23114.fb2
– Да что вы говорите? – со слегка фальшиво-повышенным интересом спросил я и улегся поудобнее. – Такого поворота, честно говоря, я не ожидал. Может быть, поведаете?
– Может быть, может быть… – задумчиво протянул Ангел, глядя в темный потолок купе.
Я почему-то тоже посмотрел туда и вдруг увидел, что потолок стал тихонечко подниматься и светлеть…
Так же медленно, но неотвратимо начали раздвигаться стенки купе…
…ушел куда-то колесный перестук под полом…
…а ночник над головой Ангела взялся лить все более яркий и яркий, уже ослепляющий свет!…
Этот свет заставил меня закрыть глаза, охватил меня всего прелестным, уютным теплом, расслабил…
…и, кажется, стал превращаться в солнце над моей головой…
…а в этом удивительном теплом солнечном свете в моем мозгу (или передо мной?…) стали возникать обрывки дальнейшей истории…
Они не были столь подробными, как в первой части Ангельского рассказа, но сменяли друг друга в явно последовательном порядке и разрешали мне понять все происходящее…
– А шо такое? – с нарочитым еврейским акцентом спрашивает Натан Моисеевич Лифшиц. – Шо это у нас бровки домиком? Мы описались или нам песенка не нравится?…
Натан Моисеевич согревает руку дыханием и сует ее под одеяльце в коляске.
– Нет! – восклицает он восторженно. – Таки мы сухие!… Таки, значит, песенка! И правильно, деточка, – кому сейчас может понравиться «Гремя огнем, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход…»?! Сейчас, котик, дедушка споет тебе другую песенку.
Сорокадвухлетний Натан Моисеевич Лифшиц катит коляску с полугодовалым Алексеем Сергеевичем Самошниковым по солнечному садику на площади Искусств перед Русским музеем, нервно поглядывает на часы и начинает петь новую песенку уже без малейшего намека на анекдотичный еврейский акцент:
Поет Натан Моисеевич очешнь даже неплохо, хотя и совсем тихо – адресуясь к лежащему в коляске Алексею Сергеевичу и ни к кому более. Ибо сейчас для Натана Моисеевича на свете нет никого дороже.
Шестимесячный Алексей Сергеевич это как-то просекает, улыбается и тут же закрывает глазки.
Натан Моисеевич продолжает петь романс чуть ли не шепотом и поднимает у коляски перкалевый верх, чтобы защитить засыпающего Алексея Сергеевича от выстрелов солнечных лучей, неожиданно пронзающих кроны деревьев…
…Спустя одиннадцать лет, в семьдесят третьем, заведующая детским садом тридцатидвухлетняя Эсфирь Анатольевна (она же – Натановна) Самошникова родила второго, припозднившегося, мальчика.
Расширенно-семейная и достаточно бурная конференция по поводу выбора имени новорожденному закончилась тем, что, по настоянию бабушки и дедушки, детеныша «для дома, для семьи» назвали Натанчиком – в честь дедушки Лифшица, а в свидетельстве о рождении записали другое имя – Анатолий. Ласкательно – Толик…
– От греха подальше, – сказала осторожная бабушка Любовь Абрамовна. – А так он будет Анатолий Сергеевич Самошников – русский. Пусть потом кто-нибудь попробует придраться.
– Ну, это вы напрасно, мама… – смутился отец новорожденного Серега Самошников, старший техник одного водопроводного учреждения. – Мне, честное слово, даже как-то неловко…
– Что тебе неловко, что?! Я тебя спрашиваю, мудак! – рявкнул дедушка Лифшиц.
Из Натана Моисеевича уже тридцать лет все никак не мог выветриться фронтовой дух командира взвода полковой разведки.
– Что тебе неловко, скажи мне на милость, святой шлемазл?! – повторил Натан Моисеевич. – То, что в стране государственный антисемитизм, или то, что мы с бабушкой пытаемся твоего же ребенка избавить от этой каиновой печати?! Что? Ты много видел русских по имени Натан?
– Да не преувеличивайте вы, папа… – отмахнулся Серега. – Фирка, ну скажи ты им!
– Они правы, Серый, – тихо сказала Фирочка и стала кормить грудью сонного Натана-Толика.
Седьмой год вся семья жила на улице Бутлерова в блочной пятиэтажке. Дом на Ракова, в центре, стали перестраивать, и Лифшицев уже вместе с Самошниковыми переселили в трехкомнатную квартиру-«распашонку» вдали от шума городского.
Там, в отдаленном районе, пятиклассник Лешка Самошников проявил феноменальные актерские способности и на всех школьных вечерах, даже на тех, которые «Только для старшеклассников!», гневно читал:
Или, широко расставив ноги и яростно жестикулируя, торжествующе гремел со сцены актового зала:
В семейном диспуте на тему «Есть ли антисемитизм в нашей стране?» Лешка участия не принимал – учил монолог Чацкого.
Чем и высвободил из плена приличий всю дедушкину окопную лексику.
Сейчас Лешка сидел в «совмещенном санузле», и из-за тонкой картонной двери слышно было, с какой печалью и грустью он бесчисленное количество раз повторял:
– «Был расточитель нежных слов», тетеря!!! – не выдержал дедушка Лифшиц.
– Сам знаю! – огрызнулся Лешка из-за двери. – «Был расточитель нежных слов»…
Последние две строки Лешка буквально прокричал из-за двери. Но не грибоедовской Софье, а конкретным маме и папе, а также бабушке и дедушке!
Так ему тошнехонько было от появления Натана-Толика в его, Лешкиной, семье. Ему даже смотреть не хотелось в сторону своего новоявленного братца. Приперся, видите ли, орет без умолку, рожа красная, лысый, повсюду пеленки обсиканные, и, главное, все теперь вокруг него крутятся, будто с ума посходили!…
«Вот сейчас повешусь, тогда узнаете…» – подумал Лешка.
И жалко ему стало себя, ну прямо до слез.
Он брезгливо сдвинул висящие пеленки в сторону и сел на край ванны. И представил себе свои похороны.
Увидел скорбные лица мамы и папы, безутешное горе бабушки и дедушки, увидел свой рыдающий пятый «А»…
…и сам заплакал по-настоящему, отчетливо вспоминая, как в прошлом году хоронили младшую сестру дедушки тетю Нюру.
Про которую бабушка всегда говорила, что «Нюра – такая блядь, что пробы ставить некуда!…»
…Тут экран моего «просмотрового зальчика» вроде бы разделился на две половинки, и я увидел, как…
…одновременно с появлением Толика-Натанчика в семье Самошниковых – Лифшицев…
…не на Земле, не в клинике, не в каком-либо реальном месте и стране, а где-то в Необъяснимом, Непредставляемом, сокрытом от Человечества Мире невероятным образом сам по себе возник еще один Маленький.
Он появился во «второй половинке экрана» в тот же самый миг, когда в родильном доме будущий Толик-Натанчик покинул измученную страданиями Фирочку и тоненьким писком объявил всем о своем рождении…
Тот второй Малыш; возник не из боли и судорог, не из крови и разрывающих душу животных криков, а из большого, нежного и пушистого облака. Какая-то мультипликация, да и только!…
И ведь не запищал, не заплакал, а только открыл широко большие голубые глаза и Кому-то очень доверчиво улыбнулся.
Невидимый Кто-то завернул конвертиком края свисающего воздушного, молочно-белого и, наверное, очень теплого облака и укутал в него голубоглазого Малыша.