22951.fb2 Новый мир построим! - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 17

Новый мир построим! - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 17

Глава XVIОПЛЕУХИ С ГАКОМ

Наши приятели с приятельницей нетерпеливо ждали, что скажет уездная власть, как распорядится, что потребует от народа. Ведь не зря прикатила в село эта власть на сивой паре в городском тарантасе, с милиционером в скрипящих ремнях и наганом сбоку, в кобуре. Конечно, на подмогу генералу Крылову, который сам, видно, боится показаться мужикам. Трусит старикашка, одному с народом не совладать. А тут, смотри, экая важная силища явилась — сам уездный комиссар Временного правительства. Да еще с меньшевиком-златоустом, как насмешил запорожец Крайнов потихоньку мамок. Богомольные даже засовестились: златоустом-то никак звали одного святого угодника, прозывать этак-то аптекаря грешно, хоть он и говорун-добряк в своем лекарственном магазине. Бог с ним, не знали меньшаков и знать не хотим, большаки нам любее…

Ух, мамки, газет не читают, а все понимают правильно, честное слово! Раскусили обезьяну с зонтиком, раскусят и бегемота в инспекторской фуражке с кокардой и крутым козырьком. Поглядите, ведь это же всамделишный бегемот, какие бывают в жарких странах. Нынче и в России жарко, вот и не мудрено — появились звери покрупней кабанов с двойным подбородком и свекольным носищем. Эх, берегитесь, граждане-товарищи, мужики и бабы! Бегемот один справится со всеми вами. Навалится горой, сомнет Совет и до вас доберется. Слопает и не подавится.

Ой, ой, как страшно! Особенно тем, кто своими глазами видел, как спускал с парадного крыльца школы зимой Григорий Евгеньевич этого самого бегемота, потерявшего фуражку, волочившего тулуп в охапке.

Два подсобляльщика революции, переполненные веселой храбрости и горчайшей обиды, что они по известной милости сидят не за столом писарями, торчат на луговине попусту, эти верные помощники секретаря Совета готовы были и реветь и смеяться, показывая недругу здоровенные фиги с маслом и без масла. Уморушка! Рассказать всем про школьное крыльцо — помрут со смеху. Хорошо бы еще свистнуть для острастки, когда зарычит-заговорит уездная власть. Петух, славившийся, как мы знаем, среди мальчишек по сим делам, заранее вложил особым манером с каждой руки по два пальца в рот, к языку, чтобы огласить село посвистом соловья-разбойника. Жалко, помешала Марья Бубенец, рассевшаяся со своим животом коровой близехонько от ребят. Она заметила приготовления Яшки и вовремя хватила соловья по загорбку.

Никакой уморушки, свиста, хохота пока не предвиделось. Отцы и матери выжидающе насторожились, посерьезнели. Строго-сурово восседал молча за слепяще-белым столом Совет, как небесный судья. Тут, смотри, не шутки шутят, приговоры загодя пишут в голове. Недаром Григорий Евгеньевич опять схватился за карандаш и из руки его не выпускает. А может, не только у Совета, у всего народа найдется за пазухой горячее словечко. Какое? Поскорей бы узнать!

Уездная власть порычала, посердилась на председателя Совета за насмешливые возгласы, покашляла, посморкалась в платок и успокоилась. Она, уездная власть, определенно была другого мнения об аптекаре и его речи. Инспектор благосклонно одобрил кивками бархатное старание златоуста. Власть словно и не помнила уже, запамятовала ухмылки народа, потешное веселье, издевки дяди Роди.

Ребятам почему-то вдруг представилась ярмарка в Тихвинскую у церкви. Тогда, на праздничном гулянье, толпы разодетых, потных мужиков и баб кипмя кипели около светлых груд новеньких граблей, звенящих, синеватых лезвий кос, лежавших навалом на прилавках, рядом с пахучим, ярким ситцем, вяземскими и мятными пряниками, ландрином, квасом в бутылках, — выбирай товар и угощение по вкусу и карману. Но товар, который только что предлагал аптекарь, кажись, не нравился мужикам и бабам, они не расспрашивали, не приценялись, не пробовали, не шумели, они, слушая речь, как бы развлекаясь, просто глядели с любопытством на картавого оратора с зонтиком, как на чучело гороховое, может, как на торговца-зазывалу или на того памятного молодца в бархатном картузе, который ловко мошенничал костями на глазах подвыпивших гуляк и зевак, прибирая четвертаки, а соблазнительные часы «варшавского золота» как лежали, так и оставались лежать, красоваться нетронутыми за стеклом футляра.

Ребятне все чудилась и чудилась ярмарка, и народ вопреки давнему порядку не задерживался около ларьков и палаток. Даже страсть знакомая Яшке и Шурке по проигранным серебряным полтинникам знаменитая «вертушка» с горой редкостных, дорогих вещей, которые можно было выиграть за гривенник, крутнув на счастье перышко по гвоздикам, даже эта забава не интересовала народ. Он как бы проходил мимо и дедка в смешном парусиновом балахоне и колпаке с кисточкой, метавшего, будто колоду карт, большущие конфетины-плитки на опрокинутый ящик, вниз картинками, изображавшими волооких, румяных красавиц на одно лицо. «За головку — так, за юбочку — пятак…» — приговаривал сипло дедко, приглашая брать гостинцы. Нет, не соблазняло нынче баб и мужиков это даровое угощение, хотя счастливая Катькина лапка уже натаскала себе в подол юбки груду этого сладкого богатства. Положительно мамки и батьки полюбили ни с того ни с сего пить чай «вприглядку»… А инспектору, верно, мерещилось другое, то, что ему хотелось видеть, будто народ, как на гулянье, определенно высматривает, облюбовывает кое-что из речи аптекаря-говоруна, самое нужное, самое дорогое. И комиссар Временного правительства, словно хозяин палаток и ларьков, принялся сдержанно, с достоинством расхваливать некоторые вещи, чтобы не все чохом браковали.

— Я очень рад, госпо… м-м… граждане, что вы сочувственно выслушали нашего уважаемого Льва Михайловича Красовского. Конечно, мы с вами не социал-демократы, мы трудовое крестьянство, и не все разделяем из его воззрений. Например, приверженность к рабочему классу и городу… Но есть в докладе товарища Красовского вполне разумные мысли и выводы. Разумные и своевременные. Весьма! В том мы все, я вижу, согласны, — проговорил басовито-уверенно комиссар, не вставая, не снимая перед Советом и народом фуражки, что сызнова рассердило и обидело почему-то ребятню больше всего. — Россия не созрела еще для социалистической революции, это очень, очень верно, — продолжал он, а чужие, холодные глаза его ни на кого не глядели, точно он говорил не народу, а кому-то другому, а может, самому себе. — Вот когда наш мужичок осознает великие идеи, станет образованным, наденет, так сказать, фрак, тогда… В отличие от социал-демократов ближе всех к заветной цели стоят социалисты-революционеры, так называемые кратко, эсеры. М-м… Поймите меня правильно: я беспартийный, то есть не принадлежу ни к какой партии. Я за одну партию, которая зовется — русский народ. Как честный гражданин отечества вижу: социалисты-революционеры — подлинные ваши защитники. Ведь именно они, и давно, сказали, что в России социализм ходит в крестьянской сермяге… Хорошо сказано? Запоминается? М-м да-с… Вы, крестьянство, — главная сила революции, а не рабочий класс. Пролетарская концепция приемлема для развитых промышленных стран и недопустима в крестьянских, как Россия… И вот, когда наш страдалец-мужичок сменит свою сермягу на фрак, на сюртук, иными словами, повторяю, станет культурным, образованным человеком, только тогда можно будет говорить в России о социалистической революции.

— Да ну? — смеясь, удивился Терентий Крайнов, накручивая запорожские усы. Он сел на питерский пиджак, зажегся на всю луговину шафранным пламенем — ребятам же показалось это пламя красным, как их флаг на пустыре. — А мы-то, дураки, думали, что у нас вот-вот сейчас кипмя закипит эта самая социалистическая революция, — добавил он. — Вроде как уже закипает! Во главе с рабочим классом, который вы так не жалуете.

Комиссар Временного правительства враждебно-пристально посмотрел в ту сторону, откуда раздался насмешливый, уверенно-твердый басок, с характерным-питерским аканьем. Пожевал толстыми губами и ничего не ответил.

— М-м да-с… — промычал он.

И заторопился:

— Я убежден, граждане, что у вас вышло простое недоразумение с владельцем имения. Вы — смирные, добрые, верящие в бога христиане. Помилуйте, как можно брать чужое — землю, например, лес, зерно из кладовой! А что говорит заповедь господня? М-м… Видите, как скверно, грешно получается? Тут не о чем много и толковать, правда? Но убить ни за что, ни про что человека… Послушайте, это же каторга!

Депутаты за столом сердито насупились, потемнели, народ на лужайке беспокойно задвигался. Только этого и не хватало — вспоминать!

— В Сибирь попадет. Каторжник!.. Есть такой у вас, скрывается, по прозвищу, как там? Оська Бешеный. Есть?

— Есть, есть… Бесстыжий человек, разбойник. Сибирь по нему воистину давно плачет, — послышался из дальних рядов ядовито-веселый, будто знакомый голос. — В морду из ружья палят, а он, мытарь, лопатой обороняется… Ему бы, с-сукину сыну, рожу-то глупую свою подставить под ружье да покорно благодарить на том свете за ученье.

Катька, Шурка, Яшка от неожиданности чуть было не вскочили на ноги. Вовремя опомнясь, только головами повели в ту сторону, откуда слышалось зубоскальство.

В самом дальнем, последнем ряду сидел обросший за весну медной бородой, как сосновой шершавой корой, отец Растрепы и дразнился.

А депутаты и все мужики и мамки и не оглянулись, даже голов, как ребята, не повернули.

Мало ли кто там болтает и о чем. Милиционер торчит возле лошадей у колодца, не слышит и не видит. Да и не признать ему Осипа Тюкина, позабыл, поди, его, украшенного синью пороха, рябого от дроби. Позаросли рябины, дробь-то выковыряли в больнице, и сосновая борода скрыла остатки вмятин. Сидит обыкновенный рыжий мужик в лаптях, в рванье, трубочку-носогрейку курит и треплется, балагурит — эко диво.

Но какой же все-таки он, дядя Ося, молодчага, храбрец из храбрецов, точно из книжки! Прятался, прятался в за поле, в шалаше, в Великом мху, где водятся одни журавли в болотине, и нанося: явился на собрание как ни в чем не бывало, и сам о себе подает смешок-весточку. Да здравствует дядя Ося Тюкин!

С этой минуты все переменилось на заседании Совета и вокруг него. Точно депутатам надоело слушать приезжих, и они, уполномоченные деревень, устали молчать. И мужикам и бабам наскучило, кажется, сидеть и стоять на луговине попусту, забавляться чепуховиной, когда дома ждут дела и заботы по хозяйству. У ребят от неподвижного торчанья одеревенели ноги и заднюхи стали как чужие. Они, ребята, заворочались, задвигались, меняя положение согнутых локтей, подкорченных голяшек и затекших попок, принялись оглядываться, замечая то, чего до этого как-то не виделось.

В народе стоял Пашкин родитель, столяр из Крутова, и точно стеснялся идти за стол, хотя он, как известно, был депутатом. Вот оно как, совесть заела, надо быть, за недавнее, случившееся в сосновом бору. В палисаде мамок вдруг бросились в глаза снохи дедка Василия Апостола, вдовы-солдатки — Лизавета и Дарья. Никогда они не ходили ни на какие собрания, а тут зачем-то явились. Темные, худые, на одно лицо, они деревенели, и платья на них были будничные. У черемухи возвышались в травянисто-зеленоватых аккуратных своих куртках и кепках с пуговицами и длинными козырьками пленные из усадьбы — Янек, Франц и Карл. Что им надо было тут, пленным? Дела-то решались сельские, русские. Бросалась в глаза Минодора, заплаканная, красивая, молодая, в нарядной кофте и черном шелковом коске на курчавосмоляных, пышных волосах. Ей, как Таракану-старшему, сидеть бы за белым столом, красоваться цветком среди депутатов. Нет, не пожелала, а пришла, не утерпела и правильно сделала…

Больно много примечать было некогда. Только успевай слушать, потому что главная перемена кругом в том, что заседал уже не один Совет на улице, возле Пастуховых хором, шло собрание граждан всего села, может, и поболее. Совет же был вроде президиума этого собрания. Не ошибся бедняга уездный комиссар. Временного правительства, на его голову с неснятой фуражкой свалился доподлинно целый митинг, и комиссар, должно быть, по опыту не зря побаивался этого митинга, хлопот с ним не оберешься. На каждое слово уездной власти народ теперь отвечал с разных мест луговины и из-за стола спокойненько, но зло.

— Нужно передать вопрос о запаханном самовольно пустыре и лесных порубках в примирительную камеру в волость, уезд. Согласны?

— Нет, не согласны! — твердо сказал Шуркин батя. — Там, в камере-то, Мишка Стрельцов распоряжается, бывший волостной старшина. Он примирит… да в чью пользу?

— Погодите. Правительством давно образован Главный земельный комитет, он все обсудит, обдумает и решит… Зачем же забегать вперед? Да наш губернский крестьянский съезд еще в марте призвал ждать решения земельного вопроса Учредительным собранием. М-м… Я вам пересказываю слово в слово принятую съездом резолюцию.

— Запомнили? — с насмешкой спросил кто-то из мужиков. — Вот уж верно говорится: свое всегда хорошо запоминается!

— Да поймите, немедленный захват повсеместно земель подорвет единство революции, отколет от нее прогрессивные силы общества.

— И отлично! — вмешался за столом Григорий Евгеньевич. Он побледнел, карандаш прыгал по тетрадке, совсем так, как у подсоблял революции, когда они не знали толком, что писать в протокол. Но Григорий Евгеньевич знал, что писать и что сказать: Ваши так называемые прогрессивные силы — силы контрреволюции. Необходимо очистить революцию от этих сил.

Уездная власть наконец удостоила милостивого внимания, признала учителя. Даже с тихим бешенством сказала:

— Мое почтение. М-мда-с… Не суйтесь не в свое дело. С большевиками под ручку гуляете?

— В обнимку, — отвечал вызывающе Григорий Евгеньевич.

Помолчав, власть буркнула:

— Усадьба — не выход. Всем угодий не хватит. По решению Учредительного собрания нуждающихся крестьян наделят землей за счет казенных и удельных владений.

— Верно. Глядишь, папенькино-то именьице и уцелеет… Нет, господин уездный комиссар, казенные земли от нас никуда не денутся, не уйдут, — сказал резко, что из винтовки выстрелил, Матвей Сибиряк. — Сперва возьмем земельку, которая поближе.

Куриное распетушье подскочило. Шляпа поднялась у Льва Михайловича воинственным соломенным гребнем и упала, повисла на кудрях.

— Мужички, вы же по натуг’е — собственники, — бархатно закартавил аптекарь. — Что же вы пг’отив себя выступаете? Смешно! Неужели не понимаете: я — это уже собственность.

— Извиняюсь. Я — это уже человек! — строго, по-ученому, по-книжному живо отозвался дяденька Никита Аладьин.

Одобрительный шелест пробежал ветерком по лужайке. Не все, конечно, как и ребята, поняли, о чем спор. Но больно приятно слышать, когда толкуют о людях с уважением.

— Черт с ним… с землей и лесом!.. Пусть заплатят!

Батюшки мои, глядите, сам генерал Крылов пожаловал. Явился на заседание Совета, на митинг ие митинг, сход не сход, по-теперешнему сказать, просто собрание во главе с Советом. Прибыл-таки, ваше превосходительство, не погнушался, денежки-то дороже гордыни.

Он стоял отдельно от всех, торчал, как гнилой пень, в черной шляпе, чесучовом своем желтом пиджачишке нараспашку, в белой рубашке с горошком, точно источенным молью, — одна трухлядь. Постукивал дорогой пал-кон по мураве.

— Черт с ним со всем… уступаю. За наличные!

Господи, какая добрая, ласковая Ксения Евдокимовна, берет за руку, поит ребят парным молоком с сахаром… Какие свойские, покладистые братовья-гимназисты Витька и Мотька, в холстяных гимнастерках и почти что в офицерских фуражках. Какая отчаянная девочка Ия с голыми ножками в синих плетеных туфельках, как в лапоточках, умница-разумница, мастерица играть всеми пальчиками на пианино…

И какой же неправдоподобный, невозможный жадюга-скупердяй сам Крылов! Старый, противный… Да он, наверное, и не муж Ксении Евдокимовне, не отец Ие и ее братейникам! Генералишка, которого за трусость прогнали из окопов, — вот он кто. Погоди, мужики сейчас и с собрания прогонят. Дождешься!

— Сжечь сосняк от греха! — мрачно проговорил Пашкин отец, столяр, и сплюнул. — Подчистую! Чтобы и хвои не осталось!

Крылов стучал палкой и твердил одно, аж слюна брызгала, летела:

— Продаю. Платите!.. Черт вас всех побери!

— Не жалко? — спросил, поднимаясь со скамьи, Устин Павлыч. — Вам, видно, денежки только подавай, остальное не касается? Пропади все пропадом?.. А я вот, признаюсь, по глупости задаточек вам отвалил и не жалею. Деньги были и сплыли, туда им и дорога… А земельку, лесок жалею… Да что я, — весь народ жалеет, потому для мужика каждая сосенка-раскоряка, кажинный вершок супеси, глинозема — жизнь… Понятно вам это, Виктор Алексеич, ваше превосходительство? Нет, вам ничего этого не понять. Вы — городской богатый, чистый житель… Так и уезжайте поскорей в свой Петроград, черт вас, действительно, побери вместе с городом! А уж дозвольте ковыряться в земельке нашему грязному брату-крестьянину. Ему не привыкать! Оставьте землю нам, деревенским мужичкам… Не оставите — силой возьмут, подсобим. Мы ведь все крестьяне, труженики, столкуемся.

Народ не узнавал Устина Павлыча, такой открытой неприязнью чисто ненавистью горело его исхудалое за весну, бритое, какое-то чужое лицо. Или он прикидывался, что махнул рукой на свой пропавший задаток за сосновую рощу в Заполе? Или что-то необычайно важное, неслыханное произошло с Устином Павлычем и все перевернуло вверх тормашками? Он нынче вовсе не лавочник, торговать нечем, он простой деревенский мужик и горой стоит за народ, потому что и сам происходит из народа.

Во все глаза, обрадованно, глядели батьки и мамки на Быкова и не узнавали его. А которые узнавали, почему-то раздраженно-сердито раскалывали его, Сахара Медовича, острыми, железными прищурами глаз, как щипцами, на мелкие кусочки, крошечки, будто он и в самом деле был сахаром, твердым-претвердым, как белый камень-кремень, и только осколки, синевато светясь, летели во все стороны.

— Мы вернем вам задаток-с! Получим с добропорядочных покупателей и вернем. Сполна-с! — подал впервые уверенный голосок приказчик-управляло.

— Новые добропорядочные покупатели не отказываются платить, — спокойно-решительно ответил председатель Совета. — Только не гражданину Крылову, а настоящему хозяину… на революцию. Соберем деньги до копеечки, по нашей, Совета, цене и переведем по почте во дворец Кшесинской, в финансовый отдел ЦК партии РСДРП большевиков. Я правильно понимаю вас, товарищи-граждане?

— Именно, Родион Семеныч, без ошибочки правильно. На революцию!

Дядя Родя обращался теперь не только к депутатам, но открыто, ко всем мужикам и бабам. И они отвечали ему согласными кивками и одобрительными возгласами:

— Верно!

— А как же иначе?

Теперь знакомая ребятне сила Яшкиного отца была не только в нем самом, но и в том, что за ним стояли депутаты и весь народ на луговине.

Тут уж была не стена, а что-то побольше — целая крепость.

— В хорошие руки попадут денежки, и слава богу! — толковал народ.

— М-м да-с! Напрасно. У Ленина два миллиона золотом в банке, на счету. Только что получены… из Г ермании.

— Постыдитесь! — возмущенно крикнул Григорий Евгеньевич. — Повторяете буржуазную клевету из «Биржевки»!

Яшка с Шуркой и Катькой и Володька Горев, свалившийся на лужайку, рядышком, точно с неба, в один тонкий голосок, перехваченный волнением и обидой, закричали:

— Постыдитесь! Постыдитесь!

Народ одобрительно посмотрел на ребят, на учителя, зашумел:

— Зачем обижать человека? Мы Ленина знаем, наш, свойский товарищ. Горой за народ стоит… Какое золото? Буржуйское вранье!

Может, шум долго бы не затих, да тут в бабьем разноцветном палисаде точно калитка распахнулась: прямо на Крылова неожиданно выскочили снохи-солдатки Василия Апостола.

— Деньги — тебе? Земля — тебе?.. А нам — что?

— Молока ребятам, вот что! Приехали из Питера — капли нельзя трогать… В навоз молоко лей, ребятам не бери…

— Жалованье, паек прибавить! Стараемся на тебя от зари до зари… Хватит!

У Крылова черная широкополая шляпа слезла со лба. Должно, такого он еще не слыхивал.

Да и один ли он? Временная уездная власть и новый управляло-приказчик подпрыгнули на скамье. Магазинщик-продавец стащил с носа темные очки и разинул рот. А комиссар Временного правительства принялся лепетать что-то очень тревожное, решительно не похожее на очередную речь.

— Братцы, — завопил он не своим, каким-то тепленьким, испуганно-добрым голосишком. — Не узнаю, не узнаю… Да вас точно подменили сегодня эти… м-м-м… науськивающие господа, так называемые большевики. Поверьте мне, никакие они не большевики, если разобраться по существу понятия. Одно прозвище, совершенно неправильное, неприличное. На самом деле все наоборот: меньшинство! Подавляющая часть здравомыслящего населения России — подлинное согласное большинство… Вот кто настоящие большевики. По существу, по грамматике, если угодно. Мы — большинство! Мы — большевики! Мы! — рычал, мычал инспектор, надуваясь, багровея и синея ушами и щеками.

Встрепенулось за столом, как на нашесте, распетушье. Драчливым гребнем поднялась соломка под чернявыми растрепанными кудряшками.

— Да! Да! — подхватил, закудахтал Красовский, прихлопывая себя по бедрам, точно собираясь кукарекнуть на всю улицу. — Я докладывал почтеннейшему собг’анию, повтог’яю: если глубоко г’лзобг’аться, мы, социал-демокг’атия, действительно большевики, потому что выг’ажаем священную волю большинства населения пг’авославного нашего госудаг’ства, — скрипел аптекарь ржавой жестью.

Инспектор, слушая все это, даже, похоже, прослезился.

— Дорогие товарищи, братья по духу, по разуму, не слушайте подложных, обманных большевиков, ленинцев, слушайте доподлинных социал-демократов, например, моего соседа по скамье, Льва Михайловича, пламенного революционера-марксиста… Будем жить по-русски, по-християнски, как бог велел, станем жить вкупе и влюбе…

Ребята заметили, как усмехнулся одной широкой усмешкой парод. И они, догадливые паршивцы, единым великим разом, понимающе усмехнулись, сообразив, что к чему.

А тут еще Катькин отец опять высунулся, не побоялся, что милиционер его заметит и признает.

— Да когда же, — спросил дядя Ося громко, — кои веки мои лаптишки жили вкупе и влюбе с вашими шагреневыми сапожками, барин хороший?

Он выставил на обозрение свои берестяные, густокоричневые с блестящей чернью засохшей торфяной грязи, разъехавшиеся лаптищи. Инспектор дрыгнул, дернул ногами и спрятал под стол начищенные, с тонкой рантовой подошвой, франтоватые глухие башмаки, смахивающие на дорогие (дороже не бывают!) бабьи полусапожки, с резинкой по бокам. Такую барскую обувь даже Устин Павлыч не носил. Пожалуй, еще батюшка, отец Петр, щеголял в схожих бесценных штиблетах в пасху и в престольный праздник Тихвинской божьей матери.

Народ грохнул отрывистым, тяжелым смехом, словно бревно на землю уроиил. Понятно: смеяться долго не приходилось, уж больно разительно неподходящи были обувь временной уездной власти и обутка Катькиного отца-обормота.

И не стало больше заседания Совета совместно с представителями соседних деревень. Шло понятное и непонятное собрание как бы одного громадного, дружного села, что уже второй раз приметилось глазастой ребятне. Теперь спорили за столом. Народ на луговине слушал и помалкивал. Но молчание это почему-то беспокоило приехавших, особенно временную уездную власть, и весьма нравилось, надо быть, депутатам: народ держал их сторону, вот что означало молчание. Оказывается, не зря читали и перечитывали мужики в библиотеке-читальне «Солдатскую правду» с письмом Ленина. Съезд крестьянских Советов за ним пошел, за Лениным, не до конца, но тронулся, сделал шаг вперед. Верховоды-эсеры вынуждены были переделать свое решение — вот что узнали нынче любопытные писаря.

Из знаменитой холщовой сумки (пригодилась! пригодилась!) тут в скорости появилась на свет бумага, и Яшкин отец понятно прочитал: «… все земли, без исключения, еще до созыва Учредительного собрания, должны перейти во владение земельных комитетов с предоставлением им права определения порядка обработки, уборки, укоса».

— Что же вам еще надо? — закричал обрадованно уездный комиссар, точно он и не знал до сей поры этой важной бумаги. — Что же вам еще?

— Убрать оговорочку.

— Какую?

— А вот какую: «…данный Документ рассматривать как проект постановления, который вступит в силу после издания Временным правительством соответствующих законов», — прочитал дядя Родя, добыв из холщовой торбы новую бумажину. Шуркин батя важно спрятал ее потом обратно, строго застегнул бывалую школьную суму на пуговицу и перекинул секретарское добро снова через плечо. Он не расставался со своей котомкой ни на минуту.

Ну и торба! Располным-полна, как в песенке поется, все в ней, миленькой, есть. Не обманешь нынче мужиков, на кривой не объедешь, сперва, как говорится, подумай, потом и соври, да тебе все равно не поверят.

Отец совсем другой — решительный, горой стоит за дядю Родю и мужиков. Он вмешивается в спор с инспектором и аптекарем. Именно его нынче не объедешь на кривой.

Что же изменилось? А вот что: «Чужим не проживешь», — говорил он недавно. Не чужое, свое, наше — получается у бати сейчас. Шурка с гордостью следит за отцом.

— На что вы надеетесь? Ведь вас за сопротивление пересажают всех в тюрьму, — стращала, рычала разинутая, квадратная морда бегемота.

— Весь народ не пересажаешь, места в остроге не хватит, едрена-зелена, — отвечал за всех Митрий Сидоров, ухмыляясь. — Мы надеемся, что власть скоро будет наша — и в городе и в деревне… С Лениным в голове. Шествие-то надысь в Петрограде за кого проголосовало красными знаменами?

— Большевики придут к власти? Ха-ха-ха! — затрясся инспектор.

И аптекарь залился бархатным смешком, и Крылов угрюмо скривил губы. Шуркин батя наблюдал исподлобья и кусал ус.

— А почему бы им не прийти к власти, большевикам? — грозно спросил он.

— А потому не угодно ли вам знать, — жмурилась и поеживалась, как от щекотки, уездная временная власть, продолжая трястись животом. — А не угодно ли вам знать, на Невском проспекте плакатики повсеместно развешаны: Ленина и компанию — обратно в Германию! Хи-хи-хи!

И опять как по команде расхихикались все незваные гости. Григорий Евгеньевич сломал дорогой карандаш Фабера. Поднял голову Аладьин. Терентий Крайнов пошевелился на своем питерском пиджаке, собираясь встать, и зачем-то расстегнул ворот солнечной рубахи. А другой народ сразу и ие разобрался, о чем смех и хихиканье, переглядывался.

— Мразь вы эдакая… погань вонючая! В харю бы вам дать — марать рук неохота! — с презрением сказал Никита Аладьин. Он плюнул и угодил на рантовый сапожок.

— За оскорбление… дорогого нам человека… вожака нашего, вождя… я лишаю вас слова, — тяжело проговорил, потемнев, председатель Совета, поднимаясь за столом. Георгиевский крест и медали прозвенели на гимнастерке.

Даже ребятам видно и понятно было, какого труда стоило Яшкиному отцу говорить со спокойной силой. Каждая его раздельно-железная фраза ударяла власть оплеухой, да еще с гаком. — Вам, гражданин… временный… больше нет здесь слова. Лишаю!

— Что-о-о?! — закричала уездная власть, вскакивая, забывая Никиту Аладьина, выпучив изумленно холодные глаза. Шея за воротником шинели так и вспухла, налилась кровью. — Ме-ня… лишаете… слова? Да как вы смеете?!

— Смеем. Кому же и сметь, как не нам!

Народ, кажется, немножко разобрался, что тут происходит. Мужики и мамки с любопытством ждали, чем все кончится, кто победит: приезжий комиссар или ихний Родион Петушков. Кто кому уступит? Даже пленные Франц, Янек и Карл придвинулись от черемухи ближе к столу, — стол притягивал их к себе снежной праведной белизной.

— А и здорово, дядя, насолил тебе, видать, этот Ленин-то… Молодец Ленин! — громко, с одобрением произнесла Катерина Барабанова и засветилась своими звездами.

Кругом смеялись. Да как же! Не Родион Большак с красной партийной карточкой РСДРП в кармане — простая деревенская баба повалила навзничь уездную власть!

Забылось, зачем собрались, какие дела решались. Иные советовали в шутку, иные всерьез:

— Убирайся-ка, пока цел, право!

— Чтобы и ступала твоего здесь больше не было!

— Смотри-и, переломаем ненароком ноги-то в нарядном сапожке!

— Хо-хо!

— Ми-ли-ци-оне-е-ер! — криком кричала, звала временная власть, выбираясь из-за стола, путаясь в длинной шинели. — Полицей… ми-ли-ци-оне-ер!..

— Лошадей! Лошадей! — скрипел встревоженно аптекарь, загораживаясь от толпы зонтиком.

Народ пуще смеялся и шумел, подступая ближе.

От колодца бежал, пятился впереди тарантаса страж в новеньких ремнях крест-накрест на спине. Страж оглядывался, часто хватая застегнутую кобуру нагана, поворачивался лицом к мужикам. Осип Тюкин был на самом виду.

— Граждане! Граждане! — кричал, напирая на второе «а», милиционер, сильно кося, побелев, никого не видя. — Так нельзя, граждане!.. Стрелять буду!..

Ребятня замерла. Выстрелов, однако, не дождалась. Временная власть поспешно свалилась в тарантас.

Ей-богу, это было точно так, как в зазимье, когда мамки гнали из села «золотые очки» из земства и волостного писаря, приехавших отбирать телят для фронта.

Туда же, в тарантас, вскочил Красовский с зонтом и соломенной шляпой. Крылов, в распахнутом чесучовом, болтавшемся пиджачишке, не хромая, забрался со своей красивой дорогой палкой. А управляло-приказчик, которому места не хватило, летел за тарантасом, без очков, цепляясь за сиденье.

— Ну, пеняйте на себя! — пригрозило начальство, оглядываясь, придерживая фуражку с крутым козырьком.

— А что? Как в пятом году, дубасовскую артиллерию привезете? Начнете деревни поджигать? — кричал вслед Григорий Евгеньевич. — Так ведь нынче у пушек стоит крестьянин в шинели, ученый. Пушки-то не в ту сторону ударят!

Вот когда парнишки, даже Катька Тюкнна, досыта насвистелись в три и четыре пальца! И Олег Двухголовый с Тихонями свистели. И никто не останавливал ребят.

Милиционер, стоя в передке тарантаса, лупил лошадей беспрестанно кнутом и вожжами.

Стучали колеса по булыжникам шоссейки. Тряслись и подскакивали незадачливые седоки, пока не свернули на проселок к усадьбе. Пыль облаком поднималась позади тарантаса, над его откинутым гармошкой кожаным верхом…

В конце этого долгого, понятного и непонятного дня генерал побывал у батюшки отца Петра. Просил поучить народ, сказать в воскресенье проповедь с амвона. Отец Петр будто бы наотрез отказался. В мирские дела церковь-де не вмешивается. И за чаем посоветовал:

— Помиритесь, Виктор Алексеевич, с прихожанами. Уступите лишнее без греха… Такое смутное время переживаем, одному богу известно, чем и когда все это закончится.

Жена Коли Немы, прибираясь на кухне, все слышала.

Крылов не пожелал мириться с народом. Дескать, у них, разбойников, все давным-давно промеж себя какая-то шайка с большой дороги… Ах, казаков бы сюда! Они живо бы утихомирили… Насмотреться бы, налюбоваться, как чубатые молодцы порют плетками сиволапых зачинщиков, самозахватчиков… И первым этого мерзавца, моего конюха, большевика… Доставить удовольствие, поглядеть бы…

— Каково, братцы, слободные граждане?! Спускай зараз портки, припасай голые задницы… Вот те и революция! — смеялся народ, узнав от поповой работницы, о чем мечтает Крылов.

— Ну нет, плоха революция, а такому не бывать. И в помыслах этакое только генералишку в башку влезет. Очухается!

И верно, ночью, вроде тайком (из своего-то дворца!) укатил Крылов вслед за женой на Ветерке на станцию к раннему поезду, прихватив с собой теленка и масла топленого коровьего два ведра. Бычка резал с фонарем Трофим Беженец. Вот тебе и пан Салаш и революционный паруграф!..

Отвозил генерала новый управляло. Ведра и теленка, разрубленного на куски, самолично впер, втащил в вагон. Ехал обратно и, слышно, все оглядывался…

— Да кто же все это видел? — сомневались иные.

— Видели не видели, а так было, не иначе, — говорили другие.

— Эвон как, братцы-товарищи дорогие, поворачиваются наши делишки. Сволочи побаиваться зачали народа.

Дождемся обязательно, что и слушаться будут… Вот он каков, наш революционный паруграф. Слышишь, Трофим? Будет тебе поворачивать оглобли-то в разные стороны!.. Как вернешься на родимую земличечку, в свое Зборово, сам будешь там красным генералом, заначнешь командовать революцией…

А на другой день в усадьбе, когда пленные обедали, Карл избил проклятого Ганса. Маленький, толстый и тихий, со своей грустной губной гармошкой, Карл на себя был не похож. Что с ним случилось?

Яшка с Шуркой занимались овсяной кашей, хлебали молоко, которое принесла Тася в подойнике с выгона. Она цедила молоко через ситечко прямо в кашу. Яшка, балуясь, подставлял на правах хозяина еще и кружки, припасенные для кипятка, и Тася ласково наливала их по самые края.

— Данке! Данке! Гросс спасибо! — благодарили ее Франц и Янек.

— Здоровья вам и муженька!

— Да он у меня есть, муж-то… воюет на фронте.

— Пускай лучше воюет дома…

Тася порозовела, так ей, видать, понравились слова Янека, по душе пришлись. Янек хорошо говорил по-русски.

А Карл, тоже понятно, попросил отведать его стряпни и протянул Тасе собственную ложку, ополоснув ее в кружке с молоком.

— Ку-шать! Битте!

Улыбаясь, Тася попробовала каши.

— Гут! Гут! — весело сказала она. — Объеденье!.. Пригорела маленько.

Один Ганс в своей мрачной бескозырке не благодарил и не приглашал к каше. Экая дрянь! Выслуживается перед хозяевами, жалеет каши.

Тася присела на недолечко к костру, живо, ловко поправила головешки и угли, чтобы много не дымили, не мешали, и побежала по своим делам в людскую с пустым подойником.

Сидели возле амбара, в тени, на прохладной гуменной траве. Прозрачно струилось марево от костра. Горькосладко пахло пригорелой овсяной кашей, и Карл по-немецки извинялся перед товарищами и дядей Родей, обе давшим, как всегда, с пленными. Молоко пришлось кстати, каша с дымом и молоком стала вкусной, особенно для двух самых больших, прожорливых ртов. Они не закрывались, их хозяева то и дело лазили в ведро и облизывали насухо старые, вместительные, закусанные ложки.

Пообедав, Яшкин отец и пленные закурили, заговорили промеж себя, и Карл уже вынул из бокового кармашка куртки губную гармошку. Но Ганс помешал ему, он залаял что-то по-своему. Карл отвечал ему, и все громче, сердитее. Внезапно кинувшись, заехал по скуле, схватил за горло.

— Räudiger Hund, das zweite Geschäft für dich? Bitte![2] — закричал он.

Ненавистный ребятам Ганс дал ему сдачи. Карл упал, поднялся и они принялись дубасить друг дружку. Доставалось больше Гансу, он потерял дурацкий картуз. Знакомая ребятам красная водичка закапала из собачьего носа.

Франц и дядя Родя бросились разнимать.

— Sozialist! Saudummes Stück! Schwenke deinen roten Lappen![3]

— Krepiere zusammen mit deinem Kaiser! Ich will das nicht[4].

— Чего они не поделили? — спросил Яшкин отец.

— Революцию, — ответил Янек.

Ганс подобрал бескозырку, полез в амбар, на сеновал отдыхать, утираясь, ворча и грозясь. Карл не отвечал ему, взялся за гармошку, и скоро она грустно заговорила, запела, и стало тихо. Янек и Франц мягко, чуть слышно подпевали. Слов нельзя было разобрать, — все равно песенка забиралась в душу и что-то будила там, доброе, хорошее.

Ослепительно доцветал гуменник под горячим полдневным солнцем. Дикая кашка белела медовыми шапочками, на них качались, как на качелях, шмели и пчелы. Неустанно глядела в вышину и как бы звенела своими модными бубенцами известная трава, по прозвищу «куриная слепота». В крапиве и лопухах высился стеной дидельник, можно было уже делать из него свистульки. Конский щавель выкинул копья с бледно-сиреневыми и розоватыми наконечниками. Жарко, дурманно пахли густые безымянные травы.

И над всем этим живым, добрым миром, во всю ширь четырех сторон, голубело небо невиданной незабудкой с одним большим, обжигающе-светлым глазом. И сладко было лежать в душистой тени, в прохладе и молчать.

Давно выкурили свои самокрутки дядя Родя, Франц и Янек. Перестал играть Карл, но подниматься с травы не хотелось. Нежная, с тонким, слабым звоном тишина окружала ребят и мужиков: кажется, это звенели цветы и травы.

Тут странно, непонятно загремел топор у людской. Послышались крики, плач.

Что такое?

Ребята побежали узнать. Митя-почтальон попался- нм навстречу.

Возле людской, на лужайке, дед Василий, босой, в неподпоясанной, старой, с заплатами на спине рубахе, колол дрова. Тетка Лизавета и тетка Дарья с плачем и криком пытались отнять у деда топор. И только одна Тася, прислонясь к крыльцу, замерев, молчала. В оброненной, точно чужой, руке белело письмо, не то повестка. И сама она, Тася, была мертвенно-белая лицом. Она глядела на Василия Апостола и, кажется, не видела его. В окнах людской торчали перепуганные ребятишки.

— Что ты, тятенька, делаешь?!! Опомнись!!! — кричала Дарья.

— С ума рехнулся, родимые мои… Антихрист! Да уймите его! Нешто это дрова, святые-то иконы? — плакала, причитала Лизавета. — Побойся бога!..

— Не боюсь… Некого бояться, — тяжелым голосом отвечал дед. — Иванка-то, последнюю мою живую кровинку, убили… За что-о? Кто убил?.. Дуры, не было и нету бога… Пошли прочь! Не мешайте, свои доски колю, ваши не трогаю… Прочь!

Иконы раскалывались от каждого удара топора, разваливались надвое, начетверо — сухие, без сучков, темнорыжие, как ольховые поленья.

На деда страшно было глядеть. Седая длинная борода его тряслась. Коряво-дубовое лицо казалось черно-красным, как лик святого угодника на расколотой, брошенной на траву иконе. А глаз у деда совсем не было. Одни глубокие, темные омуты светились в провалившихся глазницах.

Исполнялась давняя угроза деда Василия: он поднял руки на небо.


  1. Паршивая собака, второй магазин тебе. На! Получай! (нем.)

  2. Социалист! Дерьмо поганое! Размахивай красной тряпкой! (нем.)

  3. Подохни со своим кайзером! Я не желаю (нем.).