23098.fb2 Ночь каллиграфов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Ночь каллиграфов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Сходить на прием к моему мужу Селим наотрез отказался: его страшили хищный взгляд Сери и его беспощадные щипцы. Чем беднее и тщедушнее был пациент, тем с большим воодушевлением Сери его осматривал. Он полагал, что зажиточные люди не представляют интереса для мастера зубоврачебных дел. Зубы бедняков, напротив, быстро приходят в негодность.

Однажды утром старый Селим повесился на своем зеленом тюрбане, который обыкновенно обвязывал вокруг фески. Он намертво привязал его к металлической ручке на оконной раме. Ничто в его лице не выдавало боли удушья. Выглядел Селим как обычно, разве что казался выше, потому что голыми ногами упирался в белый пол. Большие пальцы ног выводили на полу влажную вязь, смысл которой уже никому не удастся постичь. Его последние слова, произнесенные шепотом, из последних сил, все еще звучат в моих ушах. Я не столько слышу, сколько угадываю их сквозь пористую стенку, на которую он тогда облокачивался.

Впервые в жизни я хладнокровно созерцала мертвого человека. Правда, в моем представлении Селим умер значительно раньше. Странно было смотреть на его остывшее тело. Никогда больше он меня не поприветствует, не поблагодарит за принесенные материалы, не станет возиться со скромной полуденной трапезой, оскорблять и проклинать коллег. Отныне повседневные хлопоты будут обходить его стороной, старика настигнет спасительная нега. Труды Селима, некогда светлые, ослепительные, с годами обросли пугающими силуэтами странных разнородных существ, словно пришедших из иного мира: живописная вязь обернулась зловещей паутиной, населенной диковинными звероподобными фигурами, напоминающими не какое-нибудь конкретное животное, но сразу нескольких. Этот чудной зверинец, рожденный его собственной рукой, приводил старика в ужас, одолевал даже во сне, отравлял каждый ломоть хлеба.

Селим говорил, что своей бедой обязан двум зловредным существам – он называл их Гог и Магог – и что явились они как предвестники его скорой смерти. Старик утверждал, что лишь он один способен им противостоять, а не то они примутся пить воду из всех водоемов и рек. С каждым словом речь его замедлялась, и под конец он совсем уж замогильным голосом жаловался, что лишился своего единственного света, что пророк наш его покинул.

Селим нервничал оттого, что рука все меньше слушалась его. Он тщетно пытался вновь увлечь ее в мир, населенный дивами[12] и джиннами,[13] однако изысканные иллюстрации не приближали его к Творцу, а напротив, отдаляли. Он ощущал себя отвергнутым, постоянно пребывал в молчании, избегал людей.

Он и при жизни был настолько недвижим, что, глядя на его бездыханное тело, я поначалу решила, что это всего лишь шутка. Однако в глазах его не было блеска, а брови не шевелились. Безвольно повисшие руки свидетельствовали о том, что блаженство, ведомое тем, кто верит, покинуло его. Когда горло освободили от петли, тело Селима стало жестким, как его каламы, твердым, как деревянные кисти. Двое мужчин, предавших его земле, прочли единственную суру, которую помнили, и на этом заупокойная служба закончилась. И я была уверена, что душа Селима будет годами бродить в стенах нашей мастерской в поисках каллиграфических инструментов, нетронутых листов и маки,[14] подаренных ему Зухди Эфенди, каллиграфом великого султана Абдулмесида.

Ему и в смерти будет не хватать усеянного анекдотическими автографами подлокотника и любимых порванных шлепанцев.

Каково же было мое удивление, когда, наводя порядок в вещах покойного, я наткнулась на предназначенный мне сверток. Он был перевязан веревочкой, из-под которой выглядывал лист бумаги. Старец четким почерком старательно вывел мое имя: «Риккат». Должно быть, этим ценным подарком он хотел выразить свою любовь ко мне и благодарность за помощь и послушание.

Переезд на пароме через Босфор с драгоценной ношей в руке показался мне бесконечным. Стоя на палубе, я жадно вглядывалась вперед. Мне не терпелось побыстрее ступить на пристань Бейлербея. Зубоврачебные инструменты мужа на время станут моими сообщниками. Под их жужжание я спокойно наведу порядок в своем закутке. Мне досталось редкое сокровище, и отныне вся моя жизнь должна была измениться.

Я разложила бумаги по размеру и раскрыла Коран с дарственной надписью, доставшийся Селиму от его учителя. Я с трепетом поцеловала книгу, как обычно делал Селим, и впоследствии это стало моим утренним ритуалом. Я во всем подражала покойному, как бы сливалась с ним воедино. Открывая бархатный чехол цвета граната, в котором он хранил свои маки и дивит, я так же, как некогда он, продевала большой и указательный пальцы в серебряные кольца инструментов. Согласно завещанию все это теперь стало моим. Должно быть, каллиграфические принадлежности были единственными доверителями Селима, и только им он раскрыл причину своего стремительного ухода, объяснив, что передает их тому, на кого отныне может полностью положиться.

Новые друзья, расположившись на моем рабочем столе, затмили собой прежние ученические инструменты. Я продолжала их исследовать, и оттого, что они так уютно себя чувствовали в моем жилище, на душе становилось легко. Я поклялась никогда не разлучать и не покидать их. Они стали неотъемлемой частью моего тела, продолжением моих рук, верными сообщниками во всех моих каллиграфических дерзаниях. Особое место среди них занимал опальный тюбик, содержавший главное сокровище Селима – чернила, полученные путем смешения золотого порошка с медовым раствором. Я знала, что Селим не один час трудился над их приготовлением. Мне не раз приходилось наблюдать, как он все фильтровал золотистый сок, стремясь к полному совершенству и никогда его не достигая, ибо душа никогда не будет подвластна материи. По мере того как золото освобождалось от примесей, Селима охватывало подобие экстаза. Никогда ранее мне не доводилось держать в руках раствор столь безупречной чистоты. Почти сразу я задумалась о том, как найти ему достойное применение и какая бумага способна будет принять эти чудесные чернила.

Казалось, душа Селима с нежностью и волнением наблюдала, как я осваиваю его инструменты. Каллиграфические принадлежности были его единственной семьей, и, приняв этот бесценный подарок, я просто обязана была оправдать его надежды.

Так я и стала каллиграфом. Завещав мне все свое состояние, Селим будто поделился со мной своим виртуозным талантом. Я следовала его ритуалам, мои руки стали ловкими, пальцы искусными. Предчувствуя, что нежданное наследство изменит мою жизнь, я хранила его в тайне, прятала свое счастье, как привыкла скрывать печали. Каллиграфы непроницаемы для остального мира, непрозрачны, как чернила.

Пролистав бумаги Селима, я, к великому своему изумлению, обнаружила среди них много личного: переписку из другого века, из другой жизни, фотографии, каллиграфические фрагменты, иллюстрировавшие поэмы, и хадис, и свернутый в трубку фирман,[15] на котором еще видны были песчинки. Это путешествие в глубь души учителя раскрыло мне новые грани его личности, неведомые, совсем молодые. Последним шло письмо, показавшееся мне столь же загадочным, как предсказания древних оракулов. Всю свою последующую жизнь я пыталась расшифровать это письмо, в надежде понять, отчего Селим предпочел самоубийство обычной смерти.

Я отшельник на службе у Господа. Моя чернильница неисчерпаема, подобно Его великим завоеваниям. Его трон озаряет мой лист, мою могилу. Его предписания, религиозные и боевые, целыми полками букв осаждают бумагу. Пластика моих букв служит подкреплением Его победам.

Он ниспослал мне фасад, и свод, и фронтон, и я годами восстанавливал Его дворец, обитатели которого, однако же, заставили меня позабыть о первоначальном высочайшем замысле.

Его брови стали подобны вынутым из ножен саблям, Его лоб – полной луне, и Его леденящие душу упреки были так страшны, что от одного движения губ мраморный лист бумаги начинал ходить крупными волнами. Он наполнил мою мастерскую дыханием погонщика верблюдов, пропитал бумагу терпким ароматом святости. Страх наказания, порождения древнего гнева вселили ужас в мои инструменты, которые стыдились теперь собственной отваги.

Настал день, когда Его дыхание уже не орошало мою чернильницу, и вмиг обессилела покинутая Им рука. Я часто звал Его, но Он не удостаивал меня ответа. И тогда я решился навестить Его в укрытии Его, чтобы вымолить прощение.

Я все еще жду разрешения предстать перед Ним.

Сколько времени пришлось ему ждать, не знает никто. Со временем та же кара не минует и меня: на подступах к смерти каллиграфов нередко настигает безумие.

Из последнего письма я узнала, как страдал и метался Селим, когда его жизнь покинул единственный источник света – пророк.

Я трепетно хранила тайну учителя и ни с кем ею не делилась. Пересказанная обыденными словами, она лишилась бы всей своей прелести.

На время я позабыла о Селиме, дабы он мог обрести покой, забыла о его прощальном письме, о его злословии и всецело погрузилась в работу. Мысль о том, что я работаю инструментами, впитавшими его богохульные речи, меня страшила. Поначалу каламы и кисти служили мне неохотно. Я старалась не заискивать перед ними, не восхищаться, не умолять. Я дала им возможность привыкнуть ко мне, раскрыться постепенно. Мало-помалу они стали легкими и игривыми. Они помогали мне в моих изысках, прежде чем вновь погрузиться в траур. Вибрируя меж моих пальцев, они всецело отдавались радости полета, чтоб затем застыдиться изведанного счастья.

Так день за днем мы приручали друг друга. Наш труд был полон наслаждения и греха. Поцелуй оборачивался строчкой, жаркие объятия – страницей. Инструменты Селима отдавались во власть бумаги. Ненасытный калам требовал драгоценных чернил. Иногда на листе возникали лишенные смысла черные полосы: моя рука бродила из стороны в сторону, однако мысль брала верх. Закончив работу, я лишь мгновение спустя понимала ее суть. Сидя за столом, я рисовала собственный портрет, будто увиденный незримым Селимом.

Я поняла, что он выбрал себе маленький табурет у окна, пропитанный запахом его чернил и старческого пота. Впервые он явился мне в самом начале, а потом уже год спустя, когда в медресе объявили конкурс, призванный вывести из безвестности каллиграфов, способных вдохнуть душу в старинное ремесло. Из ста кандидатов выбрана была женщина: Риккат Кунт, дочь Нессиб-бея из Бейлербея, супруга Сери Инес, единственного дантиста с азиатского берега Босфора.

* * *

На моих занятиях царит образцовый порядок. Ученики испытывают повышенный интерес к моей личности и готовы забросать меня вопросами, а у нас и без того много работы. Руки не слушаются, калам неловко царапает лист, профессиональная интуиция еще не сквозит во взглядах. Я рассказываю им о том, как постигала каллиграфию, не касаясь жизни как таковой.

Ученики застывают на своих местах, чтобы ничего не пропустить. Муна спрашивает про конкурс 1936 года, столь знаменательный в жизни целого поколения каллиграфов. Молодые люди затаили дыхание, каждый из них подобен услужливой чернильнице. Линии ползут по листу вверх и вниз, образуя завитки, а моя история так и рвется к слушателям. Аудитория с благодарностью внимает каждому моему слову, пытается представить, как все это было. В такие минуты каждый из учеников клонирует меня в своем сознании и воспроизводит эту сцену с вымышленным персонажем. Прошло уже пятьдесят лет, и я столько раз рассказывала эту историю, что, кажется, помню ее слово в слово.

В 1928 году Турецкая республика заменила арабский алфавит вариацией латинского. Новый алфавит был представлен Мустафе Кемалю[16] на золотой дощечке. И поколения каллиграфов со всеми своими легендами и малопривлекательными прозвищами – Бедняк, Горбун, Рыболов – канули в небытие, так же как их безымянные могилы. Религиозные причитания исключались из текстов, каллиграфические изыски вышли из моды.

В 1936 году обучение каллиграфии было отнесено к ведомству Академии искусств, где я преподавала. После реформы профессия пришла в упадок. Исчезли не только мастера – утратилась сама традиция, прервалась эстафета поколений. Тогда и возник вопрос о том, как сохранить творения каллиграфов для потомков.

Старый Селим после смерти стал заядлым шутником. Казалось, он слышит каждое мое слово. Во всяком случае, на мои занятия он явно приходил поразвлечься – должно быть, загробная жизнь не оправдала его ожиданий. Я никогда не противилась его присутствию, за исключением того утра, когда он учинил беспорядок в моей мастерской. После этого неприятного происшествия я перестала упоминать его имя, его труды и даже обстоятельства его смерти, столь характерные для той переходной эпохи.

Целью конкурса было открытие молодых талантов и демонстрация официальной поддержки каллиграфов со стороны турецких властей. Нас собралось около сотни, все из разных уголков страны: с Черного моря, из Анатолии и, конечно, из Стамбула. Почти все привезли с собой инструменты. Самые бедные явились с пустыми руками в надежде, что организаторы конкурса снабдят их хоть какими-то принадлежностями. Другие, напротив, демонстративно раскладывали на столах свои сокровища. Я достала инструменты Селима и золотистые чернила, которые трепетно хранила столько лет. Я старалась не выставлять их напоказ, чтобы не вызвать завистливых взглядов, и приготовилась к напряженному рабочему дню. Молодой человек, сидевший рядом, помог мне зафиксировать стол и представился. Звали его Некмеддин Окиай. Впоследствии он стал моим другом.

Ученики просят, чтобы я поподробнее рассказала о том, кто впоследствии должен был стать символом профессии. Стараясь не вдаваться в подробности, я вспоминаю о том, как мастерски он стрелял из лука, как великолепно выглядели его миниатюры на мраморной бумаге. Позднее Некмеддин стал имамом в Йени Джами, но в качестве теолога он известен мне меньше, я знаю его прежде всего как каллиграфа.

От этого конкурса зависело наше будущее. В аудитории царило напряжение. Нам раздали репродукции левхи.[17] Наша задача состояла в том, чтобы как можно точнее скопировать текст, воспроизвести рисунок бисмилла[18] и зеркально расположенный стих Корана, две половины которого должны были безупречно соответствовать друг другу. Писать следовало золотом по черному. Самые бедные получили от устроителей простенькую желтую краску, другие принесли с собой чернила из семейных запасов. Но только я владела последним дыханием Селима, превращенным в золотистый раствор, и вместе с драгоценными чернилами я унаследовала мастерство учителя, оставшееся непревзойденным и после его смерти.

В тот день его инструменты вернулись к жизни и, стремясь наверстать упущенное, заработали столь стремительно, что я едва за ними поспевала. На моих глазах словно разыгрывался импровизированный концерт: калам превратился во флейту, его подставка стала пюпитром, а лист бумаги – клавиром.

Они строго следовали указаниям Селима, следившего за каждым движением бывших своих подопечных, выделывавших эротические фигуры на плотных бумажных листах. Покойный повелитель наказывал им, что наслаждение не имеет ничего общего с содержанием текста, что слияние инструментов с бумагой не есть акт почтительной божественной неподвижности, а напротив, представляет собой не слишком пристойное переплетение букв. В порыве воодушевления инструменты расходились и вновь сходились, воспроизводя заданную схему, и на странице проступала копия столь точная, что сам Селим не сумел бы отличить ее от оригинала. Даже переливчатый блеск чернил не уступал подлинному, и, застыв на листе, буквы блаженно стонали, дыша золотистым раствором.

Было ли я соучастницей этого действа? У меня до сих пор нет в этом уверенности. Казалось, буквы, слетев с набожных ладоней Селима, приземлились меж моих пальцев, желая немедленно приняться за дело.

В конце дня конкурсанты убрали инструменты и разложили на столах свои работы для просушки. Строгие преподаватели наблюдали за происходящим. Они ходили по аудитории, пристально разглядывая наши творения, в надежде обнаружить среди них нечто совершенное, обсуждали самые сильные работы, спорили, кто из нас заслуживает пальмы первенства. Разговаривали они вполголоса, чтобы мы не слышали, и каждый из нас пребывал в напряженном ожидании. Я с нетерпением ждала официального оглашения результатов. Их должен был объявить Исмаил Хакки, директор медресе[19] каллиграфов.

Мои профессиональные амбиции и раньше вызывали у родственников удивление, а когда я решила участвовать в конкурсе, изумлению Сери вообще не было предела. Его упреки меня не задели, претензии мужа казались смехотворными на фоне великих волнений конкурсного дня. Сери обиделся, что его предостережения не возымели должного действия. Воспользовавшись случаем, он изложил мне все свои претензии: как супруг он чувствует себя отверженным, я все время так далека от него, избегаю его общества, закрываюсь в своей мастерской, ничего не замечая вокруг. Несимметрично висевшие усы Сери нервно подрагивали, и ничего доброго это не предвещало. Заодно муж сообщил, что правительство надумало улучшить медицинское обслуживание в отдаленных районах страны и недавно он заявил о своем желании участвовать в этой программе. Целители и кузнецы, рвавшие зубы по старинке, поглядывали на дантистов нового поколения с недоверием. Однако Сери как никто другой понимал, что Конья, житница Турецкой республики, остро нуждается во врачах, акушерах и дантистах, и в новом месте его уже ждал зубоврачебный кабинет.

Примерной супруге следовало разделить энтузиазм мужа, однако я почувствовала себя так, будто мне сообщили о смерти кого-то из близких. Ища одобрения, Сери протянул мне бумагу о своем назначении на официальном бланке Республики. С таким же видом Недим обычно подавал мне свои неумелые рисунки. Мне стоило невероятных усилий выдавить из себя поздравление. В эту минуту я была подобна обрушивающемуся зданию, чьи осколки шумным потоком катятся вниз, а Сери казался неприступной крепостью. В сравнении с его артиллерией моя была ничтожна, и бесконечные ряды букв отступали перед страшным известием: изгнание, вынужденная ссылка.

Сери догадался, что происходит у меня в душе. С притворным сочувствием он принялся превозносить культурное богатство региона. Конья – некогда перевалочный путь погонщиков и место паломничества – по его словам, являла собой настоящее святилище, изобилующее каллиграфическими шедеврами.

Нам предстояло жить в типовом городском доме, по соседству с медресе Каратая, в 1927 году ставшим музеем. Непримиримые враги Ататюрка, вертящиеся дервиши покинули эту местность, оставив после себя лишь пронзительные звуки ная[20] и виолы. Их призраки все еще кружились в ритуальном танце. Временами они материализовывались и плясали у всех на глазах, а затем постепенно растворялись в воздухе, исчезали в сухой анатолийской степи. Один из них нанес мне памятный визит. Воздев ладонь кверху, он принял небесную благодать и передал ее на землю. Я стояла словно завороженная и даже не заметила, как он исчез. Призрак будто начал таять, чудесным образом переместился в другой конец комнаты и улетел прочь. Мир дервишей приветствовал меня на новом месте. Тайно и персонально. К государственным назначенцам их приветствия не относились.

Сери устроил свой кабинет по соседству с городскими банями. В первый же день к новому дантисту выстроилась длинная извилистая очередь, доходившая до самого рынка. Впереди стояли старики, за ними – женщины и дети. Младшим совсем не нравилось стоять на месте, они затеяли игры, нарушая неподвижность очереди. Сери объявил, что всех обслужить не успеет, и очередь сократилась вдвое. В первый же день он принял более сорока пациентов. С каждым днем их приходило все больше, по мере того как разносилась молва о новом докторе. По вечерам муж пересказывал мне городские сплетни.

Сери поведал мне о том, как в 1901 году молния разрушила тонкий минарет медресе. Этот природный катаклизм верующие восприняли как божью кару. Они принялись, не жалея сил, трудиться в полях, и урожай в тот год выдался рекордный. Еще Сери стало известно, что слепец, рассказывавший истории о Сельджукидах[21] на городской площади, на самом деле был зрячим и что на самой окраине живет старик Баки, чей дом полон талисманов и амулетов. Целебными мазями из трав и животного жира Баки лечил жителей от всех болезней. Его снадобья избавляли от ломоты, судорог и вывихов. Баки был лекарем и ясновидящим. Он предсказывал будущее, читая по телу приплывших из Каспия рыб. Сери презирал этого псевдоврача, именовал его не иначе как колдуном. Когда в Шаббат[22] и на Хануку[23] Баки зажигал свечи, все соседи обращали взоры к небу и просили милости у святого благодетеля. В Рамадан[24] они постились целый месяц, а у Баки пост длился всего один день. Их удивляло, что каждую пятницу, по вечерам, он замолкал, не зажигал света, не разогревал еды, не принимал посетителей. Жители деревни порывались перенять этот славный обычай, но теолог из медресе не позволил им это сделать, обозвав безбожниками.

Сери трогала их наивность. Он говорил о местных жителях тоном этнографа, прибывшего изучать примитивное племя.

Дни моего мужа были весьма насыщенными, а я занималась только тем, что проверяла домашние задания Недима и принимала визиты знатных дам, которые, впрочем, относились ко мне с подозрением: стамбульские женщины в их представлении были слишком бесстыдны.

Покрыв голову и плечи паранджой, я бродила по религиозным учреждениям города и в каждом святилище пыталась зоркими глазами каллиграфа углядеть что-нибудь примечательное. Историческими памятниками в Конье ведал служащий по имени Мюрат. Он провел меня в бывшую ложу вертящихся дервишей, ставшую музеем, – место, прежде доступное лишь паломникам. Мюрат показал мне Апрельскую чашу, наполненную влагой святых дождей, обещающей исцеление, здоровое потомство и долгую жизнь.

Дома я тоже постоянно чувствовала присутствие дервишей. Они наведывались ко мне, чтобы присматривать за своим бывшим жилищем. Неподвижный воздух в точности соответствовал их оцепенелому состоянию. Когда-то здесь можно было видеть нескончаемый круговорот белых одежд и красных фетровых шляп, и все это плыло по воздуху и утопало в нем. Сейчас застывшие в неподвижности одежды были подобны саванам, а шляпы – надгробным монументам. Дервишей бесконечно печалило, что воздух в их доме стал мертвым.

В этих горных краях ранней весной дули жгучие ветра, окликавшие друг друга глухими голосами. Я не понимала, о чем они говорят, их порывы были мне чужды. Минуя пастбище, ветер вылетал на главную дорогу, стремился прочь из города, будто призывая меня последовать за собой, оставить это место, покинутое теми, кто некогда ему служил, бывшее остановкой на пути пророка, а ныне ставшее всего лишь приманкой для туристов. Ветер звал меня сквозь ставни, стучал в стекла. В начале апреля ему на смену пришел теплый бриз, снежная шапка на вершине мгновенно растаяла, и горная долина обрела привычный зеленый цвет. Мое окаменевшее за зиму сердце вновь устремилось к теплу и свободе.

Вскоре я оставила Сери, утопающую в грязи Конью и красную землю со свежими следами пахоты. Позади остались и призраки дервишей, парящие над своим потерянным владением. Недим уехал вместе со мной. Нас ожидал Босфор и дом предков. Предполагалось, что осенью я вернусь, но этот сезон навсегда стерся из календаря моей памяти.

Нечистая совесть сбежавшей жены подвигла меня на капитальную уборку нашего дома в Бейлербее, пустовавшего долгие месяцы. Я устремилась на борьбу с пылью, снимала тюлевые занавески и тяжелые шторы, лихорадочно вытряхивала и стирала их. Мои руки взбивали мыльную пену, ритмично работали щеткой и мочалкой, прикрепляли прищепки. Я с остервенением выметала из своего дома ненужные вещи и горькие воспоминания: треснувшие тарелки, разрозненные стаканы, свадебные фотографии и всю одежду Сери. Я побросала ее в чемодан, который заперла в чулане, самом холодном и темном помещении дома.