23399.fb2 Обезьяны - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Обезьяны - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Глава 17

Пыхтя и сопя, прижав морду к ромбовидным стеклам окон своего кабинета, д-р Давид Гребе близорукими глазами смотрел на задний двор Эксетерского колледжа.[131] Д-р Гребе был очень неуклюж, поэтому не мог пользоваться контактными линзами, а тщеславие, помноженное на чересчур глубокую впадину на переносице, лишало его возможности обращаться за помощью к очкам. Заку Буснеру и его невменяемому протеже уже давно пора быть на месте — близится время третьего обеда. Гребе не стал предпринимать особых усилий в плане организации приема, не стал даже заказывать столик в ресторане — он понятия не имел, достаточно ли хорошо Буснер держит своего больного в лапах, чтобы появляться с ним в общественном месте. А уж об обеденном зале колледжа значь вообще могла не четверенькать.

Д-р Гребе снова посмотрел на часы, аккуратно раздвинув закрывающие циферблат шерстинки. Почти половина второго, да где же их носит? Поезд с Паддингтонского вокзала прибывает без пяти час, не могли же они отправиться со станции пешком? Гребе медитативно почесал задницу. Стоит ли этот человекоман свеч? Вот в чем вопрос. Для философа типа Гребе психоз, основанный на искажении базовых понятий о природе жестикуляции, представлял несомненный интерес. Буснер показывал по видеофону, что Саймон Дайкс чувственный и умный шимпанзе и, несмотря на свою атаксию,[132] умеет весьма изящно складывать пальцы в жесты. Если все это правда, у д-ра Гребе есть возможность узнать нечто новое.

Ни по чему д-р Гребе не сох так, как по новым знаниям. Сутулый валлиец, разменявший уже четвертый десяток, но так и не начавший седеть — пара серых волосков вокруг лысины не в счет, — Гребе в свое время быстро вскарабкался вверх по крутой лестнице университетской иерархии, умело хватаясь за скользкие ветки влияния. Он стал профессором в Эксетере, не прибегая к традиционному методу заключения союзов и плетения интриг, не подлизываясь к кликам аспирантов и молодых профессоров, а исключительно благодаря врожденной способности впитывать бесконечные объемы новой и новой информации, которую затем без труда превращал в правдоподобную теорию.

Обосновавшись, как сейчас, на гигантском книжном шкафу высотой в двадцать полок, Гребе мог взглядом обвести все пять других хранилищ информации о Знаке, ни одно из которых не уступало в солидности шестому, где и восседала задница их наполнителя. Кабинет Гребе находился в верхней части арки задних колледжских ворот, и места в нем хватало не только на упомянутые шкафы, но и на четыре объемистые стойки для папок и ящиков с карточками, два массивных рабочих стола и мощную компьютерную систему. Разумеется, все это в дополнение к обычным оксфордским аксессуарам вроде табуна столиков поменьше, излишне мягких и глубоких кресел и разбросанных по полу пачек журналов, бумаг и книг, которые не поместились в шкафы.

Хозяин означенного помещения, неистовый, страстный собиратель, готов был душу отдать за каждый бит информации, если считал, что тот когда-то может пригодиться, но при этом не страдал информационным запором, в иных кругах обозначаемым жадностью, и беспрестанно окатывал всех желающих потоками разнообразнейших сведений философского плана, которые коллекционировал без намерения извлекать выгоду из их распространения. Вдобавок он был исключительно талантливым, прозорливым теоретиком — именно по этой причине Буснер и выбрал его в сожестикулятники своему пациенту с извращенным сознанием.

Мало того, Гребе принадлежала честь первым предположить, что непосредственным предком жестикуляции у шимпанзе была другая их поведенческая особенность — чистка. По мысли Гребе, чистка, будучи эффективным способом коммуникации в малых группах, каковыми шимпанзе жили в те времена, когда, на ранних стадиях развития, бегали по центральноафриканским джунглям наравне с людьми, не могла сохранить этот свой статус на более поздних этапах, когда начали формироваться более крупные группы и социальные единицы. Почему? Потому что тактильные знаки передаются лишь на малые расстояния — на вытянутую лапу, а издали их попросту не видно. Отсюда и возникает потребность в жестах, которую эволюция немедленно удовлетворяет.

Аналогичным образом Гребе объяснял и современные размеры седалищных мозолей — их бесконечное розовое великолепие — у самок, и именно эта идея прославила его в кругах, далеких от академической науки. Какой бы странной и мерзкой ни казалась его мысль современным шимпанзе, Гребе не уставал повторять, что на ранних этапах эволюции промежностные части самок шимпанзе, по всей вероятности, набухали во время течки крайне незначительно, можно показать, выглядели скромно — точь-в-точь как у самок современного человека.

Сходными доводами Гребе подкреплял и еще одно свое утверждение — а именно, что способность человека порождать более пятидесяти четко различимых звуков, так называемых фонем, и даже, как предполагают некоторые, распознавать их, свидетельствует о том, в каком неправильном направлении на пути приспособления к среде двигалось развитие его нервной системы. Несомненно, разбором и порождением этих смутных и непонятных звуков должна заниматься столь значительная часть человеческого мозга, что даже значи не могло зачетверенькать о том, чтобы в эволюции человека случился, так показать, Большой Взрыв, как он случился в эволюции шимпанзе.

В отличие от шимпанзе, чья жестикуляторная способность непрерывно эволюционировала на протяжении двух миллионов лет последовательного отбора, осуществляемого в процессе взаимодействия мозга и жеста, человек оказался заключен в пределы извращенного, гулкого «сада звуков»;[133] его способность к эффективной жестикуляции атрофирована в той же мере, что и пальцы на задних и передних лапах.

Такого рода рассуждения непосредственно сближали Гребе с Ноамом Хомским[134] и другими психосемиотиками, которые полагали, что жестикуляция — исключительная прерогатива компактного, небольшого мозга шимпанзе. Учитывая необыкновенную гибкость, пластичность мозга приматов, не стоит удивляться, что переизбыток нейронов, свойственный гигантскому мозгу человека, привел к тому, что естественный отбор утратил возможность влиять на этот вид в плане развития интеллекта. Тем самым ученый делал ироничный и печальный вывод: способность человека обрабатывать информацию, а стало быть, и приобретать навыки, оказалась ограничена именно его безграничными возможностями. Иначе показывая, люди заблудились в извилинах собственного мозга. Отсюда их неспособность развить гибкое сознание, отсюда их мрачная судьба — вечно подчиняться тупому диктату филогенетической памяти, пытаться разобрать ее приказы, выраженные в искаженных и бессмысленных, последовательно беспорядочных вокализациях.

Но, глядя вниз, на внутренний двор колледжа, где из-под мантий студентов высовывались их цветущие задницы, Гребе размышлял вовсе не об этом. Правду показать, сейчас в его сознании мыслей не имелось вообще — эта часть мордности была слишком занята подавлением другой, которая грезила о графине, страстно желала припасть к его горлышку.

Желанный графин стоял на восьмиугольном столике, предусмотрительно расположенном рядом с любимым креслом обитателя обширного кабинета. Графин никогда не исчезал со своего места. Когда он опустошался, его снова наполняли доверху или сам Гребе, или его помощник, всякий раз проверяя, что пробка забита наглухо, — графин же оставался неподвижен, как скала. Не слишком ли рано мне захотелось глотнуть? — подумал Гребе. Может, подождать, пока появятся Буснер и его обезьяночеловек, может, им тоже захочется? Едва ли вежливо с моей стороны приступить к этому до их появления — что, если им будет неприятно видеть графин в моих лапах?

Когда дух Гребе колебался, решение принимало тело. Так вышло и на сей раз. Изогнувшись, философ исполнил некрасивое, но четкое обратное сальто и приземлился на четыре лапы рядом с драгоценным (в силу того, что на нем стояло) столом.

— «Ааааааааа», — сладострастно возопил выдающийся ученый. Одним движением лапы он извлек из графина пробку и мощно потянул носом воздух из горлышка — но благоразумно оставил в покое содержимое. Еще не время.

Саймон Дайкс и Зак Буснер причетверенькали к поезду на Оксфорд с большим запасом. По платформе Паддингтонского вокзала врач и больной доползли до рокочущего локомотива, и там Саймон поднял глаза, осматривая викторианские своды вокзальной крыши, и показал именитому психиатру:

— Знаете, кое-что в этом мире все-таки не меняется.

— «Хуууу» в самом деле «хуууу»?

— Да, вот этот вокзал, — щелкнул пальцами Саймон. — Освещение здесь точно такое же, как было всегда, словно сооружение погрузилось в вонючее зеленое море. Словно мы не в Лондоне, а под Ла-Маншем.

Буснер глянул на своего протеже с нескрываемым удовольствием. На его памяти это была первая метафора в значи Саймона, первый образ, связанный с красками, со светом — короче, с его профессией. Можно ли считать это знаком, что психоз вот-вот сделает еще один шаг назад, что маниакальный туман станет еще немного прозрачнее?

Путешествие прочетверенькало без приключений. Буснер не пожалел денег на билеты в первый класс, разумно полагая, что там и шимпанзе будет меньше, и Саймону легче. В результате в состояние дичайшего раздражения приполз сам именитый натурфилософ, как он любил себя обозначать. Непрерывный стук когтистых пальцев по клавишам ноутбуков и бесконечный вой бизнессамцов по мобильным видеофонам привели его в такую ярость, что незадолго до Рединга он решил, что пора действием показать, кто в вагоне главный.

Буснер схватил с полки на стене пачку бесплатных журналов для пассажиров и пробежался туда-сюда по проходу между креслами, швыряя добытую полиграфию прямо в морды беспокоящим его обезьянам. Для острастки он отколошматил по физиономиям парочку особенно шумных персонажей. И хотя процедура установления иерархии произвела желанный эффект — до самого конца путешествия в вагоне царила мертвая тишина, — достигнут он оказался лишь ценой общего, типично английского молчаливого недоумения. Да, подумал Саймон, Паддингтонский вокзал — только начало; есть и другие вещи, которые решительно отказываются меняться. Решительно.

Спрыгнув с поезда в Оксфорде, Саймон поспешил за Буснером, который бодрой рысью продвигался к парковке такси. Очень низко поклонившись, экс-художник показал:

— Надеюсь, вы не против прогуляться пешком к колледжу этого шимпанзе «хуууу»? Вы же знаете, я жил близ Оксфорда и был бы не прочь снова взглянуть на старый знакомый город.

— Отлично, я созначен, Саймонушко мой, — отмахнул Буснер, дружески потрепав пациента по загривку, — но помните: если почувствуете, что не можете держать себя в лапах, что вам страшно, пожалуйста, постарайтесь «грруннн» показать об этом мне.

На пути от Вустерского колледжа[135] по Бартоломью-стрит до Сент-Джайлс-стрит Саймон вел себя превосходно, испытывая, однако, нечто среднее между приятным изумлением и отвращением. Он помнил Оксфорд как элегантный город эпохи Возрождения с вечной, изящной архитектурой, а глазам предстал вульгарный заштатный городишко с замшелыми развалюхами вместо зданий, к тому же доверху набитыми шимпанзе.

То, что жизнь обезьян протекает не в двух, как у людей, а в трех измерениях, экс-художник понял еще в Лондоне, однако подлинный масштаб этой трехмерности открылся ему только по приезде в Оксфорд. Обезьяны, чаще всего студенты, были везде — сидели на крыше гостиницы «Рандольф», лезли вверх по аркам Памятника Мученикам,[136] трахались на парапетах зданий колледжей Бейллиола[137] и Св. Иоанна[138] и так далее. Тот факт, что это были именно студенты — только-только начался Михайлов триместр[139] — в коротких мантиях, сшитых с тем расчетом, чтобы демонстрировать окружающим задницы, веселил Саймона еще больше.

Но, обогнув Бейллиол (пришлось встать на задние лапы, так как в противоположном направлении[140] четверенькало неимоверное количество туристов), Саймон увидел такую картину, что не удержался и согнулся в три погибели от истерического хохота. Буснер замер и наклонился к пациенту, беспокоясь, как бы этот симптом не предвещал приступ, но Саймон просто протянул именитому психиатру лапу.

— «Груууннн», — прорычал он, затем показал: — Вот, посмотрите туда!

Буснер исполнил просьбу экс-художника. На противоположной стороне Броуд-стрит висела вывеска с надписью «Незабываемый Оксфорд». Саймон помнил ее со времен Браун-Хауса, так называлось развлекательное заведение для туристов. У входа толпились американцы — даже Саймон в своем теперешнем состоянии без труда опознал в этих шимпанзе американцев, кто еще носит такие короткие макинтоши от «Бёрберри», — которые смешались с группой новоиспеченных студентов, возвращавшихся из театра Шелдона[141] с церемонии принятия в университет.

Некоторые самки-студентки были в самом разгаре восхитительной течки, их набухшие седалищные мозоли розовыми маяками освещали замызганный тротуар. Разумеется, тотчас образовалось несколько очередей на спаривание, самцы-туристы бегали туда-сюда, размахивая дорогими фотоаппаратами и видеокамерами, колотили ими себя по голове. И над всем происходящим подписью к карикатуре висела знакомая Саймону вывеска. Да уж, в самом деле, разве можно забыть такой Оксфорд, где толпы волосатых чудищ трахаются прямо у тебя на глазах.

Саймон замахал лапами:

— Что мне больше всего нравится, — он указал Пальцем на сотрясающиеся тела через дорогу, — так это что оксфордские студенты, противу ожидания «хи-хи-хи-хи» такие низколобые!

И Саймон зашелся от хохота.

Буснер схватил его в охапку и сначала оттащил к зданию Бейллиола, а потом взял за лапу и повлек за собой прочь от толпы спаривающихся; отчетверенькав на приличное расстояние, шимпанзе перебрались на другую сторону улицы, ныряя между припаркованных автомобилей, и Буснеру пришлось еще раз осаживать Саймона, когда тот взорвался хохотом при виде бюстов античных философов-шимпанзе, украшавших ограду театра Шелдона, — Сократ с клыками торчком, Платон с могучей переносицей, Гераклит, поддерживающий лапами каменный лавровый венок, который бы возлежал на лбу, если бы тот у философа был…

У двери в кабинет Гребе Буснер проухал:

— «ХуууууГраааа!»

Услышав ответное уханье, гости вползли. Саймон инстинктивно упал на персидский ковер, повернулся задом вперед и пополз, подставляя оный под морду сухого, тощего шимпанзе, который сидел в гигантском кресле и попивал из хрустального бокала для хереса какую-то непрозрачную коричневую жидкость. Как всегда, Саймон был ошеломлен тем, что его тело само понимает, каким шимпанзе надо кланяться.

Гребе водрузил бокал говна на восьмиугольный столик и ласково погладил подставленную часть тела. Он внимательно следил, как Саймон полз к нему от самой двери, и от его глаз не ускользнула странная негибкость задних лап и некий автоматизм в поклоне гостя. Когда за Саймоном проследовал Буснер и двое старших шимпанзе поклонились друг другу, Гребе, не откладывая дела в долгий ящик, изложил именитому психиатру свои впечатления:

— «Уч-уч» Буснер, по-моему, у вашего пациента аутоморфизм,[142] не так ли «хууу»?

Буснер, довольный тем, как глубоко копнул выдающийся ученый, вскочил на кресло и крепко обнял Гребе, одновременно настучав ему по спине:

— Нет, на самом деле это не так «чапп-чапп». Насколько можно судить, он видит нас такими, какие мы есть; и хотя рамки психоза пока непоколебимы «хух-хух-хух», он уже не воспринимает свое тело как целиком и полностью человечье. Вот, глядите…

Саймон, поклонившись и осознав, что подчиненное положение в иерархии освобождает его от необходимости вступать с хозяином кабинета в длительную взаимную чистку, принялся рассматривать книжные шкафы, переходя от одного к другому, вынимая книги, разглядывая их и ставя на место то передними, то задними лапами.

— Похоже, наша поездка почетверенькала ему на пользу, Гребушко мой «чапп-чапп». Я впервые вижу, как он делает задними лапами что-то осмысленное, а несколько минут назад на улице он одарил меня каламбуром. Более того, когда мы подползали к поезду, он выдал метафору — первый настоящий художественный образ в исполнении его пальцев «грруннн».

Гребе, правой передней лапой держа Буснера за мошонку, показал левой:

— Не хотел «чапп-чапп» жестикулировать об этом, Буснерушко мой, но на самом деле я голоден как волк; сие, — он побарабанил по бокалу, — конечно, освежает, но не может наполнить желудок. Как думаешь «чапп-чапп», мистер Дайкс достаточно спокоен, чтобы пережить визит в обеденный зал колледжа «хуууу»?

— Не вижу, почему нет «гррууннн», пока что он справляется со всем отлично.

— Хорошо, в таком случае почему бы нам не объявить перерыв на третий обед, а после вернуться сюда и помахать лапами как следует «хуууу»? — Гребе снова посмотрел на часы. — Я в вашем распоряжении до половины четвертого, потом меня ждут эти вечные четверорукие нытики-студенты.

За обедом Саймон вел себя тише воды ниже травы. Под темными сводами великолепного огромного обеденного зала Эксетерского колледжа гулким эхом разносились уханья студентов, которые не столько сидели за длинными столами, сколько болтались на них гроздьями. С темных дубовых панелей на обедающих затуманенным взором глядели портреты знати, ученых и прелатов. Саймон не отводил глаз от этих обезьян в доспехах, обезьян в ризах, обезьян в тюдоровских воротниках, восхищаясь, с какой точностью старинные художники передали каждый изгиб каждого волоска шерсти своих моделей. Он дорого бы Дал, чтобы получить разрешение покинуть стоящий на возвышении главный стол, на углу которого ему отвели место, и подползти поближе к портретам, взобраться вверх по стене по старинным турникам, проверить, так ли изящна работа старинной кисти, как кажется издали.

Удивляли Саймона не только портреты. Гребе ни знаком не показал своим коллегам-профессорам, кто Саймон, собственно, такой и что делает за главным столом, хотя Буснера он представил, при том что все и так его знали, если не мордно, то по научным работам и телепередачам. И все же профессора приняли Саймона как родного — так, его сосед справа, некий физик по обозначению Кройцер, постоянно заползал в шерсть экс-художнику, тактильно передавая ему свои мнения по поводу погоды и жизни в колледже.

Профессора передавали по кругу графин с бордоским, который, похоже, до конца обеда превратился в рог изобилия — едва ученые опустошали графин, к столу подбегал служка, хватал хрустальный сосуд и исчезал во тьме погреба, в мгновение ока возвращаясь с новым, полным до краев. Когда графин добрался до Саймона в четвертый раз, экс-художник попытался и в четвертый раз отказаться, показывая Кройцеру:

— «Ух-ух-ух» мне, знаете ли, в последнее время нездоровится, думаю, мой организм возражает, чтобы я пил вино на третий обед.

Кройцер так высоко поднял брови, что, казалось, они вот-вот упадут с его морды на пол, и вопросительно посмотрел на Саймона:

— В самом деле «хуууу»? Призначусь, мой организм выпоказывается в том же духе, но ведь наша цель — продолжать с ним диспут, не так ли «хи-хи-хи»?

В подтверждение своей репутации знатного выпивохи, сосед Саймона поднес к губам полный бокал, ополовинив его одним глотком; не поместившееся в пасть вино пошло на окраску шерсти ученого, обильно политой предыдущими возлияниями. Не вытираясь, физик продолжил жестикулировать:

— В старину, когда ты садился за главный стол, тебя всегда спрашивали: ты двухбутылочный или трехбутылочный шимпанзе «хууууу».

Эта фраза почему-то казалась Кройцеру очень смешной, и он громко, клацая зубами, расхохотался.

Судя по всему, другие профессора следили за жестами коллеги, так как не замедлили последовать его примеру. В полумраке обеденного зала их нижние челюсти ходили ходуном, как листья на ветру, массивные зубы расчесывали шерсть над верхними челюстями. В первый раз за день Саймон остро почувствовал себя одиноким, лишенным тела. Ему захотелось вскочить на задние лапы, выбежать из зала, из колледжа, добраться до площади Корнмаркет и сесть на автобус в Тиддингтон,[143] а оттуда дочетверенькать до Браун-Хауса. Но выдержит ли он встречу с детенышами? С детенышами, чьи морды, наверное, не узнает, если их предварительно не побрить?

Но миг спустя приступ истерии, грозивший, казалось, перейти в настоящий припадок, учетверенькал прочь. Дело в том, что шум за главным столом начал отступать на второй план перед шумом за остальными. Студенты, которые и за едой вели себя крайне разнузданно, теперь, доев и допив, решили, что настала пора порезвиться как следует. Они повскакали на скамьи, встали на задние лапы и принялись ухать что есть мочи, складывая губы в длинные, узкие трубочки. Они яростно барабанили по столам, звон фарфоровых тарелок и металлических приборов вторил рыкам обезьян.

Саймон, наблюдая, как Кройцер то поднимает, то опускает свои крупные мозолистые уши, подумал, что он и другие профессора сейчас выйдут из-за стола и уймут разбушевавшуюся толпу, напомнив ей кулаками, кто в колледже вожак. Экс-художник уже достаточно ознакомился с природой шимпанзе, чтобы понимать: такие действия профессоров неизбежно повлекут за собой телесные повреждения. Однако, к своему удивлению, он не увидел ничего подобного, — наоборот, преподаватели решили не отставать от учеников и сами повскакали на скамьи и принялись орать пуще прежнего, а некоторые и вовсе забрались на стол и стали бегать туда-сюда, сверкая задницами из-под развевающихся мантий.

Умудренные опытом педагоги так вздыбили шерсть» что чуть не вдвое увеличились в размерах. Но больше всего, как обычно, Саймона поразила невероятная грация, с какой они передвигались. Чтоб мне провалиться, подумал он, вот уж кто умеет бегать, так это шимпанзе! Несмотря на то что стол был заставлен бокалами, тарелками, блюдами и прочим, буйные деятели науки не опрокинули ни одного предмета, не сбросили на пол ни одной вилки, не попали на бегу ни в одну тарелку.

Студенты угомонились, когда один из них, получив от соседа большой графин, поднялся на задние лапы, гордо прошествовал к центральному столу, находившемуся прямо напротив главного в другом конце зала, встал там и громко заухал, привлекая внимание присутствующих. Мигом воцарилась тишина. Саймон не упустил возможности задать Кройцеру вопрос:

— «ХууууГрааа» доктор Кройцер, что тут происходит, покажите «хуууу»?

— Ах, так вы не из Оксфорда, правильно «хуууу»? — отмахнул профессор.

— Нет, нет, я изучал изящные искусства в Слейде.

Физик смерил Саймона косым взглядом, изображая отвращение. Можно было подумать, жестикулировал позднее с Буснером экс-художник, я показал ему, что работаю танцором в кабаре.[144]

— Ну что же, «ааааа» мой изящно-искусственный союзник, это называется «штрафная». Мы в Эксетерском колледже блюдем целый ряд старинных традиций, и одна из них такова: студент обязан выпить штрафную, если за едой позволил себе жестикулировать на запретные темы. «ХуууууРрррааааггггххх!»

Едва отзвучал последний рык, как к студенту на другом конце зала подошел служка и доверху наполнил его огромный графин темным элем. Собратья проштрафившегося меж тем расселись вокруг него шерстяным частоколом.

— «Хууууу» и какие же это темы? — поинтересовался Саймон у недовольного соседа.

Кройцер снова смерил его взглядом, полным презрения:

— Как и везде, это политика, религия, любые темы, связанные с профессиональной деятельностью…

— В смысле, обмены знаками о науке и учебе? — перебил его Саймон.

— Разумеется «рррряв».

— Но ведь тогда не остается и тем для жестикуляции…

— Ну что вы, — саркастически взмахнул пальцами Кройцер, — всегда есть спорт и погода!

Их жестикуляцию прервал ритмичный грохот — студенты принялись колотить лапами по столам, все быстрее и быстрее. Проштрафившийся начал вливать содержимое графина себе в пасть. Саймон весь обратился в любопытство и просто не смог не залезть в шерсть Кройцеру с вопросом:

— Это, что ли, штраф? Выпить пива — и все наказание?

— Там три пинты, и, если вы думаете, что проглотить их в один присест так просто, попробуйте как-нибудь сами «ааааа»!

Даже с расстояния в сорок ладоней Саймон хорошо видел, как загривок студента с каждым глотком ходит вверх и вниз. Нарушитель был крупной особью, и графин постепенно пустел.

— Молодец, молодец! — вскинули лапы несколько профессоров, истошно вопя в поддержку студента. Казалось, тот успешно выдержит наказание — ему и осталось-то всего пол пинты, — но тут Саймон заметил, что задница проштрафившегося задрожала и стала вытягиваться. В следующий миг шимпанзе испустил оттуда фонтан дерьма, одновременно начав кружиться. Перед глазами экс-художника пролетела сначала задница, потом пенис, потом снова задница студента. Моча и жидкое дерьмо заливали все большее и большее число зрителей. В конце концов незадачливый суфий рухнул на стол, и союзники вынесли его вон из зала.

Вместо того чтобы с отвращением отвернуться, профессора выказали живейший интерес и возбуждение по поводу извращенного ритуала. Крики восторга и бешеное жестикулирование не кончались минут десять. Наконец шум немного улегся, и Саймон сообразил, что кто-то к нему прикасается. Это был Кройцер:

— Вы ведь приехали к Гребе, не так ли «хуууу»?

— Совершенно верно, — отзначил Саймон.

— Что ж, случившееся, покажу я вам, должно было резко поднять извращенцу настроение — ну как же, на третий обед подали немного дерьма «хи-хи-хи-хи»!

Саймон не успел обдумать замечание — из ниоткуда материализовался Буснер и показал, что им пора. Саймон поклонился соседу, но Кройцер лишь тихонько щелкнул его по подставленной заднице — внимание трехбутылочного шимпанзе отвлек графин с портвейном, который как раз до него дополз.

С утра было пасмурно, но когда трое шимпанзе покинули зал, светило солнце. Гребе далеко обогнал своих гостей, и когда те, взобравшись по винтовой каменной лестнице, снова оказались в его кабинете, он уже сидел в кресле, гордо держа в лапах наполненный коричневой жидкостью графин.

— Говнеца не хотите? — полюбопытствовал философ. — Преотличное, доложу я вам.

— Спасибо, нет, — отзначил Буснер. — Саймон «ХУУУУУ»?

— Прошу прощения, что вы показали «хуууу»? — Морда экс-художника выражала глубочайшее изумление.

— Я показал, говнеца не хотите «хууууу», — повторил Гребе, для ясности помахав графином перед глазами Саймона. Вязкое содержимое приветливо забулькало.

— «ХууууГрррннн» доктор Гребе, если вы не против, я откажусь.

Буснер, надо показать, ожидал, что Саймон отреагирует на столь явное проявление копрофилии хозяина массивного кабинета агрессивно. Именитому психиатру и самому периодически случалось пропустить бокальчик-другой дерьма, но Гребе-то был самый что ни на есть страстный любитель экскрементов, вплоть до того, что в винном подвале колледжа специально для обладателя массивного кабинета вырыли обширную выгребную яму. Саймон, полагал Буснер, с неизбежностью должен был счесть эту особенность поведения шимпанзе решительно невыносимой. В чем же дело?

Не прошло и минуты, как Буснер получил отзнак на свой вопрос — за него все сделал Гребе. Не спеша попивая говно, выдающийся копрофилософ поднял заднюю лапу и застучал по Саймону:

— Мистер Дайкс, я полагал, что вы, как человек, будете чувствовать себя некомфортно перед мордой копрофила, более того, найдете мое увлечение отвратительным. Насколько мне известно, ваши собратья по виду, как те, что живут в дикой природе, так и те, что живут в неволе, весьма отрицательно относятся к собственным экскрементам. Часто они отходят на значительные расстояния от гнезд с целью справить большую нужду, а затем «уч-уч» закапывают исторгнутое в землю.

Саймон повернулся спиной к книжному шкафу и уставился на философа. Сцены по пути от дома до поезда, в поезде, в обеденном зале — день выдался нелегкий, а теперь еще этот Гребе со своей копрофилией. Не день, а сплошное извращение. Саймон, конечно, уже глубоко внедрился а мир шимпанзе, нормально чувствовал себя в их обществе, но, тем не менее, в последнее время ни разу не ощущал свою принадлежность к роду человеческому так остро, как сейчас. Ходить на четырех лапах, как обезьяны, решил он, просто удобно. Размеры, масштаб их мира меньше, чем моего, так что ходить выпрямившись — значит просто набивать себе шишки, в буквальном, медицинском смысле. Аналогично отказ от ношения одежды на нижней части тела — опять-таки не более чем формальность, знак приспособленности к миру, равно как и согласие периодически копаться в чужих задницах, извлекая из шерсти липкие комочки чего-то непонятного и распутывая колтуны. Да, Саймон довольно быстро научился жестикулировать — но что же тут удивительного? В конце концов, человеческая жестикуляция, то бишь «речь», тоже основана не только на голосе, но и на жестах. Но есть дерьмо? Нет. Никогда. Ни за что. Как и манера трахаться с дикой скоростью средь бела дня в большой компании, это подлинное воплощение звериного начала. Более того, Саймон понял, почему копрофил Гребе не вызвал у него приступа тошноты — по той же самой причине. В графине был не человеческий кал, а звериный помет. Да, его превратили в жидкость, налили в хрустальный сосуд и поставили на стол, но он вызывал не больше отвращения, чем кроличьи шарики в траве.

Поэтому Саймон отзначил философу так:

— Вы совершенно правы. Мы «уч-уч» гадим только там, где полагается гадить, — поступать иначе негигиенично. Среди людей на копрофилов смотрят как на извращенцев. И поправьте меня, если я ошибаюсь, но именно так, насколько я сумел понять за обедом из обмена знаками с другими профессорами, ваши коллеги смотрят и на вас, доктор Гребе «хуууу».

Буснер не стал вмешиваться — если Саймон хочет, чтобы его хорошенько отколошматили, то это удовольствие может доставить ему и Гребе. Но копрофилософ, вместо того чтобы наказать экс-художника за наглость физически, решил использовать в тех же целях жестикуляцию. Он запрокинул голову, уставился в потолок и, притворяясь, будто изучает лепнину, обрушил на сумасшедшую обезьяну целый водопад знаков.

— Мистер Дайкс, вам не следует забывать, под каким углом «уч-уч» людское поведение видим мы. Вот что написано в «Cauda Caudex»,[145] одном из первых трактатов о животных: «Человек называется так потому, что подражает поведению обладающих разумом шимпанзе. Он вполне понимает, что такое стихии, радуется в новолуние и грустит в последнюю четверть. У людей нет хвостов. У дьявола такое же тело — у него есть голова, но нет хвоста. И если весь человек ужасен, то его задняя часть совершенно отвратительна». Далее книга отвлекается на некую «уч-уч» теологическую дискуссию, но потом следуют знаки, имеющие прямое отношение к конкретному семантическому приему, которым вы думали меня оскорбить, итак: «Simia, латинское обозначение человека, происходит из греческого и означает «сжатые ноздри[146]». Их — наверное, я должен показать ваши — ноздри в самом деле сжаты вместе, и их морды ужасны, их щеки похожи на мерзкую пару кузнечных мехов…»

— «ХуууууГррррнннн», — нерешительно зарычал Саймон, затем показал: — Доктор Гребе, я созначен, тут вы правы, но созначьтесь и вы: люди, о которых здесь четверенькает значь, вовсе не дикие африканские люди. Этот текст, несомненно, написан задолго до первой встречи шимпанзе с настоящими людьми и, уж во всяком случае, прежде, чем шимпанзечество в массе своей узнало об их существовании и о том, что их существование для него означает «хуууу». И вообще, — продолжал Саймон, не опуская лап, — коль вы намерены привлекать столь пристальное внимание к семантике, что вообще означает знак «человек» «хуууу»? Будьте так добры, просветите меня, если можете. Прежде чем отзначить, Гребе сделал еще один большой глоток из графина с говном. Буснер видел, что оксонианец испытывает колоссальное удовольствие от обмена знаками, потому что получает новую информацию, а выдать может еще больше. Буснер был доволен и своим подопечным — то, как страстно Саймон защищает истину, которую ему сообщает психоз, само по себе очень много значило.

Гребе выпрыгнул из кресла и переполз на рабочий стол, извлек из ящика некий клочок бумаги и передал его Саймону со следующим знаком:

— Думаю, этот листочек вас заинтересует, мистер Дайкс «хуууу». Видите ли, я предполагал, что вы зададите мне этот вопрос, и написал по электронной почте одному своему союзнику в Лондон как раз на этот счет, так как знал, что Буснер привезет вас ко мне. Союзника обозначают доктор Фелпс, он работает на факультете восточных и африканских исследований. Полагаю, вам будет полезно изучить его ответ «хуууу».

Саймон взял в лапы распечатку и прочел:

«ХууууГрааа» дорогой мой Давид!

По поводу людей. Я спросил признанного эксперта по английским знакам африканского происхождения, и вот что он мне написал:

Самые ранние засвидетельствованные употребления знака «человек» показывают, что это «местное обозначение данного животного в Анголе».

В жестикуляции кимбунду (ее используют в Анголе) этот знак выглядит как «чиллаффехзе», в жестикуляции фьот (ее используют в Кабинде[147]) он выглядит как «киллафекзе», а в жестикуляции киконго (Заир) имеет форму «кильяффехзе» (зе____________________постфикс имени существительного).

Я спросил, что значат эти знаки, и мой знакомый ответил, что все они переводятся просто как «человек», никакого другого значения словари не дают.

Надеюсь, эти сведения окажутся вам полезны.

«Хххххуу»

Найджел.

Саймон некоторое сидел в беззначии. От послания Фелпса веяло могильным холодом, острая сосулька беспокойства вонзилась в казавшуюся непробиваемой броню уверенности художника в своем происхождении. Прочитав письмо ученого-специалиста, Саймон был готов во все это поверить, мог надеть свою новую уверенность как шляпу — а потом снять. Надеть-снять, надеть-снять. Но если он будет надевать и снимать ее слишком часто, то, как с обычной шляпой, ему начнет казаться, что она сидит у него на голове все время; и с той минуты он взаправду утратит все, что в нем есть человеческого.

Саймон тряхнул головой, почесал задницу. На нем был взятый взаймы у Буснера пиджак, твидовый — у Буснера вообще все было из твида, а свой человеческий костюм Саймон оставил дома, для особо торжественных случаев. Когда Саймон забывал поддергивать пиджак вверх, ткань начинала натирать ему то, что — в качестве привычки, не более — художник начал потихоньку воспринимать как свою прекрасную лучезарную задницу. И раз уж она лучезарная, разумно заключил Саймон, пусть слепит глаза сожестикулятнику — с Гребе это как нельзя кстати.

Саймон встал на задние лапы, прошелся туда-сюда, помахал в воздухе письмом Фелпса.

— «ХууууГрррнн» доктор Гребе, мне казалось, вы хотели пожестикулировать со мной на предмет моих представлений о человеческой жестикуляции. Может, начнем «хуууу»?

Гребе, сделав еще глоток своего экскрементально-сакраментального кактейля, тоже вскочил на задние лапы. Жидкие шерстинки, что еще росли у него на голове, стали дыбом, — казалось, философ надел что-то вроде тернового венца.

— «Уч-уч» не могу не выразить восхищение вашим самообладанием, мистер Дайксе, — щелкнул пальцами копрофил. — Для шимпанзе, страдающего столь тяжелой системой взглядов, вы держитесь великолепно. Из описания, которым меня снабдил ваш доктор, я сделал вывод, что у вас афазия, то есть вы не понимаете знаки как таковые, хотя способны понимать само жестикуляторное сообщение в силу особенной чувствительности к ритму значи «гррннн».

Начав подбираться к основной идее лекции, Гребе прибег к приему, которым пользовался, чтобы отбить у иных студентов мысль, будто они ему ровня.

Философ вспрыгнул на кресло, стал задними лапами на подлокотники и подпрыгнул снова, ухватившись передней лапой за люстру. В течение следующих минут он жестикулировал только пальцами задних лап, элегантно и нагло.

— «Хууууу», — продолжил философ со своей импровизированной и перевернутой вверх дном кафедры-маятника, — я, впрочем, сделал и иное предположение, именно, что вы страдаете чем-то совершенно противоположным и утратили то, что психосемиотики обозначают «тактильный ритм», а Фреге[148] обозначал как «Klangenfarben», «ритмоцвет». Иначе показывая, вы страдаете агнозией ритма, своего рода жестикуляторной аритмией. Вы следите, куда направляется моя задница «хууууу»?

Саймон в самом деле следил, как задница копрофилософа качается из стороны в сторону, и поэтому отзначил:

— Я весь внимание, доктор Гребе, мои глаза неотрывно следуют за ней.

— Отлично «гррррнннн». Итак, вы, несомненно, знаете, что жест не просто знак, в нем заключена самая ваша мордность; шимпанзе не просто формирует знаки — он сообщает сожестикулятнику о себе, и ритм здесь играет едва ли не ключевую роль. Вы же, насколько я понимаю, намерены сообщить мне, что в вашем сознании имеется совершенно другой, дополнительный жестикуляторный механизм, основанный на вокализациях, фонемах «хууууу».

— Именно так, доктор Гребе, именно так. Мы, люди, прекрасно вокализируем, но, конечно, с легкостью интерпретируем и жесты, ведь фактически человеческая жестикуляция состоит из отдельных знаков, просто, как правило, они выражаются звуками, а не жестами. Жестикуляция, понимаете ли, едина «грррр», а озаченные две семиотические системы просто дополняют друг друга.

Завершив эту экспрессивную последовательность знаков, Саймон уселся на персидский ковер, довольный тем, как элегантно складывал пальцы. Буснер тоже был весьма впечатлен и подполз поближе, чтобы почистить у Саймона в паху. Гребе, однако, был не из тех, кого легко сбить с толку. По-прежнему свисая с люстры, он спустил заднюю лапу между мордами сидящих.

— Но мне все же кажется, — нравоучительно показал он, — что сравнивать эти две системы абсолютно бессмысленно, вторая попросту неспособна конкурировать с первой. Если только вы не имеете в виду систему жестикуляции, в которой все жесты создает лишь один-единственный индивидуум и обменивается ими лишь сам с собой, — но такое, как показал Витгенштейн, невозможно. Могу я надеяться, что под этой вашей «речью», мистер Дайкс, вы не понимаете ничего подобного?[149]

Несмотря на успокаивающую и подбадривающую щекотку со стороны именитого психиатра, Саймон совершенно не собирался созначиваться с этими покровительственными жестами. Гребе пытался подорвать его уверенность, что он человек, разрушить стену между воспоминаниями Саймона и заносчивым населением планеты обезьян.

Саймон собрал волю в кулак, заключил в него все, что помнил. В нем уместилось все его восхищение человеческим голосом: неизреченная красота «Четырех последних песен» Штрауса в исполнении Джесси Норман, богатство и мощь, бьющие из слов Шекспира со сцены, низкая колоратура стихов Мандельштама, когда их читают на русском, треск голоса Бернарда Шоу, напоминающий людям об их долге. В голове Саймона зазвучали заклинания африканских племен, в танце и песне призывающих дождь, голоса вождей американских индейцев, поющих о своей бескрайней родине. Саймон вспомнил, как Билли Холидей брала высокую ноту, сладкую как сахар, вспомнил, как сладостно слышать бормотание детеныша — его собственного детеныша? И еще, и еще, и еще — ласковые слова возлюбленной, дыхание, ласкающее ухо, Сарины вздохи, крики и призывные слова, ее просьбы «трахни меня»… «трахни меня»… «трахни меня»! Что, все это в прошлом? Этого больше нет? И никогда не было?

Бывший художник изгнал из глаз перспективу и обозрел свисающую с потолка фигуру обезьяны, нашел взглядом ложбинку, перевал между задницей и мошонкой, затем встал на задние лапы и побарабанил по креслу Гребе. Буснер был ошеломлен — сотни тысяч шерстинок на теле Саймона все до единой стояли дыбом, шерсть торчала из-под воротника взятого взаймы пиджака, а на голове красовался ирокез, достойный самого заправского панка.

И тут Саймон издал ужасающую вокализацию, какой еще никогда не доводилось слышать его сожестикулятникам, настоящий рев разъяренного дикого человека, но при этом наполненный чудовищным смыслом, совершенно шимпанзеческим, не услышать который было невозможно.

— «Эй ты, вонючая макака-говноед»! — заорал художник. — «Я тебя сейчас на части порву, проделаю в твоей сраной башке вторую задницу»!

В следующий миг, точно рассчитав, куда качнется философский шерстяной маятник, Саймон подпрыгнул, схватил Гребе за яйца и сорвал его с люстры.

Выдающийся оксфордский профессор с треском рухнул на пол, по пути смахнув со столика драгоценный графин с драгоценным говном и разлив тошнотворное содержимое по ковру, который немедленно приобрел характерный коричневый цвет. Не давая Гребе времени оправиться, Саймон начал охаживать специалиста по психосемиотике и человеческой жестикуляции совершенно нечеловеческими, то есть весьма шимпанзеческими ударами, нанося их не кулаками, а раскрытой ладонью, когтями. Грохот взбучки эхом разносился по зданию колледжа…

Никаких попыток сопротивления не последовало, не прошло и пяти секунд, как бледная задница Гребе взмыла в воздух, а его еще более бледная морда зарылась в залитый дерьмом ковер. Философ отчаянно замахал лапами:

— «Иииииик!» «Аааааарррррггггххх!» Пожалуйста, пожалуйста, мистер Дайкс, сэр! Я без ума от вашего высокохудожественного взгляда на мир! Я преклоняюсь перед вашей «хуууууувввррааааа» задницей! Она лучезарнее полуценного солнца, в ее лучах я читаю свои книги! Я признаю ваше превосходство ныне и присно и «хуууу» во веки веков!

Саймон, конечно, тотчас прекратил избиение и ласково погладил Гребе, как теперь и полагалось ему как старшему в иерархии. Тем не менее, правду показать, он все же был бы не прочь проделать то, о чем вокализировал, — только почему-то забыл, что и где собирался проделывать.

Немного позднее, когда именитый психиатр и его пациент уже четверенькали по крытому оксфордскому рынку, Буснер не смог отказать себе в удовольствии выразить искреннее восхищение мужеством своего подопечного, неожиданно громко заухав.

— Покажите мне, Саймон, — щелкнул пальцами Буснер, пока тот прикуривал очередную бактрианину, — вам понравился сам процесс установления иерархических отношений «хууууу»? Я знаю, вы не настолько бесчувственны, чтобы остаться совершенно равнодушным.

Саймон краем глаза посмотрел на диссидентствующего специалиста по нейролептикам, окутанного никотиновым дымом, и показал, размахивая одноразовой зажигалкой за четверть фунта:

— Я объясню вам, доктор Буснер, что меня беспокоит, и уже довольно давно. Если, как показывал Гребе — и как подтверждают мои органы чувств, — мы действительно живем в мире, где визуальная жестикуляция первична, а аудиторная вторична, то разве телевидение не должны были изобрести раньше радио «хууууу»?

— Вы правы, — ответил Буснер, удивленно подняв брови, — так и есть. Насколько я помню, до Второй мировой войны никакого радио не было. Его изобрел шимпанзе по имени Логи Берд,[150] ну, вы знаете, он, кажется, шотландец.

— И как же он изобрел радио «хууууу»?

— Случайно, совершенно случайно. Как-то раз он причетверенькал к себе в лабораторию и застал своего научного ассистента за смотрением телевизора, который, как оказалось, тот прятал в шкафу. Берд просто захлопнул дверцу шкафа — вот и вся гениальность. Не поползти ли нам, мы опаздываем «хууууу»?


  1. Эксетерский колледж — один из старейших колледжей Оксфордского университета, основан в 1314 г. Уолтером де Стейплдоном, епископом графства Эксетер, отсюда обозначение.

  2. Атаксия — общее обозначение расстройств координации движений различной этиологии.

  3. «Сад звуков» — авангардистская скульптура из полых металлических труб в Сиэтле; когда дует ветер, сооружение издает произвольные и более-менее музыкальные звуки.

  4. Хомский Авраам Ноам (р. 1928) — американский жестикулист, создатель теории порождающих грамматик и формальных жестикуляций, составил в структурной жестикулистике эпоху. Также известен радикальными правозащитными взглядами и трудами по «геноциду американских индейцев» при завоевании Америки англичанами и испанцами.

  5. Вустерский колледж — основан в 1714 г. баронетом сэром Томасом Куксом, родом из графства Вустер, отсюда обозначение.

  6. Памятник Мученикам — часовня, возведена в 1838 г. в память о двух протестантских епископах и архиепископе, сожженных за веру в 1555–1556 гг. по повелению «Кровавой Мэри», королевы Англии католички Марии I (1516–1558, на троне с 1553).

  7. Колледж Бейллиола — основан в 1263 г. дворянином норманнского происхождения Джоном Бейллиолом, обозначен в его честь.

  8. Колледж Св. Иоанна — основан в 1755 г. сэром Томасом Уайтом, лорд-мэром Лондона и старейшиной гильдии портных. Обозначен в честь Св. Иоанна Крестителя, покровителя гильдии.

  9. В Оксфорде учатся по триместрам — первому (обозначен по празднику Св. Михаила Архангела, отмечается 29 сентября), второму (по празднику Св. Илария, 5 мая) и третьему (по празднику Троицы, в разные годы по-разному).

  10. То есть к Памятнику Мученикам и Музею искусств и археологии Ашмола (основан в 1677 г. как хранилище коллекции антиквара Элиаса Ашмола, 1617–1692), расположенному на углу Бартоломью-стрит и Сент-Джайлс-стрит.

  11. Театр Шелдона — построен в 1664–1668 гг. по проекту знаменитого архитектора сэра Кристофера Рена (1632–1723, он же строил сбор Св. Павла в Лондоне) на деньги Гилберта Шелдона (1598–1677), в разные годы бывшего смотрителем оксфордского Колледжа всех душ, епископом Лондона, архиепископом Кентерберийским и канцлером Оксфордского университета, отсюда обозначение. Университет проводит в театре разнообразные светские мероприятия, в частности посвящение в студенты.

  12. Аутоморфизм — склонность приписывать собственные свойства другим.

  13. Тиддингтон — городок под Теймом, близ Оксфорда.

  14. Саймонова альма-матер (см. прим. к гл. 1, с. 31) с момента своего основания принимала на обучение студентов вне зависимости от пола и происхождения; ей принадлежит честь быть одним из первых учебных заведений Великобритании, которое ввело такую практику. Этим она радикально отличалась, например, от Оксфорда, чем, в частности, и вызвана спесь профессора Кройцера.

  15. Далее следуют цитаты из латинского бестиария XII в., где сравниваются обезьяны и дьявол. Дьявол, созданный по образу и подобию низших обезьян, утратил хвост (cauda) и тем самым утратил и святое писание (caudex). Типичный пример средневековой логики, основанной на этимологии (как правило, средневековые этимологии совершенно ошибочны, но здесь редкое исключение из правила, знаки действительно родственные).

  16. Еще один случай верной этимологии в том же бестиарии.

  17. Кабинда — эксклав современной Анголы.

  18. Фреге Фридрих Людвиг Готтлоб (1848–1925) — немецкий математик и философ, вожак-основатель математической логики и создатель философии жестикуляции (оказал большое влияние на Витгенштейна). Давид Гребе унаследовал от него фамилию (в искаженном виде), профессию и ряд черт характера.

  19. Правду показать, здесь д-р Гребе окончательно раскрывает свои карты. Он, несомненно, созначился бы с известным бихевиористом Джоном Бродесом Уотсоном (1878–1958), который писал: «Я бы хотел совершенно отказаться от образов и убедить всех, что практически любая мысль в основе своей есть лишь набор моторно-сенсорных процессов, проистекающих в пальцах передних и задних лап». — Прим. авт.

  20. Берд Джон Логи (1888–1946) — шотландский изобретатель. Изобрел радио 26 января 1926 года.