22877.fb2
«Есть поэты, приходящие в литературу со стихами, — и есть другие, оставляющие ей свою поэзию, то есть новую тему, свой особый мир, обогащающий и усложняющий наше сознание. Первых правильнее было бы, в сущности, назвать стихотворцами…» (Г. Адамович). Давид Раскин именно поэт. У него — свое видение, свой мир, своя тема. Его непреклонное отрицание «добра и света», позиция человека, не поддавшегося никаким обольщениям жизни и иллюзиям, сосредоточенно выслеживающего жесткие и мрачные стороны бытия (даже сирень у него — «сухая и темная»), как бы смягчаются или, лучше сказать, компенсируются подробностью описания, подробностью, которая дается живым, заинтересованным, умным наблюдением. Его образы и метафоры пластичны и неожиданны, они говорят о гибкости ума и отзывчивости души. Его рифмы точны, он избегает пустых красивостей; благодаря искусному введению разговорных оборотов стихи звучат живой речью; обусловлены психологически переходы от самых приземленных деталей к высокой поэзии.
Подробности точны и связаны с мыслью, часто именно ее представляют. Мысль о бесцельности существования — «Как будто в командировке прошла / Вся жизнь. Никому не нужен отчет. / Достаточно только приезд и отъезд / Отметить…» — сопряжена с апрельской погодой и пейзажем; мысль об одиночестве как вьюнок проросла и увила помещение почтамта: «Жеваной бумагой, клеем, пластилином, / Отрочеством пахнет зал… Канцелярский запах, робкий отправитель, / Равнодушный адресат…»; ощущение холода и жесткого однообразия жизни представлено звуками и видом духового оркестра и т. д.
Эта акмеистическая черта поэзии Раскина имеет определенный источник. Рубрика «Современная поэзия Санкт-Петербурга», украшающая изящным курсивом обложку обеих его книг, — не дань формальности, Раскин яркий представитель петербургской поэтической школы.
…Весна у Раскина уподоблена серой оберточной бумаге и «не умеет смешивать краски», «лампочка сеет мглу», но в его установке на пассивное созерцание («Пыль. Купорос на лозе. Гнилостный запах лимана. / Непостоянны значенья в скопище грубых корней. / В час пополудни и дальше — каждая тень безымянна. / Даль развалилась, как фраза, и не жалеешь о ней») кроется что-то неожиданное: мир предстает отражением напряженно работающей созидательной мысли, удивляя необычайным разнообразием оттенков одного и того же серого цвета. Чуткий читатель понимает, что для того, чтобы увидеть это разнообразие (и выразить его), нужно нечто противоположное смиренному попустительству тоске и мрачному абсурду жизни, которое упрямо декларируется в каждом стихотворении. Поэтому он не вполне доверяет заявлениям автора:
Во всяком случае, нельзя понимать это слишком буквально, да автор на то и не рассчитывает — он слишком искусен. И плач блокфлейты в подземном переходе вызывает у него вздох, который не переводится на язык логики:
Мне кажется, что к иронии, как ни странно, вместе с закадровым мотивом флейты подмешивается, просачиваясь, ненаигранная благодарность. Может быть, против желания автора. Слишком, повторю, он искусен. В этой связи не могу не сказать, что верлибры Раскина производят впечатление омертвевшей ткани, тогда как при появлении рифмы то же самое безутешное пространство, словно обрызганное живой водой, оживает, движется и дышит.
Не в самой действительности, отраженной в стихах Раскина, читатель найдет утешительные и увлекательные возможности, дарованные природой, а именно в мыслительной силе, доказывающей свое существование вопреки всему.
Прежде всего чувствуешь высокую температуру этих стихов, их горячечный жар, жар души, которая, как бывает в детстве при простуде, видит мир лихорадочным зрением, в полубреду. Этот бред — нельзя не отметить — не имеет ничего общего с тем за последнее десятилетие вошедшим в моду «поэтическим бредом», когда за стихами стоит не воодушевленное никакой конкретной мыслью или чувством полое, однообразное речевое возбуждение — почти физиологическое (похожее на описанное в одной из повестей Маканина речевое возбуждение больных, лежащих в общей палате, наступающее между 6-ю и 7-ю часами вечера; есть такая потребность организма, которой не всегда надо потакать, иногда следует гасить). У Танкова реактивное — если применить невропатологический термин — состояние объясняется разными всякий раз и предъявленными тут же причинами, что, на мой взгляд, и отличает подлинную поэзию от имитационной. Повышенная температура, отражающая состояние души, не только не деформирует мысль и речь, а, наоборот, обостряет способности думать и формулировать мысль.
Мысль Танкова — поэтическая мысль. Она отталкивается от попытки философского осмысления жизни, она замещает ее. Поэту свойственно особое восприятие — осмысленное, но не ищущее результата. «То ли с возрастом стал я как-то слезлив, / То ли просто ветер стал с годами сильней». Мысль поэта — не итоговая, а сросшаяся с приметами бытия даже тогда, когда она взмывает высоко над ними. «Господи, с какой певучей ахинеей сердце сколото…» Это сказано по поводу пожелтевшей березы. Постоянный лейтмотив Танкова — красота, отзывающаяся в сердце болью; это словцо — сколото — очень точно выражает реакцию поэта на мир, исполненный избыточной, кричащей красоты. В этом я вижу глубинное, потайное сходство его с Анненским, поэтом, уязвленным необъяснимой лишней красотой, красой (анненское слово). «Только ты и не даешь, и не даешь отчаяться, — / Роза дикая, трагический вьюнок!»
Поэт имеет возможность рассказать о себе, обнаружить характер, привычки, образ мысли и чувствования, ничего о них не говоря. Все, что нам интересно о нем узнать, скажет его интонация, которая порой выражается совершеннейшими пустяками — например, знаками препинания:
Точки с запятой вместо запятых убедительно подсказывают, что причастия здесь только прикидываются определениями к слову вода, как бы маскируются; на самом деле они выдают движения души автора, его походку, тип мышления. И Гамлет, мысливший пугливыми шагами… — вспоминается мандельштамовский стих. В этом же стихотворении характерна вопросами сама себя перебивающая речь:
Это имитация разговора — самому себе не говорят: по-моему. Зато ясно, как этот человек ведет разговор с другими людьми. В стихах одно местоименное наречие может представительствовать от целого стилистического пласта и стоящих за ним ситуаций.
Еще одно следует сказать, говоря о Танкове. Музыка стиха. «Как татарин-дворник, кашляя и шаркая калошами, / Не припомнит степи выцветшие, кожаные пыльные кибитки…» Все стихотворение прошито глухими согласными и шипящими, создающими особую речевую музыку. Она звучит и в акцентном, самом немузыкальном стихе, к которому Танков нередко обращается. Но и это не все. Музыка пронизывает все языковые уровни стиха. Особенно интересно одно музыкальное качество содержательного плана, которое можно обозначить как постоянное присутствие оксюморона. «Эта рифма обдает текучим леденящим жаром, / Замирает сладким холодком, / Голубым стеклом, рубином ярым…» Рифма и в самом деле — вид оксюморона, во всяком случае, она стремится к нему: чем более разведены рифмующиеся слова, чем менее похожи семантически и грамматически, тем богаче рифма, тем ценнее. У Танкова постоянно встречается соединение противоположных смыслов: «И разгрома вчерашнего стыд / Оборачивался торжеством». Или: «Господи, какой обворожительный, / Бессердечный, антисанитарный!» Подобное стяжение разнохарактерных определений, можно сказать, — любимый прием Танкова, его конек: «Что роднее этой выцветшей, скупой, недорогой, / Ненаглядной…»
Не знаю, что сказал бы в ответ Танков, если этому риторическому вопросу придать буквальный смысл и переадресовать автору, но у меня есть свои соображения на этот счет. Музыка, счастливая сестра поэзии, в высшей степени обладает этим свойством оксюморона — назовем его так. «Добро в музыке слито со злом, горесть с причиной горести, счастье с причиной счастья и даже сами горесть и счастье слиты до полной нераздельности и нерасчлененности…» (А. Ф. Лосев). Танков постоянно устраивает шипучую смесь из горячего и холодного, грусти и радости, уныния и упоения, робости и восторга…
………………………………………..
И последнее, о чем необходимо сказать. Листая книгу, вспоминая эти стихи и задаваясь вопросом, о чем они — о любви, о смерти, о Даре, о художнике, о весне, о морозе, об оттепели… — видим одни и те же вечные темы лирики, круг их невелик. Но как разнообразен антураж этих стихов, как много самого разнообразного материала попадает в поле зрения поэта: лоток-палатка, берега Леты, проходная в НИИ, площадь Сан-Марко в Италии, Шувалово и Озерки, аспирин УПСА, бухгалтерия, четвертый трамвай, первый отдел, Фортинбрас, Диккенс, гашиш, таллинский двуязычный билетик в музей… Все приметы современной жизни пригодились поэту и подтверждают подлинность его существования в русской поэзии.
С.-Петербург.