских имени Исаака Башевиса Зингера (“Варшауер блинцен”, холодец “Костюшко”, пани Каганьска, филижаночку кавы, прошем), а ныне заселены исключительно скифопарфянскими пенсионерами (эвакуированными, по маминому выражению) - социальные архитекторы вдохновлялись, как видно, Крестами и другими исправительными заведениями б. Российской империи, а также, что весьма вероятно, петровскими пакгаузами в ее бывшей столице и фабрикой “Красный треугольник” там же. У магазина стоял “мерседес” с номерными знаками “MISHKA” (на вечном приколе - хозяин, колосящийся усами, бровями и средними фалангами пальцев колосс, никуда отсюда не ездил), а продавали там гречневую крупу полуторакилограммовыми пакетами, варенье из грецких орехов, икру осетровых рыб паюсную в круглых, зеленых, по диаметру слегка заржавленных банках, индийский чай со слонами и жареную пол курочки. На главной улице, под продольным метрополитенным мостом, занимавшим три четверти ее неба (блаженная пыльная тень... затрудненное дыхание океана... поезд вверху, страшный, как пикирующий бомбардировщик... - здесь еще можно было вздохнуть и отстраниться спиной от рубашки), встречались через каждые четыре шага папины бывшие сослуживцы по поликлинике работников хлебобулочной промышленности: в сетчатых майках, холщовых штанах и дырчатых сандалетах древнеримского образца, как и он. Мы приостанавливались сшептаться о зубоврачебном визите - все они по сложному графику ходили друг к другу ставить друг другу коронки. Выпарены заокеанским июлем, но с полными грецких орехов и гречки авоськами мы возвращались к борщу (сметана, конечно, не с Кузнечного рынка, но есть можно) и рубленым индюшачьим котлетам; потом я до ужина (каша гречневая, ненавистная, с молоком, тоже не совхозным, конечно, и очень много оладий) слонялся (под маминым изучающим взглядом): из кухни в гостиную, из гостиной, где самопроизвольно и немо мелькал телевизор, в уступленную мне спальню - перечитывал “Буратино” и переводил на американский язык, с русско-английским словарем Смирницкого и с телефонной помощью Капельмейстера (“Умом скорбанулся, зараза? - я ж тут “Аидой” стою дирижирую!”), письмо дяди Яхуда в “Нью-Йорк Таймс”. Ladies and Gentlemen, писал дядя Яхуд с родины Деда Мороза, как историк со специализацией в области международных отношений я хотел бы поделиться с читающей публикой столицы Свободного Мира нижеследующими соображениями и опасениями. Нижеследовали опасения дяди Яхуда насчет того, что Священная Римская Империя Американской нации, случайно и совершенно для себя неожиданно победившая в холодной войне, может оказаться заложницей собственных данников и вассалов, лукавых грекулов, изощренных столетьями поражений, интриг и предательств. “Грекулами” он именовал западных европейцев, упирая на полную аналогию их положения в Американской империи с положением эллинистических ассоциированных государств и провинций в Риме ранних династий. Особые трудности для перевода представляла элегантная дяди-Яшина параллель между зависимостью римских провинций от бесперебойной поставки сладкого вина, амбры и мускуса, а также глубоководных мурен, обеспечиваемой легионами цезаря, с зависимостью Западной Европы от бесперебойной поставки невозобновляемых природных ресурсов, обеспечиваемой авианосцами 6-го Атлантического флота - Капельмейстер оказался несилен в экономической лексике. Отдельно дядя Яков предостерегал против закулисных попыток втянуть метрополию в ненужную ей катавасию на Балканах, где может произойти попытка восстановить границу между католическим и православным мирами, а то и прихапнуть чего, с использованием, как это в прошлом уже не раз и случалось, хорватских наемников, албанских арнаутов и босняцких дивизий СС. Дядя Яхуд слезно молил великий американский народ держать подчиненных ему “грекулов” в ежовых рукавицах (in the hedgehog gauntlets), не слушать их демагогии и поступать только так, как это выгодно Империи в целом - это-де будет для всех затронутых, включая сюда и самих “грекулов”, наименьшим из зол. Европейцы, развязавшие две мировые войны и друг другу их проигравшие, уже два раза и навсегда доказали, что, будучи предоставлены сами себе, способны лишь на причинение мировых катастроф. Ни разум, ни совесть им не известны - только страх. Страх - и заискивание пред нефтеносными многодетными мусульманами. Страх - и сладострастие поскорее добить (но желательно чужими руками) подраненного русского медведя, который им кажется сейчас беззащитным. Далее, на основании примеров из европейской истории, начиная с Тридцатилетней войны и кончая Мюнхенским соглашением, дядя Яхуд учил американцев, как им распознать задние европейские мысли: когда грекул говорит “мир”, “прогресс”, “сосуществование”, знай, о, Американский Народ! - он всегда имеет в виду предательство. Политическая культура Западной Европы - испокон веку (“Ну как, как я тебе переведу “испокон веку”? - сердился Капельмейстер из ямы. - У нас тут “испокон веку” значит “лет этак десять”!”) трусость, обман и предательство, раскрашенные гуманистической фразеологией. Подписано было: Cordially Yours, Ph. D. Jacob N. Derben-Kalugin, Komsomolsk-on-Amur, Russia, проездом в Японию. На следующее же утро, как будто редакция “Нью-Йорк Таймс” размещалась тут же на пляже, метрах в двухстах по деревянному променаду - на Кони-Айленде, мигающем неподвижными ночными колесами и замершими волнами американских гор, в одном из карусельных барабанов погасших - под родительскую дверь подполз длинный, надпечатанный лиловатыми рунами конверт. Скажете вашему Яшке вирусному, значилось старательной кириллицей со всеми прописными хвостами и хоботами, что в ответ на маляву евонную от 1993. 07.28 отдел писем нашей газеты может сообщить следующее: колбасники, лягушатники, макаронники и прочие старосветские подлещики - кенты наши верные, они нас учили держать перо и волыну в руке, а сколько положено - отстегивают, само собой и в общак, и государю нашему цезарю и господам сенату на то болт цаловали, т.е. на вечную нерушимую верность. А коли они нас когда кинуть дерзнут, так мы им мигом очко разорвем: индексы ихние в парашу уроним или крантик им кока-кольный отрубим, чтоб у них страшные судорги и ломки пошли. Без тебя же, лапландский отстой прошмандовый, и без советских твоих советов - уж как-нибудь перетопчемся! На отдельном листочке с грифом Государственного департамента сообщалось об отказе мистеру Yakov Goldshtein, Rovaniemi, Finland, Nationality - Russian, в выдаче въездной визы в Соединенные Штаты Америки в связи с отзывом Фондом еврейских исследований вдовы Годдес ранее выделенного ему гранта на полугодовую научную работу в фондах Колумбийского университета. “Яков, - сказала мама, - если ты еще хоть один-единственный раз позволишь Юлику впутаться в Яхудовы авантюры, я с тобой разведусь!”

23. ПИР ТРИМАЛХИОНИДИ

Каждый вечер, едва только упадет темнота, мама выводила нас подышать воздухом. Шеренги по восемь эвакуированных дам в чмокающих о доски кроссовках, плиссированных юбках в горошку (или польских кримпленовых брюках с искр‹й), на каждой накидка из меха семнадцати алеутских хонориков (скифопарфянский кооперативный хонутрик был презираем), с мужьями в смутно белеющих холщовых костюмах (шеренгой сзади, но мужей уже не хватало по восемь) и карликовыми пуделями (шеренгой спереди, натягивающей и скрещивающей поводки) шагали вдоль Атлантического океана, беседуя о политике, экономике и культуре. “Во Франции даже есть министерство интерьера! А у нас? Один Микки Маус!” - жаловались на американское бескультурье сестры Берия из Батуми. Мама сосредоточенно кивала, глядя под ноги. Только она была не в хонорике, а в цигейке до середины бедра (стара барыня на вате, через жопу ридикюль, именовалась у бабы Кати эта цигейка). Похоже было на Зеленогорск в августе или же на Пярну, отошедшее к незалежной чухне, даром что укреплял его наш Абрам, эфиопский арап Ганнибал. Но только все казалось новее и больше - и море, неслучайно названное океаном, кольцевой однобережной рекой, и пляж, и тьма, и неровно-засвеченные выпуклости облаков на продолговатом, продольно скошенном к окоему небе. Дошедши до незримой границы, туда, в разноцветное сверкание Кони-Айленда, не глядели, но делали поворот по командекругом шагом марш и маршировали шагом обратно, во тьму. Черным пуделям разрешалось забегать за границу, серебристых и белых окорачивали и поворачивали вместе с собой. Шеренга мужей встречно насквозь проходила шеренгу жен и тоже разворачивалась у последней черты. В той шеренге шагал и я (к пуделям меня, как я ни просился, не приняли), слушал уточнения сроков и очередности взаимных зубоврачебных визитов (мои челюсти считались по умолчанию принадлежащими папе, но знаю я его немножко неприятно!) и отклонял одно за одним предложения о покупке небольших партий различных товаров народного потребления, в основном, гречневой крупы полуторакилограммовыми пакетами, варенья из грецких орехов в завязанных тряпочкой склянках, икры осетровых рыб паюсной и чая индийского со слонами. Товары были с артикулами и ценами перечислены на длинных бумажках, тут же вынимаемых из нагрудных карманов, и не раз уже принадлежали каждому из шагающих. Один только Моня Левинский, присланный на каникулы из Калифорнии внук замглавврача папиной поликлиники, юная широкобедрая карла с левантинской небритостью вокруг глаз, торговал загадочным продуктом, упорно именовавшимся им quality of life, а что это было, я так и не понял. Но стоило дешево.

В гостиной родительской всю ночь до утра мелькал телевизор. Выключать его они не то что боялись, но зачем связываться? - вдруг из противостоящего дома какая-нибудь сволочь донесет в ФБР. “Там вон у харьковских гинекологов Бабамуха за портьерой всегда с трубой подзорной кто-то сидит, на, убедись”, - горячился папа и подсовывал мне дедушкин трофейный бинокль “Карл Цейс” со шкалой расстояний. Почти каждую ночь я садился к телевизору на палас(удвоенный выезжающей трехколесной фанеркой диван был занят беспробудными с нембутала родителями), ровно на то самое, почти что неразличимое в бухарских ромбоидах темно-рыжее пятнышко, оставлено капнувшей с моей десятилетней пипочки кровью, когда дед после десятилетней отлучки внезапно воротился домой, вымылся в ванне, сходил ко всеобщему изумлению в синагогу на Лермонтовском и к еще большему изумлению привел оттуда раввина в шляпе и обрезателя-моэля в клеенчатом фартуке и тюбетейке. Мужик, т.е. родители, не говоря уже обо мне, и ахнуть не успел, как оттянули, рубанули, отсосали в стеклянную трубочку, щекотным присыпали, морозным пухлым бинтом завязали и запели вокруг, заходили с вином в серебряных рюмках. Потом дедушка бросил к их ногам скомканных денег сто рублей новыми, лег на тахту и, не отвечая на расспросы, умер. Палас удалось, несмотря на его бухарскую древность, вывезти разрезанным на придверные коврики и заново сшить, и теперь я сидел на нем у телевизора по-турецки, почти что всякую ночь - на коленке замешанный в гречку блокнотик (статуя Свободы с рогом изобилия вместо факела, из рога сыплются товары народного потребления; и подпись: “5 ЛЕТ ДЛЯ ВАС В АМЕРИКЕ! Трималхиониди Лтд”). Но перескоки изображения не дешифровывались ни в одном из известных мне алфавитов. Даже количества телевизионных каналов не удавалось установить - некоторые прогорали прямо на глазах, другие появлялись, возбужденно мигая, потом исчезали опять. Бывают ли алфавиты с переменным количеством букв? Нет, не было мне никаких сообщений, лишь клочки старых концертов и фильмов, от которых сжимается сердце. Мерилин было жалко всегда. Грету Гарбо, сутулую, как дьявол, что ее поезд сбивает. Пузастого Джона Уэйна, что как он ни стреляет с бедра по команчам, а все равно ведь помрет, и еще Армстронга - но, конечно, не того, что на Луне не был, а Луи Армстронга, черного слона с золотым хоботом.

- Нет, сиди-ка ты лучше в Европе, - сказала мама. - Здесь нужно быть жохом, как наш Капельмейстер. Знаешь, какое он заявление написал в дирекцию оперы? “Настоящим прошу удвоить мне зарплату в три раза”. Ты на такое все равно не способен. Сиди где сидишь.

Президент бани, троюродный Джек Капельмейстер, распределился в 1975 г. из Института культуры (он был на народно-хоровом, я на массово-зрелищном) в г. Ханты-Мансийск, где поженился на Свете Голубчик, дочке автономно-окружного секретаря по идеологии, принял ее девичью фамилию и национальность “белоруска” (страшная месть демонически поматрошенной и брошенной паспортистки Тамары Семибашенных) и определен был в капельмейстеры сводного ханты-мансийского оркестра народных инструментов. К середине восьмидесятых годов он сделался заслуженным деятелем искусств всех без изъятия нацавтономий Заполярья, Урала и Поволжья, кое-где почти уже даже народным, и добрался - в своем дранге нах Вестен - до самого до города до Казани, где в театре оперы и балета им. Мусы Джалиля дирижировал оперой “Галиябану” композитора Музафарова и уже подумывал, не сделаться ли ему Юлдашевым и татаркой по новой жене Галие, но не рисковал рисковать, так как со дня на день, и именно на звонкое имя Голубчик, ожидал вызова в Ленинград, где дышал на ладан Мравинский. В восемьдесят восьмом году Мравинский наконец отдышал и Каплю обидели, не позвали в заслуженный коллектив - несомненный антисемитизм по отношению к белорусам. Тогда он решил эмигрировать, но в отличие от узбекских девственных плев пятая графа не восстанавливалась, как он ни бился - видимо, чары его потеряли свое действие на паспортисток, а взятки он презирал как унижение мужского достоинства. Пришлось выйти из партии, развестись со следующей за Галией, с иголочки новенькой, самой любимой, под переезд в Ленинград заведенной, ничьей-не-дочкой женой, объявить себя преследуемым Уголовным Кодексом мужеложцем и испросить в этой связи политического убежища в Метрополитен Опера. Разведенная жена не-Галия через годик-другой тоже перелетела в Америку (на фиктивном еврее), но встречаться удавалось почти никогда и с соблюдением конспирации - филера из иммиграционного ведомства пасли круглосуточно. “Еще четыре месяца, старичок! - вздыхал Капельмейстер-Голубчик. - Если не поймают на бабоебстве, дадут через четыре месяца гражданство, а там я их, может, на херу вертану”. В остальном он был жизнью доволен (“Здесь исполнилось все, о чем мы в детстве мечтали: можно кушать котлеты руками!”), хотя небольшой культурный шок все же пережил: “Понимаешь, мы у нас в Рашке как думали? - что все голубые - культурная публика, точно? Профессора, адвокаты, артисты, в крайнем случае, архитекторы и дикторы телевидения. А тут, елки, смотрю, такие есть - прям как пэтэушники наши, наколотая шпань полосатая. В кожаных штанах и фуражках во такие амбалы с цепями, на мотоциклах гоняют, чуть что сразу махаться. Ты ему про Чайковского, а он тебе по хлебалу. Кошмар! Стыдно просто становится за всех голубых, за всю нашу комьюнити. В Гринвич-Виллидже-то у нас народ, само собой ясно, поприличнее будет. Ну, придешь в баню, увидишь”.

- Ты о нас не беспокойся, - сказала мама. - В Америке старики не умирают. В Америке умирают только молодые - в перестрелку какую-нибудь ввяжутся, на улице или в школе, во что-нибудь твердое врежутся на машине или случайно вмажутся воздухом... А у нас с отцом, слава богу, машин никаких нет, кроме бор-. А перестрелок у нас в районе почти никогда не бывает, спасибо добровольной народной дружине.

...Через годы, через расстоянья,

На любой дороге, в стороне любой,

Песе ты не скажешь до свиданья, 

Песя не прощается с тобой!..

Во главе стола, в серёдке перекладины покоя, воздвигся Михаил Трималхиониди, брайтонский Великий Пиндос, и перстнем постукал по хрустальному графину с перцовой горилкой. Рассыпался звон с алмазными искрами. Банкетный зал “Арагви-Садко-Метрополь”, кухней и интерьером (потные лжедеревянные панели) всего больше похожий на ресторан харьковского горвокзала середины шестидесятых годов, весь от внимания замер, свечи только слегка колыхались в керамических канделябрах. “Великий русский писатель Лев Николаевич Толстой написал: “Каждая счастливая семья несчастна по-своему”. Так выпьем же, уважаемые гости, родные соседи и дорогие клиенты, за именинницу, почти сорок лет дарящую мне семейного счастья!” - волшебное грузино-хохлацкое произношение сухумского грека. Оркестр грянул, мы с бокалами встали и грянули хором (кроме Капельмейстера, который и “Взвейтесь кострами, синие ночи” на школьной линейке никогда не вытягивал): “С днем рожденья на вас, с днем рожденья на вас, с днем рожденья, Песя Львовна, с днем рожденья на вас!” Песя Львовна, синеволосая старушка во всем черном, застенчиво махала избитыми кассой руками. Въехал на колесиках торт, изображающий Капитолий. Мы с Капельмейстером начали непроизвольно сползать под стол - не от смеха. Купол Капитолия откинулся, Майкл Джексон в расшитом золотом гусарском костюме встал с корточек и резким движением вывернул из-под мышки мандолину. Свет в зале зажегся, Майкл Джексон нацелил гриф мандолины в Трималхиониди и контр-тенором пропел паровозную песню. Народ веселился и ликовал, люди плакали. Песнь кончилась, торт с Майклом Джексоном уехал. Мы выпили горилки, сели и вонзились в пылающий борщ - в груди каждого русского живет желудок украинца.

- Хрен с тобой, - сказал Капельмейстер, по новой пристраиваясь к мелковатому для него стулу. - Завтра отвезу тебя на Манхэттен. В девять ноль-ноль выходи прямо на улицу, к дедану, знаешь, который торгует медалью за взятие Праги. А я подскочу. Скажи только тете Наташе, что тебе в бундесовское консульство надо, не то не отпустит.

“Великий грузинский поэт Шота Руставели написал: “Дети Льва равны друг другу, будь то Львович или Львовна!” Так выпьем же за моего любимого шурина, прежде главного инженера озеленительного треста города-красавца Сухуми, а ныне председателя брайтонской народной дружины и добровольного общества содействия полиции и пожарной охране!”

Капельмейстер обмакнул корочку в хрен.

24. АМЕРИКУ ОТКРЫЛА КОЛОМБИНА (3)

Когда в 1993 году я въезжал на Манхэттен, засыпая и просыпаясь под теноровое жужжание Капельмейстера, задыхаясь и жмурясь в волосатой пыли, что летела со скрипом и скрежетом на лобовые стекла “лендровера”, мне постепенно (с каждым новым ущельем, обстающим очередной перекресток, - ущельем к середине наклонным, желто-черно-сверкающим, взрезанно-полосатым) становилось понятней, почему Льюису Кэрроллу, фотографу маленьких голых Алис, Санкт-Петербург в 1867 году показался таким странным, таким ни на что не похожим (а он только что - из Лондона через Францию и Германию - прокатил всю Европу): ... времени после еды у нас оставалось лишь на весьма краткую прогулку по городу, но вся она была полна поразительного и нового. Невероятная ширина улиц (самые второразрядные из них казались шире любой улицы Лондона)... невероятный размер ярко освещенных вывесок на магазинах... неимоверные церкви с их покрашенными в синюю краску и усеянными звездами куполами... - в первой нашей петербургской прогулке все удивляло. ... Расстояния здешние неимоверны: будто ходишь по городу, выстроенному для великанов. Петербург был попыткой построить Америку в восемнадцатом веке и совершенно ошибочно считается как иностранцами, так и русскими “самым европейским городом России”. Самый европейский город России - Комсомольск-на-Амуре, если верить старику Голоцвану. Манхэттен строился в двадцатом веке и тоже “на вырост” - детьми для взрослых, для исполинов, какими они станут, когда вырастут. Но не выросли, не захотели.

- Будешь ехать в сабвее, - учил троюродный Капельмейстер, - черным в глаза не смотри, это их провоцирует. Но и в сторону не смотри, это их тоже провоцирует.

- Ты ж мне это уже объяснял, и в этих же выражениях - помнишь, на картошке после первого курса, когда мы с тобой за бормотухой ходили - в центральную усадьбу совхоза “Шушары”? Только применительно к совхозной шпане.

- А есть дифферент? Шпана, она и в Африке шпана, не говоря уже об Америке - те же яйца, только в профиль. Я тут, как это прорюхал, ото всех расовых предрассудков раз и навсегда отучился. Вот тетя Наташа, государыня матушка твоя, она так чувствует, что от негров пахнет машинным маслом. От Вовки Кулебацкого, помнишь, белесый, который всех наших массовичек-затейниц за коровником перетянул, тоже ведь пахло не горной лавандой. Не говоря уже о коровнике. ...Но тетя Наташа, кстати, наверняка не тех негров нюхала. Или я не знаю вообще, где их она понюхать брала - у них там негров нет: на границе с Кони-Айлендом они просто берут и кончаются. Так-то, голубчик, - и Капельмейстер скосил на меня из-под панамки влажный, голый, морщинистый глаз, знакомый со школьной скамьи наизусть. - ...Вот, въезжаем в Манхэттен. Тебе чего-нибудь по дороге показывать, достопримечательности какие ни есть, или сам будешь зырить?

Мы въезжали на Манхэттен - на семижды семь сверкающих, в стекле, золотом и черном, раздробленных, еще не сросшихся внутри себя и между собою холмов. На который из них ни карабкайся, он становится все громаднее, все дырявей и выше, и все равно ты не поднимаешься на него, наоборот - кажется даже: спускаешься.

Задыхаясь и капая, мы стояли на всех перекрестках. На одном ожидали, пока не иначе как першероны с покачивающимися на них спящими буддами в многоугольных фуражках, вздутобокие после гудзонского водопоя и по лохматые колени в ослепительной волнистой пыли переплывут авеню имени каких-то плюральных Америк (сколько их, собственно? две - Латинская и Нелатинская? три - Южная, Центральная и Северная? - а может, и больше, если причесть сюда новые, полупостроенные - в Австралии и Новой Зеландии, и строящиеся - в Западной Европе, в Южной Африке, в Юго-Восточной Азии, на Луне... нет, с Луны их тогда так шуганули, что больше не сунутся, а лучше двинут на Марс, приятно напоминающий пустыни Невады - и кино будет легче снимать, о героической высадке). Блок спустя перепускали больших тихих крыс на быстро струящихся лапочках, которые через каждые десять шажков останавливались все как одна, поднимали редкоусые носорты и колебали над собою стекленеющий воздух. Еще через один пережидали двусторонний поток тараканов, невиданно исполинских, с доброго крысенка размером, - те шли на красный, вероятно, дальтоники. По тротуарам, между вспоротых крысами блескучих мешков, стояли толстые и бывшие толстые женщины с выпяченным из разреза чернеющим, желтеющим или белеющим пористо и влажно бедром и держали отестовленную сосиску в отведенной руке. Под сосиской потные пуховые собачки танцевали на задних - some dogs like it hot. Спиной к улице, свесивши пятнистые кисти с коленок, на корточках сидели пакистанцы или типа того в белых хитонах - у столиков с пластмассовыми часами, золотыми зажигалками “смит и вессон” и какими-то многокоситчатыми сушеными скальпами. Прохожие, редкие по дополуденной субботней жаре, поголовно были в бейсбольных кепочках козырьками как вперед, так и назад, с изображением композитной нью-йоркской руны (руна “Ger”, похожая на большое латинское N, символ духа единения, с наложенной на нее игрекоподобной руной жизни “Leben”, служившей также эмблемой дивизии СС “Lebensborn” - “Живорожденные”), шли, полизывая и покусывая себе в ладонях, подпрыгивая, оглядываясь, подталкивая друг друга локтями и поплевывая из разноцветных трубочек. У входа в метро на углу с Пятьдесят Седьмой улицей лежал на боку, скрючившись, и одновременно ходил под себя старый негр в вельветовом ватнике не по сезону. Из-под ватника исходил пенный ручей и, двигая пустыми жестянками, длинно-извилисто тек на проезжую часть - к сточной решетке. Рядом, на левой ноге, стоял еще один негр в еще одном вельветовом ватнике, бело- и гладкобородый, - рьяный, вероятно, поборник общественного порядка и гигиены: он, как деревянный медведь с Кузнечного рынка, методически раскачивал на весу правой ногой, каждый качок завершая негодующим вскриком и смачной поливой под лежащие ребра. Первый, получив раза, не шевелился, а только добродушно-недовольно мычал из глубины сна. Что было с ними дальше, не знаю - мы еще чуть-чуть постояли, гукнули Капельмейстера пухлой, кверху изогнутой дланью по средостенью руля и перепрыгнули к новому перекрестку, где поперек шли цистерны с небудейовицким пивом “Будвайзер”. Вероятно, до сих пор еще там - один лежит, другой над ним полутораного качается.

Не разобрать было, какой ордер предпочитают патриции и откупщики этого города, дорический, ионический или коринфский, - дворцы их с золотыми, а может, и с пряничными колоннадами и с алмазными, а может, и с леденцовыми куполами, дворцы, откуда не глядя правится миром, возведены были на такие высокие цоколи, что разглядеть их как следует не удавалось, как ни высовывался я, как ни выворачивал на поворотах слабую шею. Тем более не разобрать было, кому ставят памятники на такой высоте - только сверкающий кончик меча виден, или коленка, обвернута мраморной тогой, или вздутый хвост зеленомедного першерона. Цоколи их домов, пьедесталы их памятников - бесконечно поставленные одна на одну железные клети, заполненные разъеденным океанскою солью омертвелым песчаником, или зализанным языками покоренных языцей графитом, или драгоценным бетоном, замешанным на крови феникса, или сосущим солнце черным стеклом - наклонялись и поворачивались, затеняя друг друга, как будто покачивались, провожая машину. Когда-то все здешние зданья, и монументы, и парки (“Юлька, смотри, Сентрал Парк. Но ты туда не ходи - козленочком станешь!”) скребли небо и соответственно все были усыпаны небесной отскребанной перхотью, но почва тут, видимо, зыбкая и с блуждающими пустотами, вот некоторые и попроваливались, ушли на часть роста в землю: на треть, на половину, а то и совсем, - и на затененном исполинами дне видны теперь только надстройки - какие-то капитолии, палаццо и бесконечными рядами кирпичные избы с крылечком. Обломки деревьев, сошедших во время паденья с ума, поэтому в смирительных рубахах цвета хаки. Брошенные посреди площадей маленькие, покрашенные в веселенькие светло-блестящие краски фигуры цезарей и богов, что-то жующих. Подземный обратный Манхэттен отражает надземный, как минусовые столбики диаграммы “рост - убыль” отражают плюсовые; в перевернутых его ущельях извиваются вокруг уходящих к земному ядру этажей ртутные поезда, разрисованные известными и неизвестными рунами. Не в луна-парках следует искать американские горы.

- Вот моя опер‚, здесь я тебя выкину, - сказал Капельмейстер, рыжемохнатыми руками сворачивая рулю голову. - Гуляй дальше сам, только тете Наташе не рассказывай, что я тебя отпустил одного. Репетиция кончается в полседьмого, стой вот у этой коробки с бомжом. Тут просто, все улицы по номерам. Найдешься?

25. МАНХЭТТЕНСКИЙ АНАБАЗИС

Первым делом я потерялся. Остановился на углу Восьмой Авеню и Сороковой улицы поговорить с продавцом жареных скорпионов, три года назад защитившим в Харбинском государственном университете кандидатскую по моим пьесам в свете влияния на них “Иллюзии” Корнеля и “Артаксерксова действа”, - о погоде (“И не говорите, Юлий Яковлевич, жара адская. Мы же с вами люди, в сущности, северные, нам бы на снежок, да на лыжки, да по сопочкам погонять, а потом хряпнуть как следует водочки, настоянной на рогах марала!”) - и вдруг увидал Джулиена Голдстина в белом фраке при звездчато-полосчатом галстуке: он, оглядываясь и махая рукой (по глазу полоснула лазерная запонка), стоял у автобусного вокзала, густо исписанного (на высоте метр с кепкой) различными рунами, как общеизвестными, вроде символа древнегерманского бога-громовика Тора сына Одина в виде свастики, или руны победы “Sig” в виде вертикальной молнии, служившей (в удвоенном виде) эмблемой СС, или же руны мертвых в виде куриной лапки с тремя пальцами книзу, каковая, будучи вписана в круг, принята в качестве международного символа пацифизма, так и новыми для меня, из местных, видимо, рунических алфавитов. Опасаясь быть узнанной, я бросился в бегство. Дареного скорпиона пришлось все-таки взять, из страха рассориться с международным славизмом; но с жареным скорпионом на палочке, скорпионом, который ослепительно пламенел, обжигающе перегревал над кулаком воздух, брызгался жиром и соевым соусом и вообще вел себя как живой, убегать было как-то стеснительно, и я передарил его первому же встречному китайцу, оказавшемуся солистом нанайского национального ансамбля песни и пляски имени Кола Бельды (проездом на гастроли в Сеул). Бежал, бежал, минут двадцать бежал, и у настоящего здания “Нью-Йорк Таймс” (пересечение Бродвея с Седьмой Авеню) наткнулся на Голдстина - он что-то заталкивал в подметную прорезь, окованную нечищенной медью. Я развернулся и снова пошел не оглядываясь. Номера улиц становились трехзначнее, здания копченей и ниже, люди пестрее и толще. Через час этой ходьбы сердце, скрипя, поднялось к горлу и перегородило дыхание. Сел на крылечко обгорелого и крест-накрест заколоченного подъезда, закурил украденную у мамы беломорину, показавшуюся прохладной, и увидал, как Джулиен Голдстин, уже переодевшийся в просторную одежду матрацных цветов, в бейсбольной кепке козырьком на затылок, в ушастых кроссовках с искусно развязанными шнурками, входит, уверенно утапливая по очереди то правое, то левое бедрышко и соответственно выставляя вперед то левое, то правое плечико, на баскетбольный пустырь, огороженный проволочной сеткой (при этом на обеих его слегка согнутых и сильно отставленных от туловища руках из указательного и мизинца сооружена т.н. коза); как он, развеваясь штанинами и шнурками, взвивается в воздух, перехватывает летящий в кольцо мяч и, приземлясь, начинает что-то втолковывать собравшимся вокруг афро-американским пацанчикам в майках. Вероятно, изложенную в его недавно вышедшей и подаренной мне с надписью To my pretty sister :) книге “The Age of the Great Change” теорию, согласно которой всякий индивидуум Нового Западного Человечества не только имеет право, но и прямо обязан, в интересах цивилизации, прогресса и гуманизма, соединить в себе все основные расовые, религиозные и половые принадлежности. (Человек новой эпохи будет красным зеленым голубым черным евреем-христианином-мусульманином или его не будет совсем!). Афро-американские пацанчики отобрали у Голдстина мячик и побили его легонько ногами (Голдстина, естественно, а не мячик: какому нормальному человеку придет в голову кощунственная мысль трогать баскетбольный мяч не руками?), целясь преимущественно по яйцам - т.е. ничего они из его объяснений так и не поняли, как, впрочем, и рецензенты - за исключением Сьюзен Зонтаг, написавшей в “Нью-Йорк Таймс”, что книгу мистера Голдстина следует перевести на югославский язык и сбросить с “Б-52” на позиции всех враждующих на Балканах сторон. И даже если пара книжек в Монголии упадет, то тоже не страшно. Бедный Джулиен, легонько побиваемый по несуществующим яйцам, так жалостно верещал, так неуверенно отступал задним ходом к калитке, так неловко по-мальчишечьи выставлял то одно, то другое бедро, вполоборота защищая пах, и скрещенными руками так вяло по-девичьи прикрывал грудь, по которой никто и не бил, что даже я, старый хазарский солдат, запасной ефрейтор войсковой самодеятельности, не выдержал и отвернулся. Когда я поднял глаза на площадку, там снова играли, а Голдстина нигде не было видно.

С полчасика я еще последил за игрой (покойного Шуры Белова на них не было, великого центрового с глазами, полными смертной печали, и павианьими бакенбардами по моде семидесятых годов, заложившего штатникам победную штуку в финале Олимпиады семьдесят второго года) и пошел сам не зная куда, а только надеялся, что уменьшение уличных имен-номеров приведет меня к слепому бомжу в коробке из-под нелегальных кубинских сигар. И действительно, дырявые холмы, лоснясь и сверкая пополуденным солнцем, принялись нарастать и одновременно распарываться, запах горелого кирпича и прогорклого животного жира стал вытесняться запахом печеных лошажьих яблок “How can I rich Metropolitan Opera?” - спросил я трех конных полицейских, перегородивших номер какую-то улицу в очереди за ручными котлетами к тротуарному пакистанцу или вроде того в белом трауре. Лошади взмахнули хвостами, Алеша Попович присвистнул, Добрыня Никитич сплюнул, а Илья Муромец погладил себя сверкающим третьим подбородком по голубому предплечью и ткнул гуттаперчевым жезлом куда-то на север. Но на север было нельзя, очередь за котлетами оказалась заодно оцеплением - то ли папа ехал на встречу с цезарем, то ли Майкл Джексон на прием к дерматологу. Точнее я так и не понял, подробностей буддийский эдил не обронил со своего першерона. И я пошел по квадратам кругами. Помню, пытался еще уточнить местонахождение “Метрополитен Опера” в ресторане “Тарас Шевченко” (официант в расшитой рубахе, услышав вопрос, отшатнулся и прошептал: “Пане добродию, по-москальски не розумию”, а в сумеречной глубине зала у нескольких стариков в полевой эсэсовской форме под портретом Бандеры в парадной эсэсовской форме, аж еда стала кусками отваливаться ото рта). В каком-то обнесенном крепостными стенами саду стайка пуэрториканских лилипутов на роликах, услышав вопрос, моментально построилась пирамидой, верхний член которой, коричневый старичок в алюминиевом плащике, с криком “алл€” разоблачил себя в качестве эксгибициониста. Опасаясь, что с меня потребуют гонорара за номер, я ударился в бегство, сопровождаемый возмущенными криками рассыпающейся пирамиды. Спросил еще двух веселых пожилых господ с редкими стоймя стоящими чубчиками (те рассказали, что сами не местные, а прилетели из Сан-Франциско, поскольку в квартире у них завелся сверчок по имени Сапфо, а единственный магазин, продающий корм для сверчков, находится где-то здесь в Гринвич-Виллидже, и они его уже третьи сутки не могут найти). Хасид в суконном халате и меховом малахае поинтересовался а ид ли я, и, узнав, что а ид, вздохнул всем своим бледным, пухлым, холодным лицом и, подпрыгивая, ушел. Женщин я о дороге не спрашивал, помня предупреждение Капельмейстера: “С бабами не заговаривай, старичок, ни в коем случае. Напрыскают баллончиком газовым в очи, а потом еще в суд подадут. И будешь до морковкина заговенья выплачивать за моральный ущерб, причиненный твоим половым домогательством. Разве что с блядями в районе Сорок Второй улицы можно кое-как поговорить по душам, только они уже с утра пораньше в полном улете, и все равно за них их коты разговаривают, серьезные такие мужчины ямайские”. Ох, может, и прав Джулиен Голдстин: если все тетеньки переделаются в дяденек, а все дяденьки в тетенек, все желтые в белых, а все белые в черных, все евреи в христиан, а все христиане в мусульман, может, и станет тогда жизнь значительно проще?

На берег поросшей мочалом и пропахшей мочевиной реки (так и не понял, Гудзон это был или, скажем, Ист-Ривер) меня привела одна негритянка, вся состоявшая из трех гулких пуз, небрежно обернутых цветными шелками. Я ее в отчаянии вопросил: “Матушка, не знаете ли вы, куда я иду?” (“Where am I coming?”), а она привела, и рукою в десяти громадных перстнях указала на какую-то баржу с надписью LIBERTY LIVE и изображением не то сердца, не то жопы, вид сзади, по борту (бывает ли у жопы вид спереди?), и со словами My pleasure ушла, босыми ногами пришлепывая и пришаркивая по бетону в радужных пятнах. Пока я топтался на сходнях, поглядывая на непроницаемую нанайского вида вышибалу в бескозырке “Дважды Краснознаменный Балтийский флот” и серебристо-чешуйчатом лифчике, которая угрожающе медленно выползала из трюма (я гетеросексуален, но денег на гетер у меня при себе не было), из мочала на четвереньках вышел старик в матрацной (красно-бело-синей) пижаме и оплавленных пластмассовых шлепанцах, встал во весь свой оказавшийся двухметровым рост и ухватил меня под руку. Его голое, круглоскулое, не по стати маленькое лицо мучительно-вдохновенно кривилось, глазики глубоко голубели, паутина над ушами клубилась и наполнялась закатным огнем. Я стал как умел объяснять, что, дескать, и сам потерялся и где его дом престарелых или там больница не знаю, и вообще я приезжий, и не американец даже. Но старик лишь по-голубиному горлово клекотал и чмокал всосанными до исчезновенья губами. В качестве последнего аргумента я почему-то сказал, что я-де русский писатель. Это подействовало. Он отшатнулся и взбух слоеными веками. Затем (из пижамного кармана) появилась вихрастая колода разноцветных каталожных карточек и не без шулерского изящества - раскрывающимся и закрывающимся павлиньим хвостом - принялась перекатываться с руки на руку. Наконец, он пощелкал языком о гортань и, зажав между двух широких, плоских ногтей, вытянул одну карточку - темно-розовую, разлинованную и с круглой дырочкой посередине вверху. А на ней полустертой машинописью (с наклонившимися против хода письма, почти до знака приблизительности, “S” и с проставленным карандашом удареньем) было написано: Puskin Szergejevics S‚ndor. “Вы венгр? - спросил я в растерянности. - Мадьяр?” Затряс головою, как лошадь Карла V (паутина летела, распрямляясь и сворачиваясь), вытянул шею и зашипел, как гусь Карла V, налил глаза разветвленной кровью, как черт Карла V, и сдал, наконец, голубую: G. Meyrink. Gesammelte Werke in 4 Bdd.. “Sind Sie ein Deutscher, mein Freund?” Карточки снова заскакали по быстрым негнущимся пальцам, складывая и раскладывая мгновенные домики: Widow Goddes Jewish nursing home, app. 13, 424 West 44th St. NYC, Manhattan, NY, USA. Я снова было завел, на всех известных и неизвестных мне диалектах, что, дескать, ничем не могу, сам прие... но колода исчезла в пижаме, а предплечье мое опять пронзено было тесными пальцами -нечеловеческая сила толкала меня от лупанарной баржи.

...Маленький, трехэтажный и желтый, с колоннами и кариатидами - как исполком в южнорусском райцентре. Понизу (до высоты метр с кепкой) исписанный красными, синими, черными и серебристыми рунами, как известными, так и не известными мне. По обе стороны сварной палисадной решетки обросший лопухом и пустырником. В скрипучем пузыре тишины, куда втеснишься из наковального грохота Седьмой Авеню, - щелкнет и уши заложит, как в колоколе водолазном. Но сколько ни толкали меня железные пальцы, как ни пихал каменный бок, как ни прыскало на щеку обжигающим и ледяным, как ни мычало и ни шипело мне в ухо, я присел за гигантский черный мешок, где тонула в мусоре крыса (и он, куда ж ему деться, щелкнул коленями следом за мной), - надо было переждать, пока под надписью Widow Goddes’ Foundation полуготическими капителями по фронтону Джулиен Голдстин наконец распрощается с кем-то внутри (два раза мазнет, переворачивая, полупригнутыми пальцами по чьей-то узкой, изогнутой, черно-розовой, высунутой из дверного проема ладони) и, уже во фраке при галстуке, но все еще утапливая поочередно то правое, то левое бедрышко и соответственно выставляя то левое, то правое плечико, двинет по Сорок Четвертой на запад, в сторону Восьмой Авеню.

26. ВАМПУКА

Закапанными скорпионом ногтями я постукал о притолоку (мореный искусственный дуб) и, вместо того, чтобы стеснительно кашлянуть, оглушительно хрюкнул, затем крякнул, затем крикнул: “Mrs Shvartsman... Sorry...Hi...” - У последнего справа окна, полного дымным каштановым лиственьем, намертво обволокшим еще не зажженный фонарь, стояла, раздвоенной спиною ко мне, черная женщина в сарафане чернее спины, колокольном от талии до плавных подколенных пружин. С выставленных в окно плеч свисали сарафанные постромки. В волосах, на разные стороны уложенных крупными полукольцами и еще более черных, чем сарафан, шевелилось, просачиваясь наверх, облако дыма - нежно-золотое, расплывчато повторяющее прическу. - I was said, you can show me the library...!” Оставив падать на улице сигарету, она обернулась - негатив слегка постаревшей Монро: выпуклый лоб, близорукие глаза с глубокими нижними веками, все еще дерзновенные ноздри, пухлые светлые губы - и, сильными движениями бедер унося себя от еще стоящего в окне дыма, пошла мне навстречу - по диагонали через заросшую лианами и пальмами комнату “Mrs Goddes, chief-manager”.