23308.fb2
Д — ру Рафалу Радзивилловичу [2] посылает на память
Автор
В 1888 г. Жеромский в доме помещика Заборовского познакомился с протоколами и декретами городского суда в Олеснице в XVIII в., когда судопроизводство в этом городе и в ряде других городов малопольского Повислья велось по магдебургскому праву. Заинтересовавшись этими материалами, Жеромский пишет небольшой историко — этнографический очерк «Мучители» («Голос», 1891), в котором рассказывает о «далеком туманном прошлом», когда право суда и расправы над крестьянами окрестных деревень имел городской совет, в состав которого входили бургомистр, купцы, мещане. Высшей инстанцией этого суда был помещик — собственник замка. «Применяемый городским судом ужасный, основанный на мешанине извечных суеверий способ вынесения приговоров становится в руках помещика бичом для окрестного люда и нередко применяется просто по его приказу, — писал Жеромский в очерке «Мучители». — Трудно найти лучший пример маскировки варварства. Народное предание, с которым я познакомился в нескольких окружающих Олесницу деревнях, рассказывает о парне «бедняге», который убил в поле помещичьего пса и, преданный городскому суду, был присужден к повешению. Это предание не может быть вымышленным — слишком свежо оно в народной памяти, слишком живой ненавистью дышит к «мучителям», слишком повсеместно оно известно. А казнь «бедняги произошла совсем незадолго до издания под соседним Поланьцом благородного, но совсем не удивительно, что безрезультатного универсала» (имеется в виду изданный 7 мая 1894 г. Поланецкий универсал Костюшко, который провозглашал личное освобождение крестьян от крепостной зависимости и уменьшение феодальных повинностей).
На русском языке повесть впервые напечатана в сборнике Стефан Жеромский, «Рассказы», перевод В. Высоцкого, М. 1915.
I
Заря чуть забрезжила и в долине еще не рассеялся густой мрак, когда на постоялом дворе Zum Bär[3] кто‑то постучался в комнату, занятую командующим. Гюден[4] тотчас же отбросил ногой перину, вскочил с постели и, не одеваясь, пошел отпереть дверь. В комнату решительным шагом вошли несколько офицеров в небрежно накинутых мундирах и сержант одной из рот третьего батальона. Генерал уселся с ногами на высокой постели и повернулся к сержанту, который стоял, вытянувшись в струнку и пригнув голову, чтобы не измять помпона на шляпе, задевавшего за матицу низкого потолка.
— Ну как, был? — спросил генерал, протирая глаза.
— Был, гражданин генерал, с шестью солдатами. В излучине реки…
— Что ты мне о реке толкуешь! Их‑то ты видел? — вспылил обеспокоенный генерал.
— Издали…
— Кто же там был? Часовые?
— И часовых видели, да и войска.
— Где же они были?
— Человек двадцать солдат разводили костры внизу у озер, другие поднимались по тропе, а на самой вершине расхаживало несколько часовых.
— Заметили они вас?
— Так точно, гражданин генерал, — робко прошептал сержант.
— Видел ты лагерь Гримзель — Госпис?
— Никак нет, гражданин генерал.
— Так где же ты был, черт побери, если даже туда не дошел?
— Лагерь, должно быть, позади вала. Этот вал — он как плотина между озерами, которые мы видели издали.
Генерал молча стал разыскивать эти озера на карте, разложенной около его кровати. Офицеры, столпившиеся у одного из окон, раздвинули ситцевые занавески, но от этого в комнате стало немногим светлей, так как заря еще не рассеяла теней, притаившихся во дворах и закоулках между домами. Кто‑то высек огонь и зажег маленькую сальную свечку.
— Благодарю, — не поднимая головы, сквозь зубы процедил Гюден. Затем, бросив взгляд на сержанта, громко и насмешливо спросил:
— Что же, значит, правду говорят очевидцы и знатоки, будто эта позиция неприступна? Значит, правду говорят, что мы с нашей французской храбростью ничего тут не поделаем, что наш французский гений будет посрамлен и белые австрияки[5] забросают нас с этих гор своими медвежьими шапками? Ну‑ка скажи, Рато…
— Это неприступное место, — мрачно ответил сержант.
Офицеры тихо зашептались между собой. Генерал медленно поднял голову и с ненавистью посмотрел на капитана, стоявшего в нише другого окна.
— Разрешите, гражданин генерал, задать сержанту несколько вопросов, — со спокойной улыбкой, за которой скрывалась ядовитая насмешка, обратился капитан к генералу.
— Пожалуйста, — ответил Гюден.
— Выходит, правду говорят, — повернулся капитан к сержанту, — что неприятель с Гримзеля может забро сать нас не медвежьими шапками, а грудами камней? Что, пока мы будем карабкаться на гору, он может бесславно перебить нас, как крестьяне из Швица перебили когда‑то под Нефельсом предков этих белых австрияков[6], с той только разницей, что мы полезем на гору, уверенные не. только в неизбежности нашей гибели, но и в том, что будет посрамлен наш гений… Рато! — громче сказал капитан, — ты знаешь, я не боюсь…
— Гражданин Ле — Гра, вы, кажется, хотели задать сержанту вопрос? — прервал его Гюден.
— Да. Я хочу задать ему несколько вопросов. Сколько времени вы шли до озер от того места, где долина сужается?
— Часа три, пожалуй, — ответил сержант.
— А какой ширины там долина?
— Камень, брошенный мною с тропинки, по которой мы шли, даже в самом широком месте долетал до другой стены ущелья, а река в ущелье почти везде течет по всей его ширине.
— Правда ли, что в некоторых местах тропа идет на высоте нескольких сот метров?
— Так точно, гражданин капитан.
— И по этой тропе рядом могут идти не более двух человек?
— Так точно, гражданин капитан.
— Значит, прежде чем пять батальонов успеют добраться до озер, австрийцы, укрывшись за скалами, смогут перестрелять половину нашей колонны, которая сможет идти только по двое в ряд?
— Думаю, что да…
— А видел ты в бинокль тропу, ведущую от озер на Гримзель?
— Видел, гражданин капитан.
— И поэтому говоришь, что это место неприступно?
— Так точно.
Офицер поклонился генералу и сказал:
— Я хотел выяснить только это.
— Граждане, — небрежно сказал Гюден, обращаясь ко всем присутствующим, — сегодня, и притом немедленно, мы выступаем на штурм перевалов Гримзель, Фурка, Сен — Готард…
— И вершины Монте — Роза… — проронил капитан Ле — Г ра так тихо и невнятно, что могло показаться, будто он просто кашлянул.
— План операции составлен главным штабом. Его подписал Массена[7]. Двадцать седьмого термидора мы выступили с тридцатью тысячами войск. Наши братья бьются сейчас не на жизнь, а на смерть. Они поднимаются вверх по Рейсу, штурмуют перевал Штейнен, чтобы проникнуть в долину Мейен — Рейс, бьются в Ронской долине, — смеем ли мы оставаться в бездействии здесь, в Гуттаннене? Победа ли ждет нас, или гибель от камней, пуль, штыков, но мы пойдем на штурм этой горы, даже если бы с вершины ее в нас метали громами! Я с удовольствием объяснил бы вам весь план нашей кампании, но у меня нет времени. Пока я буду одеваться, я хотел бы изложить этот план, ну хотя бы, капитану Ле — Гра. Если хочет, может остаться подполковник Лабрюйер…
Офицеры с сержантом толпой вышли из комнаты. Гюден вскочил с постели и, торопливо надев мундир, разложил карты и, указывая по ним отмеченное красной чертой направление удара, стал быстро объяснять офицерам.
— Как известно, — говорил он, — эрцгерцог Карл[8] со своими войсками занимает длинную цепь позиций от Симплона и городка Бриг в Ронской долине до самого Цюриха. В его распоряжении семьдесят восемь батальонов пехоты и восемьдесят пять эскадронов кавалерии, или шестьдесят четыре тысячи шестьсот тринадцать штыков и тринадцать тысяч двести девяносто девять сабель. Он занимает все перевалы и все дороги в Центральных Альпах: Гримзель и Фурка, долину Урзерен, Чертов мост, всю долину Рейса вплоть до озера Четырех Кантонов вместе с пересекающими ее долинами Мейен — Рейс и Исси, затем ущелье Швица, плоскогорье Эйнзидельн с перевалом Этзель, долину Зиль и Цюрих. Мы должны ударить на врага со всех сторон, вытеснить его со всех позиций, расчленить, перерезать связь и прогнать, прежде чем подоспеет помощь. Тюрро[9] ударит по бригаде Штрауха[10] в долине Валлис, мы поднимемся на Гримзель, отбросим неприятеля с позиций у истоков Роны и встретим его перекрестным огнем, чтобы заставить отступить к Италии каким ему будет угодно путем. После этого мы займем перевал Фурка, долину Урзерен, Урнерлох, Чертов мост и долину Рейса…
— Всем известно, — все больше оживляясь, продолжал генерал, порывистыми движениями показывая на карту, — что в Иннерткирхене мы расстались с генералом Луазон[11] и что этот храбрый человек повел свои два батальона и три роты в долину Гадмен, откуда должен подняться к Штейнену, выбить неприятеля из ледников и через Мейен — Рейс дойти до Вассена. Дома[12] идет из Энгельберга и через Сюренен должен войти в ущелье Рейса. С Флюэлена прямо в лоб австрийцам ударит сам Лекурб[13]. Прошу обратить внимание на то, что исход операции зависит от нас. Если мы захватим Гримзель, то нанесем неприятелю удар в самое сердце, так как овладеем квадратом, который я обозначил здесь красной чертой. Этот квадрат занимает пространство от Иннерткирхена до Вассена, от Вассена до Чертова моста, оттуда до Фурка и Гримзеля и от Гримзеля до Иннерткирхена. Пока неприятель владеет Гримзелем и Урзереном, мы ничего не добьемся, так как он может сидеть в этих местах, как в крепости, и держать связь с долиной Тессина через Сен — Готард и с Хур через долину Рейна. А меж тем гражданин Ле — Гра считает овладение этой главной позицией чем‑то настолько маловажным, что даже позволил себе в присутствии почти половины наших офицеров — мало того, в присутствии сержанта — смеяться над моими словами. Если бы нам сегодня не надо было идти в наступление, я должен был бы, гражданин, немедленно приговорить вас к смертной казни.
— О! — пробормотал Ле — Гра, прикрывая красивые глаза.
— Да! — крикнул Гюден, — неповиновение дошло уже до того, что офицеры насмехаются над генералами, а простые солдаты ворчат, когда им отдают приказания…
— Генерал! — прошептал Ле — Гра, — солдаты в неповиновении заходят еще дальше: они не только ропщут, но и не едят по целым дням.
— Я их в этих горах не могу угощать обедами!..
— Они тоже не рассчитывают на такое чудо и поэтому преспокойно грабят швейцарские деревни и городки. Они пришли из единой и неделимой республики, должны были нести на острие штыков братство и другие прелести, а пока что принесли сюда насилие и грабеж и оставляют после себя руины и пепелища. Что сделали мы с Мейрингеном и Иннерткирхеном?
— Кого вы осмеливаетесь спрашивать об этом, гражданин? — закричал Гюден.
— Генерала, имеющего право приговорить меня к смерти и расстрелять. Я безвестный офицер, у меня нет никакой родни, даже дяди, который бы мне покровительствовал… Оно и понятно! Я вышел из низов. В сентябрьские дни меня можно было видеть среди санкюлотов[14]. И поэтому, когда генерал бригады Цезарь — Шарль — Этьен Гюден де — ля — Саблоньер спрашивает меня…
— Я не отвечаю на подобные оскорбления! — с высокомерием сказал генерал, отвернувшись от дерзкого капитана и выпятив губу. — Никакой дядя мне не покровительствует, я сам выдвинулся! Я был на Сан — Доминго, в Арденнской армии под командованием Феррана, в Северной и Рейнской армии, был в Германии под командованием Моро. Кровью и ранами я заслужил эполеты в долине Кинциг…
— Капитан Ле — Гра хочет предложить план операции, целью которой является взятие Гримзеля, — медленно и холодно проговорил подполковник Лабрюйер, мужчина огромного роста с широким бритым лицом, отвислой нижней губой и угрюмым выражением умных глаз. Он молчал до сих пор, с совершенным безразличием рассматривая ногти, словно весь этот спор велся на незнакомом ему языке.
— Капитан Ле — Гра? — переспросил генерал, усилием воли сдерживая охвативший его гнев и стараясь скрыть блеск ненависти в глазах. — Слушаю… Что это за план?
— Вчера под вечер, — снова заговорил Ле — Гра, — возвращаясь после рекогносцировки возвышенности в долине Хасле, я при приближении к водопаду Хандег увидел крестьянина, который на одном из склонов горы косил траву. Я дал знак гренадерам, и мы подошли с ними к подножию горы так осторожно, что швейцарец нас не заметил. Я тихо скомандовал, и четыре солдата взяли его на прицел. Тогда я крикнул ему, чтобы он немедленно спустился к нам. Крестьянин онемел от ужаса. Он быстро сполз по крутому склону и в испуге остановился перед нами. Я стал его допрашивать, откуда он и что там делал. Это крестьянин из Гуттаннена, фамилия его Фанер. Узнав, что мы идем из Иннерткирхена к горе Хасле, он и другие жители деревушки бежали со своим скотом и домашним скарбом и скрылись среди голых скал. На вопрос, где они сейчас находятся, он показал рукой на кручи. Действительно, в вышине слышался звон колокольчиков, которые здешние пастухи привязывают на шею коровам и козам. Я стал подробно расспрашивать крестьянина о горных тропах и дорогах, так как мне казалось немыслимым взять перевал лобовой атакой, о чем я вчера уже имел честь говорить в вашем, гражданин генерал, присутствии. После долгого допроса мне удалось выжать из него сведения, что на Гримзель можно подняться не только низом, не только по берегу Ааре, как требуется по плану операции, но и верхом, через горы. Я тогда и подумал, — продолжал Ле — Гра, — чем карабкаться на перевал снизу по отвесным, как стена, скалам, правда завернувшись в тогу французского гения, но зато под градом пуль и камней, не лучше ли зайти по горам в тыл неприятеля и свалиться на него как с облаков, налететь на лагерь, как коршун налетает на гнездо овсянок…
Гюден сел на стул, совершенно подавленный этим сообщением. От волнения губы у него так пересохли, что он не в состоянии был произнести ни слова. Он страдал невыносимо и, не поднимая глаз, чувствовал, что Ле — Гра смотрит на него и, может, сам того не замечая, снисходительно улыбается.
— Где этот крестьянин? — спросил, наконец, командующий.
— Я держу его под стражей в отведенной мне квартире. Мы разговаривали с ним ночью. Собственно, подполковник…
— Он действительно знает тропу, по которой могут пройти пять батальонов?
— Он говорит, что есть какое‑то место, где можно перевалить через горы. Конечно, переход очень трудный. Надо идти по ледникам…
— Ах, вот как! — проронил Гюден, лишь бы что‑нибудь сказать.
— Оттуда мы можем сразу подняться на Фурка или спуститься прямо к Урзерену. Крестьянин согласился проводить нас до самого Гримзеля. Я спросил, какую он хочет награду за это, и он сказал, что хотел бы получить в собственность луг на правом берегу Ааре у входа в ущелье Хасле. Не знаю, правильно ли я сделал, пообещав ему…
— Проводник будет щедро награжден, если заслужит. Там видно будет. Каким бы то ни было путем, но мы выступаем, — с решительным видом сказал генерал. — Во всяком случае, я хочу видеть этого человека и поговорить с ним сам. Через минуту я выйду. Объявите войскам, что мы выступаем.
Покинув квартиру генерала, оба офицера, предложившие новый план наступления, прошли сквозь толпу солдат и направились к большому деревенскому дому, неподалеку от кирки. Там сидел задержанный Фанер; несколько солдат стерегли его пуще глаза. Оба офицера снова стали задавать Фанеру вопросы, на которые он отвечал на ломаном французском языке. Едва им удалось понять все, что он говорил, и отметить на карте названные им пункты, как раздались громкие, возгласы, возвестившие, что командующий уже вышел. Офицеры прервали допрос, и Фанера под конвоем солдат, впереди которых шел Ле — Гра, вывели на улицу. Гюден стоял на вымощенной площадке у входа на постоялый двор. Перья и широкие галуны на его треуголке, шитье на высоком, отогнутом воротнике и широких отворотах мундира, несмотря на полумрак, блестели так ослепительно, что Фанер сразу узнал в нем командующего и снял шляпу. Удивила его только молодость начальника. Гюдену было двадцать девять лет.
Длинные, черные, как вороново крыло, волосы, падали кольцами на его плечи. Красивые черные глаза приветливо улыбались храбрецам, в его лице приветствовавшим Францию. Офицеры строили солдат в ше ренги, выводя на дорогу роты, уже готовые к маршу. Второй, четвертый и пятый батальоны стояли еще на лугах. Часть первого еще только умывалась на берегу Ааре. Солдаты расчесывали длинные, покрытые пылью и спутанные волосы, собирали их на затылке в косу и связывали друг дружке шнурками, стирали рубахи и торопясь надевали их мокрыми, чинили обувь и чистили карабины.
Две длинные шеренги уже одетых гренадеров вытянулись вдоль изгороди по обе стороны улицы. Красные помпоны и трехцветные кокарды на больших черных шляпах образовали длинную яркую кайму; белые кожаные портупеи и ремни патронташей, перекрещивавшиеся на груди солдат, отчетливо выделялись на фоне черных платков и синих мундиров. Но вся колонна имела ободранный и жалкий вид. Почти у всех солдат обувь была дырявая, гамаши без пуговиц, истрепанные, как мокасины, штаны разного цвета и происхождения. Из‑за отворотов мундира, вырезанных на груди полукругом, выглядывали вместо жилетов грязные рубахи. Но пуговицы на жабо и сзади на фалдах, к которым пристегивались полы мундира, были начищены у всех кирпичом до блеска.
Гюден в сопровождении нескольких офицеров прошел вдоль строя и затем повернул к дому, в дверях которого стоял Ле — Гра с Фанером.
— Вот проводник, генерал, — сказал капитан, раздвигая солдат.
Командующий увидел перед собой мужчину высокого роста с огромными руками и ногами. Лицо его чуть не до самых глаз заросло рыжеватой бородой, давно не стриженные волосы копной торчали на большой голове. Большие и ласковые серые глаза смотрели на начальника с любопытством, глаза потомка норманнов, которые, как рассказывает легенда, пришли из Скандинавии, поселились в долине Хасле и выстроили здесь поселки. На Фанере была рваная короткая куртка, грязная рубаха, короткие дерюжные штаны. Обут он был в деревянные башмаки без передков, подбитые гвоздями с огромными шляпками и подвязанные веревочками.
— Есть ли отсюда дорога на Гримзель, кроме тон, что идет по дну долины? — спросил Гюден.
— Дорога?.. Нет, дороги нету.
— Но ты же говорил, что можно пройти?
— Пройти можно, — ответил Фанер. — Да, пройти можно.
— Где же этот проход?
— Там, — ответил крестьянин, шагнув вперед и показав на ближайшую вершину слева от Гуттаннена. Чтобы увидеть этот проход, всем пришлось задрать головы.
— Ты думаешь, что там может пройти вся наша колонна?
— Может ли пройти?.. Вся колонна?.. Отчего же не пройти? Конечно, может… Там пройдет всякий, кто знает дорогу. А кто не знает и кто послабее, тот должен идти низом, а потом вдоль азер. Кому спешно нужно в Реальп, Хоспенталь или в Андерматт, тот идет верхней дорогой. Понятно, кто знает местность. Ну, а если у кого слабые руки или ноги…
— А ты, гражданин, знаешь эту дорогу?
— Знаю ли я эту дорогу? Как не знать, знаю. Я хожу по ней, как и все у нас в Хасле. Снег уже сошел, лавин в этих местах не бывает. Отчего же? Если знаешь дорогу и сила есть, пройти можно. От водопада нужно идти налево до Гельмерзее…
— А с Гримзеля нас не заметят, если мы пойдем по этой дороге?
— Заметят ли с Гримзеля?.. Да разве можно заметить того, кто идет в горах? Нет, с Гримзеля не заметят…
Генерал задумался и, не глядя больше на Фанера, ушел к себе в квартиру. Вскоре он приказал подать ему лошадь.
В это время отряды войск уже пробирались между изгородями, направляясь на юг от Гуттаннена вверх по Ааре. Два батальона в беспорядке шли от реки к дороге, прямо по лугу, топча кормовые травы и полоски ржи, которая в этот день—14 августа — еще стояла неспелая.
Над лугами и в тени гор нависал глубокий, но уже синеющий мрак. Выше простиралась чудная воздушная синева, пронизанная косыми лучами солнца, падавшими от вершин громадных утесов Нэгелисгретли до северного края широкой долины. Эти трепетные, едва заметные полосы света походили на струны гигантской лиры. Самые макушки нагих утесов уже пламенели, залитые солнцем. Едва видные во мраке леса у подножия гор, белые нити водопадов, низвергающихся между скал, дивные краски, свежий воздух студеного утра — все взволновало и наполнило отвагой сердца солдат, офицеров и командующего.
Роты шли как один человек, ровно, упруго и твердо печатая шаг, оставляя за собой опустошенную деревеньку с серыми крышами домов и сараев. Сразу же за деревней колонна вошла в еловый лес. Из темной его чащи повеяло пронизывающим холодом. Слышался громкий гул.
Вскоре конь Гюдена остановился у горного уступа, высокой ступенью поднимавшегося над долиной. Отсюда был виден водопад, пенящийся между стенами косматых и черных, как ночь, елей. Молодой генерал дал шпору коню и рысью подъехал к берегу реки. Он остановился у главного русла Ааре, где изжелта — бурые воды его внезапно низвергаются в пропасть глубиной в семьдесят метров. В эту же пропасть, сбоку, с такой стремительной яростью, словно он взрывом выброшен из земли, несется Эрленбах, серебристый поток, рожденный во льдах и еще не загрязненный илом, тот, что «падает струей лазури»[15]. С ревом, словно в рукопашном бою, сшибаются в глубине обе реки, ударяясь о гранит. Вечно вздымается бездна, облачком встают над нею брызги, куполом нависает чуть приметный туман, колышется и блуждает вокруг, сея мелкий дождик и стекая по скалам, как слеза, длинными тонкими струйками. Ниже в кипящей пене вздуваются чудовищные валы, подобные нагим телам, извивающимся в мучительной предсмертной судороге.
Гюден рывком осадил коня и устремил взор в чудную бездну. Заглядевшись на битву бушующих волн, он позабыл о действительности. На мгновение ему показалось, что в брызгах мелькнуло ненавистное худое и бледное лицо с длинными космами, как у нечесаной бабы, и волчьими глазами, костлявое лицо Бонапарта с гравюры Худжеса[16] или портрета Герена[17]. Вновь он ощутил в себе муки зависти и восторга, ненависти и обожания. Слава, венчавшая подвиги тощего корсиканца, не давала ему ни минуты покоя. Каждый бюллетень с фронта итальянской войны[18] каплей яда отравлял ему пищу и питье. Когда Наполеон отплыл в Египет[19], Гюден в глубине души с сердечным трепетом ждал вести о том, что погиб, наконец, убит этот тигр, уже начавший клыками и когтями раздирать загнивающий мир. Но вот в начале августа этого 1799 года до Гюдена дошла весть, что корсиканец возвращается. Тотчас же этот слух, как гром военной трубы, разнесся по армиям…
Серый красавец конь Гюдена, почуяв шпору, вскачь вынесся из леса на большой луг, раскинувшийся у подножия горной цепи и совсем похожий на то место, где расположен Гуттаннен. Здесь кончалась широкая долина. Отсюда между отвесными скалами поднималось в гору узкое ущелье, и в конце его виднелась горная седловина Г римзель.
Батальоны французов уже построились на лугу и, застыв, смотрели на расщелину Хасле и нависшие над нею утесы. Справа вилась тропа, ведущая на перевал. Это была крутая горная тропа, вымощенная плоскими камнями и хорошо убитая. Ее проложили еще в XV веке, в период кровавых войн между бернцами и крестьянами из долины Роны[20], возникавших обычно из‑за «600 овец и 20 лошадей». Тропа сразу круто поднималась в гору, высоко над Ааре, который вырывался на луг из расселины между скалами, как задыхающийся, смертельно раненный зверь.
Фанер, торопливо следовавший за генералом, все показывал рукой налево, где с вершины горы низвергался на самое дно долины водопад Гельмербах. Капитан Ле — Гра подошел к Гюдену и, шпагой указывая направление, заметил:
— Стоит нам зайти за цепь этих вершин, и мы сразу скроемся из глаз австрийцев на целые сутки. Они увидят нас только тогда, когда мы выйдем из — з. а вон той последней вершины…
Лицо его выражало беспокойство. Он боялся, как бы генерал назло ему не решил идти долиной Хасле.
— Две роты первого батальона, — высокомерно произнес Гюден, — немедленно направятся по тропе вверх по Хасле. Они пройдут на виду у неприятеля и, если удастся, завяжут с ним бой.
В глазах капитана блеснули радость и глубокая признательность. Молодой командующий выполнял его план и развивал его удачно.
— Близ озер на Ааре есть разрушенный каменный мост… — робко шепнул Ле — Г ра.
— Совершенно верно… Две роты первого батальона займутся для вида починкой моста, — снова сказал Г юден с такой важностью, как будто очень давно думал об этом разрушенном мосте, починка которого могла послужить прекрасным средством ввести в заблуждение австрийцев и замаскировать подлинные действия.
Через минуту Гюден объявил собравшимся офицерам, что сам он с двумя ротами отправится в долину Ааре. Колонна после отдыха должна около Гельмербаха не торопясь начать подъем на гору по тропам, которые укажет ей проводник. У озера Гельмерзее все должны остановиться и ждать.
— Будете отдыхать там, — продолжал он, — до моего прибытия. Надеюсь, что я успею вернуться, прежде чем все вы дойдете до этого озера.
Две роты построились по двое в ряд и начали взбираться вверх по тропе. Г юден со своими адъютантами въехал в толпу солдат и медленно подвигался вперед. Вскоре полубатальон скрылся в еловом лесу, в последнем лесу, за которым дальше попадались только карликовые ольхи и сосны.
Между верхушками утесов Нэгелисгретли уже пробивались лучи солнца и озаряли макушки противоположных гор. Большие яркие пятна света скользнули на черное поле гранита, на дикие скалы, где лишь местами поблескивал желтый мох. Солнечный свет медленно приближался к реке, охватил еловый лес, нашел в нем и зажег все капли росы, изгнал синие цвета и разлил другие, полные разнообразных тонов и оттенков.
За лесом в лучах солнца показалась быстро марширующая колонна; издали она напоминала длинную пилу, врезающуюся в склон. На шляпе Гюдена поблескивали перья, было прекрасно видно каждое движение его головы. Ле — Гра, стоя перед своей ротой, объяснял солдатам план наступления на немцев. Старые гренадеры, видавшие виды, сразу поняли его и допытывались о самых мелких подробностях. Новички старались узнать обо всем у бывалых солдат и растерянно искали глазами тропу на отвесных стенах горного хребта. Тут собрались люди со всей Франции: из‑под Пиренеев и Арденн, бретонцы и нормандцы, горцы и жители равнин.
— А вы понимаете, о чем идет речь? — спросил Ле — Гра двух солдат, слушавших его с необыкновенным интересом.
— Oui, je comprends!.. Oui![21] — ответил один из них, указывая рукой на гору. — L’ennemi là—nous là! Après nous l’ennemi[22]… сзади за шиворот и коленом в зад мерзавца! Vous comprenez?[23] — Ряд быстрых, порывистых и четких движений иллюстрировал ответ старого солдата и был отлично понят всеми окружающими.
— Вот, вот, именно так! — со смехом сказал капитан.
— А ты понял, что я говорил? — обратился старый солдат к младшему товарищу, с которым только что разговаривал.
— Кое‑что соображаю, да вот только не пойму, как это будет.
— А вот как будет. Твои швабы сидят на той горе, что стоит поперек, верно?
— Ну, верно.
— Если бы мы пошли к ним низом, они бы нас огтуда камнями забросали. Так говорил Ле — Гра — и правильно говорил. Видишь ли, братец, этот старый швейцарец из Гутанова, которого вчера поймал Ле — Гра, должен показать нам туда другую дорогу. Понял?
— Да как же там пройдешь? Одурели вы, что ли? — распетушился молодой. — Много вы понимаете, что они болтают! Да кто же влезет на такую стену?
— А это уже не моего ума дело. Говорят, влезем. Когда я смотрел оттуда, так женераль и те две роты шли, как по гладкой стене, все равно как муха по стеклу, а там небось есть дорожка — и неплохая. Понял теперь?
— Ах, какие глупые, глупые люди… Надо же в таких горах жить! Слыхано ли дело!
— Погоди, брат, вот забьет тебе шваб пулю в зубы на таком уступчике, тут‑то покувыркаешься, пока не разобьешься на этих камнях. Э, да что там… Rira bien, qui rira le dernier[24]. Понимаешь, к чему эта поговорка?
— А на что мне сдалась ваша поговорка?.. Тошно мне глядеть на все это…
— На, хлебни‑ка красненького. За горелку оно не сойдет, это верно, а все же маленько отрезвит…
Оба потянули по привычке из фляги и закусили ломтем черствого хлеба.
Старый солдат был стреляный воробей. Немало повидал он на своем веку и не на одной войне подставлял лоб под пули. Из Берлина, куда он попал после окончания первой в его жизни войны[25], он направился с несколькими товарищами во Францию, услышав, что там лихо дерутся, и соблазнившись обещаниями, что найдет там больше земляков. Товарищи разбрелись по дороге, он один дотащился до французской границы и в поисках земляков записывался то в один, то в другой полк. Меж тем годы шли, а поиски оставались тщетными. Он немного подучился французскому языку, привязался к капитану Ле — Гра, капралам и сержантам своего батальона, которые рассказывали ему на биваках разные разности. Так он у них и остался.
Недавно, в начале войны с Австрией[26], он встретился с земляком. Это был молодой пехотинец, взятый в плен вместе с другими австрийскими солдатами в стычке под Цюрихом[27]. Старый ветеран приложил все старания, чтобы уговорить пленного вступить в ряды французских войск и убедить начальство зачислить его в батальон. Когда это ему удалось, он стал оказывать новичку чисто братское покровительство. Учил его французскому языку, хотя сам объяснялся с грехом пополам, чистил ему карабин, чинил мундир, заплетал косу, выручал всегда и во всем и отдавал ему лучшие куски. В награду за все это он получил возможность беседовать с ним… И молодой солдат привязался к ветерану так горячо, как это бывает только на войне. За шесть месяцев они так сжились друг с другом, как в живом теле срастаются две половины одной кости.
Едва солдаты успели съесть по краюшке хлеба, как командиры объявили по ротам приказ о начале подъема на гору. Разговоры сразу утихли, и колонна медленно двинулась с места, как чудовищная змея, сверкая чешуей штыков и патронташей. Проводник, шедший впереди/ ввел первый батальон, который следовал за ним, на тропу около водопада Гельмербах. Солдаты все время видели перед собой белую полосу воды, низвергающейся в долину с высоты более ста метров. Вскоре строевой порядок нарушился, каждый, как мог и как умел, карабкался на гору. Тропа терялась в груде обвалившихся камней и деревьев, и только кое — где в глине можно было различить глубокие, скользкие, отвесно поднимающиеся следы. Эта сторона горного хребта все еще находилась в тени. Капли росы белели, как снег, на елях и травах. Мокрые сосны протягивали из чащи длинные ветви, преграждая солдатам путь.
Люди шли бодро, охваченные желанием поскорее узнать, что ждет их за уступом, с которого сбегал водопад; с безотчетным наслаждением они вдыхали чистый разреженный воздух и, как огромная компания веселых туристов, сокращали себе путь, пересекая зигзагообразную тропу. По всему лесу у подножия горы раздавался все нарастающий гул голосов, заглушивший вскоре грохот водопада. Старшие и младшие офицеры не пытались навести порядок, сами увлеченные прелестью подъема на крутой склон в такое чудесное утро.
Остановившись на вершине первой скалы, шедшие впереди с изумлением увидели непроточное озерцо, не больше Черного озера под Костельцем в Татрах. За ним открывалась пустынная долина Дихтерталь, круто поднимавшаяся вверх. Здесь уже не росли деревья, а громоздились мрачные груды обвалов и каменных глыб, между которыми клокотал дикий поток. Справа и слева устремлялись вверх бурые, серые и черные нагие утесы, гладко отполированные водой. Там и сям видны были на них борозды, выемки и волнистые линии, таинственные иероглифы ледников, которые много веков назад спустились отсюда. Внизу за уступы скал цеплялись карликовые сосны, издали похожие на мох. Выше, в воздухе, покачивались их изогнутые ветки, казавшиеся не толще былинок. В одном месте между двумя скалами, выдвинувшись далеко вперед, навис над бездной край ледника. Этот гладкий, необыкновенно ровно. обтесанный карниз, подобный гигантскому мечу, занесенному чьей‑то невидимой рукой, сверкал в лучах солнца и блистающей чистотой льда слепил глаза подходившим батальонам.
Пока они совершали этот первый этап своего пути, Г юден стремительно доскакал до конца долины Хасле и очутился у разрушенного моста на Ааре. Не теряя ни минуты, он бросился верхом в реку и благополучно переправился на другой берег.
Но когда серый арабский конь выскочил из воды, над самым ухом генерала просвистели пули, а из‑за вала, прикрывавшего два гримзельских озера, показался отряд солдат в белых мундирах. Две роты Гюдена переправились через реку и с ходу бросились в атаку на австрийцев. Те дали еще залп и отступили к постоялому двору, стоявшему на берегу озера.
Гюден не стал их преследовать. Он поехал еще дальше в сторону, вверх по реке, остановился там со своими офицерами и стал обозревать окрестности. Только теперь он ясно представил себе что хотел сделать, задумав взять этот перевал. Долина Хасле здесь кончалась. Ее замыкала поперечная гора, на тысячу футов поднимавшаяся над озерами и соединявшая два гигантских горных хребта. Эта перемычка имела форму седла, склоны ее, круто спускаясь, образовали амфитеатр, у подножия которого виднелись два темно — зеленых озера. Это была гранитная пустыня, каменная пропасть, от одного вида которой пробирала дрожь, как при мысли о смерти. Скалы были нагие и скользкие, только внизу поросшие желто — рыжим мхом. Выше то тут, то там проступали серые пятна. Это были пустоты, оставшиеся на месте обвалившихся плит.
Кругом щерили зубы скалы Нэгелисгретли и пирамиды Финстераархорна. У подножия его вырывался из льдов бурый Ааре.
Внимание Гюдена сразу же привлек странный шум этой реки. Воды ее однообразно стонали, словно протяжно повторяя все время гамму ужасающих звуков, жалобно голосили, словно выводя какую‑то страшную песню. Казалось, из холодных глубин природа вещает об исконном труде капель, о неизменной победе воды и умирании камня, о великих передвижениях льда, о напоре, которому подвергаются скалы, и о тепле, рождающем борьбу…
Кучка австрийских солдат, оттесненных к своему лагерю, дала, видно, знать о приходе французов, так как на вершине перевала Гримзель произошло какое‑то движение. На старой тропе засуетились белые фигурки с большими черными головами, казавшиеся не больше кузнечиков; они проворно занимали все повороты тропы, прихотливыми изгибами и изломами сбегавшей по крутому склону горы. Гюден отправил две свои роты под самый лагерь и приказал им в течение всего дня показываться австрийцам, отступать, чинить мост, взбираться на скалы и вообще действовать как полагается авангарду наступающей колонны. Сам он проскакал галопом по всей узкой излучине до самого подножия горы, осмотрелся и во весь опор понесся назад к броду. Переправившись через реку в сопровождении всего только двух субалтернов и ординарца, смотревшего за лошадьми, он поспешно вернулся на то место, откуда войска начали подъем на гору.
Черные следы на росе, примятая трава и изломанные кусты указывали ему, в каком направлении прошли солдаты. Генерал и два офицера спешились, оставили солдату лошадей, а сами тронулись в путь. Гюден, обутый в венгерские сапоги, с низкими, обшитыми галуном голенищами, за которые во время переправы набралась вода, бежал в гору, как олень. От усталости и внутренней тревоги он скоро стал задыхаться, развязал шарф, которым был опоясан, снял с шеи платок, расстегнул мундир, жилет и рубаху и так, с раскрытой грудью, мчался напрямик. Восемнадцать гренадерских рот отдыхали, расположившись полукругом на берегу Гельмерзее, когда на краю скалы появился молодой генерал, до того утомленный, что крупные капли пота текли по его лицу.
— Идем дальше в эту долину? — сразу же спросил он проводника, указывая на Дихтерталь.
— О, нет! — ответил Фанер. — Эта долина не приведет нас в Гримзель. Мы поднимемся прямо на вершины.
— Как? По какой дороге? — в изумлении спросили офицеры, видевшие вокруг только совершенно отвесные стены.
— Мы пройдем позади этой скалы. Другой дороги нет, — равнодушно сказал швейцарец.
Он тотчас же взял свой топорик на длинном топорище с круглым, как яблоко, обухом и широким шагом пошел по берегу озера. Роты выстроились и окружили озеро. След тропы вел к подножию выдавшейся вперед скалы, которая черными уступами спускалась прямо к озерцу. Миновав эту скалу, солдаты увидели, наконец, куда им придется взбираться. Холод ужаса и приглушенный ропот пробежал по толпе.
В этом месте гряда гранитных скал дала трещину и расселась. Между шершавыми стенами от самого озерца и до белых громад ледника тянулось узкое, похожее на трубу ущелье. С верхнего края его сползал ледник, почерневший на поверхности и светло — зеленый в расселинах и пещерах. Это ущелье от Гельмерзее до вершины Тиральплисток, поднимающееся на две тысячи метров, показалось солдатам Гюдена огромным гробом с ледяным саваном и приоткрытой крышкой, которая сразу же захлопнется, как только они войдут в него. Солнце поднималось все выше, лучи его уже добрались до расселины, освещая ее пока только вверху. В согретых солнцем местах появились бледно — зеленые облачка; они постояли, потом стали расплываться, прихотливо меняя очертания, и медленно поползли по расселине вверх к лазурному небу. Ниже в полумраке серел лед, и от его мертвой громады на людей повеяло таким ужасом, что душа у них внезапно сжалась от страха и подкосились ноги.
Проводник медленно брел по щиколотки в размытом, вязком песке, изрезанном множеством ручейков.
— Третья рота! — крикнул Ле — Гра и со шпагой в руке повел своих людей.
— Вперед! — скомандовали командиры других частей. Колонна протиснулась в расселину, прошла по талой части ледника и вышла на скат, покрытый вязким и рыхлым снегом. Там было так просторно, что могли идти в ряд более десятка пехотинцев. Передние уже вязли в снегу, а когда без малого две тысячи людей перемесили его каблуками, то рота, идущая сзади, уже увязала в сугробах выше колен. Несмотря на это, шеренги солдат, непрерывно подбадриваемые офицерами, шли быстрым шагом вперед. Никто не смотрел ни вверх, ни вниз. Каждый солдат шел, устремив взгляд на товарища, идущего впереди, и видел лишь его косу, перевязанную шнурком, согнутую спину, на которой низко, под лопатками, висел плоский ранец, и фалды мундира, такие длинные, что они почти волочились по снегу. Треск льдинок под ногами, топот шагов колонны, лязг оружия, многократно отдаваясь от стен расселины, возбуждали энергию солдат. Все они забыли о том, что идут по круто обрывавшемуся склону, и каждый изо всех сил старался не отстать, идти в ногу с товарищами. Сплоченная масса этих ссутулившихся людей неустанно и ровно шла вперед, как одно движущееся тело.
Поднявшись метров на триста выше, они заметили, что снег становится твердым, сухим и более сыпучим и что под ним ощущается неподвижный пласт. Да и расселина все больше и больше сужалась. В одном месте они наткнулись на пологую площадку, на которой могла собраться и уместиться вся колонна. Офицеры неосмотрительно разрешили солдатам остановиться и оглянуться назад. Увидев эту страшную крутизну без единой черной точки, на которой можно было бы остановить взгляд, этот белый, гладкий, скользкий скат, а у подножия его черную гладь воды, солдаты стали садиться на снег, в отчаянии они хватали друг друга за полы мундиров, отворачивались и закрывали глаза. То тут, то там раздавались бессмысленные крики, а в одном из рядов бледный, как мертвец, солдат громко заплакал, дрожа всем телом и простирая к пропасти руки. Чтобы выйти из тяжелого положения, офицеры хотели заставить испуганных солдат подняться выше, но проводник остановил их.
— Здесь мы должны немного отдохнуть! — крикнул он с возвышения, на котором стоял. — Нужно собраться с силами, потому что теперь мы вступаем на ледник.
Когда солдаты услышали слово «ледник», они сбились в кучу и прижались к скале, напирая друг на друга, как одурелые овцы. Расплакавшийся гренадер зарыдал еще громче, повторяя все время одно какое‑то неясное слово и вырываясь из рук товарищей. Старые ветераны, которые уже не раз глядели смерти в глаза и хорошо знали, какова она и как убивает, начали дерзко роптать.
— Этот мужик — предатель! — говорили они будто между собой, но так, чтобы их слышали офицеры. — Он подослан немчурой! Тут никто не пройдет! Лучше погибнуть в бою с ружьем в руках, лучше идти в бой! Не пойдем этой дорогой! Не пойдем!
Лабрюйер, Ле — Гра и другие офицеры смотрели исподлобья на стариков. Они чувствовали, что недовольные солдаты не пройдут по белой полосе, нависшей над их головами и, казалось, спускавшейся прямо с тучи. Г юден, опустив голову, сидел неподвижно на выступе скалы и рассматривал свои развалившиеся сапоги. Когда ропот толпы перешел в громкие угрозы по адресу проводника, генерал медленно поднялся со своего места. Лицо его покрылось красными пятнами и посинело, вдоль щек свисали пряди потных волос. Глаза из‑под сдвинутых бровей смотрели с диким спокойствием.
— Солдаты! Солдаты! — крикнул он низким голосом так громко, что все вдруг сразу умолкли. Им показалось, что этот щуплый офицер вдруг вырос у них на глазах. Они испугались его лица и голоса. Гюден уже не смог выговорить больше ни слова. Он только поднял вверх шпагу властным жестом вождя.
Странное возбуждение овладело солдатами. В мрачном молчании они повернулись лицом к леднику и, когда проводник вступил на него, двинулись за ним следом. Лед лежал здесь необыкновенно толстым слоем, желобом изгибаясь у скал. В этом месте подъем был невозможен. Тогда проводник стал вырубать топором ступеньки во льду. Он рубил по три ступени в ряд для троих солдат. Лед он откалывал с такой ловкостью, что мог передавать куски его солдатам, а те бросали их в щели между скалой и ледником так, чтобы, падая, они не поранили кого‑нибудь в задних рядах. Фанер становился обеими ногами на вырубленную ступень, а на нижнюю тут же ставил ногу шедший за ним солдат.
Прошли часы, долгие, как вечность, прежде чем вся колонна вползла на ледник. И тогда в трех шеренгах солдат воцарилось гробовое молчание. Каждый гренадер опирался на карабин, ставя приклад его к ноге шедшего впереди товарища. Нос каждого приходился против пяток переднего. Каждый видел, как трясутся поджилки даже у самых смелых солдат и самых надменных офицеров, сколько штопок у товарищей на гамашах и заплат на башмаках. Каждому солдату мешал небольшой ранец, и он со страхом поглядывал на него, точно это был тяжелый узел, который легко может перевесить и свалить человека с горы. Никто не знал, где генерал Гюден. Вождем и предводителем похода стал нескладный мужик. Его топор звенел во льду, словно рассекая на куски железо. Согнувшиеся солдаты слышали в глубине ледника странные отзвуки этих ударов, раздававшиеся то тут, то там, то вверху, то в самом низу. Порой отрубленная ледяная глыба, выскользнув из‑под топора, молниеносно скатывалась по склону ледника, издавая пронзительный свист… Тогда всем казалось, что лед треснул вверху и вся его громада валится вниз. Почти все считали ступени, но никто не мог сказать, как долго они идут. Солнце выглянуло из‑за черной вершины и залило перевал потоками зноя. Тотчас же с гор потекли стремительные ледяные ручейки и, заливая ступени, как злые пиявки, впились в ноги идущим. От холода мертвели ступни и усиливалась ломота в коленях.
— Что делать, если тошнит? — вдруг спросил кто‑то из шеренги. Вопрос этот, повторенный несколькими капралами, сержантами и офицерами, дошел до слуха проводника.
— Кого мутит, пусть сейчас же ложится грудью на лед и дышит холодом! — крикнул он.
Вопросы прекратились, но скоро послышались стоны, проклятия и тревожный гул голосов.
— Не оглядывайтесь, и тошнить не будет! — крикнул Фанер хриплым голосом, продолжая с неослабевающей энергией рубить лед. Он приближался уже к скале, расположенной посредине прохода. Это был остроконечный камень. Черная его громада притягивала солнечные лучи, лед вокруг него подтаял и образовалась глубокая впадина. Грязь от распавшихся и размытых камней, как гной из живой раны, толстым слоем стекала по чистому льду. Добравшись до этого места, Фанер отгреб оплывавшую под ногами грязь и утоптал почву башмаками, прежде чем отважился стать на нее. Но ступать по выветрившимся камням на проталине, которая сбегала по такому крутому склону, было страшно, поэтому он свернул вправо, оперся корпусом о гранит скалы, а ноги спустил во впадину между нею и ледником. Все солдаты должны были сделать то же самое. Один за другим солдаты спускали ноги во впадину и, не доставая до ее дна, правым локтем опирались о гранитную стену, а левым плечом об лед и прыгали по — лягушечьи, минуя таким образом препятствие, встретившееся им на пути. Наконец первые ряды солдат выбрались из впадины на поверхность ледника и опять стали подниматься вверх по ступеням.
Отчаяние разрывало их сердца. Подняв глаза вверх, они снова увидели висящую прямо над их головами полоску тропы и, не поворачивая головы, представили себе бездонную пропасть, зиявшую у них под ногами. В ту минуту это уже была жестокая схватка с горой. Солдатам казалось, что конца — краю нет этой дороге, что за каждой преодоленной высотой, которая представлялась гребнем горы, где должно кончиться восхождение, на глазах у них у этой ужасной гидры вырастают новые головы. Когда нервная дрожь охватывала усталые тела, когда казалось, что человека сжигает внутренний огонь, нужно было терпеть и остерегаться лишних движений. Снизу доносились все усиливающиеся вздохи и стоны. То и дело слышались возгласы, что кому‑то дурно, и терявшего сознание солдата приводили в чувство штыком и окриком. И вдруг, когда все поддались уже панике, когда всех уже терзали железные когти безумия, раздалась дикая, как окружающие горы, песня Фанера:
В этой песне тирольца, сильной, свободной и смелой, было что‑то подобное шуму горного водопада, низвергающегося на оледенелые глыбы снега, далекому эхо и пронзительному крику орла, раздающемуся среди скал. Солдаты умолкли. Крестьянин перестал рубить лед, отвернулся, оперся усталыми руками на топорище, выпрямил богатырские плечи и снова запел:
Минуту спустя он снова запел:
Окончив песню, он вдруг пронзительно крикнул по — петушиному и снова принялся неистово рубить лед. Еще несколько десятков ступеней — и глазам первой шеренги колонны открылось снежное поле, очень покатое, но уже не обрывистое. Ущелье, похожее на трубу, осталось позади.
Офицеры запретили шуметь, и солдаты в молчании переживали свою радость. Они выходили на ледник мокрые, перепачканные, потные, с обветренными лицами. Гюдена трудно было узнать. Мундир на нем был изорван, шляпа измята, как старая туфля, руки окровавлены, а прекрасные волосы напоминали клочья сена.
Когда все взобрались на скат, офицеры сделали попытку построить батальоны, чтобы двинуться к вершине Тиральплистока, но трудно было сохранить порядок. Кругом открылось такое необыкновенное зрелище, что у самых энергичных офицеров руки опустились и слова замерли на устах. Все тщетно искали глазами землю. Насколько хватает глаз, простирался ландшафт, как бы порожденный бредовой фантазией или страшным сном. Жители равнин, привыкшие к гладкой зеленой поверхности, оцепенели при виде этих изумительных безбрежных громад льда и гранита. Перед ними открылись таинственные пустыни Бернских Альп— «alt fry Weissland»[31].
По другую сторону долины Хасле, лежавшей у их ног, громоздились горы: Шрекхорн, Веттерхорн, Эйгер, Менх, а дальше уходили в небо два белых гребня Юнгфрау, соприкасающиеся с беспредельными полями Гросер — Алечфирна. Казалось, что там на солнце лежат и греются чьи‑то тела, стоят потрескавшиеся сооружения и обвалившиеся башни, высятся гигантские фигуры, как Менх, или, приковывая к себе воображение, является взору такое загадочное видение, как Финстераархорн. Казалось, что там собрались призраки с того света, что в причудливых формах их нет ничего земного, что это какие‑то чудища и страшилища, порожденные безумным бредом. Три единственных видных там цвета — голубой, черный и белый были так чисты, что вселяли в душу тревогу.
Взглянув в сторону долины Ааре, солдаты увидели еще деревушку Гуттаннен, похожую на стайку куропаток, сбившихся в кучу на серой меже. Река Ааре, с цепью кипящих водопадов казалась полоской снега. Течение воды было незаметно, рокот волн остался где‑то далеко в пропасти. Лес, последний Лес за Гуттанненом, чернел, как островок терновника. Солдаты с тоской поглядывали на него, омраченные впечатлениями и предчувствиями, понимая одно: окружающая их бездушная, окаменелая, чуждая природа — злой провозвестник, союзник врага.
Медленно поднялись они в гору и прошли по углубленному с мягким наклоном Альплиглетчеру. Миновав круглую вершину этого ледника на высоте 3390 метров, они увидели восточные склоны альпийской горной цепи и у подножия ее долину Урзерен. Спустившись еще ниже, они очутились на главной площадке Ронского ледника, в той его части, которая носит название im Sumpf[32]. Это место с одной стороны замыкали вершины Шнеешток, Ронешток, Галеншток, с другой — вершина Гельмерхорнер. Поверхность ледника омывалась водой и, казалось, Трепетала во мгле. Маленькие ручейки с шумом бежали к трещинам и узким зеленым расселинам и с мелодическим звоном падали в скрытые проходы. В углублениях, отливая всеми цветами, блестели, как стекло, мелкие озерца. По краям ледника высились осыпающиеся утесы, со всех сторон окруженные валами выветрившихся камней. От скалы к скале во всю ширь ледника, словно кривые гряды, тянулись извилистые, застывшие волны. Казалось, вся масса льда стремится вылиться через каждый пролом между скалами и течет, как широкая, бушующая река со множеством притоков. Однако с особенной стремительностью эта ледяная река врывалась в низину между перевалом Фурка и остроконечными грядами скал Нэгелисгретли. Там, сжимаясь и словно задыхаясь в тесной горловине, льды раскалывались, громоздились друг на друга, оскаливали клыки и обрушивались вниз застывшим каскадом.
Солдаты были голодны, как стая волков. В разреженном воздухе, после трудного восхождения, они го товы были грызть собственные башмаки. Командующий и офицеры тоже проголодались и торопили их, чтобы до наступления ночи стать над лагерем неприятеля. Уже вечерело, когда колонна подошла к вершинам Нэгелисгретли. Солнце стояло еще высоко над горизонтом, но на долину Роны, в той части, где ее замыкал перевал Фурка, который увидели солдаты, пала внезапно, без сумерек тьма, тяжелая, как крышка гроба. Горы, огромные белые горы стояли в лучах солнца, сверху донизу залитые пурпуром. Все снежные поля видны были как на ладони, а Финетераархорн, подобно огромным воротам, закрывал путь к противоположной стороне, отбрасывая тень, длинную, как весь горный кряж. Фиолетовые тучи медленно выплывали из бернских долин и тихо ползли по розовеющему небу.
Фанер повернул от ледника направо и пошел в гору к каменистым вершинам. Колонна последовала за ним и остановилась на морене, похожей на крепостной вал. Здесь не было никакой растительности, но было сухо. Гюден поднялся за проводником еще выше; вскарабкавшись на скалу, он добрался до перевала между двумя острыми верхушками гор. Поддерживаемый крепкими руками щвейцарца, Гюден вытянул шею и взглянул на другую сторону. Тотчас же он отскочил и, смеясь, как ребенок, стал звать офицеров:
— Идите сюда! Живее! Смотрите!
Офицеры подбежали и по очереди стали смотреть. Тут же, за этими скалами, был перевал Гримзель. Он лежал метров на пятьдесят ниже и на расстоянии полукилометра от них. Немного дальше обрывалась горная цепь Нэгелисгретли, и пологий склон от подножия последней скалы спускался к середине перевала, где в углублении виднелось мрачное и зловещее озеро — Тодтензее.
Последние, почти горизонтальные лучи солнца уже скользили по гребням его волн, вздуваемых легким вечерним ветерком.
В пропасти чернели два соединенных протоком гримзельских озера, замеченные Гюденом издали еще утром. Там горели костры и золотые столбы огня отражались в черной воде. Весь крутой склон горы со стороны
Хасле был занят частями австрийских войск. По ту сторону Ааре на уровне дороги к Гуттаннену тоже пылали костры, разведенные двумя ротами французов, которые добросовестно искали встречи с неприятелем, стараясь показаться ему большим отрядом. На вершине Гримзель у озера Тодтензее была только горсточка солдат и среди них много стариков.
Гюден, окинув взглядом bcjo позицию, шепотом спросил:
— Что делать? Наступать?
Все невольно взглянули на Лабрюйера и Ле — Гра, подлинных руководителей похода.
— По — моему, — с обычной холодностью сказал Лабрюйер, — сегодня не следует наступать по двум причинам. Во — первых, австрийцы находятся сейчас у Хасле, значит, нападая, мы отбросим их к гримзельским озерам. Это вынудит нас ночью преследовать их в том направлении, куда нам совсем не нужно идти. Мы ведь должны взять Урзерен и, вероятно, помочь Тюрро в Валлисе, оттеснив австрийцев с верхнего конца долины Роны. Во — вторых, наши солдаты падают от усталости, они должны отдохнуть и поесть. Они ничего не ели…
— Тем лучше! Они охотнее пойдут поесть в лагерь немчуры. А что мы им дадим?
— Осмелюсь присоединиться к мнению подполковника, — тихо сказал седеющий капитан Моттэ, — еще и потому, что начать бой в такое время — значит погубить наши роты, оставшиеся там, в долине. Не зная в чем дело, они решат дать отпор всей массе нападающих австрийцев и погибнут или, отступая под натиском противника, свалятся ночью в пропасть. А ведь мы можем их спасти! Рано утром…
— Ах, утром! Утром ведь будет та же история! — оборвал его Гюден.
— Не думаю, — сказал Моттэ. — Мы можем заманить всех австрийцев на перевал, показываясь небольшими группами со стороны перевала Фурка, а когда они выступят против нас, бросить на них все силы и погнать их к Роне…
— Нет надобности заманивать их, Моттэ, они сами уже лезут на вершину… — радостно проговорил Ле — Гра, который все время стоял у пролома и вел наблюдения. Все подбежали к нему и, толкая друг друга, стали смотреть на Гримзель.
Действительно, австрийские части поднимались в гору и в образцовом порядке занимали свои места в лагере. Они сразу стали. разжигать потухшие костры, бросая в них кучи сухого мха. Внизу, у подножия горы, на берегу озер и Ааре зажгли еще больше костров. Там остался усиленный отряд для наблюдения и одна рота, занявшая по горному склону все изломы тропы. Остальные части в составе около двух тысяч человек, расположились вокруг озера Тодтензее. Белые мундиры как снегом покрыли низкий берег озера со стороны Хасле и обломки камней на высоком берегу со стороны Валлиса над скалами Мейенванда.
По направлению к Фурка озерцо вытягивалось узкой горловиной, в конце которой виднелись офицерские палатки; там горели костры и готовился изысканный ужин. Сзади, с западной стороны, высились остроконечные пики, отбрасывая на воду свои клиновидные тени. Быстро скользя, эти тени одевали трауром золотое сияние и вскоре распростерлись над всем перевалом. Г юден молчал, признав тем самым, что его советчики правы. Солдаты в ожидании дальнейших распоряжений вынимали из ранцев куски хлеба, вытряхивали из карманов крошки, смешанные в табаком, и, стоя, подкреплялись. Они совсем не знали, что неприятель так близко, но, увидев, что офицеры засуетились и стали совещаться, догадались, что недалек конец похода. Ноги их, обмотанные мокрыми портянками, совершенно закоченели, особенно с наступлением темноты, когда от ледника повеяло пронизывающим холодом. Ручейки и лужи, разлившиеся на поверхности ледника, застыли от мороза.
Клубы серого тумана, как призраки, наползали со всех сторон и оседали над горами. В глубокой и все же прозрачной тьме виднелись лишь потрескавшиеся плиты и глыбы льда, их ребра и зазубренные края в узком каскаде под перевалом Фурка. Порой оттуда доносился шум Роны.
— Ну что ж, заночуем здесь? — очнувшись, спросил Гюден.
— Как прикажете, гражданин… — сказал кто‑то из офицеров.
— Велите солдатам сесть и греться кто как может, огня разводить нельзя.
— О, об этом не может быть и речи! — сказал Лабрюйер.
Солдат повели на морену и разрешили рсположиться лагерем. Приказ о запрещении разводить огонь был встречен глухим ропотом. Люди тотчас же сели, кое‑как обмотали ноги сухими тряпками и сбились плотной кучей. Они прижимались друг к другу, сдвигались все ближе и тесней. Офицеры впервые испытали большое удовольствие, ночуя вместе с солдатами. Им не были противны ни тяжелый дух, ни соседство мужицких тел. Только Гюден остался наблюдать на своем месте у пролома. Он трясся от холода и поэтому быстро ходил по маленькой площадке, то и дело раня стертые в кровь босые ноги об острые камни и скальную пыль. Когда он проходил мимо пролома и в глаза ему бросался яркий свет костров, он испытывал страстное желание согреться, такую острую тоску по теплу, что на глазах у него выступали слезы. В его уме проносились обрывки мыслей, планы атаки, в сердце то вспыхивала радость от уверенности в том, что сражение будет выиграно, то пробуждалась смертельная ненависть к Ле — Гра и Лабрюйеру, и все эти мысли и чувства заставляли его нервно расхаживать по площадке.
Потом Гюден спросил кого‑то в темноте, где проводник, и, когда в куче спящих солдат ему показали то место, откуда доносился богатырский храп, снова забегал по своей площадке. Поздно ночью, замерзший, измученный сонной одурью, он оперся грудью на скалу и смотрел на неприятельский лагерь. На горе едва тлели костры. Над каждым из них трепетал кружок света. Зато внизу, у озер, все время поддерживали огонь. Видя, как в глубине, которая казалась Гюдену тесной ямой, за плотной завесой тумана пылают в непроницаемой тьме живые огоньки, он безотчетно протягивал к ним свои окоченелые руки… По временам он вскаки вал, судорожно сжимал кулаки и так яростно потрясал ими, как будто хотел ударами высечь из ночи свет. Минутами ему мерещилось в лихорадочном бреду, что над горами уже брезжит заря. Но когда иллюзия рассеивалась и он вновь ощущал на себе гнет мрака, он хватался за рукоять шпаги, чтобы, вынув ее, разбудить войска, броситься в атаку и почувствовать, наконец, желанный жар огня. Иногда ему чудились шаги наступающих вражеских толп, и он прислушивался с бьющимся сердцем…
Колонна французов дремала. Солдаты просыпались от холода, но от усталости снова погружались в сон. Они спали, прижавшись друг к другу, как стая птиц, залетевших на эту вершину, чтобы отдохнуть до наступления рассвета. Ле — Г ра не мог уснуть. Он сидел, сгорбившись, к спине его привалился крепко спавший рослый провансалец, а ноги придавил своим телом другой солдат.
Ночь была темная. В неизведанном просторе долины, которые днем ему удалось охватить только беглым взглядом, казались еще более глубокими, ледник длиной в десять километров представлялся застывшим мертвым морем. Ночной ветерок приносил шум и рев Роны. Время от времени слышалось, как где‑то поблизости в глубину ледника беспрестанно падают капли. Этот звук, среди глубокого молчания пустыни отмерявший с невыразимой меланхолией время, минутами затихал, приглушенный другим, тревожным и необычным шумом. Кроме храпа солдат и шагов Гюдена, раздавался как будто подземный невнятный гул, глухой лязг, словно кто‑то бесконечно далеко время от времени бил молотом по железной полосе. Ле — Г ра размышлял об этих суровых звуках, о тайной жизни ледника. Ему представлялось, как там, в бездонной глубине, кристаллы льда, будто алмазы, режут твердые камни, как целыми столетиями они с изумительным трудолюбием шлифуют гранит, сверлят отверстия, долбят рвы и как движется целые столетия весь этот ледник. Сопротивление шероховатого гранита и работа льдов пробудили в нем чувство странной жалости. Вековечный труд неизвестных существ и материи, неумолимый закон крови и железа — все это вставало перед его взором, являя странное и скорбное зрелище…
Нить его размышлений прервал взволнованный голос Г юдена:
— Моттэ! Гарсия — Пиль! Лантеннак! Ле — Гра!
Капитан пробрался между спящими солдатами и подошел к генералу.
— Не знаете ли, капитан, который час? — спросил Гюден, стуча зубами и, как ребенок, с трудом выговаривая слова.
— Нет, не знаю. Думаю, что уже далеко за полночь.
— Вы спали, гражданин?
— Нет.
— Ведь восток в той стороне?
— Восток? Да, думаю, что в той, — ответил ЛеГра, показывая на Урзерен.
С ледника потянуло таким пронизывающим холодом, что капитан непритворно пожалел об оставленном им тепле солдатских тел. Стоя на открытом месте, он сразу ощутил, как быстро надвигаются на него клубы тумана.
— Ле — Гра! — сказал Гюден. — Вы замечаете горы, вон там, вдалеке, вы видите их?
— Да, вижу.
— Ну вот… А я их раньше совсем не замечал. Пожалуй, это… рассвет… — прошептал он с таким волнением, точно произносил слова молитвы.
Действительно, вдали сквозь мрак стали вырисовываться острые верхушки Гларнских Альп. Не было еще и проблеска света в окружающей темноте, но черные силуэты горных цепей вырисовывались уже под траурным пологом ночи. Солдаты просыпались и кашляли от холода. Ле — Гра и командующий тотчас же подбежали к ним и, грозя суровыми карами, приказали не шуметь. Кашлявшим солдатам просто зажимали рты. Фляга с остатками красного вина переходила из рук в руки и была для солдат чашей нектара. Они вырывали ее друг у друга, действуя кулаками и когтями. В шеренге, разместившейся ниже, около ледника, солдаты стонали от стужи. У них так свело скулы, что они рта не могли раскрыть, от мороза болела грудь и ломило в суставах.
Между тем небо посерело, все яснее стали выделяться очертания гор, и уже можно было рассмотреть туман. У проснувшихся солдат голова закружилась, когда они увидели, как клубы тумана, словно темные, огромные озера, заливают все низины и наполняют до краев каждую пропасть, будто жидкость огромную чашу. Туман клубился в долинах, он то поднимался вверх, то мгновенно опадал, то, подхваченный вдруг сильным порывом ветра, несся над горами.
Г юден вернулся к своему наблюдательному пункту и обозревал неприятельский лагерь. Он увидел там солдата, который бросал сухой мох в костер и грел руки в снопах искр; заметил часового, который, как черный призрак, шагал в кругу света; верхушку и один бок палатки; гладь озера, освещенную искрами… В этом лагере, укрытом за скалами, заслонявшими его с востока, еще царила глубокая ночь. Если бы Гюден мог охватить взором всю позицию и разглядеть дорогу, по которой нужно было пройти, чтобы окружить первую вершину горной цепи Нэгелисгретли, он немедленно пошел бы в наступление.
— Через минуту рассветет, — сказали ему офицеры, щелкая зубами от холода и сжимая от нетерпения рукояти шпаг.
Не успели они оглянуться, как белесый свет разлился по небу. Они увидели зубцы утесов на далеком горизонте. Весь лагерь Гюдена вскочил на ноги, с невыразимой тоской ожидая восхода солнца. Офицеры, насколько это было возможно, построили солдат на осыпи в боевом порядке, и все замерли в ожидании.
Войска рвались в бой, подгоняемые голодом, холодом и ожесточением. Несколько офицеров побежали с Фанерой обследовать проход.
Каждая минута их отсутствия казалась Гюдену и солдатам вечностью. Внутренняя дрожь уже не от холода, а от какой‑то неведомой муки терзала сердца. Туман, колыхавшийся в ущельях, легкий и сухой, расплывался теперь на все четыре стороны света. Плотной завесой он закрыл всё, даже окружающие горы. Только вблизи все отчетливей выделялась черная, влажная от ночного тумана, остроконечная верхушка той скалы Нэгелисгретли, где стоял командующий.
Когда все застыли в напряженном ожидании, из‑за вершины, поднимавшейся в конце долины Урзерен, выглянул вдруг луч солнца. Как чудовищный бич, он хлестнул по не видимым во мгле ущельям, пронизал их до дна и сразу вынес наверх весь туман. Вырвавшись из ущелий, клубы тумана разорвались на две части и, словно убегая друг от друга, понеслись по воздуху. Но уже через минуту они снова соединились в одно огромное летящее море. Казалось, это море мглы погасит солнце. Колонна стояла в густом клочковатом тумане, то набегавшем, словно волны морского прибоя, на цепь Нэгелисгретли, то медленно отступавшем от нее. Где‑то в вышине туман снова разорвался, и ослепительный столб света ударил по горам.
В облаках, взвившихся в это время из долин прямо на горы, послышались приглушенные, но внятные голоса торопливо возвращавшихся офицеров:
— Марш! Марш!
Роты двинулись вперед, сбрасывая по пути мелкие камешки и скользя по крутому склону. Они быстро прошли по небольшим пластам льда, еще встречавшимся кое — где, и, спускаясь все ниже, окружили вершину горного хребта.
Склон, круто спускавшийся к Роне, соединялся с перевалом Гримзель. Тут уже росли низенькая травка и мох, такие приятные для ног, натруженных на мертвых ледяных полях.
Как только колонна спустилась на перевал, офицеры стали гнать свои подразделения как на пожар. Гюден разделил войска на две части и меньшую тотчас же послал на край перевала, примыкающий к Хасле. В клубах тумана два батальона стремглав побежали по краю пропасти. Мчась с карабинами наперевес, передние увидели перед собой часового. Его прокололи десятком штыков, прежде чем он успел опомниться и выстрелить.
Через несколько шагов встретили второго. Этот медленно шел вперед, спиной к наступающим. Он погиб, даже не заметив, как настигла его смерть. Когда оба французских батальона, добравшись до другого края перевала, вплотную подошли к цепи скал, идущих к Финстераархорну, офицеры стали развертывать роты и закрепляться на занятых позициях, окружая австрийцев полукольцом, как неводом, в котором мотней являлась часть Гюдена. Солнечные лучи все сильней и глубже пронизывали туман, стелившийся над перевалом, так что Гюден сразу увидел первых солдат отступающей цепи. Он выхватил шпагу, и по всей линии забили барабаны.
Жуткий грохот прервал тишину, и французы лавиной обрушились на австрийский лагерь. В долине озера Тодтензее они увидели толпу испуганных, безоружных и полуодетых людей. Лица у австрийцев были белее их мундиров. Некоторые только что проснулись и, пытаясь подняться, принимали смерть из рук врага, свалившегося на них словно с облаков. Солдаты австрийских батальонов, расположенных поодаль, хватались за оружие, но, не будучи в состоянии пробиться сквозь толпу безоружных, задерживали их и тем самым обрекали на гибель. Французы рубили безжалостно. Опрокинув первые ряды неприятеля, они становились среди трупов и с ужасающей ловкостью закалывали людей, которые с воплем защищались голыми руками. Некоторые французы повертывали карабины и, ухватив их за штык или ствол, били по головам австрийцев прикладом или курком, словно палицей. В рядах неприятеля это производило настоящее опустошение. Кровь брызгала на грудь и руки нападавшим, а они, непрерывно нанося удары, кричали:
— Жрали тут! Грелись! Спали тут в тепле!
Безоружная толпа, отступая, сильно напирала на стоявших позади пехотинцев и сталкивала их в озеро. Целые роты австрийцев стояли уже по пояс в воде и не могли угрожать неприятелю. Солнце рассеяло туман, и командиры увидели свою гибель. Дорога на Хасле была закрыта, дорога на Фурка тоже, и войска, как стадо коров, толпой валили в озеро. Отряд, стоявший на берегу близ Бернских Альп, бросился в озеро, и несколько сот человек, бредя почти по шею в воде, вышли на противоположный берег. То же самое хотел сделать офицер, командовавший толпой близ Нэгелисгретли. Зажатый кучкой полуобезумевших солдат, стоя по пояс в воде, он бил бегущих, в бешенстве рубил их. шпагой, хватал за плечи, отталкивал в сторону и непрерывно кричал охрипшим голосом:
— Налево! Налево!
Солдаты Ле — Гра, спускаясь с перевала, стреляли по этой толпе, подвигавшейся к середине озера. Убитые, падая, тянули за собой живых, раненые хватали их за ноги. Толпа бежала, спотыкаясь об упавших, и здоровые солдаты, падая, тонули на мелком месте. Другие бросались вплавь поперек озера и погибали от метких выстрелов или тонули, доплыв до середины. Офицер, отчаявшись, вырвал у одного из своих солдат карабин и в ярости стал колоть трусов штыком, крича нечеловеческим голосом:
— Налево!
Люди, казалось, не слышали его голоса, не чувствовали ударов. На минуту он остановился, а потом. сам бросился в глубь озера, выплыл оттуда на мелкое, открытое место и, разбрызгивая воду, быстро пошел, прямо на роту Ле — Гра. Уже недалеко от берега он поднял карабин, нацелился в кучку французов и выстрелил. Пуля попала в того самого молодого солдата, который из австрийского пленного превратился во французского гренадера. Он выпал из шеренги, рухнул, как подпиленное дерево, и уткнулся в землю лицом. Его старый товарищ глухо охнул, почувствовав такую острую жалость и мучительную боль, словно пуля попала в грудь ему самому. Тем временем другие австрийские части подвигались по берегу озера и, оправившись от испуга, начинали понемногу вступать в бой с французами. Выстрелы там утихли, и среди стонов слышался только сухой лязг штыков. Солдат Матус, поглощенный боем, покинул товарища и побежал в шеренге, тесня врага.
На другом берегу озера, где еще раньше укрылась часть австрийской бригады, царила паника. Солдаты бросали карабины, не слушали командиров и, как лунатики, карабкались на крутую скалу, но все время скатывались вниз. Целые толпы солдат, обезумев, вопили
«pardon!»[33], хотя неприятель на них вовсе не нападал. В долине между горами под обрывистым уступом скалы жались друг к другу человек триста здоровенных парней и тряслись все, как в лихорадке. Передние так нажимали, пытаясь втиснуться в толпу, что у задних, прижатых ими к скале, глаза вылезали из орбит и, казалось, ломались ребра. Тот, кому в этой давке удавалось высунуть руку, бил кулаком соседа, стараясь оттолкнуть его. Старый майор, бывавший уже в таких переделках, вежливо и мягко уговаривал солдат, ласково брал их за подбородок и с отчаянием взывал на всех языках и наречиях Австрии: чешском, ломаном венгерском, галицийском, лодомерийском…[34]
— Смотрите, ребятки, смотрите сами! — говорил он. — Мы ведь можем отсюда выбраться по другому берегу озера. Пойдемте же, а то нас тут всех перебьют, как баранов, перережут всех до единого. Ребята! Смотрите…
Уговоры не имели никакого успеха. Стоило одному из толпы закричать «pardon!», как все тотчас же подхватывали этот вопль.
Только тогда, когда французы смяли противника, оказавшего сопротивление на противоположном берегу озера, прорвали его ряды и, принудив обратиться в бегство, ворвались, преследуя его, в долину между горами, австрийцы поняли старого майора. Вся толпа бросилась бежать по высокому берегу озера. Заваленный замшелыми камнями, этот берег представлял собою гребень скал Мейенванд, которые отвесной стеной спускались в Ронскую долину. По этой стене белой нитью струился поток, выплывавший из озера Тодтензее. Гренадеры мчались по камням, как перепуганные олени. За ними последовали другие, и тысяча с лишним человек вырвалась этим путем из западни, прежде чем Гюден, неосмотрительно оголивший дорогу на Валлис, примчался с другого конца озера. Там он топил и брал в плен разрозненные части противника. Не прошло и часа, как бой на вершине Гримзель утих, и все французы бросились догонять австрийцев, стремительно убегавших по изви-
1
лиестой старой тропе. Грохот кровавого боя доносился в это время с обоих отлогих склонов.
Когда на перевале еще только началось наступление, две роты французов, стоявшие у моста на Ааре, бросились на отряд австрийцев, охранявший Гримзельские озера. Напуганный непонятной стрельбой на горе и неожиданным нападением, этот отряд обратился в бегство и стал карабкаться на Гримзель. Несколько солдат, посланных на гору, вернулись с потрясающими вестями. Тогда офицеры, растерявшись от неожиданности, решили подняться еще выше и оттуда определить положение. В то время как обе сражающиеся колонны спускались с вершины к Роне, австрийский отряд по другую сторону горы бился с французами, шедшими на перевал. Императорские войска быстро и ловко заряжали карабины и сбивали с утесов французские треуголки. На обрывах они подкарауливали французов с камнями, поддевали штыками громадные плиты и сбрасывали их вниз.
Тем временем Матус Пулют быстро полз по полю битвы, разыскивая своего друга. Во время боя он притворился раненым и лежал среди трупов. Теперь он поднялся с земли и, прижимаясь к краю похожей на чашу котловины, в которой лежало озеро, направился к замеченному им месту. Он легко отыскал раненого среди убитых врагов. Левая щека у молодого солдата была окровавлена, все левое плечо залито кровью, глаза открыты и безжизненны. Матус приложился ухом к его груди и стал слушать. Через минуту он схватил его под мышки, приволок на берег озера и стал поливать ему голову водой. Кровь обильно выступила из‑под ремня на левом плече. Тогда старый солдат осторожно расстегнул мундир товарища, снял с его шеи платок, разорвал рубаху и отыскал рану. Пуля раздробила плечо, забив между костями клочья мундира и рубахи. Опытный вояка совершенно варварским способом вынул их быстро из раны, промыл ее водой и стал искать, чем бы перевязать раненому плечо. Тут его внимание привлекли офицерские палатки. Он опрометью кинулся к ним и в первой же палатке нашел узелок с тонким бельем. Захватив узелок и разбив попутно каблуком красивую шкатулку, которую он не мог впопыхах открыть, Матус сунул за пазуху найденные в ней флаконы, гребни, серебряные щетки и кубки и бегом вернулся к раненому. Изорвав принесенные рубахи на длинные полосы и еще раз промыв кровоточащую рану, он туго забинтовал плечо. Потом он влил в рот своему не приходившему в сознание другу вина из плоской фляги, найденной в той же офицерской шкатулке, вытер ему лицо и стал трясти его, шепча с грубоватой нежностью:
— Фелек, ты у меня смотри!.. Нам нужно уходить, а то немчура сейчас заявится. Фелек! Нам нельзя здесь сидеть. Ну, открой глаза — тебе говорят!
Раненый действительно начал глубоко дышать, но глаза его все еще ничего не видели. Матус положил его голову на камень, повернул лицом к солнцу, а сам еще раз обошел палатки. Он взял в них все, что можно было съесть и выпить, вернулся к приятелю, сел возле него и стал быстро есть, вернее, пожирать все что попало: твердый как камень хлеб, объедки жареной курицы, большие куски швейцарского сыра… Сидя на земле и закусывая, он быстрым взглядом осматривал поле боя.
На всей обнаженной земле в долине между горами и на берегах озера стоял стон и плач. То тут, то там среди камней шевелились люди. Двигались плечи, поднимались разбитые головы и руки, и уста тщетно взывали о помощи. Кровь ручьями стекала в озеро, и большие овальные пятна ее у берегов казались ржавчиной на синей воде. Легкий, теплый ветерок, напоенный запахом альпийских трав, дул из‑за Фурка и Сен — Готарда, из итальянских долин, из‑под теплого неба, и под его дыханием волны, как всегда, устремлялись к берегам, орошая стебельки низкой травы. То тут, то там на поверхность воды всплывали распухшие трупы и тут же исчезали в темной глубине посреди озера. У низкого берега волны, отхлынув, открывали лица, лбы, головы, руки, цеплявшиеся за камни, ноги, скрюченные в страданиях, плечи, сжавшиеся в предсмертном страхе. Еще ближе убитые и утопленники лежали целыми грудами, так что волны, ударяясь о берег, плескали между ними, как в расщелинах и ямах на высоком берегу.
Когда Матус подкрепился, из‑за вершин Нэгелисгретли показалось несколько человек. Они осторожно по дошли к краю перевала и заглянули вниз на Гримзельские озера. Это были французские фельдшера во главе с полковым хирургом. Один из них взобрался на выступ, опустился на колени и оглядел ближайший вал. Матус следил за этими людьми в надежде, что они помогут ему перевязать товарища; но фельдшер, стоявший на выступе, распластался вдруг на земле, скатился в углубление и пустился бежать в сторону Фурка. Все его спутники тоже бросились наутек. За каменистым валом послышался шум приближающихся австрийских частей, которые, поддавшись страху, бросали превосходную позицию и уходили все дальше.
Матус не мог терять ни минуты. Он делал знаки фельдшерам, показывая им на раненого, но те только промелькнули на перевале и помчались к истокам Роны. Тогда Пулют положил Феликса на каменную глыбу, пригнулся и легко, как мешок зерна, взвалил парня на спину. Руки у раненого висели, как плети, лицо облепили длинные мокрые волосы, голова, безжизненно падая, сдвигала старому солдату шляпу на глаза и мяла высокий султан. На тряпках, которыми было перевязано плечо парня, расплывались бледные кровавые пятна. По временам он что‑то шептал посиневшими губами, и из груди его вырывался стон. Матус подхватил правой рукой и прижал к бокам его ноги, крепко стиснул на груди его руки, сунул карабин под мышку и быстро зашагал. Тропа, выложенная гладкими камнями, довольно широкая и удобная, зигзагами сбегала вниз.
Кровь молотом стучала в висках у Пулюта, голова точно свинцом налилась, а поясница болела так, как будто от каждого шага ломались в крестце позвонки. Солнце припекало темя, от горячего, душного ветра пересыхало в горле. Внизу видны были обе армии. Императорские войска шли быстрым шагом в строевом порядке, и траурная черно — белая линия их рядов изгибалась в долине в виде буквы «S». Задние ряды все еще отстреливались от французов, которые пытались ударить в штыки, чтобы истребить всю колонну. Выше, у подножия ледника, откуда вытекала река, Матус с удивлением увидел большую толпу белых мундиров, окруженную несколькими ротами французов.
— Эге — ге! — с радостью воскликнул он. — Попались австрияки!..
По лбу его струился пот, перед глазами плыли красные, желтые и черные круги. Он собрался с силами, передохнул и, обхватив поудобней раненого, широким шагом двинулся дальше. Когда Матус, спускаясь со скал Мейенванд, отличил на половине пути гомон войск от рокота Роны, он неожиданно услышал у левого уха страдальческий шепот:
— Матус… Матус…
— Ничего не бойся! Мы ведь идем с тобой. Ты только держись там хоть зубами за косицу.
— Пить… — прошептал Фелек.
— Сейчас попьем, братец, только бы нам с этой горки скатиться. Смотри пока вверх, на горы. Видишь, какие там бьют ключи…
Сражающиеся части мало — помалу скрывались за поворотом ущелья. У подножия Гримзеля и Фурка с правой стороны ручья расположились лагерем французы, караулившие пленных. Они отняли у пленных карабины и ранцы, конфисковали все, что у них было, и съели все, что можно было съесть. Безоружные солдаты сидели на земле около ледника и с полным безразличием позволяли связывать себе руки своими же собственными поясами, что с быстротой и ловкостью делали французские капралы и унтер — офицеры.
Когда Матус подошел ближе, в лагере вдруг поднялся шум. Глядя в сторону ледника, французы размахивали карабинами и исступленно кричали. Матус осторожно посадил Фелека на землю и, сгорая от любопытства, поднял голову вверх. На Ронском леднике он увидел две австрийские роты, которые пришли на Гримзель со стороны Хасле. Обнаружив у перевала груды трупов и заметив с высоты бегство целой австрийской колонны, а внизу пленных и закрытые французами пути отступления, они, не теряя времени, бросились в сторону, на ледник. Пули французов ударялись о скалу, но недалеко от подножия, поэтому австрийцы шли смело и, перепрыгивая с льдины на льдину, форсированным маршем пересекли ледник. С глетчера они вышли на гору фурка. Пройдя у самой ее вершины, они благополучно достигли узкого перевала, по одному склону которого тонкой струйкой бежит приток Роны, а по другую из грязных снегов течет Рейс. Республиканские войска окриками подгоняли маленькие фигурки, длинные ноги которых быстро мелькали на гребнях скал. Пленные с грустью поглядывали на удаляющийся отряд своих и о чем‑то друг с другом переговаривались.
Дотащившись до первых шеренг, Матус тотчас же отыскал фельдшера и жестами, выкрикивая какие‑то французские слова, заставил его заняться раненым. Солдаты окружили Фелека, они жалели его. Один бросил ему на колени чистую полотняную салфетку, другой — какой‑то коротенький шнурочек, третий — надкусанный кусочек сыра, а еще кто‑то — мелкую монету. Фельдшер снял повязку, ловко очистил рану и перебинтовал ее по всем правилам. Старый солдат не нашел здесь свой роты. Ему сказали, что она ушла вниз. Офицеры покрикивали на него и жестами давали понять, что он должен догнать ее. Пулют вздохнул, поручил раненого товарища заботам фельдшера, расправил спину, вскинул карабин на плечо и пошел берегом реки.
Пройдя два поворота ущелья, он остановился у подножия возышенности в самом конце долины Валлис. Рона вынесла там из узких расщелин на ровный благоуханный луг множество круглых камней и разбросала их на значительном расстоянии от своего русла. Вокруг чернели еловые леса, еще полные утренней сырости. Ниже виднелся городок Обервальд, ютившийся вокруг высокой кирки, за ним недалеко другой — Обергестелен. Матус миновал оба городка, они были пусты и немы, как могила. Приближаясь к Ульрихену, он с глубоким изумлением увидел французов, идущих в сторону Фурка.
Присоединившись к части Ле — Гра, он узнал, что австрийцы, бежавшие под натиском колонны Гюдена, встретили на пути французские войска — бригаду Гюрро, шедшую от Виэш вверх по Роне. Испугавшись ужасной перспективы оказаться зажатыми между двумя французскими колоннами среди скал в не очень широкой долине, генерал Штраух бросился со всеми своими войсками в поперечную долину Эгиненталь, которая от Ульрихена ведет на итальянскую сторону, через Нюфе*
нен — Пасс пересекает долину Бедретто и у подножия Сен — Готарда соединяется у Айроло с долиной Тессина. Они направились туда без проводников, не зная дорог и троп, прямо по непроходимым местам.
Гюден, не собираясь делить лавры победы с Тюрро, отошел форсированным маршем от Валлиса и задолго до полудня остановился у подножия Фурка. После кратковременного отдыха у ледника он выслал могильщиков и фельдшеров на Гримзель, построил свои войска, поставил впереди связанных пленных и двинулся на перевал. Взбираясь по узкой крутой тропе, колонна к полудню поднялась на вершину. Все ущелье между отрогами гор было совершенно пустынно. Отступая, неприятель отошел до самого Хоспенталя.
Перед французами открылась вся долина Урзерен, спускающаяся на запад. Внизу, в глубокой пропасти, белел Рейс. Справа высилась гряда Сен — Готарда, высокие горы, покрытые грязно — зеленым мхом, от которого они казались какими‑то особенно скудными и древними. Мягкий, однообразный покров гор, на котором лишь кое — где сверкала более яркая зелень, изрезали высохшие русла, словно давно расползшиеся швы. Оттуда к подножию хребта и к неутомимой труженице реке сползала серая осыпь горных пород. Вершины выветривались — покрывались трещинами, раскалывались, разрушались и рассыпались в прах, падавший в воду, которая поглощала его и мчала куда‑то вдаль.
Охваченные боевым пылом, войска двигались по той древней тропе, по которой некогда прошли слоны Ганнибала[35]. Эта толпа оборванцев готова была броситься на целую армию, пробить штыками крепость, которая встретилась бы на их пути и не захотела бы сдаться, вступить в схватку с самой смертью… Им казалось, что тут же вслед за ними шагают их боевые товарищи, погибшие на Гримзеле, что в чистом воздухе слышатся их крики и топот их шагов по камням тропы…
Раненый Фелек был предметом внимания всех солдат. Когда он слабел, его бережно несли, как бедного, больного чужого ребенка, и сочувственно поддерживали, когда он сам спускался с горы.
Дорогу перерезали горные потоки, белые, дикие и прекрасные. Из‑за скал то тут, то там виднелись края Ронского ледника. Прямо с горы войска стремительно вошли в Реальп, маленькое селение у подножия Фурка. Каменные домики, крытые плоскими плитами, стояли по обеим сторонам вымощенной улочки вокруг кирки с красной башней. Нищета и голод вопияли из всех уголков этого пастушьего убежища. Домишки и хлева, задней стеной и кучами навоза обращенные к дороге, были заперты и пусты. Напрасно солдаты стучали прикладами в двери и выбивали стекла. В домах не было ни живой души. Солдаты вырывали ящики комодов, разбивали дверцы шкафов — и ничего не находили. Даже офицеры и те посматривали, нельзя ли чем‑нибудь поживиться, но все было напрасно.
Впрочем, все это продолжалось очень недолго. Из Реальпа колонна двинулась дальше, ожидая стычки с австрийцами. Дорога шла по правому берегу Рейса, который в этом месте течет спокойно, плавно и так лениво, как речка на равнине. Уже на полпути от Реальпа до Хоспенталя французы увидели, что австрийская пехота лезет вверх на Сен — Готард. Это бегство без боя вызвало у французов буйное веселье. Вся колонна покатывалась со смеху, грозила кулаками, потрясала карабинами и орала во все горло.
Тем временем из‑за выступа скалы вдруг с быстротой молнии выскочил эскадрон австрийских гусар и с ходу бросился на колонну Гюдена. Прежде чем французы успели схватиться за карабины, над их головами были занесены сабли. Пришпоривая коней и натягивая поводья, гусары ворвались в ряды пехотинцев и стали рубить направо и налево. ВопЛи» и стоны, крик офицеров и громкий лязг оружия стократным эхом отдавались в горах. Все это произошло в одно мгновение. Когда смятение прошло, французы опомнились и увидели, что перед ними всего только один эскадрон, они ударили в штыки и выбили несколько десятков гусар из седел, в то время как остальные вихрем умчались прочь. Через минуту они уже были видны на повороте широкой мощеной дороги, которую в этом году провели через Сен — Готард.
Гюден вошел в Хоспенталь, занял его, оставил в нем одну роту, а сам бросился в погоню за австрийцами.
Генерал Зимбшен[36], который командовал убегавшими от французов тремя батальонами пехоты и одним эскадроном конницы, быстро уходил по широкой пустой и унылой долине Сен — Готарда. Командующий французскими войсками яростно преследовал его. Гренадеры падали от усталости, голода и зноя. Не задерживаясь на перевале Сен — Готард, австрийцы сразу стали спускаться к Айроло.
Французская колонна остановилась около Готард — Госписа среди унылых темных озер, которых там множество. В Госписе французы нашли остатки австрийского продовольствия и с аппетитом подкрепились. Три батальона под командой Лабрюйера прошли еще дальше в долину Тремола, где Тессин сбегает вниз живописными каскадами. Спускаясь по извилинам дороги с крутых скал на горный уступ, откуда были видны внизу красные крыши Айроло, Лабрюйер в бинокль осмотрел местность. Он увидел в Айроло много войск. Группы солдат тянулись еще из долины Бедретто. Это были раненые, больные, изможденные люди из частей, разбитых на Гримзеле. Колонны Зимбшена и Штрауха встретились в Айроло и сразу же направились вниз к Биньяско. Они подвигались так быстро, что на третий день уже были в Беллинзоне.
Убедившись, что австрийцы ушли далеко, Гюден воспрянул духом. Он выполнил все, что задумал. Взял Гримзель, прогнал неприятеля из Валлиса, занял Фурка и Сен — Г отард. Ему хотелось сказать об этом Ле — Г ра, но он почувствовал себя усталым… Он предпочел растянуться на траве и смотреть на тучи, которые неслись так низко, что едва касались травы, и, несмотря на чудную погоду, сеяли капли дождя, тяжелые, как дробинки, и какие‑то вялые. Ноги у генерала распухли, грязные пальцы торчали из рваных сапог, язык был такой сухой, что, казалось, им, как лучинкой, можно было бы разжечь огонь в печи. Следуя примеру командующего, солдаты тоже лежали навзничь, предаваясь безграничной лени. Когда все три роты вернулись с разведки и отдохнули, вся колонна повернула назад к Хоспенталю. Солдаты и теперь шли бодро, но уже, как говорится, клевали носами. Им казалось, что ноги у них налиты свинцом.
Спускаясь с гребней, довольно, впрочем, пологих, по которым они, преследуя недавно врага, поднимались, не помня себя от ярости, солдаты теперь по — настоящему боялись, как бы им снова не приказали карабкаться вверх. Любой пехотинец скорее согласился бы, чтобы его высекли или даже легко ранили штыком, только бы не подниматься больше в гору. Под вечер все добрались до Хоспеиталя. Товарищи, оставшиеся там в качестве гарнизона, стали рассказывать о бегстве двух батальонов австрийцев, которые вышли из расселины за Андерматтом. Увидев в Хоспентале темные мундиры и французские шляпы, они сразу же бросились в горы влево от Андерматта и исчезли в долине Рейна, уходя по направлению к Хур. Гюден был вне себя от радости. Став посреди колонны, он пригласил солдат на ужин в лагерь у Чертова моста. С громкими кликами войска по красивой и тихой луговой долине двинулись к Андерматту.
Уже смеркалось, когда вся колонна беспорядочной толпой подошла к расселине, в которую тихий Рейс низвергается вдруг бурным потоком. Когда они, усталые, тащились к месту отдыха, из‑за скал выскочила одна, другая, третья рота и в боевом порядке, с карабинами наперевес, ударила в штыки. В глухой вечерней тишине, нарушаемой лишь звуками шагов и далеким шумом воды, вдруг раздался громовой крик:
— Vive la France![37]
Колонна ответила тем же криком. Тогда с той стороны вышел вперед рослый и мрачный генерал Лекурб и, быстро подойдя к молодому герою, перед обеими колоннами заключил его в объятия. Потом, подняв шпагу, он крикнул:
— Да здравствует генерал Гюден!
— Да здравствует генерал Гюден! — подхватили обе колонны.
Ночь спустилась на ущелья. Все пространство от Андерматта до Гешенена было занято лагерем. Пылали костры, жарились туши коров и волов, пригнанных сюда из самого Вассена. Пленных, взятых Гюденом на Гримзеле, поместили в тесном проходе за Урнерлохом, возле самого Чертова моста. Они сидели там, как крысы в западне. По соседству расположилась лагерем рота Ле — Гра.
Пулют устроил раненого Фелека у своего костра, сделал ему постель из мха и травы и готовил в каком‑то особенном горшочке не менее особенный, будто бы чудодейственный бульон. Раненый дремал. Время от времени он открывал глаза и с глубоким изумлением глядел на отблески огня, перебегавшие по громадам скал и утесов, зубцы которых сдвинулись так плотно, что теснина у реки казалась глухой пещерой. Порою Фелек начинал прислушиваться к яростному шуму воды, которая, дробясь и пенясь, низвергалась по скользким ступеням, и тогда его охватывал ужас. Вскоре он услышал, что Матус с кем‑то разговаривает. Он хотел узнать, кто это говорит, но вдруг все стало ему безразлично…
Когда он снова поднял тяжелые веки, то увидел у огня Матуса и трех пленных. Старый солдат говорил с ними шепотом. Лицо его горело. Фелек не мог сообразить, что произошло, почему он понимает, о чем они говорят и почему его так одолевает сонная одурь… Он хотел шевельнуться, подвинуться к костру, поговорить с ними и выплакать слезы, которые как камень давили ему грудь. Так было ему горько, так тоскливо… Долго он снова ничего не видел, витая в мире странных видений и грез, долго пытался поднять левую руку, чтобы позвать Пулюта и что‑то ему сказать. Очнувшись, Фелек увидел его у костра, он сидел, попыхивая трубкой, среди пленных австрийцев, смотревших на него с обожанием. Надвинув шляпу на лоб и глядя на огонь, Матус громко рассказывал:
— Направо, — говорил он, — были там кустики можжевельника, налево — поле, недавно взборонованное. Стоим это мы на пашне, а пули свистят — не приведи бог! От дыма, скажу я вам, и рожи и ремни у всех почернели. Грохот стоит, наши знай носом в землю тычутся, а тут в дыму еще какие‑то полки летят… Глянули это мы в сторону, видим, сам пехтурой прется… Начальник[38]. Без шляпы, лицо все в грязи… Встал он в нашу шеренгу, показал палашом, прокричал что‑то… Э — эх!.. Как двинулись мы, черт возьми, так верите, ребята, земля под ногами пошла ходуном…
Фелеку хотелось дослушать этот рассказ, но им снова овладела слабость, тяжелый сон сомкнул глаза, и мрак поглотил его.
II
Старый пан Кшиштоф Опадский медленно шел по дороге от Млынских Смугов к Зимной. Старик был в шубе на лисьем меху и в высоких козловых сапогах; ему было тепло, даже немного душно. Всю зиму он провел в жарко натопленных комнатах, просидел в кресле около печки, и, когда в первый раз после зимней спячки вышел на улицу, свежий воздух опьянил его и одурманил не хуже стопки доброго токая.
Весна уже наступила. С неделю стояла оттепель, и сейчас кое — где сверху земля начинала уже подсыхать. На тропинках она пружинила под ногами, словно натянутый ремень. На дорогах еще стояла жидкая грязь, в бороздах блестели, как стекло, длинные полосы воды, а на пашне нога уходила в мокрый грунт по колено. Утро выдалось, словно счастливая улыбка на лице больного. Редкий туман чуть приметной синеватой дымкой заволакивал далекий горизонт, ближе чернела вокруг обнаженная и мертвая земля. Не было еще ни единой зеленой травинки. Выгоны и межи безжизненными полосами лежали между полями. Безгранично тянулась унылая равнина, теряясь за стелющейся в отдалении мглой. На невысоком холме виднелись несколько сухих тополей, черная крыша и длинная, белая, подпертая красными столбами стена овчарни в Бродском фольварке. Немного поодаль из‑за песчаного пригорка выглядывали халупы деревушки Буды Бродские. В тумане среди ровных и безмолвных полей смутно рисовались тополи и постройки Костжевна. Дорога блестела от воды в колеях, в конце ее грелся на солнце городок Зимная, а рядом с ним поместье Зимная с многочисленными постройками и большим старым домом, укрытым в чаще деревьев парка и фруктового сада.
Пан Опадский шел нога за ногу, останавливался и, прикрывая ладонью глаза от солнца, смотрел вдаль. Он знал тут каждый клочок земли, каждую кротовину, каждый изгиб ручейка. Подойдя к березовой рощице, тянувшейся справа от дороги вдоль пастбищ, он снова остановился и, покачивая головой, пробормотал:
— Смотри, пожалуйста, как все поднялось! Ведь голо здесь было, как колено, еще так недавно совсем было голо. Ах, да! Когда же это было? Помню, ехали мы с Sophie в свадебное путешествие… Экипаж был открытый, день теплый, такой теплый, такой ясный…
Он подошел к стройным березкам с белой, гладкой, кое — где потрескавшейся корой; нежная береста, разрисованная черными полосками, свивалась, как листки веленевой бумаги; глядя на тонкие черные ветви деревьев, буйно устремлявшиеся вверх, он повздыхал о чем‑то давно минувшем и, должно быть, невозвратном. В этом березничке почва была потверже, старик вошел поэтому в заросли и шаг за шагом подвигался вперед. На земле лежали целые кучи прошлогодних почерневших листьев, до того уже истлевших, что от них остались одни черешки с жилками. Влага стекала по ним, как по жиру, образуя маленькие ручейки, сбегавшие во рвы. Белую кору берез и черный лоснящийся покров земли теплое солнышко разузорило всевозможными красками, живыми пятнами света и тени. Казалось, в глубине леска среди великого безмолвия бродит ощупью кто‑то невидимый, то появляется, то исчезает, то быстро убегает, то снова подкрадывается, ступая на цыпочках и выглядывая из‑за стволов. Пан Опадский пробирался между деревцами, продолжая что‑то шептать про себя, будто ведя с кем‑то оживленный разговор:
— И все прошло… Смотри ты!.. И такая надвинулась глубокая старость…
Он снова остановился и, задрав голову вверх, оглядывал кудрявые макушки берез.
— А они себе растут как ни в чем не бывало… И жив ты или нет, старикашка, трухлявый ты пень, им все равно… Вот оно какое дело!
Большие, даже в глубокой старости прекрасные глаза пана Опадского, когда‑то голубые, но теперь поблекшие, на мгновение покраснели…
Он махнул рукой, красивым непроизвольным движением погладил седой ус и вышел из леса на дорожку. Остановившись, он окинул взором окрестность; внимание его привлекли два блестящих пятна. Издали, со стороны Костжевна шли двое в военных мундирах.
— Ага! — прошептал пан Опадский, — и ко мне пожаловали! Вас только не хватало…
Он быстро вернулся в лес, нашел при дороге большой камень, уселся на него и решил дождаться солдат, которые шли в сторону Зимной. Еще издали пан Опадский заметил прямые красные султаны, высоко, на пол — локтя, поднимавшиеся над киверами, похожими на ведерко, и белые ремни, перекрещивавшиеся на синих мундирах. Оба солдата медленно подвигались вперед, шагая прямо по грязи в высоких черных гамашах. Они то и дело останавливались и громко о чем‑то разговаривали. Когда они подошли к леску, пан Опадский, ожидавший их с бьющимся сердцем, увидел, что у одного из солдат нет руки и левый рукав его мундира болтается при каждом движении, а другой бледен как полотно и бредет, согнувшись и пошатываясь. Оба солдата все время смотрели в сторону Буд Бродских, а старший, протягивая свою единственную руку, все повторял:
— Буды… Господи Иисусе!.. Видишь, Фелек… Буды…
Когда они, глядя вдаль, проходили мимо березника, пан Опадский протер глаза и даже приподнялся, прошептав:
— Во имя отца… Да ведь это Пулют!
Тем временем два наполеоновских гренадера свернули с большой дороги на тропинку в поле и, ускорив шаг, пошли по черной пашне, сверкая на солнце красивыми мундирами и пуговицами.
Старый владелец Зимной долго сидел неподвижно на камне и смотрел в землю. Губы его нервно дрожали, он глухо шептал:
— Пулют… Матус Пулют…
Снова воцарилась вокруг глубокая, невозмутимая тишина. В этой тишине ожили давние воспоминания, и перед паном Опадским встали забытые события, крупные и совсем незначительные, приятные и внушавшие омер зение. Внезапно старый пан поднялся с камня и быстрым шагом пошел к дому.
Войдя в аллею сухих тополей, где во рвах бурлила грязная вода и где всего часа два назад ему так легко дышалось, он совершенно изменился: лицо стало суровым, нижняя губа презрительно выпятилась, в больших выцветших глазах появился холодный блеск. От волнения спина его выпрямилась, походка стала увереннее, движения тверже и живее. Он довольно быстро прошел всю длинную аллею, отворил калитку в заборе, окружающем сад, и вскоре очутился у террасы дома.
Это был старый дом, просторный и очень странный. К главной его части с террасой по фасаду, опиравшейся на шесть оштукатуренных колонн, примыкало множество возведенных, по — видимому, в разное время пристроек с крышами, навесами и даже башенками. Крыши поднимались одна над другой, глядели в разные стороны и со двора представляли странное хаотическое нагромождение гонта. Одни дощечки уже почернели и покрылись мхом, другие, видно, прошлой осенью были только прибиты. Наподобие крыш громоздились позади дома и стены пристроек. Создавалось впечатление, что старый дом дал трещину, и в эту трещину вылезла наружу часть комнат, клетушек и боковуш. Со стороны фасада окна были большие и ровные, а сзади всякие, прорезанные и высоко и низко, иные даже вместе со стенами до половины вросли в землю.
Вокруг раскинулся прекрасный — не лес и не парк, — а одичавший сад. Огромные липы, клены и вязы, множество сосен, елей, пихт, берез росли в нем, как им вздумается. Когда‑то этой роще, видимо, не давали свободно расти, в глубине ее были заметны три широких полукружия, или купы деревьев. Со временем молодая лесная поросль раскинулась повсюду, буйно разрослась и нарушила прежнюю симметрию. В купе старых пихт виднелась даже серая, позеленевшая от ветхости и кое — где заросшая мхом нагая каменная дриада. На темени ее, щедро унавоженном галками и воробьями, густо разросся бурьян; весной пестики его цветков напоминали волосы, вставшие дыбом от страха. Неподалеку какое‑то другое обнаженное тело уткнулось греческим носом в мазовецкую грязь, бесстыдно задрав кверху перебитые ноги. Среди деревьев тут и там виднелись одноэтажные и двухэтажные белые флигельки, построенные по образцу швейцарских домиков или храмов с греческими портиками. Дальше за парком тянулись гумна, хозяйственные постройки, людские, а на берегу унылой речки среди глубоких песков дремал убогий городишко, населенный хлебопашцами.
Когда пан Опадский начал стучать ногами, стряхивая с сапог глину, навстречу ему выбежал лакей, распахнул входную дверь и провел его в просторные сени. Оттуда пан Опадский повернул направо и, пройдя несколько больших комнат, вошел в свой любимый кабинет, небольшую, теплую ц, уютную комнату. Лакеи придвинули ему обитое кожей кресло, быстро сняли с него тяжелую лисью шубу и сапоги, помогли облачиться в легкий домашний костюм, туфли и теплые чулки.
— Где же это Франусь? — спросил старый помещик.
— Поехал верхом.
— Куда?
— Не знаем, — ответили лакеи.
— Как только вернется, пусть сейчас же придет ко мне, — сказал пан Опадский, протягивая на подушке ноги ближе к огню, пылавшему в камине.
Когда двери закрылись, затихли шаги лакеев и старик остался один, он опустил голову и снова пал духом. В мыслях он перенесся в мертвую пустыню, напоминавшую мрачный пейзаж, даль которого, словно саваном, окутала ночь. Все прошло, перегорело, погасло, как гаснет огонь. Густая тьма покрыла даже угольки, тлевшие под пеплом, и поглотила их скудный отсвет. В этом неприступном, молчаливом, скупом и угрюмом старике никто не узнал бы прежнего расточителя, известного остряка, который, по словам пани Краковской[39], обольстил за свою жизнь две дюжины чужих жен и одну свою. Большой барин, который водил дружбу и кутил только с такими же большими барами, как он сам, пан Опадский за десять лет уединения в Зимной стал еще более надменен и отвратительным высокомерием оттолкнул решительно всех. Понемногу о нем забыли.
Оба его сына, между которыми он разделил свое состояние, каждую зиму проводили в Варшаве, пока не промотались вконец. Младший спустил в трубу все состояние, и, когда прусский чиновник по решению суда прибил на дверях его дома извещение о публичной продаже с торгов, он, захватив остаток наследства, уехал за границу, вступил там в армию Наполеона и погиб в битве под Страделлой[40]. Его вдова поселилась в Зимной, так как у нее ничего не осталось ни от своего, ни от мужниного состояния. Она томилась и скучала, запершись в своих комнатах в левом крыле дома. Старший сын пана Опадского жил тоже весело и разгульно. Он владел еще деревеньками, выделенными ему отцом, но только номинально.
Кровавые войны на западе Европы, а также другие обстоятельства вызвали повышение цен на землю. Эти временные, колеблющиеся цены были умышленно закреплены прусскими ипотечными банками, и все считали их постоянными. Хлеб, который производили голодные крепостные мужики, отправляли по судоходным рекам к морю; на европейских рынках он находил хороший сбыт, в результате цены поднимались еще выше и росло временное благосостояние шляхты. Агенты банкирских домов в Берлине охотно под низкий процент давали ссуды помещикам под залог имений. Ипотечные банки внушали помещикам, что они богаче, чем думают, и шляхтичи хватали у агентов деньги. Они брали ссуды для того, чтобы уплатить частные долги, вести образ жизни на том уровне, какого требовала от них ипотека, наконец, пожить в свое удовольствие и покутить вовсю, коли есть на что. Когда жизнь на западе вошла в обычную колею, обусловленные контрактами номинальные цены на землю и сельскохозяйственные продукты вскоре резко снизились, и все лопнуло, как мыльный пузырь.
Одной из первых жертв обмана стал старший сын пана Опадского Теофиль. Правда, он владел еще значительными поместьями, но de facto[41] собственниками их были берлинские банкиры Труды и К°, 1
Сидя в своем кресле, старый пан Опадский перебирал в уме все эти события, они были удивительно свежи в его памяти. Давние огорчения вспомнились старику и взволновали его в ту минуту, когда он увидел Пулюта. Крепостной мужик, который в течение целых двенадцати лет где‑то пропадал и давно уже считался умершим, теперь вернулся как ни в чем не бывало и преспокойно явился в деревню.
После Иенской битвы[42] и вступления армии Наполеона в Берлин судебные и уездные комиссии, прусские уездные суды, следственные власти и, главное, судьи, которых оплачивали крупные помещики, куда‑то исчезли. В округе, к которому принадлежала Зимная, в этом медвежьем углу, далеком от военных дорог, в течение целой зимы не показался ни один француз, а уж о немце и говорить не приходится. Таким образом, все было оставлено на произвол судьбы и держалось кое‑как только по инерции. Пан Опадский ни во что не вмешивался. До него доходили только отголоски великих битв и походов французской армии. Когда французы присылали ему приказы о реквизициях, он давал то, что приходилось на его долю; когда брали рекрутов, тоже не спорил и отправил уже в соответствующую инстанцию десятка полтора крепостных. Вообще же он жаждал покоя и конца всяких авантюр. Как и все, он восхищался «великим» Наполеоном и относился к нему с суеверным преклонением; но в то же время он затаил в душе против него глухую и безотчетную отцовскую обиду… С именем французского императора в представлении старика была тесно связана память о погибшем сыне. Когда он вел веселый разговор или думал о будничных делах, его не раз охватывала вдруг невыносимая печаль; в горе он силился представить себе могилу своего дорогого сына, и воображение, пронзая болью сердце, неизменно рисовало ему братскую могилу, куда с кучей убитых мужиков свалили и его сына, потомка старинного рыцарского рода. Тогда по холодному застывшему лицу его скатывались две — три поистине кровавых слезы…
Когда он сидел так у камина, унынием веяло на него из всех углов комнаты. Он чувствовал, что подсту пает злая тоска, что скоро она занесет над ним свой разбойничий нож. Желая отвлечься от тяжелых мыслей, он встал и вышел в соседнюю комнату.
В доброе старое время в ней завтракали и обедали. Это был длинный и довольно узкий зал. Середину его занимал огромный стол, за которым могло сидеть несколько десятков человек. На стенах висели портреты предков. Были там почерневшие полотна, на которых едва можно было различить неестественно прямые, деревянные фигуры, похожие на доски, обернутые в малиновые и желтые ткани; были какие‑то уроды с женскими лицами и затейливыми буклями; были пузатые мужчины с большими красными лицами и обвислыми щеками; были, наконец, портреты людей неописуемой красоты.
На ярко освещенной стене висел портрет рыцаря в латах, выполненный с таким мастерством, что казалось, этот важный человек вот — вот выйдет из рамы. Тяжелый железный панцирь не был для рыцаря парадным одеянием, казалось, он был создан для этих могучих плеч и широкой груди. Сильная рука, вытянутая вперед, опиралась на сломанное древко копья, суровое лицо смотрело не на зрителя, а куда‑то поверх его головы…
На противоположной стене висели портреты пана Опадского и его покойной жены. Оба эти полотна в свое время писал Лампи[43]. На портрете была изображена прелестная женщина с полуобнаженной грудью, устремившая вдаль притворно мечтательный взор. В руке она держала букет цветов. Рядом с нею сидел барин, настоящий барин, веселый и легкомысленный. Темным золотистым тоном были написаны его бритое лицо, красивые, мягкие, холеные щеки и белый, как алебастр, лоб.
Пан Опадский в задумчивости стал расхаживать вокруг стола медленными старческими шагами. Паркет поскрипывал под ногами, едва заметная тень двигалась за ним по стенам. Окна комнаты выходили в сад. Видны были оголенные деревья, мрачные в своей наготе и как бы разбухшие от весенних дождей. На дорогах, в глубине парка, на далеких просторах, всюду было уныло и пусто, и тяжелые предчувствия сте сняли грудь старика, обращая все радости жизни в прах.
Пан Опадский отвернулся и, вздохнув, взглянул на портрет жены. С минуту он смотрел на ее изображение, не совсем похожее, но верно передающее дух того времени, погребенные мечты и ту страсть, которая уже давно угасла. И вдруг старик горько заплакал. Он ощутил в костях и в сердце всепожирающую дряхлость, предвестницу смерти. В слезах, катившихся по щекам, изливал он жалобу на беспощадное время, отнимающее молодость, здоровье, крепость мускулов, огонь в крови, счастье, веселье и богатство. Из всей огромной толпы знакомых осталась только одна тень жены, ее портрет, с которым он мог поделиться воспоминаниями о восхитительных развлечениях, ничем не омраченном веселье, остроумных интригах, очаровательных женщинах и мужчинах, стоявших на вершине цивилизации. Никто уже не мог его понять, никто не мог даже вообразить себе тот сказочный мир, который промелькнул, как тень, и сошел в могилу. Потому‑то в слезах пан Опадский выражал свою безмерную любовь к этой тени, запечатленной на портрете.
Когда он забылся, поглощенный своими мыслями, дверь открылась и Франусь, которого он поджидал, просунул голову в комнату. Это был любимец помещика. Он выполнял одновременно обязанности камердинера и управителя имения. Дворецкий, приказчики и слуги должны были строго исполнять все его приказания, хотя главная его обязанность заключалась в чесании пяток помещику, когда тому не спалось. Франусь был молодой человек, низенький, невзрачный и щуплый. Ходил он всегда в полушубке и очень высоких сапогах, особенно подчеркивавших кривизну его худых, как палки, ног. Он спал в маленькой комнатушке рядом со спальней пана Опадского и был его постоянным собеседником. Франусь вошел в комнату, тщательно притворил дверь и с едва скрываемой радоссью прошептал:
— А я вам, ваша милость, расскажу важную новость, если только получу от вас тот шелковый поясок…
— Ничего ты, осел, не получишь, а новость свою спрячь себе в карман и убирайся отсюда. Что ты мне скажешь? Что приплелся Пулют?..
Франусь рот разинул от изумления.
— А вы откуда знаете?
— Знаю и все тут. Был ты в Будах?
— Был, а как же!.. Там они так бушуют, не приведи бог.
— Кто они?
— Как, кто они?.. Мужичье в корчме.
— Чего это они? Крестины, что ли?
— Нет, не крестины, а все из‑за этого Пулюта. Ехал я верхом из Костжевна, вижу, идут два каких‑то чучела. Двинулся я за ними следом и ехал до тех пор, пока они не завернули к Берку. Тут я соскочил, лошадь оставил за углом, а сам забрался в боковушу. Сидел да слушал, о чем они болтают. Когда я туда пробрался, они уже со всеми обнимались. Как же, друзья — приятели! Если бы вы знали, пан, чего только не наговорил там этот бродяга. Я прямо трясся, так мне хотелось схватить арапник, сорвать с него шапку да погнать олуха навоз выбрасывать из хлева, но побоялся…
— Побоялся? — спросил пан Опадский со странным блеском в глазах.
— Конечно, побоялся. Хоть они уже в отставке и калеки, идут прямо из госпиталя в Токарах, и хоть у старого руки нет, а младший, чужой, всю зиму болел кровавым поносом, но я побоялся. Еще, пожалуй, вернется к нам этот Наполеон да прикажет мне башку отрубить. На кой черт мне с ними связываться?
— Что ты плетешь! — перебил его помещик. — Садись сейчас же на лошадь и поезжай назад в Буды, спрячься в боковуше, где хочешь, только поскорее возвращайся с вестями, что там и как. Откуда этот другой и кто он — это мне нужно знать точно. Запомни все их подлые разговоры, если они на них решатся, и возвращайся живей.
Франусь затянул пояс, хлестнул себя арапником по голенищам и вышел, а пан Опадский приказал подавать на стол. Обедали не в большой столовой, а в другом конце дома, в узкой комнате по соседству с боковушами приживальщиков и комнатами вдовы. Когда старый пан вошел в эту столовую, все были уже в сборе и приветствовали его низкими поклонами. У окна сидела вдова, надменная шляхтянка, страдавшая зубной болью; вечно раздраженная, она никогда ни с кем не разговаривала; в конце стола, примостившись на краешке стульев с особыми пометами, сидели несколько дряхлых стариков, исподлобья робко следивших за выражением лица и жестами помещика. Пан Опадский пробурчал приветствие, сказал каждому из присутствующих какую‑нибудь любезность, сел за стол и начал торопливо есть суп. Блюда приносили из кухни, находившейся на другом конце большого двора, и обед продолжался всегда очень долго.
Лакеи начали как раз обносить четвертое блюдо, когда за стеной раздался громкий топот, грязь брызнула прямо на окна и в облаке пара Франусь осадил перед крыльцом взмыленную лошадь.
Пан Опадский заморгал и процедил сквозь зубы одному из приживальщиков:
— Позовите его сюда, пожалуйста!
Через минуту появился Франусь, голова у него была обмотана тряпкой, на которой проступали кровавые пятна.
— Это что такое? — спросил пан Опадский, пристально глядя ему в глаза.
— Что?.. Мужики меня увидали… Втащили в комнату…
Франусь присел на табурет и громко заплакал.
— Ты, пожалуйста, не реви, а рассказывай все толком!..
— Что ж тут рассказывать! Они все как один стали орать, что на барщину больше не пойдут… Приперли меня к стенке и давай тыкать в нос кулаками. Счастье, что мне удалось пробраться к двери, выскочил я за порог да кинулся к лошади. Уже нога была в стремени, когда кто‑то угодил мне камнем в голову. В глазах у меня потемнело… Счастье, что кобыла помчалась вскачь, а то не сносить бы мне головы. Вы, вельможный пан, всегда одного меня… — продолжал он тонким плаксивым голосом.
— Франусь, изволь замолчать! — спокойно сказал пан Опадский, выпятив губы и глядя в окно.
Затем, подняв брови, он развел руками и произнес:
— Ничего не поделаешь… Ничего не поделаешь… Кто сеет ветер…
Все чинно молчали, только Франусь громко стонал…
— Случись такое со мной — ну! — шепотом пробасил самый молодой приживальщик, глядя на соседа так, точно он только к нему обращался. Не успел он окончить, как пан Опадский повернулся вдруг к Франусю и сказал:
— Иди так вот, как есть, с тряпкой на голове, и зови сюда этих мещанишек. Ходи из дома в дом и говори, что я прошу их прийти, да поживей, поживей же…
Сказав это, он встал из‑за стола, сделал общий поклон и поспешно ушел к себе в кабинет.
Не прошло и получаса, как в буфетной собралась толпа мещан, ожидавших выхода помещика. Пришли больше пожилые люди, а то и вовсе дряхлые старики. На всех были длинные синие сюртуки, не исключая и тех, которым для полноты праздничного наряда не хватало сапог. Все эти «граждане» местечка Зимной работали у помещика на барщине вместе с «мужичьем». На их почерневших, худых и изможденных лицах видна была тревога, в движениях рабская покорность.
Когда пан Опадский вошел в комнату, все, словно колосья в поле от порыва ветра, поклонились до самой земли.
— Видели, граждане, — сразу же начал помещик, указывая на Франуся, который вошел следом за ним, — видели, что творят мужики, что они себе позволяют?
— Видели, вельможный пан, — ответили они хором.
— Ранили и чуть не убили человека. Слава богу, ушел счастливо. Впрочем, он вам обо всем рассказывал, так что вы все знаете. Что же мне делать с такими людьми, скажите, что же мне с ними делать? Вчера там все было тихо, по — божески, а сегодня явился этот Пулют…
— Хам, вельможный пан, всегда останется хамом, — проговорил Мацейович, один из самых дряхлых стариков.
— Нет, скажите, что же мне делать?
— Мы что же, вельможный пан?.. Мы за справедливость, — сказал кто‑то из толпы.
— Вот и я тоже. Сам я приговор выносить не хочу, чтобы не сказали, что я осудил сгоряча. Судья сбежал… Кого же мне взять в судьи? Я призываю вас, граждане, вас как членов старого суда. Среди вас Стемпень, Опалка, Щепанский, Мондрасик… Ведь они заседали в суде, судили и знают законы.
Толпа зашевелилась. Лица стариков расцвели от радости.
— Справедливо говорите, вельможный пан, — сказал Опалка. — Я был заседателем в старом суде. Наше магдебургское право — священное право. С тех пор как стоит Зимная, у нас судят преступников по саксонскому праву[44] так, чтобы заставить их покаяться в злых и подлых делах, сурово осудить за совершенное преступление и тем самым искоренить всякое зло.
Руки у старого мещанина тряслись, глаза горели восторгом, и в голосе звучала мольба. Трепет восторга передался всей толпе.
У всех блеснула надежда на суд скорый и правый, на то, что власть, которой они уже давно лишились, опять будет в их руках, и они опять будут занимать почетные должности.
— Так выберите такой суд, — сказал владелец Зимной, понизив голос, словно говорил по секрету. — Я прикажу схватить Пулюта и этого другого.
— Что же мы и смертный приговор можем тут же вынести, раз его поймали на месте преступления?
— Да, да, и смертный приговор.
— Вельможный пан, — сказал Опалка, — по нашему праву допрос можно учинить без пытки и под пыткой. Так гласит наш закон, и так издавна судили наши отцы. Что же, если преступник станет упираться в своих злых и бесчестных помыслах, может, годится и мышь пустить?
Какую мышь? — спросил пан Опадский, поморщившись и хрустнув пальцами.
— Если преступник на допросе не хочет по доброй воле сказать святую правду, тогда справедливость тре бует взять мышь, положить преступника на землю и голого привязать к столбам, а мышь пустить в стакан и приставить его злодею к пупку. Уж тогда он ничего не утаит.
— Козу, козу лучше! — воскликнул Стемпень, глубокомысленно прикрывая глаза. — Преступника надо привязать к скамье, смочить ему ноги соленой водой, потом привести козу — а козы охотно едят соль — и дать ей лизать пятки злодея. Боль от этого, говорят, лютая, а следов телесного повреждения никаких.
Пан Опадский с минуту молчал. По губам его скользила холодная и страшная усмешка.
— Я не знаю, дорогие мои, законов магдебургского права. Судите сами, как требует святая справедливость, и помните о моей обиде — вот и все.
— Так нам, вельможный пан, сейчас суд выбрать?
— Да, да, сейчас, — ответил пан Опадский.
Мещане поклонились ему в ноги и медленно вышли из дома. В тот же вечер Франусь с кучкой гайдуков и батраков схватил Пулюта и Фелека. Обоих засадили в городскую тюрьму, где в былые времена держали преступников.
III
Фелек, выведенный из темницы, быстро бежал между рослыми верзилами, которые толкали и подгоняли его. Только начинало светать. Огромные деревья парка тонули в тумане; ни простора полей, ни дальних деревень еще совсем не было видно. Холодная апрельская роса побелила черные крыши в городке, пласты земли, отваленные плугом на полях, заборы и козырьки каменной ограды кладбища и костела. Кучка людей, ведших Фелека, пробежала две песчаные улички, миновала рыночную площадь, на которой стояли домики мещан с крылечками на столбах, и обогнула кладбищенскую ограду. Когда‑то там, по — видимому, были укрепления, так как кое — где виднелись развалины толстых каменных стен, прижатых к выступам и глинистым обрывам. Это место издавна называлось «Замком». Крепкие каменные стены, обвитые плющом, терном и барбарисом, разрушались, и вокруг них лежали груды обломков. Когда
Фелека вывели за кладбище, он увидел большую толпу людей, сбившихся у развалин старого замка.
Люди жались в толпе, поднимались на цыпочки, стараясь заглянуть в середину круга. В глубоком молчании слушали они доносившийся оттуда голос. Прибывших остановили и жестами приказали им молчать. Фелек услышал басистый голос помещичьего писаря, который и допрашивал и вел протокол по делу Пулюта. Писарь читал, запинаясь:
— «…каковое дело предстало пред судом нашим, и за оные преступные деяния настоящим судебным решением согласно священного закона выносим приговор: четвертовать преступника живым, голову, руки и ноги насадить на колья у большой дороги и на рубежах. Хотя злодей заслуживает по закону смертной казни, означенной в приговоре, однако, ad instantiam[45] ясновельможного пана нашего и благодетеля, постановляем: приговор смягчить и вышеупомянутого Матуса Пулюта не четвертовать, а мечом обезглавить. В соответствии с решением приговор привести в исполнение. Pereat mundus, fiat justitia. Arnen[46].»
Фелек остолбенело смотрел в середину круга. Вдруг в толпе произошло движение, и на небольшой холмик поднялся коренастый человек с длинными волосами, спадавшими на плечи. Он подталкивал Матуса, держа его за руку. Рубаха у Пулюта была изорвана, волосы всклокочены, бледен он был, как полотно. Фелек поднялся на цыпочки и увидел, как здоровенный парень поставил на куче глины широкую колоду. К Пулюту подошел старый ксендз, дал ему поцеловать распятие и хотел что‑то шепнуть ему на ухо. Матус рванулся, встал возле колоды и хриплым голосом крикнул:
— Люди!..
Палач дернул его за плечи и сильно тряхнул. Пулют закричал еще громче:
— Слушайте меня, люди, слушайте!..
Палач ударил его в зубы наотмашь и разбил ему в кровь лицо. По толпе пробежал шепот, народ подался назад. Тогда Матус сам опустился на колени и быстрым движением положил голову на плаху. Любопытные снова сдвинулись, и Фелек увидел только, как над головами блеснул меч.
Молодой солдат перепугался насмерть. Дрожа всем телом, он попросил отвести его к судьям и обещал все рассказать: откуда он родом и из чьих крепостных… Раньше на допросах он отказывался в этом признаться.
Рафал Радзивиллович — шурин С. Жеромского.
Медведь (нем.).
Гюден де ла Саблоньер, Шарль — Этьен (1768–1812) — французский генерал, племянник генерала Этьена Гюдена (1734–1820). В 1791 г. в чине лейтенанта участвует в подавлении восстания негров — рабов на острове Сан — Доминго. В 1793 г. был адъютантом командующего Арденнской армией генерала Жака Феррана (1746–1804), в 1794 г. служит в Северной армии, потом в Рейнской, командиром которой в 1796 г. был назначен генерал Моро, Жан — Виктор (1763–1813). В 1799 г. Гюден командует бригадой дивизии Лекурба на швейцарском театре военных действий. Отличился в битвах за перевал и селение Гримзель, перевалы Фурка, Сен — Готард. В дальнейшем участвует в военных действиях в Нидерландах, Германии, Пруссии.
Австрийское войско носило во время наполеоновских войн мундиры белого цвета.
Речь идет о попытке австрийских феодалов в XIV в. установить господство над Швейцарией. В битвах при Земпахе (1386) и Нефельсе (1388) австрийские войска были разгромлены объединенными силами горных общин и торговых городов швейцарских кантонов, и Швейцария сохранила независимость.
Массена, Андрэ (1758–1817) — французский маршал, в 1799 г. был главнокомандующим французскими войсками в Швейцарии.
Карл Людовик — Иоганн (1771–1847) — эрцгерцог, австрийский полководец, фельдмаршал, с 1793 по 1809 г. участвовал в войнах против Франции.
Тюрро, Луи — Мари (1756–1816) — французский генерал, в августе 1799 г. был назначен командующим первой дивизией французской армии в Швейцарии.
Штраух, Готфрид — в кампании 1799 г. командовал одиннадцатым австрийским пехотным полком.
Ауазон, Луи — Анри (1771–1816) — французский генерал, был в швейцарской армии с января 1799 г., за участие в атаке на Сен — Готард 14–16 августа 1799 г. произведен в дивизионные генералы.
Дома, Мари — Гильом (1763–1838) — французский генерал. Участвовал в боях на швейцарском театре военных действий.
Лекурб, Клод — Жак (1758–1815) — французский генерал, участвовал в боях за Сен — Готард, Гримзель, Фурка, Оберальп.
то есть он был в рядах восставшего народа в сентябрьские дни (2–6 сентября 1792 г.), когда революционные народные массы Парижа в обстановке грозной опасности — наступления австро — прусской армии и контрреволюционных заговРров — са. мочинно расправились с аристократами — монархистами.
реминисценция из поэмы выдающегося польского поэта — романтика Ю. Словацкого (1809–1849) «В Швейцарии».
Худжес, Вильям (1744–1797) — английский художник и гравер.
Герен, Жан (1760–1836) — французский миниатюрист и акварелист. Имеется в виду известный портрет генерала Бонапарта, написанный Гереном в 1797 г.
Речь идет об итальянском походе Бонапарта 1796–1797 гг. — кампании французской буржуазной республики в Северной Италии против австрийских и союзных с ними сардинских войск, в ходе которой Австрия потерпела поражение.
Подразумевается экспедиция французской армии во главе с Наполеоном Бонапартом в Египет и Сирию (1798) с целью нарушить сообщение Англии с Восто ком, подорвать ее господство в Индии, а также колонизировать Египет.
Имеются в виду междоусобные, межкантональные войны в Швейцарии в XV в. Так, в октябре 1419 г. отряд крестьян из долины Роны разбил войско бернцев и их союзников.
Так точно, понимаем… так точно! (франц.)
Враг там — мы тут! Потом мы врага… (франц.)
Вы понимаете? (франц.)
Хорошо смеется тот, кто смеется последним (франц.).
то есть после разгрома восстания Костюшко (1794), направленного против держав — участниц раздела польских земель за воссоединение Польши, когда многие повстанцы бежали за границу.
Речь идет о так называемой второй коалиционной войне 1798–1801 гг. (коалиция Англии, Австрии, России и др. против республиканской Франции). В составе австрийской армии было много поляков, которые насильственно рекрутировались из населения польских земель (Галиции), захваченных Австрией в результате разделов Польши.
Сражение под Цюрихом произошло 4 июня 1799 г.
Эй, люди, вставайте!Беда нам грозит.Сильны и свободны, с родных береговАаре и Имме пойдем на врагов …Эй, люди, вставайте! Беда нам грозит.(швейцарский диалект)
Швейцарцы, хотим мы свободными быть.К оружью, друзья! На защиту страны!В глазах ваших гнев и отвага видны…Швейцарцы, хотим мы свободными быть.(швейцарский диалект)
Жива наша храбрость, и доблесть жива.Клянусь, нам неведом в сражении страх,Врага мы уложим навеки в горах…Жива наша храбрость, и доблесть жива.(швейцарский диалект)
Древняя вольная страна снегов (швейцарский диалект).
Трясина (нем.).
Здесь: «пощадите!» (франц.)
Земли, населенные поляками и украинцами и отошедшие к Австрии в результате разделов, получили искусственное название Королевства Галиции и Лодомерии. Называя не существующие в действительности языки: галицийский и лодомерийский, Жеромский иронизирует над попытками австрийских колонизаторов ассимилировать славянские народы.
В 218 г. до н. э. карфагенский полководец Ганнибал (ок. 247–183 гг. до н. э) со стотысячным войском совершил переход из Испании в Италию через Пиренеи и Альпы. В войске Ганнибала как средство транспорта широко использовались слоны.
Зимбшен, Иосиф — Антон (1746–1820 — австрийский генерал.
Да здравствует Франция! (франц.)
Начальник — то есть Тадеуш Костюшко, высший начальник национальных вооруженных сил в восстании 1794 г.
Пани Краковская — Изабелла Понятовская, сестра польского короля Станислава — Августа Понятовского (1732–1798) и жена краковского кастеляна, великого коронного гетмана Яна Браницкого.
Страделла — городок в Северной Италии. Возле Страделлы 14 нюня 1800 г. произошло сражение вблизи деревни Моренго, окончившееся победой Наполеона.
Фактически (лат.).
Иенская битва — крупнейшее сражение французских войск с прусскими в войне с четвертой коалицией (Англия, Россия, Пруссия, Швеция), происходившее 14 октября 1806 г. в Прусской Саксонии. Битва закончилась победой Наполеона, в результате чего французская армия вступила в Берлин (27 октября) и, продвигаясь вперед, заняла большую часть Пруссии, в том числе польские земли, полученные Пруссией после разделов Польши.
Лампи, Иоганн Баптист Старший (1751–1830) — австрийский живописец, работал в Вероне, Вене, Варшаве, с 1792 по 1798 г. в России, главным образом как портретист придворных кругов и знати.
Магдебургское право — собрание правовых норм, сложившихся в средние века в городе Магдебурге (Германия). Магдебургское право сопутствовало немецкой колонизации Чехии, Силезии, Польши, Литвы. Саксонское право — в данном случае то же, что и магдебургское; поскольку оно, как более раннее, сложившееся в герцогстве Саксонском (конец IX — начало XII в.), легло в основу магдебургского права.
По ходатайству (лат.).
Пусть погибнет мир, справедливость должна восторжествовать. Аминь. (лат.)