23098.fb2 Ночь каллиграфов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Ночь каллиграфов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Приведя жилище в порядок, я решила переоборудовать его в мастерскую. Два окна во всю стену давали достаточно света для моих инструментов.

Вязкая прибрежная тина радостно наблюдала за всеми этими преобразованиями. Пока я поднимала горы пыли по всему дому от погреба до чердака, Недим носился от нашей двери к дому моих родителей, стоявшему всего в нескольких метрах и еще сохранившему красную краску, совсем как в начале века. Старый Селим не преминул явиться ко мне с визитом. Его торжественный выход был почти цирковым: он летал над полом, извивался в воздухе, желая меня поразить. Это был его коронный номер, я знала его наизусть, но за время моей длинной ссылки в Конью Селим успел его усовершенствовать. Сам он не мог покинуть пределы Босфора, Анатолийские степи были недоступны ему, относились к ведомству преисподней.

Он так соскучился по своим инструментам, что рука его задрожала от нетерпения. А ведь он так старательно обтачивал неземные кипарисы, что дрожь почти прекратилась, старческие сухожилия вновь обрели силу, и благодарный Селим протягивал ладонь к луне, принимая ее благодать.

Глядя на него, я задумалась. Что стало с другими старцами из медресе? Остался ли кто-то из них в живых? Умерли ли они своей смертью или ушли в мир иной с посторонней помощью?

Я отправилась в медресе и пришла в ужас. Место выглядело нездоровым, стены покрывала сажа. Разбредясь по углам, мои бывшие подопечные смотрели в пустоту, и даже безумие обходило их стороной. Никто не поставлял им материалы для работы. Бормоча несвязные слова, они волочили свои костлявые тела по заброшенному помещению. Мехмет забавлялся тем, что скидывал с себя всю одежду снизу доверху и аккуратно ее складывал, а потом снова надевал. Старики полностью утратили чувство времени и пространства, полгода для них были как один день, и тем не менее меня они не узнали. Приход женщины их не смутил. Столетний Мурад продолжал декламировать строфы из Корана, словно имам с высоты своего минбара:[25]

Благодаря каламу и письмуПо милости Владыки твоего,Не одержим ты![26]

На его проповедь никто не обращал внимания. Собратья не слушали Мурада, а один из них даже попытался дать ему пощечину и непристойно поднял палец, желая оскорбить его жестом.

Я с трудом сдерживала слезы.

Где я – в чистилище? От ужаса у меня перехватило дыхание. Когда же Господь заберет их в рай?

Коридоры медресе были пустынны. Молодые каллиграфы учились теперь в Академии искусств, а опытные мастера стали их профессорами. Рами, торговец велосипедами, попутно следивший за старым зданием, то есть подметавший дорожки и собиравший опавшие листья, рассказал мне, что новое учебное заведение напоминает западный университет. Профессора там носят костюмы европейского покроя, а конец занятий знаменуется громким звонком, заглушающим песнь муэдзина на минарете соседней мечети. Сообщил он мне и о таинственной кандидатке, которая явилась на прошлогодний конкурс каллиграфов и исчезла безо всяких объяснений, даже не узнав, что заняла первое место. Одни говорили, что она мертва, другие утверждали, что разгневанный отец запер ее в уборной. Организаторы конкурса не делали попыток отыскать ее, чтобы сообщить радостную весть, боясь нарваться на сурового отца или свирепого мужа.

Рами не подозревал, что речь идет обо мне.

* * *

Некмеддин Окиай, великий каллиграф, был также имамом мечети Йени Джами и садовником. Жилище его было скромным, под стать хозяину. Свод мансарды горбился, как спина самого Некмеддина, когда он склонялся над своими розами, вдыхая их аромат. Он был без ума от этих цветов, знал названия четырехсот разных сортов – и не меньше строф из Корана, которые постоянно декламировал своим уверенным голосом. Меня он встретил тепло и представил каждую из своих роз, словно султан наложниц.

Затем без всякого перехода Некмеддин спросил, почему я исчезла сразу после конкурса. Мой ответ был невнятным, да и слушал он невнимательно. Вспомнил, что в тот день помог мне зафиксировать стол. Мое отсутствие породило самые невероятные слухи. Мою конкурсную работу повесили у входа в академию.

Слова Некмеддина перемежались короткими молитвами: он желал привлечь ко мне благосклонность Аллаха. Я шла следом за ним по розарию. Каждый цветок внимал его благословениям. Садовник-филантроп, Некмеддин был убежден, что талант – это дар, которым можно поделиться с другими. «Аллах наделяет нас талантом, а мы способны передать этот талант другим», – изрек он. Руки Некмеддина непрестанно взмывали к небу, к Создателю, который из своей святой полудремы диктовал ему ласковые слова для роз и советовал не скрещивать сорта путем прививок, ибо они – от дьявола. Аллах покровительствовал его саду, не подпускал грозы, смягчал солнечный свет, чтобы розы дорастали Некмеддину только до мочки уха. Внимая божественным советам, Некмеддин был всего лишь рупором для Его слов, частицей Его тени, брошенной на землю. Похоже, что моя ситуация не слишком его волновала, и потому он резко оборвал разговор, вероятно, стремясь всецело отдаться во власть секатора, сообщника лунаций.[27]

Мы вежливо попрощались.

На обратном пути мои ноги, натыкаясь на камушки, словно бормотали слова благодарности. Преподавательская ставка, к которой я так стремилась, казалась мне заслуженным вознаграждением, ее обретение снимало чувство вины по отношению к Сери, которому не терпелось, чтобы я вернулась в Конью. По прошествии месяца его тон стал угрожающим, он первый заговорил о «раздельном проживании». Теперь он был для меня совершенно чужим, как, впрочем, и прежде. Я была рада расстаться с ним.

С новым воодушевлением принялась я за работу. Бумажные поля покрывала причудливая цветочная вязь: тюльпаны, шиповник, розы, гвоздики – я вырисовывала каждый лепесток. Цветы распускались стремительно, раскрывались набухшие луковицы, рука щедро удобряла их чернилами. Бумага пахла мокрой землей и утренней росой. Я трудилась над листом бумаги, как садовник, подрезая лишние стебли и собирая увядшие лепестки.

Мои инструменты бурно радовались предстоящей возможности покрасоваться перед студентами, чернила нетерпеливо пенились. Я призвала их к порядку и отправилась на официальную встречу в академию. Меня принимали вечером, в преподавательской комнате. Первым заговорил Исмаил Хакки, инициатор конкурса. В его вопросах сквозило недоверие: как это женщина осмелилась претендовать на традиционно мужскую профессию? Сначала меня спрашивали о всяких технических тонкостях вроде приготовления каллиграфических материалов, потом проверили мои религиозные познания. Старый Селим забавлялся тем, что подсказывал мне ответы, и члены жюри были немало удивлены: я посвящала их в тайны ремесла, трепетно хранимые в недрах мастерских. Я знала рецепты смесей из неизвестных, древних трав, слюны давно не существующих зверьков и ароматов со странными названиями, некогда введенными в употребление язычниками. Я открыла им составы растворов, пахнущих столетней сажей, терпкими испарениями керамических печей, а потом и кровью жертвенных животных. Воображаемые запахи свинцовых белил, уксуса и камфары пьянили обоняние Селима, вспоминавшего ранние годы своего ученичества и предостережения своего учителя. Сумасшедший старик поверял мне свои секреты, а я излагала их тоном проповедника:

Равные меры ты сажи возьмешь и квасцов,Вдвое чернильных орехов ты больше добавишь,Втрое – камеди, и будет раствор твой готовЕсли руками работать без устали станешь.[28]

Мой рассказ поверг их в глубокое смущение. Члены жюри выразили желание посовещаться, прежде чем они огласят свое решение. Наконец Хакки призвал коллег вернуться на места и выступил с заключительной речью. Говорил он торжественно. Мои смеси и сам стиль изложения показались им устаревшими, некоторые ингредиенты в наше время не сыщешь ни в одной аптеке. Тем не менее мои познания они сочли глубокими и потому принимают меня в ряды преподавателей академии.

В их поздравлениях ощущалась некоторая брезгливость. Кроме того, коллеги сочли необходимым напомнить мне о печальных реалиях профессии. Эпоха не благоволила к каллиграфам. Ататюрк перевел типографии на латиницу, что не способствовало расцвету этого древнего искусства. Типографские прессы работали теперь безостановочно, даже в Рамадан. Свинцовые буквы бесперебойно ложились на лист, а каллиграфы по-прежнему работали затаив дыхание, макая в чернильницу калам и водя им по бумаге. Мне также рассказали про восстание религиозных фанатиков и про демонстрацию протеста, прошедшую в Стамбуле несколькими годами ранее. Ее участники несли гроб, заполненный мертвыми каламами.

Единственное, что омрачало мое счастье, были упреки мужа, забрасывавшего меня письмами. Но по сравнению с теплым приемом, оказанным мне в академии, его разочарование мало меня волновало. Новое назначение привлекло ко мне внимание великой оттоманской каллиграфки, умершей в прошлом веке. Эсма Ибрет Ханим, ученица великого Махмуда Селладина Эфенди, светозарными буквами вывела свое имя на освещенной лунным сиянием стене. Тонкая золотая пыль, совсем как на ее каллиграфических работах, замерцала по всей моей комнате. Теперь мне покровительствуют двое каллиграфов, заключила я. В моем жилище Эсма чувствовала себя как дома, потому что жила неподалеку, в Иставрозе, и могла наблюдать из окна, как над нашим кварталом восходит луна. Бейлербей, расположенный на азиатском берегу Босфора, был в почете у каллиграфов, ибо арабский алфавит прежде всего был освоен на азиатской земле.

Сначала она жестом предложила мне взять калам и указала на листок бумаги, который легким дуновением приподняла со стола. Затем отодвинула мой стул, справа от листа расположила чернильницу, а сверху подставку для калама. Мои пальцы нетерпеливо задвигались. Пробудившись ото сна, калам умылся чернилами и принялся за работу. Под диктовку Эсмы буквы сами собой ложились на лист, я угадывала слова и уже самостоятельно дописывала окончания. Ей, однако, не понравилось, что я спешу. Она велела мне начать все сначала, наслаждаться каждой буквой, тщательно выводить все точки и знаки огласовки. Желая помочь мне достичь совершенства, она разминала мое запястье, разжимала напряженные пальцы, расправляла сутулые плечи.

Мертвые зачастую ведут себя весьма категорично. Эсма, при жизни нещадно третируемая своим учителем, понятия не имела о либеральной педагогике. Учитель, неисправимый тиран, вечно был недоволен ее работой, постоянно находил поводы для придирок и мрачно взирал на каждую поданную ему страницу. Как-то раз, когда постаревшая женщина в сотый раз переписывала не приглянувшуюся ему строку, ее поразил удар молнии. Не в силах более наблюдать мучения Эсмы, Господь призвал ее к себе. Калам метнулся по листу и на последнем издыхании вывел кривую линию. Эсма, испуганная навсегда, покинула мир, сознавая, что уже не сможет исправить эту невольную оплошность.

В тот вечер, явившись ко мне, она несколько раз поправляла одну и ту же букву до тех пор, пока на листе не образовалась дыра. Мне так не терпелось узнать продолжение, что пальцы сами собой запрыгнули в образовавшееся пространство и двинулись дальше. Перед глазами всплыли строки:

Каллиграфы никогда не умирают. Их души блуждают на границе двух миров, не в силах расстаться со своими инструментами. И если пророки – рупор Господа, то каллиграфы – Его калам, ибо пишут они под диктовку Всевышнего…

Я стремилась к вечному покою, но Он не позволил мне успокоиться. Он не знает, что я по-прежнему нахожусь в осаде выведенных букв и неровных контуров. Ему неизвестно, что построение строки зависит от воздуха в легких. Мы мертвы и лишены дыхания. Только через письмо мы способны обрести успокоение и блаженство, в потустороннем мире нам не позволено двигать руками.

Я покинула землю, так и не вкусив совершенства, сотворить идеальную рукопись мне не удалось.

Помоги мне позабыть движение руки, посредством которого сжимают инструмент, сделай так, чтобы перед моими глазами не возникали сплетения букв, которые не позволяют мне забыться вечным сном.

Эсма Ибрет преодолела законы потустороннего мира. Никому до нее не удавалось передать те ощущения, которые испытываешь, оказавшись там. Шутки и фокусы Селима теперь виделись мне в новом свете. Ему пока не наскучила полусмерть, уготованная каллиграфам, он еще не принимал ее всерьез. Эсму же несказанно утомило пребывание между небом и землей, она желала лишь одного: умереть окончательно.

* * *

Бог не интересуется латиницей. Он не будет греть своим дыханием разрозненные и приземистые буквы нового алфавита. «Ататюрк прогнал из страны Бога», – твердили каллиграфы. Став безраздельным правителем, Серый волк, поклонник западной культуры и борец с неграмотностью, реформировал алфавит, словно оторвав каллиграфов от материнской груди. Слова арабо-персидского происхождения изымались из употребления, им на смену приходили исконно турецкие. В новом языке оказалось восемь гласных вместо арабских трех, и буквы более не связывались друг с другом. Надстрочные знаки отменялись за ненадобностью, и согласным уже не полагались две разные формы в начале и конце слова. Писать надлежало слева направо. Рассказывали, что лингвисты попросили у Ататюрка пять лет для создания нового алфавита, но он дал им всего три месяца.

Каллиграфам нанесен тяжелый удар, как, впрочем, и самому Корану. Арабский язык запрещено использовать в общественных местах, и в школах уже не читают суры. Мы более не определяем время по солнцу, отныне счет времени ведется согласно международному стандарту двадцатичетырехчасового дня.

Представители лингвистической комиссии ездят по деревням в поисках исконно турецких лексических элементов, очищают язык от арабо-персидского влияния, копаются в душах, прислушиваются к семейным спорам, записывают, как крестьянин зовет свою скотину, какими словами юноша просит руки любимой девушки.

Иногда старые арабские термины заменяются французскими, и молодые люди забавляются тем, что произносят их на западный манер. Даже фамилии теперь устроены по-новому. Я уже не Риккат, дочь Нессиб-бея, супруга Сери Инее, а просто Риккат Кунт. Эту фамилию я выдумала себе сама, и мне ни с кем не приходится ее делить.

Мое семейное положение не слишком занимает коллег из академии: каллиграфы часто остаются холостыми, потому что вся их жизнь посвящена Аллаху. Они знают, что я рассталась с мужем и одна воспитываю семилетнего сына, но никогда не поднимают эту тему, и я им за это благодарна. Каллиграфы – существа третьего пола, не мужчины и не женщины, должно быть, поэтому Бог приблизил их к себе. Служение Всевышнему затмевает в них желание обзавестись потомством; долгосрочными в среде каллиграфов оказывались лишь браки, заключенные между подмастерьями учителя и его дочерьми. Только так удавалось сохранить нетронутым великое наследство. Немногочисленное потомство с колыбели приобщалось к ремеслу, сжимая в пухлой ладошке калам и макая его в чернильницу. Играя, они учились древнему ремеслу и, вырастая, тоже заключали династические браки.

В жилах каллиграфов течет кровь, отличная от обычной человеческой крови, – кровь с примесью чернил. Их раны заживают быстрее. Каллиграфы пишут по собственным телам, каждая рукопись – это их пронизанная буквами плоть. Говорят, что они скрытны, но они всего лишь стыдливы, ибо каллиграфия – интимное ремесло. Еще никому не удавалось безукоризненно записать речь Всевышнего. Только после смерти каллиграфы могут услышать его неизъяснимый голос и непередаваемые слова. Говорят, что у мертвых зрение подменяется совершенным слухом.

На каком языке излагать божественные слова? Уж точно не латиницей, уверяет меня Мухсин, самый близкий из коллег по академии. Новое поколение каллиграфов работало в очень странных условиях, писать по-арабски им строго воспрещалось. В соседних аудиториях обучались новой грамоте окрестные жители, старательно повторявшие за преподавателем буквы латинского алфавита.

Наши безутешные руки сами собой вырисовывали растительные орнаменты, где каждая розочка готова была хитроумно припрятать арабскую согласную. Мучаясь бессонницей, я касалась пальцами крахмальной простыни и до изнеможения выводила на ней строфы древней поэмы. Мухсид пытался бороться с искушением, но оно оказывалось сильнее его, и он писал строки из Корана на запотевшем стекле – в его комнате целыми днями кипел чайник. Запретные буквы виделись нам повсюду: на голой стене, на облачном небе, на дне тарелки.

Исмаил Хакки, наш учитель, нашел способ облегчить участь своих сотрудников. Посетовав на плачевное состояние документов, хранившихся в Топкапе[29] и в старинных библиотеках оттоманских султанов, он добился от властей разрешения на реставрацию рукописных памятников пятивековой давности.

Нам предстояло работать с документами, которые съежились от времени, определять состав древних чернил и восстанавливать орнамент на полях рукописи, изъеденной целыми поколениями крыс. Некогда округлые буквы от времени стали костлявыми, как скелеты, старинные манускрипты были покрыты слоем пыли, словно могильным пеплом. Труды, хранившиеся среди дворцовых сокровищ, нам не доверили: пришлось восстанавливать рукописи второстепенного значения из канцелярии дворца. Тем не менее мы были счастливы. Созданный в 1924 году Топкапский музей уберег некоторое количество сокровищ от невзгод времени, но тысячи рукописей еще ждали своего часа в подвалах старинных зданий. На реставрацию нам привезли Кораны, и выдержки из Коранов, и свидетельства о паломничествах, веками пролежавшие в библиотеках империи. Нам довелось работать с рукописями из Хасоды,[30] библиотеки Айя-Софии, многочисленных фондов частных пожертвований,[31] созданных по приказу Ататюрка в мавзолеях и музеях памятников религии.

Мы внимательно просматривали все эти драгоценности, с волнением пытаясь расшифровать подписи выдающихся каллиграфов, некогда трудившихся в дворцовых мастерских. Подпись великого Ахмета Карахисари, работавшего при Солимане Великолепном и дожившего до девяноста лет, я узнала с трудом, хотя он и на старости лет сохранил изящный почерк и ловкость пальцев. Он заметил, что я никак не могу прочесть его имя, и принялся на меня кричать. Ругался он на благородном оттоманском диалекте. Старый покойник, приближенный великого Солимана, не умел разговаривать с женщинами по-другому. Убежденный женоненавистник, он порицал мое невежество, громогласно возмущался, как это я не могу разобрать подпись!

Призрак обдавал меня своим землистым дыханием, осыпая грязными оскорблениями. Однако старый комик Селим и трогательная Эсма Ибрет Ханим после его выволочки ко мне не охладели. Не в силах ответить оскорблением на оскорбление, я попросту пропускала грозные слова мимо ушей, и вскоре Ахмед исчез, разочарованный тем, что так и не сумел довести меня до слез.

Умершие каллиграфы переменчивы. Я постепенно привыкала к их непростым характерам и неожиданным появлениям.

* * *

Рука расчленяет буквы, калам не слушается. Прямые линии удаются с трудом, изгибы не получаются вовсе.

Едва коснувшись листа, нарушая сплетение букв, калам с пронзительным скрипом заковылял по бумаге. Я попыталась его усмирить, зажав под косым углом между большим и указательным пальцами, и в результате на листе возникла дуга, которую будто влекла прочь неведомая сила. Вернувшись в исходную позицию, я изобразила мим в стиле дивани.[32] Контуры колебались, я попыталась высушить их своим дыханием, но размыла еще больше. Косой наконечник тростникового пера треснул и раскрошился, осыпавшись подобием шафранового порошка. Крышка чернильницы захлопнулась, не спросив разрешения. Все инструменты будто пытались мне что-то сказать. Они упрямились неспроста – то было дурное предзнаменование.

Таким образом Всевышний обыкновенно сообщает каллиграфам о предстоящей кончине кого-то из близких, но кого именно, следовало догадаться самостоятельно. Каламы никогда не ошибаются, иногда они просто отказываются отвечать на вопросы.

Смерть моего отца была подобна его жизни. Болезнь на несколько месяцев приковала его к постели. Богатый купец, привыкший всех держать в повиновении, он долго боролся за жизнь, но, смирившись с неизбежным, принял смерть с послушанием школьника.

Он придвинул кровать поближе к двери и принялся ждать Израила, ангела смерти. Отец ждал его каждую ночь, расширенными зрачками вглядываясь в темноту, держа наготове длинное ружье, унаследованное от прадеда, бывшего янычара султана Абдулмесида. Он не ожидал, что смерть настигнет его среди бела дня, отдыхающего после напряженного ночного бдения, и едва успел вызвать меня к своему изголовью.

Говорил он тихо. Его беспокоило то, как складывается моя жизнь. Отец считал, что у меня странная профессия, к которой невозможно относиться всерьез, и печальный брак, существующий только на бумаге. Я уже пять месяцев не видела Сери и совершенно по нему не скучала. «Так дальше продолжаться не может, – сказал отец. – Обещай мне, что ты изменишь эту ситуацию. Недим не должен страдать из-за незрелости своих родителей. И что за работу ты себе выбрала? Что это за занятие такое – писать на запрещенном языке, взывая к Богу, которого выставили за дверь?»

Я видела, как темнеет лицо отца, и думала, примет ли его Всевышний или он уже настолько далек от этой, ныне светской, страны, что больше не встречает усопших.

На этой тоскливой ноте наш разговор с отцом завершился. Он предпочел бы умереть в Алепе, у своей сестры-старухи, но не успел об этом позаботиться.

Я покидала его комнату под мерный звук четок – перебирая их, отец перечислял все девяносто девять имен Аллаха. Бог призвал его к себе на сотом, существующем только в раю.