23074.fb2
— Вероятнее всего, к тому, — предположил Гете, — что русские вечно тщатся приобщиться к европейской цивилизации, ибо биологически они принадлежат к европейской расе, и у них вечно ничего из этого не выходит, ибо они душою и разумом азиаты.
Я сказал:
— Согласен, в Европе мы чужие, да ведь и в Азии мы чужие… Вообще Россия не территория, а планета.
— Тем хуже для России. Европейцу, для того чтобы чувствовать себя уверенно, вовсе не обязательно прочитать всего Шиллера, и даже не обязательно знать о его существовании, а достаточно досконально владеть своим ремеслом, которое обеспечивает ему хлеб насущный и независимость, чтить закон и по воскресеньям ходить к обедне. В России же, насколько мне известно, законы не чтят, дела своего не знают, к Богу относятся либо излишне чувственно, либо непонятно враждебно, и поэтому ради душевного спокойствия напропалую читают Байрона и Гюго. Русские спасаются начитанностью, как англичане бытом, французы легкостью, итальянцы ребячеством, немцы обстоятельностью, финны водкой. Что же касается цензуры, то я даже в какой-то мере приветствую ограничение свободы печати, хотя бы потому, что всякое стеснение окрыляет дух. Ничем не ограниченная свобода ведет не столько к обогащению литературы, как к духовному господству филистера и абсолютизации вкуса черни, которой по нраву шарманка и кукольные представления в роде Пульчинеллы.
— Я тоже всегда считал, что цензурные притеснения благотворно влияли на нашу литературу, побуждая ее развиваться внутрь, почему, кстати сказать, в ней почти ничего нет о правах человека, а все больше речь идет о страдании и душе. Но тогда тем более удивительно, что Европа перед нашей культурой отнюдь не ломает шапку.
Гете сказал:
— Дело в том, что Европа скорее привержена ценностям народной культуры, нежели культуры элитного слоя общества, а народной культуры в России нет.
— Позвольте, как это нет?! А частушки, а политические анекдоты, а «хохлома»?!
— Я прежде всего имею в виду ту иерархию ценностей, сообразно с которой строится существование человека. Скажем, даже в самой периферийной немецкой деревушке крестьянские дома опрятны и красивы, ест немец аккуратно приготовленную пищу при помощи вилки и ножа, еще в семнадцатом столетии немец читал по утрам газеты, а по субботам отдыхал с приятелями в кегельбане за кружкой пива. А у вас?
— А у нас в квартире газ! — вспылил я, но, впрочем, немедленно взял себя в руки и продолжал. — В периферийных деревушках ничего этого у нас нет. Какая-нибудь дворняжка, которой хозяин по пьянке отрубил хвост, это, положим, есть, а кегельбанов, конечно, нет. Зато у русских несравненно выше культура человеческого общения, и вечера напролет у нас не спорят о котировке ценных бумаг на бирже. Вообще средний немец извините, это я, кажется, повторяюсь, — средний немец по сравнению со средним русским есть престарелый ребенок, которого и огорчает чепуха, и радует чепуха. Ну как же он не ребенок, если он может жить интересами городского Общества арбалетчиков и часами таращиться на театрализованные шествия, которые бывают по выходным!..
— Я скажу больше, — добавил Гете, — немцы такие болваны, что во время революции сорок восьмого года они прежде всего потребовали от властей, чтобы в театрах простонародье допускалось в партер и бельэтаж!
— А у нас в девятнадцатом году собирались обучить эсперанто всю Красную Армию, чтобы революционные солдаты и матросы, которые «Мы на горе всем буржуям Мировой пожар раздуем», могли свободно общаться с испанскими пролетариями где-нибудь на берегу Бискайского залива и обращать их в свою религию. Из чего я с прискорбием заключаю, что русские тоже большие дети. Ну как же они не дети, если охотно дали себя обмануть компании мрачных доброжелателей, обещавших через два-три года устроить рай!..
Гете сказал:
— То-то и оно, что простонародье везде пребывает в перманентном состоянии детства и только время от времени впадает в стадию младенчества, что случается в периоды социально-политических потрясений, когда у черни в очередной раз зубки режутся, когда у нее поднимается температура и развивается агрессивность. В свою очередь, и культурные люди повсюду одно и то же, независимо от национального и расового самочувствия, по крайней мере, я знаю немало немцев, с которыми можно вечер напролет проговорить о переселении душ, и как-то меня посетили двое знатных русских, которые полчаса молчали и смотрели на меня, как на гиппопотама, сбежавшего из зверинца.
Я сказал:
— К сожалению, культурные люди не делают погоды ни в Австралии, ни в Европе.
Гете сказал:
— Я бы этого не сказал. Все зависит, как ни странно оно покажется, от того, какое детство выдалось у нашего обывателя, счастливое или злое. Немцы сравнительно наивны потому, что они отбесились еще во времена Реформации, что быт немецкого простонародья установился, утрясся, что пришли в равновесие его возможности и запросы, и, в сущности, это великое достижение цивилизации, что немца и огорчает чепуха, и радует чепуха. Ибо это означает, что он оставляет политикам делать политику, а литераторам делать литературу. Русское же простонародье безумствует оттого, что общество еще пребывает в стадии броуновского движения, что в нем творится бедлам, и люди еще не разобрались между собой, кому следует заниматься политикой, а кому должно писать стихи. Поэтому в России все знают всё, толкуют о высоких материях и ни одного дела не доводят до логического конца. А ведь это катастрофа, когда больше одного процента населения страны толкует о высоких материях и меньше одного процента следит за котировкой ценных бумаг на бирже, ибо это означает, повторяю, что общество находится в состоянии хаоса и беды. Если бы у склонности русских к отвлеченному умствованию была какая-то иная причина, кроме вздорного характера и неспособности к последовательному труду, то вряд ли они столетиями существовали бы в условиях деспотии. Вот вы похваляетесь, что у русских высока культура человеческого общения, что они знают французскую литературу лучше самих французов, что у вас любой старшеклассник образованней нашего сенатора, но тогда ответьте, пожалуйста, почему этими небожителями испокон веков управляют людоеды и дураки?
Я сказал:
— А потому, что русские в крайней степени самобытны, что какие бы то ни было европейские институции им тесны…
— Пожалуй что так, — согласился Гете, — особенно если к категории самобытного мы отнесем сиамских близнецов, бородатых женщин и некоторые особенности африканской кулинарии.
— Но самобытны не в смысле избыточных качеств, вступающих друг с другом в нескончаемые противоречия, хотя и в этом смысле тоже, а в том смысле, что вот немцы проголосуют раз в четыре года в пользу социалистов или христианских демократов и очень рады, а русские придут к избирательным урнам и отдадут свои голоса первой футбольной лиге или кордебалету Большого театра, и при этом совсем не рады.
— На такие саркастические выходки, — сказал Гете, — англичане были способны только при Иоанне Безземельном, а немцы — в эпоху Крестьянских войн. Из этого я делаю заключение, что русские не лучше и не хуже немцев, просто им как нации предстоит еще некоторый путь развития до той стадии, когда о существовании Шиллера будет известно довольно узкому кругу лиц.
— Эх, ваше превосходительство! — с горьким выражением сказал я. Последнюю радость вы у меня отнимаете!
— Что делать, что делать… — как бы в спешке ответил Гете.
Ответил и мгновенно исчез, точно картинка с телеэкрана.
Мужики не соврали: в тот день мы действительно частью подбирали пустые бутылки в Сокольническом парке, частью нищенствовали возле метро, в том месте, где начинается ряд ларьков. С чего Красулин взял, что у нас с Волосковым имеются задатки к этому последнему занятию, — не пойму. (Кстати замечу, что в лице моем, кажется, нет ничего, вызывающего сострадание или жалость, а в характере — того простодушия, граничащего с нахальством, которое отличает гениальных писателей, страховых агентов и наглецов.)
Подавали нам редко, исключительно мелочью, и один молодой человек вручил по ломтю краковской колбасы. Но вообще роль городского попрошайки показалась мне занятной и даже острой, всего скорее по той причине, что это все-таки была роль, а кроме того, я был все время сосредоточен на лицах прохожей публики и поневоле заметил то, чего раньше как-то не замечал. Именно я заметил, что лица у всех, на кого ни погляди, мрачные, замученные, как бы спрятавшиеся в себя и словно бы томимые одной и той же тяжелой мыслью.
Я сказал:
— Интересно, о чем они все думают, Волосков?
— А я почем знаю, — последовало в ответ.
— Вон идет парень в бейсбольной кепке, и такое у него, заметь, выражение на лице, точно он обмозговывает теорию относительности. А ведь вряд ли его терзает теория относительности, скорее всего он, подлец, думает о том, как бы выманить у тещи антикварное канапе.
— Пускай он лучше думает о канапе, целей будет.
— Это ты о чем?
— О том, что я в течение пятнадцати лет занимался отечественной историей и в результате пришел к выводу, что единственно органичное для русского человека государственное устройство — это реальный социализм, на чем, как ты понимаешь, и погорел. Собственно, само понятие «реальный социализм» эти люди со Старой площади похитили у меня, только вложили в него превратное содержание. Поэтому на практике у них получился подслащенный феодализм, а я с ноября шестьдесят девятого года формально растворился в небытии.
Больше в тот день мы с Волосковым не говорили. Некоторое время я развлекал себя тем, что каждого потенциального милостивца рисовал у себя в воображении усопшим, в гробу и с венчиком на челе, так что мне в конце концов даже стало не по себе в окружении будущих мертвецов. Затем мне пришла в голову очередная дельная мысль насчет вящего обустройства российской жизни: я подумал, что если бы каждый гражданин, хотя бы по два часа в день, простаивал с протянутой рукой, это было бы полезно и для кармана, и для души.
В субботу вечером я с нетерпеньем дожидался моего великого немца, так как у меня возник к нему вопрос чрезвычайной важности, который я почему-то не удосужился задать прежде. (Я вообще от природы несколько туповат, начитан, понятлив, восприимчив и все-таки туповат, из чего я делаю заключение, что в одно и то же время можно быть сравнительно умником и сравнительно дураком.) А Гете все не шел. Уже замолчало радио у соседей, уже со всех сторон до меня доносился храп, когда наконец Гете пролез сквозь стену, как пролезают через дырку в заборе, приятным движением одернул на себе фрак, уселся в кресло и дал знак рукой, что ему надо бы отдышаться.
— Инда взопрел, — сказал он примерно через минуту, а я подумал: «Откуда он набирается этих слов?» По совокупности фактов я пришел к заключению, что я у Гете не единственный собеседник, что, может быть, он ходит поговорить не только куда-нибудь в район Тишинского рынка, но и удаляется во времена Москвы стародавней, когда еще были в ходу эти реликтовые слова. Одно было решительно непонятно: почему он является по ночам не в Германии, а в России.
Я сказал:
— Чтобы в дальнейшем не рвать нить нашего разговора, давайте вы сначала выскажетесь в адрес Ньютона и по поводу учения о цветах.
— Охотно, — согласился великий немец. — Шиллеру досталась в наследство некоторая недосказанность у Шекспира, Байрону — пессимистическая тенденция Юма, а мне, бедняге, — одни ошибки Исаака Ньютона, из которых, собственно, выросло мое «Учение о цвете».
— Прекрасно! А теперь у меня вопрос: если вы существуете как дух, то, стало быть, существует загробный мир?
— Как вам сказать… — отозвался Гете. — И да, и нет. То есть как бы существует и как бы не существует. Насколько я понимаю, огромное большинство людей умирает полностью, вместе со своей плотью, а незначительное число продолжает существование в качестве духов, которым, впрочем, дано облекаться в плоть. Этих последних я частенько встречаю на земле в природном обличье и даже в одежде своей поры. Живые их не замечают в толпе, а я сразу узнаю, и не по одежде даже, ибо таковая может быть нейтрального характера, а по ненормальному цвету глаз. Представьте, как-то на Большой Грузинской я встретил Ньютона! И неприятная же у него физиономия, просто как у лавочника, дающего деньги в рост!
— Тогда логично будет предположить, что мир иной населяют одни выдающиеся фигуры…
— Отнюдь нет. Однажды я встретил в загробном мире некоего плотника из Оснабрюка. Впрочем, не исключено, что этот плотник был в своем роде Клопштоком или Наполеоном, не проявившимся в земной жизни. А может быть, он был просто плотник из Оснабрюка и более ничего.
— В таком случае непонятно, — сказал я, — по какому принципу одни люди обрекаются на вечное небытие, а другие — на вечное бытие.
— Это действительно непонятно, однако нужно принять в расчет, что посмертное бытие до некоторой степени объективно, то есть оно как бы рождается из последней, предсмертной, грезы.
Я сказал:
— Зато понятно, что все мировые религии не врут, обещая нам жизнь за гробом в обмен на достойное поведение на земле. Хотя опять же непонятно: полная смерть — не вознаграждение ли это за муки жизни, а вечная маета не кара ли она за неправедные дела?