23399.fb2
Саймон Дайкс, уже не художник, а просто пациент психбольницы, сидел в гнезде в палате номер шесть и размышлял о событиях прошедшего утра. Его психоз, думал он, начал принимать новые очертания, как туман, который сначала кажется непроглядным, а потом минута за минутой рассеивается, пока сквозь него не проступают очертания холмов и деревьев. Может, галлюцинация — как раз его мысль, что он человек, а в реальности он, наоборот, обезьяна? Трудно представить себе нечто более нелепое.
Саймон зевнул, почесал одной передней лапой подмышку, другой — задницу. Затем принялся — бессознательно — изучать свое тело. Передние лапы гладили бедра, пальцы ощупывали голени и ступни. Вроде он чувствует свое тело так же, как и раньше. Нет, постойте-ка. Верно, он не брился уже две недели, и щетина на подбородке начала превращаться в бороду — он мог расчесать волосы в ту и другую сторону. Но вот грудь, руки, бедра — степень их волосатости ни на йоту не изменилась.
Любопытные лапчонки Саймона решили нащупать ямку на левой коленной чашечке. Они знали, там должна быть ямка, напоминание о неудачном падении с велосипеда лет в шесть-семь. Пальцы ямку отыскать не сумели, бывшему художнику пришлось применить глаза. Он уставился на свое колено. Пожалуй, шерсть на нем в самом деле гуще, чем раньше. Он не помнил, чтобы шерстинки так переплетались, образуя нечто вроде дредов. Где же ямка? Где же старый шрам? Пальцы рылись в редкой шерсти — да, именно рылись, — пока не обнаружили искомое, и экс-художник вздохнул с облегчением. Облегчением оттого, что он все тот же Саймон, человек.
Он скатился с гнезда и подчетверенькал к окну. Ходить на четвереньках было удобно, удобно потягиваться и хвататься за тонкие прутья, перегораживавшие окно. Саймон оттолкнулся передними лапами и встал на задние. Снаружи ничего особенного нет, окно выходит во внутренний дворик больницы, но даже это — кусочек внешнего мира. Саймон заметил, что воображает, как выходит наружу, в этот самый мир. Более того, понял, что хочет выйти туда, и ему не важно, что и кто встретит его там.
Что имел в виду автор этой мерзкой статейки про Сару? Интересно, она правда трахалась с Кеном Брейтуэйтом? Интересно, шимпанзе вообще трахаются? А что делают другие люди, которых он знал? «Люди»? Знак показался Саймону странным, незнакомым — он больше походил на неразборчивые вокализации, чей на знак осмысленный, несущий значение. А его детеныши, три маленьких самца? Саймон вообразил, как они стоят рядом, словно ботинки разных размеров в супермаркете, — маленький, средний, большой. Одеты одинаково, в темно-синие пуловеры, на груди вышито название школы. У всех через плечо висят кожаные (кожа новая, скрипит, нет, скулит) школьные мешки цвета детенышской неожиданности, у всех троих на мордах одинаковое выражение, все водят туда-сюда своими сладкими зелеными глазами. Потом вдруг бегут врассыпную, потом к нему, забираются на него все одновременно, один прыгает на плечо, другой хватает за руку, третий — самый маленький — трется о ногу. Четыре самца-Дайкса выглядят как большая агрессивная живая куча, из которой слышен то истерический хохот, то клацанье зубов, то громогласный рык.
Окошко для подноса с едой с тихим скрипом открывается. Саймон вздрагивает, тряхнув головой, изгоняет из глаз видение и поворачивается к двери. Видит знакомую, изъеденную невесть чем морду, знакомые глаза со знакомыми мешками век, вертикальные зрачки бегают из стороны в сторону.
— «ХуууууГраааа!» — пробарабанил Буснер по двери со своей стороны.
Саймон ощутил, как его грудь — против воли — сжимается, воздух всасывается со свистящим «хуууууу», затем со скрежещущим «граааааа!» изрыгается обратно сквозь решетку огромных зубов, затем он тихонько барабанит по гнезду. Звук свинцовый, дребезжащий.
Показать, что Буснер удивился, — значит не показать ничего.
— Саймон, — махнул он, — я не верю своим ушам: вы впервые за время нашего знакомства пропыхтели-проухали приветствие…
— Что я сделал «хууууу»?
— «Хууууу» неважно. «Хуууу» вы не будете против, не испугаетесь, если я зайду? Мне нужно с вами пожестикулировать. — Буснер складывал пальцы в знаки немного неуклюже, пространства окошка ему явно не хватало.
— Н-н-нет, если надо, «гррнннн» заходите.
Дверь распахнулась, и именитый натурфилософ. как он любил себя обозначать, вошел в палату и уселся по-турецки, скрестив волосатые задние лапы. Некоторое время он сидел без движения, так что Саймон успел его хорошенько рассмотреть. Тот выглядел как самая настоящая обезьяна, обезьяна, что обозначается, без изъяна. У него была огромная, бочкообразная грудь, объем которой подчеркивали складки на твидовом пиджаке. Кривые задние лапы без видимого напряжения поддерживали гору психиатрических мускулов, но контраст между его звериным обликом, открытым вырезом белой сорочки и мохеровым галстуком был совершенно тошнотворен. Саймон чувствовал, как к горлу подкатывает комок какой-то жидкой дряни, испытывал дикое отвращение к сидящему перед ним зверю, чью морду внимательно разглядывал. Изогнутые полумесяцем губы, из-под которых торчали клыки размером с вешалки для одежды, придавленный нос с овальными ноздрями, которые. черными норами уходили внутрь черепа, нависающие над всем этим глаза, нечеловеческие глаза с их нечеловеческим блеском, с их извращенными, нечеловеческими зрачками…
— «Уч-уч» Саймон, не смотрите на меня так — я вижу, вы начинаете беспокоиться, можете потерять контроль над собой. Жестикулируйте со мной, щелкайте со мной пальцами — только так вы сможете научиться держать себя в лапах. Запомните, нам с вами совершенно неважно, шимпанзе я или человек, важно, что мы можем обмениваться знаками.
— Знаками, — ошеломленно показал Саймон. — Что это значит — обмениваться знаками «хуууу»? Буснер вопросительно поднял брови.
— Обмениваться знаками, Саймон, жестикулировать, складывать в знаки пальцы, махать лапами, вот как я сейчас «грррнннн».
Саймон скривился, изобразил на морде хитрую такую гримасу.
— Но вы понимаете, доктор Буснер, люди не обмениваются знаками, не жестикулируют, мы, люди, «говорим». Именно так мы и общаемся. Я слышал, некоторых шимпанзе и даже горилл обучили каким-то рудиментарным знакам, заимствованным из языков, какими пользуются глухонемые люди. Но в норме люди не обмениваются знаками — нам это не нужно. Мы «говорим».
Тут уже у Буснера отвисла челюсть. Его мысли неслись вперед со скоростью курьерского поезда. Мания Дайкса была такой удивительно и прекрасно симметричной. Ясно, он извлек из недр памяти информацию о том, что дикие люди жестикулируют с помощью обширного набора вокализаций. Но на скудном фундаменте этого голого факта он выстроил целый барочный дворец, сделал из такой посылки далекочетверенькающие выводы, превратил базовую вокализацию в основу, в описание, в название формы жестикуляции. Буснер подался вперед, его растопыренные пальцы, как веер, гнали воздух на Саймона.
— Саймон «грррннн», как вы думаете, вы сможете обучить меня этому «ииииик», как вы показали, или этой «хуууу»…
— «Речи», доктор Буснер, «речи», люди пользуются «речью» и «языком». И, правду показать, думаю, что да, смогу. Почему нет? Ведь, в конце концов, — тут Саймон прервался и внимательно посмотрел на свои пальцы, которые формировали знаки не менее бегло, чем пальцы любого другого шимпанзе, — похоже, я могу «говорить» на том же «языке», что и вы «грррнннн».
Буснер кивнул, покачался на корточках взад-вперед, поднялся, подчетверенькал к окну, взялся за прутья, оперся на них, встал на задние лапы. Некоторое время бывшая телезвезда провела в такой позе. Саймон внимательно разглядывал голый зад обезьяны. Миниатюрные ягодицы Буснера, их кожистые изгибы были одновременно милым, интимным и отталкивающим, чуждым видом. Складки коричневой и розовой кожи складывались, если так можно показать, в клюв, торчали наружу из шерстяного солнца этаким протуберанцем. Буснер, будто почувствовав взгляд Саймона, снял левую переднюю лапу с прутьев и отправил ее в новую анальную экспедицию, а» затем поднес к своим цепким губам и отсутствующему носу, где забранные образцы породы подверглись тщательному анализу всеми доступными именитому психиатру органами чувств. Затем лапа стала посылать Саймону знаки:
— С моей задницей все в порядке «хууууу»?
— Все отлично, доктор Буснер, покажу больше, позади такого зада не нашлось бы места ни одному другому.
Буснер захохотал и зацокал.
— «Хххиии-хиии-клак-клак» Вожак ты мой, может быть, во мне детенышство играет, но, по-моему, ваша шутка весьма удачна. А теперь, Саймон, нужно решить, что же с вами делать…
— Что со мной делать «хууууу»?
— Именно так. — Буснер снова опустился на пол. — Буду откровенен: мы нашли в вашем мозгу структурные аномалии. Мы не знаем, в чем причина их возникновения, свидетельствуют ли они о каких-либо органических повреждениях, какой-то патологии, или же о том, что у вас имеется некий врожденный дефект — но, как бы то ни было, аномалии наморду. И они, я уверен, имеют самое прямое отношение к вашей «уч-уч» человекомании.
— Это лечится «хуууу»?
— Не могу показать ничего определенного.
— Ах вот как, значит, вы запрете меня тут! Оставите в этом мусорном баке! Так, что ли «хууууу»??!! Вы это хотели мне показать? — Саймон встал на дыбы, забегал вокруг Буснера как-то странно, истерично — так бонобо танцуют под африканскую музыку. Он начал издавать свои характерные затяжные, низкие вокализации, которые в ушах Буснера звучали как «божемойбожемойбожемойбожемой…»
— «Уаааааа»! А ну прекратите, немедленно, это вам не поможет! Нет, вовсе нет, я не считаю, что имеет смысл держать вас тут или посылать в какую-нибудь лечебницу для хроников.
— Нет, в самом деле «хуууу»?
— «Врррааааа!» Нет!!! Чтобы у меня был хоть малый шанс излечить вас от вашей мании, я должен попытаться помочь вам примириться с реальностью. Я хочу, чтобы вы отправились со мной и поселились в моем групповом доме. Чтобы вы бегали со мной, гуляли со мной; я хочу показать вам часть планеты обезьян, на которой вам выпало оказаться, — и вместе с этим…
— «Хууууу» да! И что, что вместе с этим? Что??!! «Вррааааа»! — Саймон встал во весь рост перед самой мордой Буснера, он дрожал как осиновый лист, от страха, от ярости, от изнеможения. Буснер был готов сорваться — он чувствовал, как сила воли оставляет его. Лишь долгие годы опыта работы с самыми наглыми и упрямыми пациентами позволяли ему откладывать момент наказания за дерзость — еще на одну секунду, еще на одну секунду, еще на…
— Вместе с этим, Саймон, вы сможете «грррнн» распоказать мне о вашем мире — о том, как вы видите мир.
— «Врррааааа»! Мне очень нравится такая идея, в самом деле, мне хочется…
— «Хууууу» мы вполне можем рассматривать наши занятия как уроки — и одновременно лечение…
— Конечно, конечно, почему, черт побери, нет! Какая отличная идея «уч-уч», чтоб мне провалиться!
Буснер отметил, что знаки Саймона становятся все четче и четче. Последние жесты отличали косые, резкие удары лап по воздуху — как еще жестами обозначить глубокий, всепроницающий сарказм? Но этого противник традиционной психиатрии уже не мог вынести — левая лапа Буснера выстрелила, как из пращи, и впилась когтями в брюхо Саймону Дайксу, а чтобы получше объяснить экс-художнику, в чем дело, Буснер хорошенько добавил ему правым кулаком по надбровной дуге. Саймон, разумеется, отпрянул, повернулся к Буснеру задом и окатил звероподобного душеспасителя фонтаном жидкого дерьма. Затем шимпанзе устроили краткую потасовку — внешний наблюдатель увидел бы в палате шерстяной шар из восьми лап и двух челюстей, из которого раздавались душераздирающие «врррааааа!» и «ииииииииккккк!».
Все было кончено за считанные секунды — Саймон оказался на лопатках на загаженном линолеуме, к которому его прижал облитый дерьмом врачеватель. Саймон отчаянно, жалобно скулил и хныкал.
— А теперь вот что, Саймонушко, милый мой, дорогой, — пальцы Буснера играли на теле Саймона как на рояле, ласкали его, успокаивали. — Ты прямо сейчас вышвыриваешь к черту из своей головы страх, гнев и боль. И нападаешь на меня, нападаешь изо всех сил, как только можешь, ибо нет ничего более шимпанзеческого, ничего!
И бывший художник отреагировал на пальцы, которые бегали по его животу, отреагировал так, как раньше не умел. Он ощутил, что Буснер беспокоится о нем, и разрешил себе в это поверить. Через мгновение шимпанзе уже сидели по-турецки друг за другом, и Саймон извлекал из шерсти на спине Буснера быстро засыхающие катышки собственного дерьма, извлекал их из шерсти своего доктора. Это была его первая чистка с того самого судьбоносного дня.
Доктор Боуэн принялась ухать. Сперва она ухнула Джин Дайкс и Энтони Бому в Оксфордшир, потом Джорджу Левинсону на Корк-стрит, потом Тони Фиджису в редакцию. Наконец, она ухнула Саре Пизенхьюм.
— «ХууууГраааа».
— «ХууууГрааа» у вас есть для меня новости, доктор Боуэн «хуууу»? — По жестам Сары было видно, что она очень обеспокоена и возбуждена, — на ней, как заметила Джейн, был очень модный намозольник, чересчур модный для офисного работника.
— Верно, Сара, одни хорошие, другие не очень. Доктор Буснер, как и намеревался, берет дело Саймона в свои лапы…
— «Хуууу» в смысле?
— Ну, он имел дело с подобными больными и раньше — обычно у них были неврологические повреждения или психозы, так показать, продуктивного толка…
— Что вы хотите показать «хууууу»?
— «Хуууу» мы боимся, что полному излечению болезнь Саймона не поддается — в его мозгу весьма значительные органические повреждения.
— «Врррааааа» но почему «хууу»? Это от наркотиков или от этого проклятого прозака? Что это «хуууу»?
— Сара, мы не знаем, но поверьте мне, доктору Буснеру в прошлом неоднократно удавалось излечивать такого рода заболевания. Он применяет, как показывается, «психофизиологический» подход к таким психозам. Возможно, он не сумеет излечить Саймона от мании, и тот все равно будет считать себя человеком, но он вполне может научить Саймона жить с заболеванием и даже, так показать, извлекать из него пользу, в плане искусства, например. — Передавая эту последовательность знаков, Боуэн скручивала левое ухо в трубочку и раскручивала его обратно.
Сара печально покачала головой. Она не могла, не хотела во все это верить. Маленькая блондинка откинулась на спинку кресла и положила задние лапы на стол, так что Боуэн могла во всех подробностях рассмотреть ее намозольник. Передней лапой она схватила заднюю, подтянула ее к морде и показала Боуэн пальцами обеих лап одновременно:
— Могу я… покажите, пожалуйста, он будет против, если я захочу увидеться с ним, «хуууу»?
Не думаю, что это хорошая идея, Сара. Саймон до сих пор с большим трудом переносит общение с другими шимпанзе. Доктор Буснер, я полагаю, только-только сумел заслужить у него малую толику доверия. Сегодня он даже немного почистился, и, конечно, будьте уверены, Саймон сам согласился работать с доктором Буснером и жить у него.
— Но «хуууу» мы же спим в одном гнезде, в самом деле…
— Я передам Саймону, что вы просили о встрече, Сара, но поймите, окончательное решение должно остаться за ним. Вы должны понять: в его состоянии самка, с которой он жил, возможно, последний шимпанзе, которого он хотел бы видеть.
Тони Фиджис четверенькал по Ладбрук-Террас, направляясь к Портобелло-Роуд. Он вовсе не преследовал смазливых итальянских шимпанзе, которые семенили впереди, — просто так вышло, что он оказался позади них и получил шанс понаслаждаться видом на ряд симпатичных розовых анальных отверстий. У одного из итальянцев на спине висел модный рюкзачок, исполненный в виде человеческого детеныша; хозяин рюкзака вышагивал на задних лапах, всем своим видом показывая, что у него каникулы и он может делать все, что душе угодно, а его антропоморфный багаж болтался из стороны в сторону, словно был живой и испытывал искреннее удовольствие от возможности покататься на спине у шимпанзе.
Эта мысль напомнила Тони Фиджису, куда и зачем он четверенькает. Он сразу же согласился выполнить просьбу д-ра Боуэн: да, он может взять у Джорджа Левинсона ключ от квартиры Саймона; нет, он совершенно не против заглянуть туда, собрать Саймоновы вещи и отнести в больницу. Он сделает все это с удовольствием — он очень хочет быть полезным.
— Поцелуйте мою задницу! — показал он уважительно, хотя с долей иронии, д-ру Боуэн перед тем, как повесить трубку.
— И вы мою! — столь же вежливо показала она в отзнак.
Была пятница, полубазарный день, и уличные торговцы на все лады расхваливали свои товары друг другу и туристам. Изредка какой-нибудь торговец взвывал и начинал бегать туда-сюда вдоль рядов и буянить, разбрасывая в стороны уличный мусор и жонглируя десятком бананов или апельсинов.
Тони Фиджис не обращал на это никакого внимания, он не отрываясь смотрел себе под задние лапы, изредка поднимая глаза и проверяя, что привлекательная задница итальянца все еще маячит впереди. День был влажный, Тони чувствовал, как под шерстью текут ручейки пота. Он остановился и распахнул пиджак, чтобы ветерок немного просушил грудь. Когда он снова застегнул пуговицы, итальянцы уже пропали из виду. Тони тихонько заурчал себе под нос, подумал, не стоит ли зайти в «Стар», чтобы светло-коричневые стены и стойка бара, а также чернильная пинта «Гиннесса» немного скрасили его тусклое одиночество, но решил, что нет, и свернул на Колвил-Террас.
На углу торчала компания накачанных старших подростков-бонобо, которые глушили «Спешл-Брю» и обменивались своими никому не понятными жестами. Шерсть торчит наружу сквозь сетчатые жилетки, на голове выбриты молнии, треугольники и квадраты. Тони на всякий случай сгруппировался и перебежал на другую сторону улицы. Он вовсе не боялся бонобо, но эти оказались такие стройные, такие изящные. Тони завидовал им — как они умудряются так легко стоять на задних лапах, но, с другой стороны, бонобо вообще, а эти в особенности, немного напоминали людей, был в них намек на что-то животнoe. Тони тряхнул головой, мысленно погрозив себе пальцем — как всякий либерал, он считал любые проявления бонобизма недостойными, — и прочетверенькал мимо.
У задних лап бонобо стоял музыкальный центр, из которого на всю округу грохотал регги, какой-то новый хит, появившийся этим летом. Вокализации показались Тони знакомыми, напомнили о той ночи, после которой у Саймона случился приступ. «ХууГрааВраа-ХууХуу, ХууГрааВрааХууХуу, ИиикИииикИииикИиии-кИиик». Он снова тряхнул головой; сейчас Саймон находился в таком месте, куда не зачетверенькивают мысли о спаривании.
Со свистом распахнулась тяжелая дверь. На лестничной клетке пахло мочой и вареной капустой. Забавно, подумал Тони, какой эффект произвели в этом квартале два противоположных типа «цивилизации», как здесь смешались бедность и богатство, как здесь задница о задницу жили те, чьим здоровьем занимались благотворительные организации, и те, чьим здоровьем занимались элитарные спортклубы.
Тони протер свои больные красные глаза. Он до сих пор не оклемался после предыдущей ночи, когда ему удалось снять какого-то юнца в клубе у вокзала «Чаринг-Кросс», притащить его к себе домой — само по себе подвиг и риск, учитывая, какой у миссис Фиджис отличный слух и прекрасное обоняние, — и так с ним надраться и нанюхаться кокаина, что член у несчастного не желал вставать даже из-под палки. Но Тони все равно ему заплатил.
Апартаменты Саймона Дайкса располагались на четвертом этаже. В таком «смешанном» квартале имелись два типа квартир: одни занимали максимум наличного пространства, другие же ютились в его остатках, представляя собой всевозможные полуэтажи, каморки, переделанные под жилые помещения ванные, туалеты и прочие чуланы. К последнему типу принадлежало и жилье Саймона. Он въехал сюда, как знал Тони, сразу после распада группы, но даже этим нельзя было объяснить, почему квартира выглядит невыносимо убого — особенно в свете того, что карьера ее хозяина вроде бы шла вверх, а его картины и прочие работы продавались за кругленькие суммы.
Тони вскарабкался по ступенькам, перемахнул через последние перила, еще в полете распахнул дверь и, приземлившись на коврик, прочетверенькал внутрь. В длинном, душном коридоре стояла знакомая вонь — так пахнут квартиры окончательно опустившихся самцов. Взору художественного критика предстала переполненная мусорная корзина, вокруг которой валялись жеваные бычки, бутылки из-под дешевого виски и прочее, о чем лучше вовсе не поднимать лапы. Разбросанная по полу грязная одежда нитью Ариадны вела в спальню, размером больше похожую на стенной шкаф и совершенно темную, так плотно были закрыты ставни. Гостиную, куда и забрел Тони, освещали пробивавшиеся сквозь опущенные жалюзи лучи света, этакая солнечная расческа; они выхватывали из интерьера комнаты куски, казавшиеся одновременно зловонными миражами, кошмарными галлюцинациями и предвестниками смерти.
В эркере стоял большой стол, на нем — куча набросков, альбомы для рисования, карандаши, ручки, фотографии, пепельницы и пустые стаканы. В углу ютился полусгнивший диван, заваленный, как и коридор, грязной одеждой. Тони тихонько заскулил, задумался. Атмосфера апатии — нет, даже отчаяния, — царившая в квартире, оказалась куда более давящей и жуткой, чем он предполагал. Не квартира, а навозная куча — в такой могло завестись и что-нибудь похуже Саймоновой мании.
Не переставая скулить, Тони подчетверенькал к столу, взобрался на стул, откинулся на спинку и начал наводить порядок в целлюлозном бардаке. Он не мог не заметить, что среди бумаг очень много материалов о людях. Под слоями мусора Тони обнаружил все книги Джейн Гудолл про людей реки Гомбе, гору газетных статей про научные эксперименты, которые на них ставят, рекламные листовки от организаций по защите прав животных, распоказывающие о тяжелой жизни людей. Критик присвистнул: не удивительно, что на столь питательном бульоне Саймонова человекомания расцвела махровым цветом. Но он нашел и прямые указания на то, в каком направлении двигалась мысль художника в последние недели перед припадком и чем было занято его воображение в то самое время, когда он заканчивал свои апокалиптические полотна.
Тони один за другим извлекал из груды наброски, выполненные черным карандашом на толстой бумаге. На них красовались фрагменты последних картин Саймона, однако вместо шимпанзе, населявших холсты в галерее Левинсона, наброски давали приют голым, похожим на зомби фигурам людей. Вот люди куда-то бегут, как всегда, на задних лапах, неуклюже; вот шагают строем, шеренга за шеренгой, локоть к локтю; вот сидят рядом, не касаясь друг друга, не чистясь, заточенные в беззначную тюрьму собственного убогого, мрачного сознания, не в силах выползти за пределы своего примитивного мышления.
Тони начал было сортировать наброски, из любопытства и союзнического долга, но по мере роста кипы странно-ироничных изображений города в виде тропической рощи его критическая жилка напоминала о себе все настойчивее. Чем больше рисунков просматривал Тони, тем больше убеждался, что эти наброски куда сильнее, куда лучше выставленных у Джорджа картин. Несколько карандашных линий сделали то, чего не сумели многие ведра масляной краски;[101] изображенный Саймоном причудливый, искаженный мир, которым правят люди, гораздо ярче показывал, в каком состоянии пребывает современный шимпанзе.
Подумав, что было бы, попади эти рисунки к какому-нибудь другому шимпанзе, который ради красного жеста не остановится ни перед чем, Тони поежился и мрачно зарычал. По меньшей мере такой воображаемый шимпанзе мог бы опубликовать их как иллюстрацию глубины психического нездоровья художника и тем самым нанести непоправимый ущерб не только репутации Саймона, но искусству в целом. Что же делать? Тони, продолжая ухать себе под нос, вылез из-за стола и зачетверенькал кругами по квартире. На кухне он нашел пакет и набил его наименее грязными из разбросанных по полу футболок. Заметив в одном из ящиков брюки, Тони на миг задумался, но затем решил: вероятность того, что у Саймона возникнет желание спариваться в столь экзотическом обличье, стремится к нулю, а стало быть, брать незачем.
Завершив печальный процесс сбора вещей, Тони поплелся было прочь, но понял, что не может так просто оставить рисунки, на которых мир шимпанзе превращается в мир людей. Несколько раз он пытался закрыть за собой дверь, но едва брался за ключ, бумаги на столе словно бы взвывали, как стая разгневанных бабуинов. В конце концов Тони прочетверенькал обратно и снова стал внимательно разглядывать наброски. Краем глаза он заметил в углу комнаты, у запыленного радиатора, чертежный тубус и прежде, чем успел осознать, что делает, схватил его задней лапой, а передними свернул рисунки в трубку и поместил их туда.
Под горой набросков обнаружились три баночки с прописанными Саймону таблетками. Тони поднес их одну за другой к глазам и изучил этикетки. На одной значилось «Прозак, 50 мг ежедневно», на другой «Диазепам, 20 мг по необходимости», на третьей нечто незнакомое — «Калмпоз», пятимиллиграммовые розовые кругляшки. Эти последние Тони спустил в унитаз, а прозак и диазепам прихватил с собой — с первым отлично идет «белая голубка», а второе отлично помогает от последствий первых двух, к тому же Саймону в его текущем состоянии они не понадобятся.
Длинный и низкий «вольво» седьмой серии взурчал вверх по пандусу и остановился у входных дверей больницы «Чаринг-Кросс». Из его анальной трубы вырывались жирные клубы черного дыма, загрязняя кусок неба, который угораздило спуститься слишком низко к земле. Вел машину Прыгун, держась за рулевое колесо по всем правилам — две лапы на без десяти минут три, две лапы на двадцать минут девятого. На его хитрой морде играла натянутая улыбка, необычная в двух отношениях — во-первых, она была совершенно искренней (еще бы, его планы на всех парах спешили к реализации), во-вторых, совершенно лживой.
Из-за правого плеча до Прыгуна донесся какой-то шум, но он и не поворачиваясь понял, что это Зак Буснер и его новый гость покидают больницу.
— «ХуууууГрааа»! Что же, Уотли, Джейн, счастливо оставаться. — Буснер стоял у дверей на задних лапах, левой передней крепко держа своего нового подопечного, а правой передней отбиваясь от назойливых молодых врачей, которые, несмотря на поздний час, сгорали от желания почистить высокоученую знаменитость.
— «ХуууууГраааа» Буснер. Я хотел бы пожелать вам удачи с мистером Дайксом, хотя, должен призначиться, боюсь «грррннн», что одной удачи вам не хватит…
— «Хууууу» что это вы такое имеете в виду, хотел бы я знать? — Буснер жестикулировал сдержанно, но заключенная в знаках угроза была видна невооруженным глазом. Уотли немедленно отступил и повернулся к Буснеру задницей.
— Ничего! «Хуууу» правда, правда совершенно ничего.
— Ну, тогда ладно. Итак, Джейн, я ухну тебе утречком. Как я уже жестикулировал, ты внесла совершенно неоценимый вклад в изучение болезни мистера Дайкса как с чисто клинической точки зрения, так и с научной.
— «Чапп-чапп» благодарю вас, Ваша Анальная Лучезарность, Ваша Несравненная Звездадность…
— Джейн, ради Вожака. Дай я поцелую твою задницу… — Буснер на прощание чмокнул миниатюрную самку в ее не менее миниатюрную седалищную мозоль, коротенько побарабанил по оранжевому пластиковому ящику, который не давал сломанной больничной двери закрыться, а затем повел Саймона — тот был так ошарашен дневным светом, беготней шимпанзе и перспективой пусть ограниченной, но свободы, что и не думал поднимать лапы, — к машине. Открыв заднюю дверь, Буснер запихнул Саймона в салон, захлопнул дверь, встал на дыбы, перепрыгнул через крышу «вольво», побарабанил по ней, еще раз ухнул провожающим и наконец запрыгнул через окно на переднее пассажирское сиденье.
Все присутствовавшие шимпанзе, как один, громко заухали, и «вольво» отправился восвояси, но путешествие длилось недолго, так как пробка начиналась прямо на Фулем-Пэлес-Роуд. Было уже полпятого, час пик (который длился, конечно, не час, а целых четыре, и на пике находились в основном эмоции застрявших на дорогах водителей) в самом разгаре.
— «Уч-уч» Прыгун, ты не можешь как-нибудь объехать это черт знает что «хуууу»? — спросил научного ассистента выдающийся натурфилософ. Несмотря на чистку с Саймоном, в шерсти у него до сих пор хранилось изрядное количество художнического дерьма, и, махая пальцами Прыгуну, он старался высвободить из-под подбородка особенно назойливый катышек.
— «Уч-уч» вожак, боюсь, ничего не смогу придумать — все из-за Хаммерсмитской развязки, можно попытаться улизнуть по Лилли-Роуд, но, честно показывая, мы потратим там ровно столько же времени, сколько здесь.
Буснер повернулся назад, проверить, как его долгожданная новая, необыкновенная симптоматика справляется с первыми минутами свободы; он даже подумал, не спросить ли у Саймона совета насчет объезда, — в конце концов, его самка живет неподалеку, он должен, по идее, неплохо здесь ориентироваться. Но морда Саймона словно приклеилась к стеклу, равно как и передние лапы, на манер бинокля прижатые к глазницам.
— Ну, раз так, — показал Буснер Прыгуну, — в самом деле нет смысла дергаться, поедем, как обычно, а Саймон зато хорошенько оглядит мир, куда ему предстоит вернуться «хуууу».
Означенный мир поверг художника в полнейшее замешательство. По этой улице он ходил, спотыкался и ползал не одну тысячу раз. Он знал на память названия всех местных вонючих забегаловок, делал ставки во всех местных букмекерских конторах, где никто никогда не выигрывает, покупал нелегальное экстракрепкое пиво во всех местных магазинчиках, которые нестройными рядами, как хромые на параде, тянулись от больницы в сторону Хаммерсмитской эстакады.
Даже сидя в палате номер шесть, Саймон не раз мысленно прогуливался по этой улице, убеждая себя, что память его не обманывает. Теперь, на свободе, он снова вспомнил всю местную топографию, вплоть до стилизованной желтой петушиной головы, украшавшей забегаловку «Хатка рыжего цыпленка», вплоть до разбитого участка асфальта на тротуаре, который лепрозным языком лизал проезжую часть, вплоть до тюлевых занавесок, на манер паутины развевающихся в окнах вторых этажей. Куда бы Саймон ни обращал свой взор, везде он видел что-то знакомое — то вывеску на магазине, то флаг на автозаправке, то грифельную доску у кафе с написанным мелом меню, то еще что-нибудь. Однако столь знакомые, столь обыденные декорации лишь подчеркивали надругательство, которому подверглось происходящее на самой сцене представление.
Как и в тот раз, когда его вели на обследование, что-то было не так с масштабом. Саймону пришлось согнуться в три погибели, чтобы поместиться на заднем сиденье «вольво», а он знал, что седьмая модель — большая машина. Пространственная дисторсия, словно заразная болезнь, распространялась на все вокруг — здания, другие машины, сама дорога были очень маленькими. И в этой уменьшенной модели мира (масштаб примерно два к трем) жили сии чудовищные карлики.
Они четверенькали по мостовой, задрав задницы, выставив их на всеобщее обозрение; лохматыми кучами толклись у автобусных остановок, гроздьями висели на стенах домов, без тени неудобства цеплялись за ветви деревьев, узкие карнизы, отваливающуюся лепнину и болтающиеся телевизионные антенны, передвигались с умопомрачительной быстротой, легкостью и беспечностью. Пока машина рывками ползла вверх по улице, Саймон наблюдал за одним субъектом — сначала тот прочетверенькал метров двадцать, затем серией прыжков преодолел торчащие из асфальта гидранты и мусорные баки, затем, как горнолыжник, просочился сквозь встречную толпу собратьев по виду, затем подпрыгнул, ухватился передними лапами за крышу остановки, раскачался и таким образом пробрался под ней, перехватываясь с одного бруса на другой, и наконец спрыгнул на землю и продолжил путь снова на четвереньках.
Порой Саймон принимался внимательно следить за каким-то конкретным шимпанзе, за тем, как тот четверенькает вдоль по улице или лезет вверх по зданию; в этом случае он почти что восхищался обезьяньей мощью, изяществом и проворством, подмечал, какое необыкновенное умение, какое отточенное чувство равновесия, какой тонкий глазомер требуются, чтобы, не споткнувшись, в считанные секунды просочиться сквозь марширующую навстречу толпу, не попасть ни под одну из ползущих по дороге машин, не сорваться ни с одного карниза. Но когда художник позволял себе взглянуть на массу шимпанзе как таковую, он видел лишь стаю животных, которым для передвижения требуется не больше мозгов, чем стаду овец или, хуже, рою саранчи.
По мере того как машина приближалась к Хаммерсмитской развязке, ситуация ухудшалась на глазах. У самой эстакады ручейки прыгающих и скачущих шимпанзе сливались в одну гигантскую бурную шерстяную реку, с обезьяньими спинами вместо порогов. Пока Саймон лежал в больнице, то есть пребывал, по сути дела, в заточении, вид шимпанзе, которые прикрывали одеждой лишь верхнюю часть тела, вызывал у него отвращение, казался оскорбительным. Теперь же, глядя, как всемирный обезьяний потоп низвергается в зияющую пучину подземного перехода, Саймон заново отметил, насколько смешными, карикатурными выглядят эти покрытые шерстью лапы и голые задницы, торчащие из-под клетчатых пиджаков, джинсовых курток, цветастых блузок и футболок с надписями. Когда один из зверей повернулся в сторону Саймона, скривил морду, а затем надул щеки, готовясь громко ухать, Саймон от души расхохотался, таким нелепым показалось ему выражение морды шимпанзе. Именно этот его радостный гогот стал отправной точкой для первого обмена знаками между художником и его эскулапом вне больницы, для первой настоящей жестикуляции на свободе.
— «Гррууууннн!» Что я слышу, Саймон! Покажите мне, что вас так развеселило «хуууу»? — Буснер забрался на сиденье с лапами и оперся о спинку кресла, уставившись на морду своего подопечного и разгоняя пальцами спертый воздух в автомобиле. Подбородок именитый психиатр водрузил на подголовник.
— Да шимпанзе «клак-клак», эти вот шимпанзе, — показал Саймон на реку задниц, стекающую вниз по бетонным ступеням. — Они выглядят жутко нелепо, просто смешно, до колик смешно «клак-клак-клак»!
— «Хуууу» и почему же, хотел бы я знать «хуууу»?
— Все дело в том, как они одеты, видите, у них же одежда только на верхней части тела, а дурацкие, угловатые, уродливые зады «хиии-хиии-хиии» торчат голыми наружу!
Буснер посмотрел, куда показывал Саймон. Как талантливый психотерапевт, он владел полезным навыком частично становиться на точку зрения своих безумных пациентов. Итак, Буснер нахмурил брови и косо посмотрел на толпу. В самом деле, Саймону было трудно возразить — бесконечная толпа обезьян, спешащих по своим делам, со всей неизбежностью выглядела немного по-идиотски. Целеустремленность отдельного индивида в толпе ему подобных оборачивалась обреченностью, стадностью, как у спешащих навстречу гибели леммингов. И то, что Саймон в своем психическом состоянии сумел уловить эту черту толпы с такой ясностью, рассудил Буснер, и выразить ее столь иронично, следовало рассматривать как положительный момент, как ключ к дальнейшему лечению. Буснер так и показал Саймону:
— «Чапп-чапп» что же, полагаю, кое в чем вы правы, мистер Дайкс, однако замечу, в заднице шимпанзе нет ничего уродливого; задница шимпанзе — самая прекрасная часть его или ее тела. Кажется, еще Бессмертный Бард «чапп-чапп» писал: «Что в имени? Означенное «жопой» и под другим бы жестом сохраняло свой сладкий запах!..»[102]
— В самом деле «хуууу»?
— Да-да, более того, как показывается, задница — зеркало души шимпанзе.
— В самом деле «хууууу»?
— Так точно.
— Ну, тогда понятно, почему вы, шимпанзе, не прикрываете свои зады. — Саймон испытывал острейшее удовольствие от пикировки, она будила в нем безудержное веселье, служившее единственным лекарством от этого ужаса перед глазами — улицы, полной обезьян.
— Не прикрываем «хуууу»?
— Ну да, да, так, как я раньше просил вас.
— «Хуууу!» Я понял, вы «чапп-чапп» имеете в виду брюки. Значит, люди носят брюки постоянно «хуууу»?
Теперь, по логике вещей, настал черед Буснера расхохотаться, но он сдержался, чувствуя, что этот идиотский обмен знаками может быть началом прямой жестикуляции с психозом. Если только ему удастся найти дорогу в Саймоновом психотическом тумане, кто знает, может, тот рассеется, и художник снова станет нормальным, цельным шимпанзе.
— Верно. — Саймон очень аккуратно подбирал жесты. — Понимаете ли, нагота — табу в большинстве человеческих культур, так как обнажение нижней части тела подразумевает демонстрацию гениталий, что может вызвать нездоровый, неприличный сексуальный интерес.
Буснер опешил и на некоторое время занялся чисткой самого себя. С Саймоновым дерьмом он давно разобрался, но в шерсти пряталось еще что-то засохшее и очень ему мешало. Буснер послюнил пальцы и хорошенько смочил надоедливое липкое нечто, одновременно жестикулируя:
— Понимаю, понимаю, в этом есть смысл, ведь, в конце концов, люди, насколько мне известно, в основном лишены шерстяного покрова «хууууу»?
— Ну, то немногое, что у них есть, покровом обозначить никак нельзя.
— И люди, насколько я знаю, спариваются независимо от того, есть у самки течка или— нет «хуууу»?
— Спариваются «хууууу»?
— Совершают половой акт, копулируют, занимаются любовью… трахаются, когда особь женского пола не находится в возбуждении, характерном для периода овуляции.
— «Клак-клак-клак!» Совершенно верно! Более того, большинство знакомых мне самцов человека из кожи вон лезут, чтобы ни в коем случае не трахнуть самку в момент овуляции. В конце концов, делать детеныша всякий раз, когда трахаешься, — полный идиотизм, не так ли «хуууу»?
— Понимаю, понимаю, конечно, совершенно ни к чему. — Буснер опустил лапы. Он был потрясен ответами Саймона, устройством его мании; все его жесты абсолютно осмысленны и укладываются в единую, хотя и безумную, картину. В самом деле, если вы разумное животное с половым поведением, оторванным от всяких требований биологической необходимости, животное без шерстяного покрова, то, разумеется, вам придется завести себе какую-то одежду для нижней части тела, иначе как вы… будете прикрывать свои набухшие седалищные мозоли…
— «Хуууууу Грааааа!» — Теперь уже Саймон встал на заднем сиденье на задние же лапы и подставил под морду терапевта собственную, сморщенную и непонимающую, — дело в том, что Буснер невольно выказал свою мысль вжест.
— «Хууууу» я показывал, что созначен с вами — для самки человека естественно носить одежду на нижней части тела, дабы не показывать всем на свете свою набухшую седалищную мозоль…
Буснер снова бросил показывать и занялся липкой лужей у себя на пузе. Саймон пристально смотрел на него. Вот что больше всего раздражает меня в этих животных — они могут общаться с тобой на самом высоком уровне, пусть знаками, и глубина их сознания потрясающе велика, но посреди фразы, когда ты только-только начинаешь что-то понимать, они вдруг бросают жесты и начинают чесаться, как самый последний шелудивый пес. Как Сарин ретривер Грейси, чья негнущаяся лапа все время судорожно скребла брюхо.
Набухшие седалищные мозоли — вот, значит, что это такое, конечно, как я раньше не догадался. Они похожи на чудовищно увеличенные в размерах половые губы. Да нет, это и есть чудовищно увеличенные в размерах половые губы. Саймон поразмышлял, вспомнил, как ласкал Сарино тело, безволосое, стройное тело, как исследовал ее сокровенные изгибы. Вспомнил, как переворачивал ее, как ее точеные ножки, стройные, ножки школьницы, расходились в стороны и являли его взору крошечную челку волос и многослойную розовую бездну. У шимпанзе — у той, что смела утверждать, будто она и есть Сара, той, что навещала его в больнице, той, что жестикулировала с ним по видеофону, — было какое-то гигантское вздутие в паху. Что же это могло быть, если не промежность, раздутая, доведенная воображением, так показать, до логического конца? Так что же сие означает? Обезьяний мир — просто чудовищная фантасмагория, ночной кошмар, сотканный из ниточек его безумия? Его апокалиптические картины, сложные отношения с телом Сары, жуткая потеря чувствительности, наступившая после того, как у него отобрали детей, — все это, кажется, прямо связно с его нынешним самочувствием, все это вписано в его уродливое настоящее. Настоящее одновременно обыденное и неизъяснимое, с его текущим фоном в виде Хаммерсмитской развязки, с его текущими декорациями в виде салона «вольво», рекламного щита какой-то газировки, недоеденной куриной ноги, валяющейся на тротуаре, и, конечно, куска дерьма в качестве иронически-эсхатологического контрапункта.
Саймон вздрогнул, сполз по сиденью, забился в угол, показал Буснеру, что пока не хочет больше жестикулировать. Он закрыл руками свои большие уши, уткнулся мордой в задние лапы и стал ждать, что будет и когда же все изменится.
Прыгун все так же вел «вольво», его вожак, на время забыв о Дайксе, уселся в кресле, вытащил из портфеля последний номер «Британского журнала эфемерного» и погрузился в чтение. Ни уханье шимпанзе, ни рев моторов соседних машин не могли отвлечь его, ибо, разумеется, он читал собственную свежеопубликованную статью.
Саймон вышел из транса, когда «вольво» свернул с эстакады Марилебон и пополз вверх по Глостер-плейс в сторону Риджентс-Парка. Этот район Лондона Саймон знал куда лучше, и ему стало любопытно посмотреть, насколько ошимпанзечивание мира изменило здешние места. Ответ был — не слишком-то. Лондон, подумал Саймон, даже в лучших своих проявлениях представляет собой чудовищный тошнотворный коктейль из радикально несовместимых друг с другом зданий. Тут что-то старое, там что-то новое, везде заимствованные архитектурные стили, везде синее зеркальное стекло, лишь умножающее окрестное уродство.
У мечети в Риджентс-Парке Саймон увидел шимпанзе-мусульман, это его позабавило. Самцы в тюбетейках, теребят лапами длиннющие четки, а самки и хотели бы, да не могут не нарушать законы веры, так как чадры на них с вырезами.
На ветвях деревьев, составлявших участок зелени между каналом[103] и дорогой, висели шимпанзе-бродяги. Поначалу Саймон их даже не заметил — так хорошо их скрывала листва, но то тут, то там с ветки свешивалась лапа и швыряла наземь банку из-под пива, и тогда художник смог разглядеть этих искусников загадить все, что ни попадется под лапу, и еще раз криво улыбнулся.
Тут «вольво» свернул на Хэмпстед-Хай-стрит, и мимо поплыли магазины, винные бары и кафе, которые Саймон знал, в которых пил и снимал девчонок, а после напивался еще сильнее. Здешние шимпанзе одевались получше тех, что в центре. Большинство самок держали в лапах бумажные сумки с логотипами дорогих бутиков, а кроме того, щеголяли необычными для экс-художника вещами, которые, как он теперь понимал, являлись не чем иным, как намозольниками. По улице плыли целые воздушные шары из атласа и шелка, несколько ладоней в диаметре, искусно сложенные в складки и украшенные рюшами, чтобы выглядеть еще обширнее и подчеркивать набухлость — или намек на таковую — кожи в промежности и вокруг анального отверстия, которую скрывали от любопытных глаз. Саймон зашелся беззвучным горьким смехом. Соответствие между реальной набухшей мозолью и складками намозольников было таким четким, таким точным и таким глупым, таким до невозможности нелепым.
Прыгун еще раз повернул на светофоре, теперь на Хит-стрит, а затем покатил по совершенно пустой улице Чёрч-Роу. Саймон наконец-то оживился и возобновил жестикуляцию со своим волосатым герменевтом.
— «Хуууу» а куда мы, собственно, едем, доктор Буснер?
Буснер поднял лапу:
— Ко мне домой, как я и показывал.
— А где вы живете «хуууу»?
— На Редин гтон-Роуд, вы бывали там «хуууу»?
— «Хуууу» конечно бывал, с родителями, еще детенышем, у них там жили друзья…
— «Гррруууннн» значит, вы будете чувствовать себя почти как дома, не так ли «хуууу»? — отзначил Буснер и снова погрузился в чтение, даже не оглянувшись на художника.
Прыгун остановил «вольво» у тротуара, пассажиры выбрались наружу.
— Сегодня ты мне больше не понадобишься, — махнул ассистенту именитый психиатр, — но будь добр быть здесь завтра с раннего утра. Я собираюсь вывезти мистера Дайкса погулять.
На прощание Буснер постучал пальцами по крыше машины, и Прыгун укатил. Повернув за угол, пятый самец издал истерический вопль, свидетельствовавший о крайнем раздражении. Затем нажал на газ, за пять секунд перешел на пятую же передачу и пулей полетел обратно, в центр Лондона.
Групповой дом Буснеров в этот душный вечер был совершенно пуст. С одной стороны, неслучайно — вожак предварительно ухнул своим и наказал им вести себя тише воды ниже травы, с другой — так вышло само собой: летние распродажи, работа, гуляния, спаривание и еще два десятка других причин удерживали проживающую здесь орду от возвращения домой.
Буснер открыл входную дверь и вчетверенькал внутрь, Саймон последовал за его узкой задницей. После стерильности, беззначия и кошмара больницы атмосфера в доме показалась художнику такой семейной, такой уютной, такой домашней, что он едва не разрыдался от счастья.
Саймон пробежался по комнатам, внимательно изучая все на своем пути, принюхиваясь ко всему, потирая передние лапы и ступни о разные поверхности, покрытые где коврами, где просто краской, где обоями. В главной гостиной к самому потолку возносились бесконечные полки из темного дерева, беспорядочно заставленные тысячами книг. Кое-какие тома Саймон узнал, обнаружив большинство классических авторов (как древних, так и современных), а также работы по истории, философии и, разумеется, медицине и психологии. Периодически Саймон снимал с полки книгу-другую, чтобы почувствовать пальцами бумагу и обложку и с улыбкой прочесть почти знакомое название, например «Шимпанзеческая комедия» Уильяма Сарояна или «Бремя страстей шимпанзеческих» Сомерсета Моэма.
На стенах висели картины. Настоящие — холст, масло. В больнице Саймону было особенно невыносимо оттого, что администрация решила украсить залы бесчувственными стерильными репродукциями. Кое-что из висевшего в доме именитого психиатра представляло собой любительскую мазню за авторством, вероятно, кого-то из членов группы, но попадались и вполне достойные, даже восхитительные вещи вроде крошечной работы Эрика Джилла,[104] той самой, где единственной тонкой линией намечен силуэт шимпанзе. Увидев ее, Саймон даже присвистнул. График вывел линию так элегантно, проложил ее по бумаге именно там, где она с необходимостью должна была лечь… Эта картина стала для саднящей психики бывшего художника своего рода визуальным седативным.
В широкой прихожей на паркете возвышались старинные напольные часы и вешалка для шляп, на стенах висели старинные же гравюры в тяжелых рамах. И где бы Саймон ни оказывался, всюду дом встречал его приглушенными, темными, приятными глазу тонами. Стены были выкрашены либо в цвета тутовых ягод и слив, либо в багровые, охряные. В комнатах на полу лежали толстые, тяжелые ковры, иные персидские с причудливыми узорами, иные попроще, со старым добрым геометрическим орнаментом.
На втором этаже располагались гнездальни, оформленные в индивидуальном стиле своих обитателей. Одну Саймон безошибочно определил как самочью — нет ничего более гнетущего, чем резко бросающаяся в глаза белоснежная кровать с балдахином, океанским лайнером высящаяся посреди безбрежного ковра цвета морской волны; другая столь же однозначно принадлежала самцу — завалена футбольными мячами, лыжными палками и прочим спортинвентарем.
Ведь в таком вот доме, подумал Саймон, могли бы жить я и мои детеныши — обернись все иначе. У меня мог быть точно такой, настоящий, солидный групповой дом на улице, обсаженной деревьями, в уютном северном пригороде Лондона. И лишь две вещи делали дом Буснера чуждым, другим. Они, несомненно, коренились в психозе Саймона, но отражались на интерьере и атмосфере. Во-первых, разнообразнейшие ручки и поручни, расположенные на высоте, удобной именно для шимпанзе; было видно, что эти ручки — медные, деревянные, резные — ровесницы самого дома. Во-вторых, жуткий, тяжкий, резкий запах зверя, который со всей серьезностью извещал Саймона, что создания, испустившие его, просто ушли погулять, а в урочный час, как три медведя из сказки, вернутся. Обязательно.
Ср. гл. 8, где Саймон, мысля себя человеком, отмечает, что график он никудышный.
Его высокоученость права, это Шекспир, «Ромео и Джульетта», акт 2, сц. 1. Перевод Т. Щепкиной-Куперник.
Канал Регента, или Гранд-Юнион-Канал, служит северной границей Риджентс-Парка.
Джилл Артур Эрик Роутон (1882–1940) — английский скульптор, график, создатель типографских гарнитур.