22951.fb2 Новый мир построим! - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Новый мир построим! - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Глава IЛЕСНЫЕ ПРИЧУДЫ

Совсем недавно в неодетом лесу, залитом апрельским светом, торопливо, словно боясь опоздать, цвели лиловато-бархатные, влажные подснежники, желтяки мать-и-мачехи на коротких мохнатых ножках и памятная медуница, набравшая розовые бутоны под снегом. Острая, что гвозди, редкая лесная трава пробивала всюду слежалые прошлогодние листья, поднимая их на себя. Все молодое под деревьями и кустами, где не было еще тени, спешило ухватить побольше света, тепла, хлебнуть досыта воды, успеть вырасти и отцвести до наступления густого зеленого мрака, потом рассыпать, развеять семена, чтобы другой ранней весной воспрянуть из земли, опять расти и цвести — жить, как положено всему бессмертно живому И так же, как торопились медуница и подснежники, дымила поспешно на ветру в то время в Заполе, как и на известной ребятам пустоши Голубинке, лещина, окутываясь светлым золотом, гудя шмелями и пчелами, глазасто таращилось-цвело волчье лыко, и давно развесила по гнутким голубым ветвям пушисто-белые сережки осина. Только березы, большие и малые, стояли в эти дни по-зимнему голые, мертвенно-бледные. Но и у берез, наперекор обманчивым стволам, краснели, невестились кудрявые макушки и на тонких концах никлых веток увеличивались темные рогульки, открытые однажды в селе Катькой Растрепой и удивившие ребятню: смотрите-ка, они, разини, не замечали, оказывается, до сих пор этих рогулек и их роста… Да что рогульки! В Заполе наверняка озоровали дятлы, как везде. Вглядись в то время хорошенько в снежный атлас бересты, непременно увидишь там и сям отверстия, проколотые остроносыми лакомками. В дырочках тогда копился и скатывался по атласу к потрескавшимся, коряво-пестрым коленям берез дождевыми прозрачнотяжелыми каплями сладкий-пресладкий сок, теплый от нагретой коры, — даровое и самое заманчивое весеннее угощение…

Сейчас была другая пора — половина мая, предлетье, и Заполе было уже другим, и все вокруг было другое.

Очутясь в лесу, ребячья ватага сразу замолкла и все перезабыла. Вылетели из голов красные флаги и знамена, и тот флаг, что они собирались вбить с размаху, колом, в барском поле на пустыре, распаханном и засеянном мужиками, чтобы все видели и знали, чья нынче эта земелька. Забылось и багряное боевое знамя, которое горело и дымилось их жаркой кровью, отданной без сожаления, до последней капельки, потому что она, ребячья кровь, была и кличем борьбы, и семенами грядущего, и громом мести, как пелось-сказывалось в полюбившейся им питерской песенке Володьки Горева, которую они только что орали во все горло. На какой-то срок запамятовалось даже, зачем у Кольки Сморчка Лубянка с яйцами, а у Шурки Кишки в руках губастый новехонький горшок-ведерник, и почему у всех — Володьки, Шурки, Андрейки Сибиряка, Кольки, Яшки Петуха и Аладьиного Гошки — волочатся сзади по земле гибкие можжевеловые хлысты, заткнутые под ремни, как сабли. В круглых, радостно бегающих глазах, стриженых и лохматых чердаках, в разбереженных молодецких сердцах существовало одно Заполе. Еще не пришло время грибов и ягод, когда глаза ничего не видят, кроме белоуса, мха, кочек, выискивая добычу, — нынче можно было до устали таращиться вокруг, удивляться и радоваться тому, что видишь.

Это тебе не пустошь Голубинка за ригами и Гремцом, поросшая кое-где тонкими, как белые и голубые ниточки, березками и осинками, и даже не Глинники с можжухами, ямами и озерами, с карасями, с редкими соснами и елками. Это, брат, взаправдашний, самый дальний-раздальний, глухой лесище, где водится прорва зайцев, русаков и беляков, можно встретить барсука, лисицу, а то и самого серого волка. К тому же мамки божатся, крестятся, что в Заполе живет нечистая сила, лешие и болотные кикиморы, им тут самое раздолье. Прикидываясь, оборачиваясь знакомыми дедами и бабками, они уводят простаков неведомо куда. Все это, конечно, несусветные глупости, темнота малограмотная, суеверия, прав Григорий Евгеньевич, и в книжках так пишут. А уж книжечки-милашечки и бог-учитель никогда не обманывают, говорят всегда одну истинную правду.

Лешие, болотные кикиморы, разные лесовики — чепуховина, а все-таки немного боязно, особенно первое время. Ведь и без нечисти здесь можно заплутаться, если не знаешь леса, потому что Заполю нет конца. Ну, есть, но какой? Вправо — семь верст до чугунки. Столько же, наверное, поперек Заполя до ближней деревеньки, куда ребятня еще не добиралась, но слыхала от отцов и матерей, коли идти по грибы, по ягоды все прямо, никуда не сворачивая, через Водопои и Ромашиху, станет слышно, как за лесом перекликаются в Ташлыках петухи и голосят-лаются бабы. А если махнуть из Глинников, от воротец влево, на старые Большие житнища, продраться через заросли волчьих ягод, откроется Великий мох, что бескрайнее поле, куда больше барского. Там, по мягко-рыжим и жестко-седым чмокающим кочкам уймища всегда гонобобеля и клюквы, водятся стаями куропатки и живут посередке, в болотине, журавли. По дальнему краю моха, в постоянной, точно гарь после пожара, дымке начинается черной кромкой сызнова лес, слышно, до самого уездного города и даже много дальше.

И хотя мальчишки, кроме питерщичка Володьки и маленького Гошки Аладьина, бывали множество раз в Запо-ле, считали себя тут завсегдатаями, потому как уже неплохо знали ближний сельский лес, родной, поделенный на участки и полосы со смешными, понятными и непонятными прозвищами, и редко блудились, сейчас они, ребята замирая, глядели во все глаза по сторонам, словно очутились тут впервые, и некоторое время говорили промежду себя чуть ли не шепотом. И не столько от робости, сколько от радостного счастья и волнения.

Отовсюду веселыми этажами до неба поднимались березы, осины, ели и сосны. В белую кипень облаков упирались их зеленые и почти синие крыши, точно кровельного железа, выкрашенные свеже блестящей масляной краской в два цвета и множество оттенков. Из-под крыш выглядывали такие же сине-зеленые балконы и горницы, резные, с оконцами в переплетах, как бы из мелких, всякого фасона стеклышек — то небо и солнце радужно проглядывали сквозь листву и хвою, и не было ничего краше этих оконцев и блистающего в них утреннего света. Кудреватые макушки деревьев, сливаясь округло, сияли изумрудно-зеркальными и бирюзовыми неправдоподобными шлемами и шишаками, похожими одновременно на стеклянные разноцветные пузыри, которыми любили украшать коньки своих кружевных тесовых светелок богатые питерщики, когда, прикатив на лето в деревню, строились заново.

Густо свисали долу, карнизами, ветви. К ним, вторым, средним этажом, наперегонки тянулся вверх подлесок, — орешник, рябина, ольшаник, вперемежку с дочками-березками, дочками-елочками, осинками, сосенками, одна другой моложе и приятнее, отличительнее от родительниц, каждая похожа только на самое себя. И еще причуда: в сосняке всюду колюче ощетинились годовалые и побольше елочки, как ежи, а под разлапо-седыми елями нигде сосенок не росло. Почему, неизвестно. Зато под сухой, вывороченной ураганом елью, как сквозь дырявую крышу, тянулись на свет, к солнцу, сразу две березки. На высоких кочках торчали из мха так называемые кошачьи лапки, белые и розоватые, с крохотными подушечками, точь-в-точь ровно у настоящих кошек, когда те крадутся за добычей и прячут в такие подушечки свои острые, наготове, когти. А вовсе у земли, вразброс, темно блестели глянцевито-твердыми, овальными, будто ноготки, листочками низкорослые кусты брусники. Она цвела молочнорумяными крохотными кувшинчиками, сложенными как бы грудками на продажу. Черника и гонобобель, то есть голубика, форсили по-своему, каждый цветок красовался отдельно. У черники — в пазухах листьев, потому, должно быть, цветки были бледно-зеленоватые, с розовыми слабыми разводами; у голубики совсем невзрачные, мелкие и белые, прямо нечего смотреть, а погодите-ка, отцветут, и на месте их окажутся ягодки что надо, крупные, сладкие, с сизым налетом, как есть голубые.

Вот какое царство на удивление и радость окружало ребятню, гляди не наглядишься.

— Баобаб! — восхищенно пробормотал Володька, запрокидывая голову, оглядывая с восторгом и почтением высоченный, раскидистый дуб, редкостный в здешних местах, он рос на Долгих перелогах могуче и одиноко.

И хотя все знали этот дуб, остановились и полюбовались.

На свободе он поди как вымахал, темно-шершавый ствол не обхватишь десятью руками, ветви громоздятся в небе туча тучей. Дуб был в зарубинах, каких-то наростах, дуплах, с кривыми, обломанными в бури сучьями. Казалось, гнить бы ему, трухлявиться, валиться наземь, этому старому развалюхе дубу. Нет, он и не собирался помирать, высился широко, крепко, заморским баобабом.

Но баобаба они не видывали, только читали в книжках, поэтому Шурка выразился нагляднее:

— Дед Василий Апостол!

Смешно, а правда, — вылитый дедко в чугунных сапогах.

У дуба, которым любовались ребята, не было, конечно, бороды ледяными сосулями, нигде не проглядывала седина. Он точно был вырублен наспех из каменной горы. Отовсюду — из корявин и зарубин, ободранных сучьев, по краям дупел, из ржавой коры молодо, упрямо росли твердые, как из жести, волнисто-изрезанные, больше ребячьих ладоней, красавцы листья, блистая зеленым глянцем. А молоденькие, развертывающиеся листочки были на удивление другими: розовато-огневыми, как язычки неугасимого пламени. Кто-то успел и тут поскрипеть ножницами — горящие листочки, в неровных тупых зубцах, в точности повторяли красоту и силу старших своих зеленых братейников.

— Куда пойдем? — тихонько спросил Колька Сморчок, бережно охраняя обеими руками Лубянку.

— Ну, куда, известно, на Малые житнища, к роднику, — отозвался Яшка Петух. — Без воды не сваришь яйца, чудак. Там и теплину разведем… да и пить хочется.

Все согласились, что надобно идти обязательно к роднику, благо он близехонько, да и один, кажется, на все Заполе.

В лесу, в глубине его, заметно стало теснее, сумрачнее. И оттого запущенные перелоги, разбежавшиеся по сторонам дороги поляны, мимо которых проходили ребята, казались очень просторными и слепяще-солнечными, полными нагретого лесного пахучего разнотравья и жарко горящих цветов.

Господи, боже ты мой, чего тут только не цвело, знакомого и безвестного! Мерцала алыми звездочками агра-фена-купальница. Она криком кричала, что зря эдакие парнищи не сунулись в Глинниках в воду, говорят вам, бестолочь, пора купаться, давно пора… Белые и сиреневые, елочками, топорщились из травы душистые фиалки. Торчали какие-то пышно-бордовые усы, обсыпанные мукой. Золотое соцветье чистотела, кроваво-едучим соком которого ребятня сводила бородавки, виднелось по сырым ложбинам и ямам, рядом с поднебесными бесполезными не-забудками-пригожницами и неприметными богородицыными слезками, — мамки украшали ими в избах иконы на божницах, слезки не вяли и не осыпались всю зиму. Мелкие, редкие колоски ржи не то ячменя попадались на глаза, как бы пустые, до того были тощие. Из белоуса поднимались матовыми фонариками одуванчики, настало время собираться им в дальний путь: подует низовой прохладный ветерок, и полетят в теплом воздухе снежноласковые пушинки, пристанет иная тебе на ресницу, щеку, ее и не слышно.

От запахов приятно щекотало в носу. Рябило в глазах от цветов, стрекоз и бабочек. Летали не крапивницы, не капустницы, надоевшие на гумне и в поле, здесь порхали бабочки лесные, редкостные, каких и не вообразишь, не придумаешь — голубенькие, оранжево-золотистые, палевые, клетчатые, иные такие малюсенькие, ровно моль, и огромные, из коричневого бархата, с бирюзой и очами на верхних крыльях, с густо-кремовой, фестончиками, каймой по краям. Бабочки садились в траву, на листья, распахивали крылышки и замирали, как цветы. А настоящие цветы качались на стеблях, почти летали, как бабочки. Небезызвестные ребятне сковородники-стрекозы носились над полянами на своих двойных, длинных и узких, стеклянно-дымчатых, почти невидимых крыльях. Они часто висели в воздухе, неизвестно как то на одном, то на другом месте, словно любуясь понравившимися цветами, и вдруг срывались и пропадали в знойном мареве.

Изредка, словно на особицу, выглядывали из длинных листьев, свернутых кульками, ландыши — постоянная девчоночья любовь и зависть. На свету, на солнце виднелось по три-четыре бубенца под зеленой дугой, в тенистых же местах по одному, а то и вовсе без бубенцов еще росли ландыши, с одними белыми горошинами. Хороши были и лесные колокольца, лиловые, большие, в бисерных холодных капельках росы снаружи, а внутри сухие, теплые, с постояльцами: там ночевали, как в зыбках, полосатые шмели и разные букарахи. Им было так сладко лежать, подкорчив лапки, в колокольцах, что они еще и не просыпались, дрыхли себе, несмотря на поздний утренний час.

Стоило на мгновение задержаться на месте, как сразу возникала вокруг музыка. В траве, в цветах жужжали и стрекотали в разноголосицу, шептались и орали всякие жуки, пчелы, кобылки, даже самые обыкновенные мухи. В ближних кустах и в подлеске насвистывали, переговариваясь, славки-черноголовки, пеструшки, заливались щеглы и зяблики, а пеночка-пересмешница всех их передразнивала. В вершинах берез, сосен, елей, где озорно наяривала иволга, гулял и слабо шумел листвой и хвоей верховой ветер. Все вместе сливалось в хор почище школьного, без камертона Татьяны Петровны, а складно, с добавкой звона. Но то уже звенело в ушах от лесной музыки.

— А, золотые ключики! — воскликнул, останавливаясь, Шурка.

Наклонился, и не сорвал, лишь выпростал запутанные в траве, резные, схожие с дубовыми листья, расправил и погладил бледно-зеленые, с червонными носиками, как бородки у ключей, цветы, свисавшие пучками с высоких прямых стеблей. Это была дикая примула, как говорил Григорий Евгеньевич, хорошо известная ребятне по одной важной примете. Примула прозывалась еще в деревне «баранчиками» и почему-то первоцветом, хотя расцветала весной чуть ли не самой последней.

— Ключики! Ключики! Смотрите, они самые, миленькие! — обрадованно подхватил Гошка Аладьин.

Колька Сморчок от счастья даже запрыгал на одной ноге, позабыв свою драгоценную Лубянку, а ведь от скаканья могли кокнуться яйца и разбиться.

Опять невольно поторчали порядочно ребята, только не задирали теперь раскрытые головы, напротив, склоняли их книзу. Насмотрелись, нанюхались, ничего не пропустили, налюбовались досыта, так что заболели шеи и затекли затылки.

— Верно, ключики, — дивился Володька Горев, не смея дотронуться до диковинных цветов, как делали приятели, лаская примулу. — Скажите на милость, связки ключей… словно кто потерял. В точности связки!

— Ключики золотенькие, махонькие, отмыкают лето, калитку такую в земле и на небе, понимаешь? — с удовольствием пояснил Гошка. — Не зевай, земляничку собирай, скоро поспеет…

— И масляки зачнут родиться видимо-невидимо! — подхватил Андрейка. — Вот тебе и лето.

— Пошли, пошли! — торопил Гошка.

Но они не двинулись сразу, еще немного постояли, приметили: на поляне, в одном месте, где прошлый год жгли костер, трава росла особенно густым жирно-синим кустом. Сорвали скупо, по одному золотому ключику подарили и Володьке, питерщичку-старичку, открывали золотыми ключиками невидимую дверцу лету Выходи, красное, желанное, с грибами и ягодами, купаньем, с теплыми дождями, заждались тебя ребята!

Шурка одобрительно поглядывал на молодца Гошку, румяного-прерумяного, мокрого, но не подававшего вида, что он устал и что ему немного боязно. Наверное, Гошка чувствовал то самое, что испытал Шурка, когда очутился впервые с отцом в Заполе. Он тогда тоже скоро устал, оробел, но потом расхрабрился и, главное, привык, освоился: вокруг, как на знакомой пустоши Голубинке, только

Тут, в настоящем лесу, все большущее-разбольшущее — деревья, поляны, заросли кустов, даже бабочки… Мутер-фатер, родимые мои. да ведь он, Шурка Кишка, тогда, в грозу, заблудился в Заполе и его, молокососа, спас батя!.. Нынче он, Шурка, взрослый мужик, пашет яровое под картошку, ему все нипочем, он выручит Гошку, если понадобится, придет такая нужда.

Иным был в лесу тайный Шуркин супротивник Володька Горев, может, самый смертный его враг, кто знает… «Растрепа знает, вот кто!» Да, может, и она не знает, Шурке только кажется.

«Ах, не думать об этом, не вспоминать, не бередить сердце, словно ничего не случилось! Не смотреть на всезнайку-питерщика… и ножика ему больше не давать!»

Но против воли Шурка частенько косился па врага не врага, вот уж точно — середка наполовину, а может, и поболе половины. Худое, желтое, в морщинках и голубых жилках личико Володьки было противно-жалкое и вместе с тем приятно-смешное, потому что отражало, как в зеркале каком, все, что Володька замечал в Заполе: удивительное, непонятное, радостное. Но нельзя было видеть без содрогания, что тонкой желтой кожи на лбу много лишку, оттого она и собирается складочки, даже шевелится на стриженой голове. Выпучив глаза, Володька от изумления поднимет брови — и кожа сдвинется на черепе, ходит ходуном, даже смотреть страшно. Но было до смеху весело, что питерщичок поражается всему: лиловым колокольцам со спящими шмелями; высоким, с голубизной осинам с беспрестанно дрожащими листьями на долгих стеблях; огромным муравейным кучам, попадавшимся по дороге, кипящим от муравьев; порханью и безумолчному щебетанию и пению птах; диковинным бабочкам и цветам — все его потрясало и радовало.

Положим, и другие, как известно, не оставались равнодушными, любовались без памяти всем вдосталь. И может быть, потому, что Володька, в общем, испытывал одинаковые с Шуркой чувства, только сильнее, чудаковатее, именно это сближало и смущало, нельзя было определенно решить насчет середки наполовину. Но уж одно было вернее верного, правильно: глядеть на Володьку Горева решительно невозможно без веселья и смеха.

«Ага, это тебе не Питер! Все знаешь, а золотых ключиков не знаешь… Погоди, то ли будет впереди!»

На лице питерщичка-старичка написана уймища вопросов к приятелям, все его личико с шевелящейся кожей похоже на живой вопросительный знак. Но он не хочет спрашивать, почти не спрашивает, должно, не позволяет гордость.

«Ну и молчи, пожалуйста! Ничего толком ты не знаешь и не понимаешь. Один свой Питер твердишь, да и то, наверное, больше выдумываешь, хвастун, болтун».

Володька, прихрамывая, шел неловко, он настукал босиком с непривычки подошвы, исколол пальцы и не хотел в том сознаться, да ему, пожалуй, было и не до того. Спотыкаясь, вытаращив бегающие прямо-таки беснующиеся глаза, он то замирал, бледнея, то вспыхивал, усиленно моргая, словно не веря тому, что видел. Он оцепенело уставлялся на пустячную травину лесную, какую-нибудь «кукушкину соль», схожую тройными листочками на обыкновенные крестики молодого клевера, таращился на зряшный цветок, которому и имени нет, на папоротник, очутившийся под ногами, и, как пастух Евсей Захаров, не решался примять, осторожно-заботливо обходил и цветок, и кислицу, и папоротник. И от всего этого — удивления, восхищения, неумения бегать босиком, от постоянного напряжения — пот лил с него частый и крупный, Володька не успевал утирать личико рукавом рубахи.

— Одень свое сорочье гнездо, не так будет жарко, — пожалел Шурка, не желая этого. — Еще солнечный удар заработаешь, остолоп, — настращал он. — Возись с тобой!

Володька послушался, достал из сморчковой корзинки полосатую городскую кепку, нахлобучил по брови, и ему сразу стало легче.

Они свернули с дороги к видневшимся неподалеку небольшим холмам, поросшим березняком, славящимся «коровками», то есть белыми грибами и груздями под молодыми липами. Стараясь не ступать, как Володька, на золотые ключики и все-таки невольно приминая их на каждом шагу, такое множество цвело примулы, ощущая лубяными пятками сухое тепло и отрадный сыроватый холодок, заторопились напрямки к роднику

— Поглядывай под ноги… не наступи на змею, слепни. Володька, иди последним, — распорядился Яшка Петух, раздавая оплеухи, неизвестно за какие провинности.

Он полетел первым, за ним гуськом заспешили остальные, с можжевеловыми хлыстами наготове. Питерщичок-старичок, повинуясь, шел последним, ступая зачем-то на цыпочки.

Родник выбивался откуда-то из-под корней ольхи-тройняги, под крайним холмом, в низине, уходил, разливался болотцем в густой осоке и рослом дидельнике, начавшем накрываться белыми шапками. Чуть пахло дурманно багульником-пьянишником и гнилью. На самом видном низком сучке ольхи висел знакомый прошлогодний ковшик из потемнелой бересты.

Ковшиком завладел Яшка, остальные пили из пригоршней. Вода была ледяная, чистая, сахарная. От соринок и ржавчины, крупинок земли, попадавших в пригоршни, она казалась еще светлей, чище и слаще.

Все пили и не могли сразу напиться. Ломило зубы, и судорога сводила на сторону скулы. Каждый глоток застревал в горле, приходилось как бы проталкивать силой, напряженным движением гортани. Поэтому пили не по одному, разу, долго, на всякий манер: лежа, наклонясь к корням ольхи, вытянув губы трубочкой; пригоршнями и из одной ладошки, возя точно ложкой; наконец, ловчее всего и нахлебистей — берестяным ковшом, пропахшим ольхой, по очереди.

Отяжелев от воды, чувствуя, как зябко в животе, повалились на траву, отдыхая, греясь на солнце, ровно после купанья. Да оно и было почти так. У всех горели в брызгах мокрые щеки и от недавнего старания что-то похожее на ручейки стекало с загривков за шиворот. Рубахам и штанам тоже досталось ненароком и нарочно. Оттого одежда и ее хозяева одинаково сильно были довольны и наслаждались прохладой.

Петух заглянул по малой надобности в болотце, в дидельник, и закричал оттуда:

— Зарежь меня на месте, если это не росянка!.. Смотрите-ка, братцы, жрет комара и не подавится!

Все кинулись к болотцу. Из мха, там, где не качались ватные шапки дидельника и не было осоки, на открытой кочке росли тонкие стебельки с неприметными белесыми цветами. Листья меньше копейки, покрыты по краям красноватыми волосками с утолщениями на концах. Похоже что торчали булавки. На каждом волоске, на его маковке светилась капля росы. В одной такой капле жалко шевелился комар.

Должно быть, комару пожелалось, как ребятам, напиться. Дурень заленился слетать к роднику, а росянка была рядышком. Он сел на капельку и прилип длинными ногами к волосинке. Комар трепыхал дымчатыми крылышками, поднимался долговязо на ноги и не мог улететь, липу чая капля не пускала. Соседние волоски уже сгибались как бы намереваясь схватить комара.

— Сцапают, поволокут на середку, лист съежится, поминай комара как звали, мрачно сказал Шурка.

— Ну уж, и поминай? — усмехнулся, сомневаясь, Володька. Это в жарких странах растут цветы, которые лопают насекомых. У нас таких не бывает, не слыхал!

— Откуда тебе слыхать? Росянка на болотах по сы рым местам водится А ты и болото видишь наверное впервой.

— Сделать опыт! предложил Андрейка Сибиряк Как в школе, на уроке с магнитом… Опыт!

— Я тоже никогда не видывал, как листья жрут мух, — признался Гошка.

Он поймал букашку, поднес к светлой капельке Букашка тотчас прилипла, забарахталась в волосинках Завтра придем, посмотрим, что с ней стало, с бука рахой. Эге?

— Невидаль, идти смотреть! свистнул Яшка Я тебе скажу, что тут будет завтра, — торопливо проговорил Колька Сморчок, делая страшные глаза. Придешь, листочек развернулся, пустой, сытый, одни крылышки да ножки валяются на волосинках, если ветер не сдул. Вот и все… Опять росянка мигает огоньками приманивает добычу.

Помолчав, добавил:

— Наша мамаха горшки моет росянкой Тятя принесет из лесу, с болота, пук, высушит… Хорошо отмывается всякая посуда, лучше, чем мочалкой

Яшка покровительственно хлопнул по плечу затаившегося питерщика.

— Что, дремучий лес, призадумался? Что, обуховский, затуманился?

Володька ожесточенно почесался.

— Ах, леший тебя задери, здорово! Преступная бойня! Долой… — вырвалось у него по-деревенски и по-питерски. — Не видел бы своими глазами, никогда не поверил. Ну и кровожадное буржуйское растение, я вам скажу, что росянка проклятая… а поглядеть — никудышная трава, я бы прошел и не заметил.

— А что, — зашептал таинственно Гошка. — Может, есть где в Великом мху, далеко-далеко, такая большущая росянища, как упырь, — человеку не пройти мимо, прилипнет… Высосет росянка кровь, тогда и отпустит…

— Мели, Емеля! — оборвал насмешливо Петух.

Но все шестеро отчего-то поежились и долго не разговаривали.

Никому не известно, что растет в Великом мху, в дальней его болотине, где живут журавли и куда никто никогда не ходит собирать ягоды. Там, наверное, все большое: осока, клюква, росянка… Всякое может приключиться с человеком в таком месте.

Шурка вынул хлебные запасы из горшка, куда их запрятали на всякий случай, наполнил ковшом ведерник, и они с Яшкой, держа горшок за губастые, нежданно продрогшие края, осторожно понесли посудину, карабкаясь на ближнее взгорье, цепляясь за кусты. Один старатель разок дорогой запнулся, облился, получил изрядного тумака и не дал положенной в таких случаях сдачи.

Пришлось с полдороги возвращаться и добавлять в горшок воды. Ковшик, после усиленных трудов, возвратился, конечно, на свое старое место.

Он еще пригодится, берестяный утешитель, поитель-баловень, слаженный неизвестно кем и когда, лето только начинается. Поить и поить ему прозрачно-ледяной сахарной водицей жаждущих и страждущих собирателей грибов и ягод, косарей, зайцев, соек, а может, и леших с кикиморами, если они тут взаправду водятся… Мелькнуло, подумалось насмешливо-весело и забылось, не до того сейчас, одолевают страхи настоящие: Лубянку дружно волокла в гору тройка, ну как оступится? Яшка, став ямщиком, зловеще предупредил коренника и пристяжных: если кто грохнется, обронит корзину, — тут ему и смерть придет, не задолит.

Слава богу, смерть не потребовалась, ребятня благополучно одолела крутой взлобок, поднялась на крайний холм и огляделась, переводя дух.

Место было что надо, вольготное, неприступное, чисто крепость, — никто не посмеет сюда заглянуть без спроса, не помешает. Разводи костер, вари в ведернике яйца! три десятка с порядочным гаком, почти четыре десятка..! Да такого угощения в лесу, может, сроду не бывало: по шести яичек на брата и остаточек на всех. И какие же крупные, тупоносые на подбор яйца курочки-рябы! И верно, двухжелточные, не зря брешет Сморчок. Под стать им и добытые украдкой дома Шуркой, Андрейкой и Гошкой. Но Сморчковы, найденные под амбаром, были отличительные. Не простые, сразу видно по цвету, яйца как бы загорелые на солнце, смуглые, уж если не золотые, то по крайней мере нажористые: съел парочку, другую — и сыт. А если тебе, обжоре, мало, пихай побольше хлеба в рот, заедай кислицей, столбунцами щавеля (поищешь— найдешь!), сосновыми пальцами-гостинцами, можжевеловыми ягодами — еда всюду. Озирай на сытое брюхо с высоты холма лесное царство окрест: на юг и на север, на восток и запад красота из красот, проглядишь глаза.

Тут было все, что можно желать. Разноцветный простор давно запущенных перелогов, поделенных вдоль, по межам, деревьями и кустами, лежал внизу коврами, облитыми жаром, откуда они, ребята, явились. Под ольхой таился холодный ключ с берестяным ковшиком, пожелай— и сызнова напьешься сладимой водицы до отвала, прохладишь лицо, волосье, чисто искупаешься. И все это рядом, под рукой, вот что дорого. Ковры, разворачиваясь, убегали в осинник и ельник. А взгорья! Хоть катайся с них на заднюхе, такие холмы крутые, обросшие густо травой, скользкие, они переходили в чащобу бредины, ольшаника, можжух. Все это упиралось вдалеке в барский сосняк, медный, прямой, как телеграфные столбы на шоссейке.

Но главное, самое приятное заключалось в том, что на облюбованном холме, где сейчас толпилась проголодавшаяся ватага, росло с десяток светлых, веселых берез вперемежку с молоденькими липами и кустами калины, которая еще не отцвела. И тень от листвы, и солнечная полянка, и всюду отрадная рябь на земле от качающихся и шумящих, пронзенных лучами вершин. Мягкий рыжевато-огневой, как лисий воротник Растрепы, мох под березами. Лежи на нем, валяйся сколько охота, да ворот рубахи держи застегнутым, не больно прохлаждайся, не форси, — почует тебя клещ, примерится, упадет с березы куда ему надобно и вопьется в голую шею, в живое мясо — не скоро вытащишь.

Ораве это ведомо, питерщичок предупрежден, можно не беспокоиться. Треплись себе напропалую обо всем, что придет в голову, а рядышком будет гореть, потрескивать угольками теплина и не обеспокоит дымом, потому что вокруг пропасть сухого валежника. Когда надоест торчать на земле, отлежишь бока, встань, товарищ большак с красной партийной карточкой за пазухой (страсть хочется вообразить себя дядей Родей), и сядь на скамейку… Да, да, камрад ты мой разлюбезный, плюхнись па скамеечку, не стесняйся, для тебя она припасена. Какая? Разуй бельма, видишь, заготовлена про запас превосходная скамья со спинкой и боковинками для удобства, слаженная из березовых нескобленных жердей, прибитых тесно к двух пням, словно врытым в землю бревнам, там, где надобно.

И до чего же она была раскрасавица, эта скамья, точно литая из серебра, вот как светилась и сияла береста. Нет, погоди, и не из одного серебра, не придумаешь сразу, не сочинишь, из чего сотворена дорогая скамеечка. Берёста и розоватая на свету, и матово-сиреневая в тени, шелковистая и искрящаяся снежной белизной на солнце, словно усыпанная алмазными блестками. Ну, прямо трон Деда Мороза, лесного зимнего воеводы, озорника и хвастуна.

— Узнаю дяденьку Никиту! Спасибо! — громко сказал Шурка, любуясь на скамью. — Гошка, слушай, это ведь ваша полоса Малых житнищ, честное слово! И холмик ваш, и березы, где мы стоим, и скамейка… Осенью, кажись, не было… Когда успел твой батька, мастак, сладить?

— Не знаю, — растерялся Гошка, точно он был в этом виноват. — Папка ничего мне не сказывал.

— Чего же сказывать? Захотел и сделал, — понял по-своему Колька.

— А почему другие не захотели и не сделали? спросил Яшка, которого занимало иное, кажется, уже решенное Шуркой. — Полос, холмов эвон сколько, а скамья одна.

— Да, почему одна? — задумался и Володька, превращаясь понемногу в живого человека.

Гошка Аладьин не чувствовал себя больше виноватым. Став неожиданно хозяином скамьи, он первым забрался на нее и, болтая от счастья и внезапной гордости босыми ногами, удобно облокотился на бело-розовые и бледносиреневые жерди.

Места хватило всем. Посидели на березовом троне, искусной работы дяденьки Никиты, полюбовались привольем, помолчали, послушали музыку леса, она вернулась, как только орава стихла. Слова были лишними, они мешали глядеть и слушать.

Где-то совсем близко закуковала кукушка. Все стали про себя считать, сколько кукушка накукует им лет жить.

Откуда кукушке знать? Ох, стыдобушка! Позор считать кукованье и верить ему. И кто считает — ученики, перешедшие недавно из третьего в старший, четвертый класс!

Ребята притворялись друг перед дружкой, что и не считают вовсе, просто прислушиваются, а на самом деле считали.

Кукушка куковала долгонько, зачастила. Шурка сбился со счета и остался довольным. Кто его знает, где тут бабья выдумка, где истинная правда. Уж больно громко-ласково это самое «ку-ку». И так тревожноприятно слушать и считать: «Двадцать два, двадцать три… сейчас замолчит, вот-вот перестает… Как мало накуковала! Нет, еще кукует, еще и еще!..»

На всякий случай спасибо тебе, кукушка, постаралась. Им всем жить-поживать, сколько влезет, сколько захочется, никогда не встречаться со смертью, как говорит дядя Родя и как сейчас кукует кукушка.

Вдруг вместо кукования поднялся птичий галдеж, громче, ближе. Скоро над вершинами берез и лип пролетела стая разных пичуг, не разберешь каких. Они орали безумолчно, наскакивали на лету на большую серую, с рябинкой птицу с длинным хвостом, похожую на кобчика, били ее крыльями сверху, снизу, с боков и еще пуще кричали. Длиннохвостый разбойник удирал, как говорится, во все лопатки, а его нагоняли, залетали даже наперед и долбили, пух летел — ей-ей, так показалось ребятам с земли, может, и не совсем правильно, разглядеть толком не успели. Но уж птичьего гама было на все Заполе, это точно.

Стая мелькнула в воздухе и пропала, стих постепенно и яростно-сердитый птичий крик.

— Ястреба, кажись, гнали, — предположил Гошка, вздыхая, нарушая молчание.

— Нет, — отозвался Колька Сморчок. — Это кукушка, та самая, что куковала.

— Думаешь, положила яйца в чужое гнездо? — спросил Андрейка.

— Конечно. Оттого и куковала, радовалась, что обманула… А пташка, которая п приметила, может, совсем посторонняя, все равно. Дала знать хозяевам гнезда, соседям, вот они и погнались. Наверняка и яйцо прочь выкинули, бывает… Мой тятя видел однажды, как щеглы и зяблики гнали кукушку, а у нее в клюве торчало большущее яйцо. Не успела! Зяблики, щеглы сговорились и наподдавали.

— Уж так-таки и сговорились? — засомневался немножко сызнова питерский житель.

— Конечно. А ты что, не знал? Есть птичий язык, убежденно сказал Колька. — Мой батя его понимает… и я маленько кумекаю. «Лети сюда, есть жратва!» — закричал, засвистел Сморчок, показывая, как разговаривают промежду себя пичуги. — Или вот: «Куда ты, дьяволенок, запропастился? — пронзительно свистнул он. — Берегись, ястреб парит эвон в небе, утащит!»

Ребята не спорили. Колька знал больше ихнего про птиц, зверей, про добрую и злую траву, про цветы на пользу человеку, а иные во вред; Колька клялся и божился, что скоро будет лечить народ и скотину, как его отец. Ну, этому ребята не верили, смеялись над Сморчком, дурачились, просили у него лекарств от чиху и живота.

Намолчавшись досыта, наглядясь и наслушавшись всего вволю, ребята принялись за дело, ради которого явились нынче в лес.