22951.fb2 Новый мир построим! - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Новый мир построим! - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Глава IVРАЗНЫЕ НЕОЖИДАННОСТИ

Свист был что надо, хоть затыкай уши и беги из леса. Не забыла Растрепа, как свистят в два пальца. Денек-то, выходит, для тебя нынче разлучный. Еще вспомнишь, погоди, старого дружка, да, может, будет поздно.

Шурка не утерпел, вложил в рот четыре пальца (это был высший класс свиста) и тоже свистнул. У него вышло плоховато, одно змеиное шипенье. В четыре пальца он не умел свистеть как следует. Тогда все принялись ему подсоблять, наподзадор показывать друг перед дружкой свое соловьиное мастерство всякими способами, с помощью губ, языка, зубов и пальцев, и эхо умножило разбойный, оглушительный свист и разбросало по всему Заполю.

Виновник звонкой птичьей работенки старался изо всех сил и одновременно, не утерпев, впился уже глазами в питерскую книжку, жадно-торопливо листал ее, долгожданную, обещанную. Эвот-ка, «Овод» в его владении наконец! «Почитаем, поглядим, что такое… Не больно толстая книженция, старая, рваная Нахвастался Володька, так себе, тоньше романов, которые глотают девки, на два дня не хватит… Почему не печатают в городе, в типографиях, больших-разбольших книг, вроде библии дедка Василия Апостола, чтобы хватило читать на год?» — думал он. Погодите, он сам постарается, напишет такую книжищу, пообещал, воспламеняясь по обыкновению, Шурка, невольно видя перед собой Олеговы игрушечные буковки из резины и вновь переживая, как они с Двухголовым осенью, внезапно подружась, потели-старались над худыми калошами, сырой картошкой, свинцом, глиной, воском, чтобы прибавить буковок и напечатать книжку, и как из этого не вышло толку Резиновых, из магазина, буковок в сотах коробки было наперечет а запаса новых, собственного творения, совершенно не получалось.

К концу недели, все наскучило, и дружба с Олегом оборвалась; неожиданно возникнув, она так же сразу и рассыпалась, растерялась, словно игрушечные буковки. Их не хватало, чтобы напечатать книжку И в дружбе Шурки с Олегом недоставало чего-то очень нужного. Неужели питерский «Овод» рассорит теперь Шурку с Катькой окончательно?.. Но о чем же книжечка? Название больно неказистое, деревенское. А Володька хвастался* уткнись в книжку и не оторвешься.

Орава свистела, пока не устала и не надоело. На том первая неожиданность и кончилась.

Однако тут же, без промедления, радостно стряслась другая: Володька Горев погнался за оранжевой, в крапинку, понравившейся бабуркой, отбежал всего каких-нибудь шагов десять от костра и сорвавшимся, счастливым голосом позвал:

— Бра-атцы… я, кажется… гриб нашел!

Кинулись смотреть, завидуя, не веря:

— Обманываешь!. Серый? Где?. Подосиновик?

— Не знаю… Хорошенький! — отвечал взволнованно питерщичок-счастливчик.

Подскочили и даже ахнуть не смогли, до того остолбенели: Володя бережно держал обеими руками, боясь уронить, темноголового белого, коровку, как звали боровика между собой ребята.

Но какая же это коровка! Это был сам грибной царь из березового царства, всем грибам государь, красавчик, крупный, чистый, с упруго-коричневой, как бы запекшейся немного на солнце шляпкой, эдаким высоким колпаком, туго набитым с исподу волосинками, серебристыми, знакомой плотной щеткой, в бисерных капельках влаги. Корень был сахарный, бочонком. От гриба душисто-сладко пахло соком молодой березки и свежей лесной землей.

— Где ты выкопал коровку? — сердито-строго спросил Яшка.

Володя охотно показал моховое гнездышко под тонкой кривой березой-двойняшкой, где он натолкнулся на белого и чуть его не раздавил.

Ребятня тотчас повалилась на коленки, на животы и выползала, вынюхала каждый вершок моха и белоуса не только вокруг двойняшки-березы, но и подле всех ее сестриц, захватила в старании липы и калину, кусты гонобобеля, полянки черники и земляники, которые она до сих пор как-то и не замечала на холме. Выглядели, переворошили все, что можно было, и совершенно напрасно.

И не удивительно. Давно отошли, пропали сморчки и строчки — первый весенний гриб. От сморчков и строчков остались по тенистым сырым местам одни черные склизкие ошметки, точно коровьи лепешки. Правда, на задворках в селе, по навозным кучам и мусору, на выгоне в Глинниках выскочили недавно крепкие белые кулачки. Бледно-розовый и темноватый испод этих тугих кругляков с ватной перепонкой, как у маслят. Однако то были не маслята, но будто бы и не поганки, учитель называет их шампиньонами. Впрочем, и он не собирает, ровно брезгует, и никто их в деревне не берет, даже такой грибной знаток, как Ося Бешеный… А тут, на тебе, верь не верь, вырос в лесу раньше времени-поры белый гриб. И его нашел Володя, новичок!

Как же так? Что за чуло-юдо в решете — дыр много, а выскочить некуда? Питерщичок, попавший впервой в Заполе, зевака с вытаращенными глазами, не умеющий путно отличить коровки от поганки, сыскал босой ногой царя грибного. Они же, мастера всяких славных лесных дел, умельцы, каких поискать, те самые, что ощупью всегда находили во мху, в траве, прямо-таки под землей еще почти не родившихся, крохотных-прекрохотных боровичков-зародышей, с приплюснутыми, не успевшими потемнеть молочными головками, весьма схожими на церковные, полузабытые двухкопеечные просвирки, эти мастера-умельцы не нашли сейчас дрянного опенка, зряшной лисички, червивого подберезовика-мякиша. Вот уж верно говорится: ртом глядят, ничего не видят.

— Надобно идти на Мошковы полосы и Долгие перелоги, ч где коровки водятся постоянно, все лето. Раз зачали родиться, там беспременно есть, стадами пасутся, — уверил Андрейка Сибиряк.

И с ним согласились. Ясное дело — там коровки, больше негде.

— Айда!

Белого красавчика положили в Колькину Лубянку. Пустого места в ней осталось хоть отбавляй. Сотня коровок влезет, молодых, с неочищенными кореньями и старых зеленовиков с рыхлыми шляпами. Лишь бы повезло, посчастливилось напасть на царство белых, оказаться в нехоженом государстве, а куда класть добычу, затруднений не предвидится.

Будут, будут лежать коровки грудищей в Колькиной Лубянке! Катькина-то мамка что несла в платке? Соображай, догадывайся. Между прочим, утаила Растрепища, припомним. Ося Бешеный, конечно, набрал целую прорву, известный грибовик. Вылез из своего шалаша потихоньку и давай шастать в березняке по белым местам. Он их, горластый большак, здорово знает, от него ни один гриб не спрячется. Осип Тюкин завсегда раньше всех приходит с грибами из Заполя. У него, дремучего лешего, братец ты мой, и по будням и по воскресеньям корзина полная.

Первый род начался, уж это точно, так оно и есть, самый ранний. Бывает, рожь не зацвела, а они, миленькие боровички, тут как тут, выскочили из-под земли наперед лисичек и подберезовиков. Эвон-ка, она, примета лубянке лежит!

Ватага заглядывала то и дело в Сморчкову корзинку и причмокивала. Ай, мать честная! Все село диву дастся

«Родимые, глядите-ка, корзинищу белых ребятки-то приперли, а мужичищам, лежебокам, и невдомек рысь свою показать, заглянуть в Заполе… Да хоть бы на Голубинку сбегали, в Глинники, пес их задери, демонов окаянных! Токо махру-самосадку жрут в три горла… Ох унеси ты мое горе, раскатай мою печаль!.. Погодите, бабы, не грибы, барский сосняк прозевают. Сломлинские, починовские грозились рубить…»

Бабы ругали мужей в кипучем воображении грибных счастливцев. Сами они разговаривали промежду себя по-иному:

— И-их ты, какая выйдет дома жареха, товарищи граждане! Зер гут!

— Володя, слушай, ты одним белым грибом досыта накормишь свою мамку, ей-богу!

— Похлебка с боровиками, если подбросить ложку сметаны, тоже одно объедение…

— Ну так и быть, уговор, — распорядился Яшка Петух, — каждый собирает грибы по отдельности, для себя, чтобы обрадовать народ дома. Решено?

— Записано в протокол!

Теплину залили излюбленным мальчишеским способом, став вокруг костра дружным кружком. Постарались на совесть, не пропустили ни одной головешки, пар из шипящих углей валил облаком.

Подождали чуток, когда и струек пара не стало видно, горячего воздуха не слышно, и скатились на торопливых заднюхах с холма.

— Масса хочет пить, товариш-шы, — сознался Шурка, когда пробегали мимо родника.

Напились кое-как, швырнули берестяный ковш в осоку (повесить на ольху решительно не оказалось времени) и помчались на ближние от холмов Мошковы полосы.

И как недавно, когда ватага ворвалась в лес и у ней вылетели из голов и позабылись красные знамена и флаги с ихней дымящей кровью, которой совсем было не жалко и про которую до слез правильно и сладко пелось в Володиной питерской песенке, точно так же сейчас сгинули куда-то сразу из ребячьих глаз ландыши, золотые ключики, сковородники и бабурки, пропали этажи Заполя смолкли иволги и зяблики. Остался всюду один рыжеватокудрявый, безмолвный мох под ногами. Он чудился всюду, мягкий, теплый сверху и отрадно-сыроватый книзу, как на болоте, радующий босые знойный ступни. Мох расстилался промежду невидимых берез, луговиной, и темномаслянистые и сморщенно-запекшиеся шапки белых грибов, ровные, как на подбор, мерещились повсюду — коровки паслись на мху стадами. Грохотало сердце, захватывало от волнения и радости дыхание. Куда ни поведешь носом, отовсюду пахло белыми грибами.

Но стоило спеша наклониться, протянуть трясучую, нетерпеливую руку, как желанная коровка превращалась в буро-сухой прошлогодний лист, он громко шуршал между пальцами, рассыпаясь в труху.

Пробовали и здесь, как на несчастном холме, ползать на коленках и на животах, выискивая ощупью бугорки хрустящих зародышей. Но и зародыши нынче не топорщились из земли, не хрустели и не скрипели, помалкивали, не высовывали украдкой молочно-просвирные головки. Попадались изредка лисички — одно горе: крохотные-прекрохотные, розоватые, толком и не разглядишь, какие-то игрушечные, без шляпок, как гвоздочки-клинышки, какими (разумеется, много крупнее) подковывали лошадей в кузне Вани Духа. У них, этих неправдоподобных лисичек, даже не успели еще вырасти ушки. Таких уродцев не стоило и трогать, не хотелось выковыривать из мха и брать: растеряешь дорогой.

Колька, правда, нашел и положил в корзинку порядочного дождевика, похожего, как всегда, на яйцо или на очищенную картошину. Ребята звали таких дождевиков «чертов табак», потому что, засохнув, став коричневыми, дождевики с треском лопались, стреляли, когда на них наступали ногой, и дымили по траве черными тучами. Сегодня Шурка прозвал в сердцах Колькину добычу по-новому: «немецкая бомба», — и все удивились, как похоже. А Сморчок болтал, уверяя, что не зря он сунул находку в лубяночку, дождевик, конечно, не первосортная добыча, но все же, покроши с другими грибами на сковороду, — будет в жарехе особый дух, скусу больше, батька говорил, а уж он знает толк в грибах почище Оси Бешеного.

Поспорили с Колькой. Однако и спорить не больно хотелось. Ну, пускай съедобный дождевик, кажется, и Григорий Евгеньич говорил, не отравишься, не поганка, да им-то какое до того дело? Уж они-то, ребятки привередливые, есть не станут, хоть угощай не угощай, сахаром обсыпь! кланяйся, в рот не возьмут и пробовать не будут. Им подавай на жаркое подберезовиков, подосиновиков, опят, на худой конец сыроежек и для духу, для вкуса не «чертов табак», не «бомбу немецкую» по-нынешнему, а коровок, хотя бы парочку, можно и зеленовика. Старые белые, с зеленовато-желтым, тисклым исподом действительно придают жаркому особый привкус — сладковатый, кому нравится, кому нет — на охотника. Все-таки лучше для аромата положить, не пожалеть, коровок побольше молодых, крепких. А их-то как раз и не было у ребятни и, видать, не будет.

— Изыскались по всему свету — белых нигде нету…

Придумалось, сказалось Яшкой складно, да неладно, горько.

А почему, спрашивается, нет белых? Да потому что рано. Господи, кому это не известно? Оказывается, не всем.

Они давненько понимали, что устроили себе игру в белые грибы, как маленькие. Бросить же ее, эту игру, почему-то не было силы. А ведь пора домой бездельникам, мамки наверняка уже ругаются: некому пол в избе подмести, за водой сбегать на колодец. Надобно, надобно возвращаться, а не хочется.

Сердились на Мошковы обманные полосы, даже серчали на Володькиного красавца, полеживавшего бок о бок с дождевиком в Колькиной пустой Лубянке. Надул, проклятый красавец, обманул! Откуда он взялся, этот всамделишный белый гриб, источи, сожри его улитки? С неба, что ли, свалился? Только испортил им гулянье, весь лесной праздничек.

Принялись коситься и на самого Володьку Горева: он виноват, выкопал какую-то несусветную дрянь и расхвастался. Наверное, это и не белый вовсе, гнилушка какая-нибудь, трухлявина. Леший созоровал, не иначе, оборотил на смех гнилушку-трухлявину, простую щепку в белый гриб, подсунул дурачку из Питера: на, кушай! А он и рад-радешенек… А главное, им было стыдно сознаться в невольной затее, какую они устроили, дурачье, почище Володьки, олухи царя небесного, которых под образа не сажают. Разве им невдомек, что не успели еще выскочил, но пригоркам колосовики, серые грибы, то есть подберезовики, которые завсегда родятся первыми из первых. Какую они сотворили глупость!

Скоро и места в Заполе, на Мошковыч полосах оказалось им маловато. Теснота! Ступить некуда! Орава затолкалась локтями, мешая друг дружке… Неудовольствие нарастало, оно закончилось бы наверняка руганью, а то и малой потасовкой с досады, как вдруг (ах, это спасительное «вдруг», как в книжке появилось!) Андрейка Сибиряк, больше всех горюя, что он завел сюда понапрасну друзей, запнулся сослепу, от душевного расстройства, глянул под ноги, подскочил, заорал дико:

— Змея! Змея!

То была аршинная гадюка, золотисто-коричневая, в темных пятнах, под цвет хворостине, на которой она дремала на припеке, врастяжку, сама, как вторая хворостина. Она перетрусила больше Андрейки, свалилась с належанного места, завиляла прочь, извиваясь по мху, точно плывя по воде.

Смертный ужас охватил ребятню. Шурка чуть не обронил из рук дорогой Володин подарок.

В сапогах с голенищами не так робко, без обутки же ты ровно голый, мороз бежит с головы до ног — ужалит гадюка куда захочет… И не то страшно, что ужалит, а то, что ты ее, змею, видишь.

Отпрянули, брызнули ребята врассыпную, спасаясь.

Но тотчас же молодецкая удаль и совесть дернули каждого за ухо: «Куда бежишь, трус, от лютого врага? Кто с ним будет сражаться? Заполонят змеи лес — тебе же будет плохо!»

Злобная, непонятная сила воротила обратно, заставила схватиться за можжевеловые спасительные хлысты, припасенные, как известно, именно для такого случая, для встречи с ненавистным врагом, похуже германа и австрияки — гадюкой, серой, коричневой, красноватой, даже синей. Они бывают разные, гадюки, честное слово, красятся, чтобы стать незаметными. Но все одинаково противные с неподвижными, завораживающими глазищами, от них стынет кровь и не бегут ноги. Но коли проснулась совесть и удаль воротилась — берегись, ползучий гад, не жди пощады!

Переносясь от злобы, лупили хлыстами со свистом и криком мох, белоус, а гадюке доставалось редко, и словно не по ней били, по пустому месту: рыжий, мягкий мох, пружинясь под ударами, спасал живучую тварь подумайте.

Невредимая, змея уползла в куст, забилась в кореньях и траве — не видать. Пока искали подходящие, надежные палки, гадюка, должно, уползла из куста куда-то, будто ее и не было вовсе на поляне. Палки нашли, змею потеряли.

Яшка в ожесточении переломил можжевеловый прут, запустил его подальше.

— Провались ты сквозь землю, в преисподнюю, вместе с тем, кто тебя выдумал! — плюнул он.

Неудача и что-то новое, возникшее недавно далеко в лесу, непонятное, начавшее раздражать слух, мешали сосредоточиться как следует, решить, что им делать: пойти куда или повернуть к дому.

Стараясь не замечать дальних помех, не разберешь-поймешь каких, но которые почему-то мешали и еще больше раздражали, Шурка хмуро оправдывался перед приятелями:

— На гладком месте надобно… Тогда и перешибешь хребтину. В книжке писано…

— Попроси гадюку выползти на гладкое место. Она тебя послушается! Лягай, пускай твое копыто знает!

— Эх-ма-а, подвернись вовремя палка, — отчаянно-храбро жалел Гошка, утирая ледяной пот со лба, — давно бы у меня валялись змеиные клочья!

— Ядовитая была змея? — спрашивал Володька. — Может, уж? Я что-то плохо разглядел, струхнул, — признался он откровенно. — И различать не умею, первый раз вижу живую змею.

— И не разглядишь, не различишь, когда она вот-вот на тебя кинется, — объяснил, вздыхая облегченно, Андрейка.

И все повторили тайком этот вздох. Как хорошо, просто замечательно, что уползла гадюка. Конечно, было бы куда как славно, если бы ее убить — одним заклятым врагом меньше. Но враг, хотя и остался жив, бежал, победа за молодцами-удальцами, умеющими возвращаться назад, в самое пекло сражения, даже когда этого не хочется! даже когда орава не только без сапог, но и с голыми руками.

Побросали можжевеловые бесполезные хлысты, а палок не выпустили, ухватились за них покрепче: ну как налетишь сызнова на притаившегося кусачего гада. Шурка из упрямства сохранил красивый, гибким прут Володька, памятуя о перочинном ножике, которым он срезал можжевелину, из чувства товарищества и благодарности к щедрому хозяину складешка, тоже не бросил свой хлыст, поберег на всякий случай.

— Григорий Евгеньич, помните, говорил, если защемить змею в хворостину, поленце какое, доску — неси живой в школу, сажай в банку со спиртом… ну, в самогон… Вот тебе и коллекция, почище покупной, пособие в классе, на уроке по краеведению, — бурчал незадачливый охотник за гадюками.

Его слушали плохо, хоть он и напирал на новые слова, которые должны были заинтересовать приятелей, — увы, охотник определенно потерял доверие. Даже интригующие выражения друзья пропускали, кажется, мимо ушей Ну, да это пустяки, доверие он вернет, и новые слова, как это не раз бывало, наверняка уже сами прилипли к языку, точно репей к штанине, останутся у ребят в памяти, пригодятся. Его захватило другое, поважней, самое дорогое.

Как только он заговорил об учителе, неудача с можжевеловыми прутьями забылась, раздражение, досада пропали, и тот непонятный, долетавший откуда-то шум, что не проходил и мешал, перестал замечаться. Посветлев, Шурка радостно, как бы воочию, увидел сейчас опять Григория Евгеньевича и не в школе, а в усадьбе, когда тот шел к деду Василию Апостолу с тетрадкой, помогать заводить учет барского добра, а они, ребятки, в саду, на лужайке пробовали играть в «крокет» и не знали, как это делается.

— Нуте-с, экспоприаторы, показать правила? — спросил, посмеиваясь, Шуркин бог и красное солнышко. Научу проходить «мышеловку» с единого удара. Четверо против одного, хотите? Клянусь, живехонько стану «разбойником» и ваши шары загоню в крапиву! Идет?

И все, что было потом, Шурка видел сейчас, как случалось с ним иногда, в необыкновенные, самые дорогие сердцу минуты, видел все каким-то внутренним зрением отчетливее, в подробностях, куда лучше, чем заметилось ему, когда они играли в крокет. Он видел и переживал все: и как Григорий Евгеньевич свернул тетрадь в синюю трубочку, чего не позволял делать ученикам в школе, сунул тетрадку в карман старенького, чиненного и перечиненного Татьяной Петровной пиджака и, хлопнув ладонями, часто потер их, весело сказав опять свое неповторимо-приятное, ласковое «нуте-с!», подмигнул, и его худое, бритое лицо порозовело от удовольствия; и как задорно, так знакомо взъерошив серебринки в волосах, низко сгибаясь, Григорий Евгеньевич быстро, точно расставил на площадке проволочные скобы, воткнув их «воротами», в одну перекладинку и в две, вбив за ними, по краям луговины, полосатые колышки-тычки, те самые, что смущали недавно Яшку и Шурку (эвон они, колышки, для чего понадобились в игре, запомним!), показал, как складываются крест-накрест скобы в «мышеловку», похожую на всамделишную, очень понятно и скоро объяснил порядок игры; и как ребятня, вчетвером, отважно вооружилась деревянными молотками с долгими рукоятками и шарами, меченными красными полосками, чтобы не сбиться, знать, кому какой принадлежит, Григорий Евгеньевич, взяв шар и молоток с черной полосой, одним ловким ударом действительно прошел двойные «ворота», получил право еще на пару ударов, закричал «Ставлю на позицию!» и подкатил легонько свой шар, куда хотел, к правой скобе и следующим ударом молотка не только прогнал юркий шар через скобу, но и поставил его одновременно перед «мышеловкой»; прошел ее и все остальные перекладинки, стукнулся о колышек и лишь промазал, не сумел вторично проскочить через двойные «ворота». Шурке показалось, что он сделал это нарочно, чтобы дать возможность ребятне вступить в игру. Красная четверня, горячась, гоняла свои шары с непривычки мимо «ворот», сердилась, ерепенилась, а учитель требовал от нее спокойствия, острого глаза, меткого удара, приказывал выручать свои красные шары, проводить через перекладинки, а его, с черной полосой, шар, чокнувшись, не пожалев удара, гнать прочь, приставив к нему свой, прижав подошвой крепко к земле, и так ахнуть по нему молотком, чтобы вражеский шар отлетел далеко прочь, а собственный, под ступней, не шелохнулся. Все, все виделось, слышалось и переживалось вновь сейчас Шуркой, словно он опять играл с Григорием Евгеньевичем в крокет на площадке в барском саду.

— Не будь тороплив, будь расторопен! — приговаривал учитель.

Всегда-то он успевает сказать мимоходом нужное, правильное. И у него находится свободное время повозиться, поиграть с ребятней, потешить ее, показать что-нибудь завлекательное, чему-то научить. Однажды они свели его к церковной кирпичной ограде, где под железной крашеной кровлей башенок водились, прятались птичьи гнезда. Григорий Евгеньевич научил собирать коллекцию яиц, вынимать из гнезд осторожно, когда хозяев нет дома, по яичку — голубенькие, зеленоватые, в крапинку, пестрые, — выдувать через соломину, особым способом, проколов булавкой или иголкой два незаметных отверстия, одно напротив другого. Образовавшуюся скорлупу, словно целехонькие яички, класть в самодельные и брошенные гнездышки, а гнезда — в коробку, под стекло, и писать по-печатному, какое яичко, кому принадлежит: зорянке, крапивнику, трясогузке… Потом, на уроке, все ученики будут знать, пригодится, да и просто загляденье смотреть на коллекцию, любоваться. Надо бы и сейчас поискать в Заполе, по кустам и деревьям, гнезда иволги, сойки, дрозда, славки и иных лесных птиц, яйца коих еще не красуются в школьной коллекции. Надо бы, обязательно, но, пожалуй, поздновато, яйца насиженные, не выдуть их соломинкой.

Вот так почти всегда и везде оказывается рядом с ребятней, с их мирком и миром взрослых, Григорий Евгеньевич и помогает им, остолопам и олухам, разиням, познавать по зернышку, по крупинке этот малый и особенно большой захватывающий мир, в котором им предстоит жить.

Недавно чуть не померкло для Шурки, для всех ребят ихнее красное незакатное солнышко. Теперь, слава богу, сызнова светит и греет, еще ярче, горячей прежнего. Именно так было тогда, когда они играли в крокет.

Но главное даже не в том, что Григорий Евгеньевич научил ребятню играть в шары и обыграл их — это было весело и не обидно; главное, самое отрадное было в том, что учитель шел с синей, в клеточку тетрадкой помогать Василию Апостолу заводить учет добра в усадьбе, хотя Татьяна Петровна не пускала, очень сердилась, страшно кричала, что все бросит и уедет к матери. Григорий Евгеньевич не послушался. Она кричала-кричала и перестала и никуда не уехала… Да, вот как все вышло просто: он, Григорий Евгеньевич, посмотрел, как мужики и бабы тушили пожар в усадьбе, как потом дружно работали на пустыре, а он, гуляя, проходя мимо, сказал им: «Труд на пользу!» — и стал с ними заодно, как прежде. Ладно, может, не совсем заодно, стал не вместе, но как-то близко, почти рядышком, и Шурка больше не стыдился и не мучился за своего бога-учителя. К тому большому, новому, справедливому, что творилось на селе и в усадьбе, теперь прибавилось еще что-то несказанное, самое правильное и дорогое.

И сейчас, видя и слыша все это и переживая вновь, сильнее, чем было, он не мог удержаться от щекотного смешка, хихикнул, передернул лопатками от радости, потому что они, красная четверня, набив руку и навострив, нацелив глаз, обыграли-таки во второй «партии» Григория Евгеньевича и, став «разбойниками», загнали его черный шар в крапиву, в репейник, не пожалели, не смилостивились. И долго потом разыскивали шар в лопухах, вот как далеко улетел — знай наших.

Он бы еще посмеялся сейчас мысленно над Григорием Евгеньевичем, как смеялись-дразнились они тогда, но Яшка заговорил возмущенно-громко и вернул Шурку в ту жизнь, которой они жили нынче в Заполе.

— Глядите, кто-то сочил березы… Теперь засохнут… Ах, сволочи!

Шурка пришел в себя. Ватага продолжала торчать на концах Мошковых полос. Ослепительно белели вокруг березы. Они горели как свечи, прямые, светлого воска. Изумрудные языки пламени ветвей и макушек лизали высокое небо, и оно, загораясь, тоже становилось зеленым. Вовсю распевали звонкие разноголосые пичуги. Даже нарядная сойка, пролетая мимо, передразнивая соседей, кричала приятно-весело. И жуки и мухи жужжали, нашептывая на ухо что-то хорошенькое, и дальние стуки, скрипы вплетались в музыку леса и не мешали. На станции, на чугунке прогудел паровоз.

Все жило, насвистывало, шумело, сверкало, как ему положено.

И странно и больно, как-то непонятно и невозможно было видеть три березки с длинными косами и завитыми, курчавыми прическами, самые молодые, ободранными догола, дожелта. Они еще были живы, эти березки, мелко шелестели на ветерку крупными листьями в частых зубчиках. Но по лисьему пушистому мху валялись снежное лохмотье бересты и зеленовато-коричневые куски коры. вогнутые, как половники и четвертинки ломаных труб. И пахло уже внятно вялым свежим веником. Прямые, гладкие стволы по ребячий рост были старательно, досуха выскоблены. Молочно-сахарная, влажная пленка, находившаяся под корой, только что народившаяся, знакомая ребятам (что скрывать!), была съедена, по не вся: узкие полоски бересты, загибаясь желобками, тянулись сверху вниз.

— Разрази меня гром, работа Двухголового с Тихонями! — грохнул Колька Сморчок корзинку наземь, не пожалев Володькиного красавца-белого и собственного дождевика.

Шурка свистнул.

— Уважаемые граждане, что же это такое?!

— Ихние ножики, вострые, и рост ихний; эвон, до сучьев дотянулись, обжоры! — уличал возбужденно Андрейка Сибиряк.

— Они, они самые, кто же другой посмеет! Богатые, жадные… Им березок не жалко! — кричал криком Гошка.

Он, глазастый, поднял с травы окурок папиросы, короткий, закусанный и замусленный. Кто мог недавно курить тут настоящую папироску, затягиваясь, сжег до половины бумажный мундштук? Знать не перевелись, оказывается, «Дюшес» и «Тары-бары» в лавке Быкова.

Володька Горев оглядел остановившимися глазами березки, еле выговорил шепотом:

— Война… богачам!

— Да уж попадись они мне, изобью в кровь! — пообещал свирепо Петух.

— Война! Война! — твердили все, скрежеща зубами, потрясая палками и хлыстами. — Ну, погодите, фатер-мутер!

Война Двухголовому Олегу с Петькой и Митькой Тихонями была объявлена без промедлений, единогласно

Но три молодые березки ничего этого не могли уже знать, они умирали. Орава глядела на них, жалела и отводила поскорей глаза.

— Что ж, все равно засохнут, — пробормотал Шурка разрешая колебания и сомнения ватаги. — Давайте и мы…маненечко… посочим березки. Угостим Володю… А то он уедет к себе в Питер и не попробует… Нехорошо!

Всякое слово выговаривалось с трудом. Точно булыжины ворочал язык во рту. Шурка не глядел на приятелей. И они, слушая его, отворачивались, не отвечая, раскрывали ножи-складешки.

Срезали немного бересты и коры снизу, к корням, не трогая оставленных желобов, и поскоблили по старой памяти матово-сырую, пахнущую березой пленочку. Она собиралась на кончике ножика комочком, и сок стекал на подставленные ладони. Каждый поделился с питерщичком, у которого, как известно, не имелось складешка. В пересохших глотках некоторое время оставалась сладкая прохлада.

Напробовались и, торопясь, побежали прочь, оглядываясь (прощайте, березки, не поминайте лихом — мы за вас отомстим!), прислушиваясь к нараставшему издали стуку и грохоту, — там, где-то впереди, к станции, как бы валились с треском деревья.

Петух громогласно кукарекнул от догадки.

— Братцы, а ведь это крутовские или сломлинские мужики рубят барский сосняк!

И полез за ворот рубахи, вытащил из-под ремня грозный «Смит-вессон».

— Без дозволения!

Сразу все поняли, что надобно им делать, куда бежать и зачем.

Шурка поскорей спрятал за пазуху «Овода», затрепанного, пухлого.

Эх, придет времечко, придет желанное, и он сунет нос в эту питерскую, завлекательную, кажись, книженцию. Но сейчас не до нее.

К воротцам, скорей к воротцам! По изгороди, по канаве, тропкой, близехонько до барского леса…

И как только они, расставаясь с березами, птицами, змеями, цветами, помчались к воротцам, над их отчаянными головами взвилось победное красное знамя, сама собой запелась в душе питерская песенка, складно, легко, без Володиной подсказки. Боевое красное знамя, как в песне, сильней, чем в песне, пылало огненной кровью и звало на подвиги.