23428.fb2 Облдрамтеатр - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Облдрамтеатр - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Он спал минуту. Может быть, две. Приподнялся и сел, стараясь не дышать и не двигаться, чтоб не скрипнул диван.

Тишина в квартире была не беззвучием всегда попискивающих и постанывающих предметов, а состояла из неощущаемой ваты, в ней и надо было двигаться, одеваться и думать, потому что и в ГАИ, и в больнице, и в семейке Синицыных он прикоснулся к загадочному, невероятному по изощренности и дерзости преступлению, нераскрываемому по той причине, что, кажется, все преступники мертвы и никак не угадывается состав преступления.

Будто кончиками пальцев коснулся он мины с чутким взрывателем, скользни еще ногтем по шероховатой поверхности — и так рванет, что стекла в обкоме полопаются. И что совсем уж гнусно — сам на себя это дело навесил: по собственной дурости напросился в ГАИ, от морга не отвертелся, соблазненный Ропней, и в эту клоаку, родню Синицына, добровольно сунулся. Виной же всему -вчерашний день, суббота, не внял предупреждающему сигналу, знаку свыше, забыл, встретив попа, о народной мудрости, а поверь дурной примете — и ноги потопали бы в другую часть города, к безопасной четвертинке и коньяку в родных стенах. Был такой знак-сигнал: в институтском коридоре встретился парторг, противная баба с кафедры истории государства и права СССР, всегда поглядывающая на него так, будто ей что-то гадкое о нем известно, однако она будет помалкивать, ибо не теряет надежды, что молодой преподаватель остепенится и подаст долго— жданное заявление в партию. Ожидание сладких воспоминаний о Мишиной затмило рассудок, ноги сами выбрали маршрут четырехлетней давности. И самое противное — поиски никому не нужного собственного алиби: билетик ведь в кино подобрал, чтоб кому-то удостоверить время пребывания в кинотеатре «Полет», когда «автомашина неопознанной марки» врезалась в трамвай. С четвертинки стер отпечатки пальцев — ну, не идиотизм ли? И в Мишину — утром, в горотделе, — воткнул свидетельское показание: да, в девятом часу вечера был рядом с ее домом (а не у палатки!). Почему, кстати, он, ни в каком преступлении не замешанный, вообще не способный закон нарушать, постоянно — не только вчера — вымеряет и выверяет каждый свой шаг в предвидении неумолимого вопроса воображаемого следователя: «А где вы, гражданин Гастев, находились в такой-то час такого-то дня и кто может свидетельствовать об этом?» Неслышно встав на ноги, Гастев потянулся к папиросам, и осторожный щелчок зажигалки перенес его в ГАИ, где он — как ни затыкал уши и как ни отворачивался — услышал и увидел то, что только сейчас можно оценить. Полистывая все материалы «трамвайного дела», он мысленно зажимал нос, будто ему показывали дохлую крысу, но начальственно кивал «да, да, все правильно», стараясь не замечать наглой липы и отвратительного вранья. По виду все кажется грамотным и годным для дальнейшего расследования, протокол осмотра сляпан умелой рукой гаишника, поднаторевшего на списании в архив дел «ввиду гибели потерпевших и невозможности допроса их». Трупы не осмотрены еще, не исследованы, а дознаватель пишет: «Водитель, находясь в нетрезвом состоянии, с управлением на повороте не справился, в силу чего автомашина, двигавшаяся с большим превышением скорости…» Теперь все выводы пожарно-техниче— ской экспертизы подгонят под версию о лишенном умысла столкновении автомобиля с трамваем по вине пьяного водителя и пешехода, вздумавшего перебегать улицу перед моторным вагоном, и свидетельские показания на сей счет имеются.

А никакого пешехода не было! (Гастев положил папиросу в вырез пепельницы и на цыпочках пошел к шкафу.) Не было пешехода, сколько бы ни клялись кондукторши, какую бы ахинею ни нес добросовестно лгущий дворник. Не было пешехода, не было и не могло быть: какой идиот станет — в сгустившихся сумерках -перебегать улицу, когда слева набирает скорость трамвай, справа — навстречу трамваю — со включенными фарами мчится автомобиль, тормозного следа, кстати, не оставивший. Второй пассажир был в машине, за секунду до столкновения открывший правую заднюю дверцу и вывалившийся наружу, на мостовую, быстро поднявшийся и побежавший, при падении получивший кое-какие повреждения, потому что «бежал как-то странно, махая левой рукой и прижимая к себе правую», так в один голос утверждали кондукторши. Удар о трамвай был такой силы, что кузов сплющился, все три дверцы вмяты, вбиты в перед— нюю часть, выгнуты, — все три, но не четвертая, не правая задняя, она во дворике ГАИ лежала отдельно, замок ее в исправности. Динамику столк— новения ни одна экспертиза не опишет, слишком сложно, а высоколобые специалисты далеко, в Москве. Протокол выглядит убедительно, указана освещенность улиц, описано расположение всех знаков вплоть до «Осторожно — листопад», приведена температура воздуха, но ни одному выводу доверять нельзя, как и всем экспертизам, в обгоревшем остове погребен ответ на вопрос об исправности тормозов и рулевого устройства, ничто уже не восстановишь и не повернешь вспять. Однако: ни в пьяном, ни в трезвом виде даже самый неопытный шофер не направит машину на движущийся и хорошо обозреваемый транспортный объект, тем более что пространство для маневра имелось. Нет, в салоне автомашины произошло убийство, доказать или опровергнуть это — почти невозможно. Трупам, можно сказать, повезло, больница, куда их доставили, клиническая, с превосходными патологоанатомами, в ней стараниями областной прокуратуры развернута судебно-медицинская экспертиза, и аппаратура там наисовременнейшая, да и то, что в двух соседних корпусах медицинский институт, — тоже благо для следователей. Все трупы — разной степени годности к экспертизе, вагоновожатый найден склонившимся над контроллером, лицо в прижизненных ушибах и порезах, прибегнул он к торможению или не успел — значения уже не имеет: 55 лет, сердечник. От удара бешено мчавшегося автомобиля вылетели все предохранители, погас свет, а уж отчего задымила моторная часть — пусть устанавливает пожарно-техническая экспертиза, медикам своих забот хватает, будут делаться попытки реконструировать лица неопознанных потерпевших, но — только послезавтра, потому что еще не исчерпаны более простые способы: в понедельник выяснится, кто пришел на работу, а кто нет и по какой причине, в милиции, возможно, уже лежат заявления о пропаже людей. Оба обгоревших трупа экспертами условно названы «водитель» и «пассажир», и что с ними делать — известно, вопросы официально поставлены следователем районной прокуратуры, но ответ на них определенности не внесет, да от экспертов она не требуется, и дело вообще обречено на списание, ибо ничто не доказуемо. В плевре и верхушках легкого «водителя» сажи не обнаружено, он не дышал в момент столкновения, но когда перестал дышать — таким вопросом следователь не задался, а спроси он — ответа не получил бы, и второй пассажир в мыслях его не фигурирует. Чем нанесен был удар «водителю»? Можно только предполагать, потому что череп не подскажет, в салоне полыхал огонь, а от высокой температуры черепа имеют обыкновение расходиться по швам.

Кастет? Ребро ладони? Замах руки сидящего сзади — и удар, отключающий «водителя»? Такое возможно. Рентгенография в двух проекциях обнаружит сдвиг одного из шейных позвонков, но инерция внезапно остановившегося автомобиля такова, что у людей, бывает, мышечные связки рвутся, кости выходят из суставной сумки, и на всю медицинскую экспертизу можно «наплевать и забыть», кроме, пожалуй, некоторых деталей.

«Водитель»-то — трезвенький как стеклышко, и «пассажир» -тоже, экспертиза показала: за двадцать минут до смерти оба погибших пили чай с кондитерскими изделиями, в желудке найдены еще не переваренные куски кекса и торта. Значит, мирная встреча троицы с кем-то, домашняя обстановка, прощание с хозяином стола и — ссора в автомашине, смертельный удар сзади, иного способа разрешить спор сидевший за «водителем» и «пассажиром» человек в офицерском кителе без погон не имел и машину покинул немедленно, наверняка зная, что «водитель» мертв и с управлением не справится. А если никакого убийства не было?

Верные близкие друзья ехали по своим делам, вдруг сердечный приступ у «водителя», вырастающий из темноты трамвай, никем не управляемая машина — и человек в панике выбрасывается на мостовую и бежит сломя голову туда, где опасности нет, человек в состоянии аффекта на что угодно способен, родных и близких может забыть, хоть они и погибают рядом, а может и в огонь за ними прыгнуть. Все возможно, любая версия к месту, и все же -убийство. (Гастев осторожно приподнял дверцу скрипучего шкафа, открыл его, снял с перекладины пиджак от костюма помоднее). Но — что еще более настораживает — в карманах погибших не найдено ни одного документа! Даже пепла от них! Осмотр тела всегда предваряется изучением одежды, и эксперты были удивлены пустотою карманов, до которых не добрался огонь. Оплавленный комсомольский значок на пиджаке «водителя» и два предмета в «пистончике» брюк на втором трупе — вот и весь улов. Как ни примечательны эти два предмета, но для розыска они малополезны.

В потайной карманчик брюк «пассажир» сунул перстень и наручные швейцарские часы с браслетом сложного плетения, и это при том, что на руке его были обычные часы ленинградского завода, общеупотребительные, всеми носимые, пострадавшие, конечно, от огня, но продолжавшие ходить. Перстень, однако, достоин изучения. Ободок — средней толщины, вместо камня — печатка с латинской буквой "Н", напоминающей наполеоновский вензель, золото наивысшей пробы — так удо— стоверено ювелиром, сам же перстень — работа искусного мастера конца прошлого века, и если находку в «пистончике» прокрутить через управление МВД, то дней через пять найдутся руки, державшие это изделие, а швейцарские часы безлики, надежды на них никакой. Так неужели чаепитие для того лишь, чтоб забрать дорогие, по всей видимости, часы да перстень? Невероятно. Три человека в машине ехали куда-то, будто в разведку, сдав кому-то документы: так поступали на войне перед вылазкой за языком. Или документы сданы до чаепития? Припрятаны? Поразительная скрытность -кошелечка жалкого с мелочишкой на трамвай ни у кого не нашли, бумажонки пустячной! Обуты оба одинаково — «скороходовские» полуботинки; зато костюмы разные: у «водителя» — скромненький габардиновый, темно-синий, «пассажир» — человек побогаче, на нем сшитый по заказу (ни одного фабричного ярлыка) костюм из трико «метро». (Гастев снял плечики с белой рубашкой, выдернул из-под планочки галстук несколько крикливой расцветки.) По кожным покровам той части ног, что обувью убереглась от огня, можно судить: «водителю» — лет двадцать пять, что соответствует комсомольскому значку, а вот «пассажир» -мужчина постарше. И оба они — ряженые, то ли для чаепития переоделись, то ли для чего-то, за чаепитием следующего, и эта вот ряженость объединяет погибших с еще одним трупом — с Синицыным, и назойливый вопрос одолевает: да как могло так случиться, что «харлей-дуралей» додумался до Синицына, в шкафу которого висел необыкновенный китель, чудный китель, загадочный, таинственный. Два года назад он, Гастев, и подобный Ропне милиционер бегали по району в поисках сбежавшего из тюрьмы Серого, уроженца здешних мест, областные власти рвали и метали, требуя скорейшего задержания, на подмогу бросили целую бригаду, а нашел Серого спутник Гастева, ни с того ни с сего остановивший машину у картофельного поля и подозвавший бабу с еще не наполненным мешком. Вытащил картофелину, долго обнюхивал ее, поговорил о сортах, а затем — в тон крестьянскому разговору — задал вопрос: «Серый — давно гудит?» Баба обреченно взмахнула рукой и подобрала волосы под платок: «Да поди ж третьи сутки, Нинка все деньги извела на него…» Можно, конечно, догадки строить не от сорта танцуя, а зная местные нравы, но Ропня-то — в городе чужак, и все же учуял что-то, положил деревенский глаз на Синицына, с любознательностью сельского пацаненка расспрашивал больничную обслугу, и как подпасок по вилянию коровьих хвостов узнает, будет ли скотина разбегаться, так и Ропня по каким-то мелочам восстановил события минувшего вечера, отчаяние Синицына, которого привезли из дома на «скорой» в пятом часу дня с острыми аппендицитными болями, но который, синея и потея, орал: не хочу, не надо, сейчас пройдет, да подожди— те ж вы! И рвался, рвался к телефону, куда-то и кому-то хотел звонить, добрался-таки до него, говорил сдавленно, явно опасаясь, что кто-то подслушает, предупреждал, грозил, и позабыли бы прочие больные маявшегося у телефона Синицына, но он, силой положенный на операционный стол, разрезанный и зашитый уже, заклеенный пластырем и замотанный бинтами, продолжал искать телефон, руки его смастерили отмычку, Синицын проник в кабинет врача, ушедшего домой (время было около восьми вечера), и звонил, звонил, и убегал куда-то, возвращался, пойман был, привязан к койке и заперт в палате, и соседи оправдывались: упросил их все-таки Синицын освободить его от пут, узлами соединил простыни, начал спускаться из окна вниз и грохнулся с третьего этажа, да так неудачно, что раскроил череп; дежурный врач звонить в милицию побоялся, ждал указаний начальства, и только утром главврач вызвал участкового, а задерганный следователь прокуратуры не нашел ничего лучшего, как поручить Ропне и Синицына в придачу к трамваю, не без надежды, что бывалый милиционер поймет: смерть больного желательно объяснить несчастным случаем, самоубийством, но никак не халатностью медперсонала. А Ропня два причинно-разрозненных эпизода связал на том основании, что произошли они почти в одно и то же время. И прав оказался, устами младенца… Может, предчувствовал Синицын гибель «водителя» и «пассажира», известных ему? Такое возможно, как и то, что умрет человек за тридевять земель — а родные еще до телеграммы начинают судорожно вспоминать его. Нередко люди стучат в дверь соседа задолго до того, как запах разлагающегося трупа разнесется по всей квартире.

Так кому же звонил Валентин Михайлович Синицын, парень 1928 года рождения, русский, член ВЛКСМ, невоеннообязанный, фрезеровщик завода «Коммунар», имеющий среднее образование, два года назад поступивший в какой-то институт и тут же бросивший его, человек мало— пьющий и с девушками робкий, очень любящий деньги, но пускать ими пыль в глаза не решающийся, — бесценные сведения эти выкладывала школьница так подробно и толково, будто отбарабанивала учительнице хорошо подготовленное домашнее задание. Не любил Синицын прикидываться ни богатым, ни умелым, был скрытным, очень скрытным, а вот не остерегся, держал в шкафу китель, назначение которого пока не ясно, но который внушает отвращение, брезгливое любопытство и страх, ибо он -для преступления настолько — так мнится — тяжкого, что перед ним мерк— нет налет на гастроном. Вчерашняя милицейская сводка доведена, как положено, до всех отделений, и хотя налетчика в кителе без погон видели у поста ГАИ на Загородном шоссе в восемь часов двадцать три минуты, облава на всех мужчин в кителях без погон велась повсеместно, арестовано человек тридцать, девять из них до сих пор сидят в разных концах города, доказывая свое алиби, их одежда внимательнейше изучается, по— скольку убит разнорабочий ударом ножа выше ключицы, фонтаном хлынувшая кровь могла обрызгать китель убийцы. Ее нет, разумеется, на том, что продолжает висеть в шкафу семейства Синицыных, и тем не менее от него разит смертью, убийствами, во всяком случае — возбуждает подозрения, переходящие в прямые улики, если в китель этот всмотреться и вдуматься. Странный, диковинный, таинственный! Он скроен и пошит не для повседневной носки и не для празднично-парадного выхода. Он — будто для покойника, он — предмет одежды одноразового использования, потому что при тщательности внешней отделки внутренности его, так сказать, на живую нитку, подкладка не пристрочена, а словно наметана, словно ждет последующей доделки. И (еще одна, но не последняя странность!) подкладка из красного батиста, которого-то и в обиходе нет, а сам материал для кителя — не шерсть, не габардин, не тонкое сукно, а шерсть все-таки, но необычного цвета. Зеленый, конечно, цвет, самый распространенный, но с оттенком глубины этой зелени — так свежая трава, побывавшая под дождем, отличается от той, что усыхает на солнцепеке. Особый материал, чересчур особый. Говорят, к Параду победы в июне сорок пятого Черчилль подарил Сталину английское сукно, специально для парадных батальонов, то самое, из чего шьют френчи британским офицерам. Не из него ли сшит этот китель? Пуговицы — родные, советские, тут уж не придерешься, но тех пятнадцати секунд, которыми располагал Гастев, рассматривая и ощупывая китель, хватит на многие часы раздумий, не утоленная разгадкою мысль долго еще будет тревожить воображение. Справа на кителе, там, где, по уставу, носят ордена Красной Звезды, Отечественной войны, гвардейский значок и нашивки за ранения, — там зияет дырочка для ордена, одна-единственная дырочка, она обметана, чего не делают ни в одном ателье, но — вот оно, чудо! — дырки в подкладке, соответствующей той, обметанной, нет! Наружная дырочка — нелепость, фикция, она не для ордена со штифтом, который должен насквозь пройти и закрепиться под кителем навинченной на штифт прижимной кругляшкой, неизвестно как называющейся. Обычно ордена справа прилаживали просто: шилом протыкали китель. Дырочка же в этом кителе — не для ордена, а чтоб показать наличие этого ордена у того, кто в кителе. И -глумление над теми, кто знает правила ношения наград: на левой стороне кителя среди орденских планок нет тех, которые обозначили бы носимые справа ордена! Семь планок — и все расположены не по иерархии, предписанной уставом, ордена ведь вешаются и демонстрируются по нисходящей, на первом месте -орден Ленина, затем Красного Знамени и так далее, но в любом случае медали следуют за орденами, после них. Те же семь планок приткнуты друг к другу в такой последовательности, что любой патруль остановит: вместо ордена Ленина — медаль «За оборону Севастополя», — и все же угадывается смысл сумасшедшей композиции: цветовая гамма! Ее учитывал тот, кто располагал на колодке, покрытой плексигласом, орденские и медальные планки.

Цвета выпячены выпуклым покрытием, в глазах рябит от штрихового разнообразия вертикальных полосочек на голубых и лазоревых планках, глаза что-то усваивают, но что? И если еще внимательнее всмотреться в это чудо портняжного искусства, то станет заметной другая издевательская нелепица! Китель -офицерский по покрою, сшит для военнослужащего, на нем, следовательно, могут быть или когда-то были погоны, а те к кителю прикрепляются в двух местах: подкладка погона продевается под пришитую к плечу лямочку, а ближе к вороту предусмотрены две дырочки, тут уж никакие самодельные проколы недопустимы, дырочки оформляются по всем правилам, обметываются нит— ками, специальный шнурочек изнутри просовывается через пуговичку на самом погоне и завязывается под кителем. Без дырочек, короче, погон не ляжет на плечо, не прикрепится к нему, а будет свободно болтаться. На кителе же Синицына -дырочек этих не было! А лямка для крепления погон — была! И подворотничок такой, какой офицеры предпочитают не носить, -целлулоидный. Его, спору нет, стирать каждые два дня не надо, но он не впитывает пот и создает неудобство коже. Некоторые, однако, носят, чтоб не надеяться на жену или ординарца. И вновь странность. В уставе нет точных указаний, на сколько миллиметров должен выглядывать из-за ворота кителя этот белый, обычно из простынного материала, подворотничок, пришивали на глазок — два миллиметра, три, лишь бы неназойливо удостоверял чистоплотность офицера. Этот же, целлулоидный, обрамляет ворот, как выпушка на мундирах николаевской эпохи. Если верить трепушке школьнице, китель этот приобретен на толкучке и Синицын ходил в нем на танцы, что, конечно, сущая ерунда, война кончилась не так давно, многие фронтовики носят кителя за неимением гражданских костюмов. Чтоб прослыть героями военных лет, рядятся в эти кителя и те, кто пороха не нюхал, но народ-то в общем — грамотный, декоративно-демонстрационный китель был бы высмеян, уж очень в нем выпячено мужское кокетство. В позапрошлом году принят Указ, два года, кажется, дают за ношение чужих орденов, судебная практика еще не разрешила коллизию, орденские планки считать государственными наградами или нет. Творец необычного кителя и это предусмотрел, ни одной железяки не привесил. И не мог не подумать о том, что в городе — штаб военного окру— га, училища и воинские части, свирепствующая комендатура, патрулей на улицах полно, Синицын в нем двух кварталов не прошел бы, китель — не для пеших прогулок, не для танцев, в кителе этом только на машинах ездить. И машина была, заезжала она за Синицыным 25, 28 и 31 августа, причем останавливалась не у самого дома, серая «Победа» дожидалась фрезеровщика далеко за углом.

Нет, не на покойника сшит китель! И не для театра, там своя условность, своя реальность, в театре нет, как в кино, крупных планов, там дырочку под орден не обошьют по кругу нитками, дырочка не видна даже первому ряду партера, но среди зрителей достаточно бывалых людей, они бы заметили и наглую вычурность кителя, и цвет его, и…

Странный китель, чрезвычайно подозрительный, сшитый специально для удара по психике, для ошеломления, предмет одежды преступника, хорошо рассчитавшего психологическое воздействие на жертву, которая придет в смятение, потеряет контроль над собой. Произведение искусства, сотворенное мастером, превосходно знавшим, чтбо есть настоящий уставной китель. Не для сцены работала преступная мысль, хотя мастер этот — близкий к театру человек, прощупавший нити, которые связывают зрителей и артистов, зал и сцену. «Пассажир» и свой собственный облик продумал, он либо намеревался подавлять и обдуривать кого-то швейцарскими часами и перстнем, либо, наоборот, скрывал свою принадлежность к людям, имеющим дорогие вещи, и, пожалуй, если б не приступ острого аппендицита, Синицын пил бы чай в неизвестном месте. Уж не подменил ли его человек в офицерском кителе без погон, тот, кто убил «водителя»?.. Весной прошлого года бродила по Нижнеузенскому району интересная компания — человек пять небритых парней в ватниках и кирзовых сапогах. Подходили в деревнях к дому побогаче, спрашивали у хозяев, нет ли какой работенки, починить забор или еще чего, не угрожали, говорили скромно, лишь зыркали глазищами пропойными по дому, по хозяйским детишкам и добивались своего, уходили с червонцем за то, что ничего не сделали. Парни создавали атмосферу угроз тихой, мирной просьбой. Но эти-то, ряженые, не ради червонца придумали китель и перстень. К кому ездили? У кого чай пили? Что унесли с собой?

Где пожива? Куда подевались документы? Почему виляет ГАИ?

Номерные знаки «Победы» легко восстановить, еще проще запросить все автоколонны: кому отпущены в канистру десять литров бензина? Не будь этой канистры в багажнике — огонь не охватил бы машину. Две бензоколонки в городе, туда, однако, не позвонили. Потому, видимо, что с самого начала знали: «Победа» заправлялась в обкомовском гараже, о чем протрепались доминошники, но гараж-то — вотчина госбезопасности, а к ней стойкую неприязнь питает милиция, вся милиция, кроме младшего лейтенанта Ропни, который и не подозревает об обкомовском происхождении «автомашины неизвестной марки». Мильтон из деревни — везунчик, крючками своего сельского воображения сцепивший трамвай со странным поведением больного Синицына.

Такие гениальные дурачки только в деревнях и водятся, где изо дня в день, из года в год с естественной целесообразностью повторяются истинно природные явления, а люди не для преступлений созданы, потому и сельские мозги так чутко ловят нарушения вековых ритмов и злодеев распознают на расстоянии.

Неспроста Шерлок Холмс поигрывал на скрипке: он, живший вдали от мычания коров, классическими мелодиями восстанавливал в себе ощущение правильности мироздания. (Гастев уже оделся и модным узлом затягивал галстук.) Тот же Ропня склонен, как и младший сержант, страдалец по женской части, связывать женщину с безумством «водителя», но как и почему — непонятно. Тем не менее нельзя исключать: за столом с тортом сидела и женщина, она же приехала в гости с тремя мужчинами. Три здоровых мужика отклонили бы приглашение к чаю, мужикам нужна выпивка, но если с ними женщина, то поведенческий стереотип изменится. Ни одно преступление не обходится без женщины, грубая мужская мысль становится изобретательнее, изощреннее, когда рядом пульсирует инополый мозг.

Зеркало — на внутренней стороне дверцы шкафа, и Гастев уже закрывал его, когда увидел женский халат, красные хризантемы на желтом фоне, швейное изделие стоимостью в двести пятнадцать рублей сорок одну копейку, приобретенное им для Мишиной, чтоб было ей что по утрам на себя набрасывать. Прилив злобы овладел им внезапно — к этой комсомольской гадине, которой никогда и в голову не приходило, что ей, женщине, надо утром накормить спавшего с нею мужчину. На кухню влетала, как в пищеблок во главе санитарной комиссии: «Товарищ Гастев, у вас грязно, вам надо чаще подметать и мокрой тряпкой…» Этой бы тряпкой по морде милой Люсеньке, чтоб знала свое место! Ни разу, сучка, не спросила, на каком кладбище лежат родители, не побеспокоилась о раненых-перераненых ногах его; из Будапешта, где в августе была на молодежном фестивале, не привезла даже рубашоночки завалящей! И добро бы похоть влекла ее сюда, так нет, посланницей прогрессивного человечества заваливается в квартиру, как бы по общественным делам, весной ЦК ВЛКСМ издал клич: шире вовлекать несоюзную молодежь в комсомольскую жизнь, вот она сразу и приперлась, заодно и проконтролировать овечку, оставшуюся без кнута и присмотра. Дура безмозглая, урод!

Он застыл, не понимая, что это вдруг на него накатило, откуда злоба к женщине, с которой спит он, которая ничего дурного ему не сделала и даже, если верить декану, избавила его от картошки; она же — ходит такой гнусный слушок — устроила ему нынешнюю некислую жизнь. Порою кажется, что в самом существе этой власти есть нечто справедливое и благородное, о чем намекает бескорыстие Людмилы Мишиной да ночной шепот ее.

Надо быть благодарным, а не…

Тишина прервалась чуть слышным словом.

«Дружище…», — произнес он, урезонивая того, кто часто вмешивался в его жизнь, искажая ее и подправляя, то исчезая на месяцы и годы, то, пошлявшись неизвестно где, возвращаясь к нему, влезая в него и становясь тем объектом, над разгадкой неэфемерной сути которого бьются лучшие умы венской школы психиатров. Этот ловкий пройдоха, обаятельный парень и душа общества, умел как-то легко переносить все невзгоды, в страшный для Гастева день 27 августа 1938 года он, глянув на список зачисленных в институт и найдя себя неожиданно в черном перечне фамилий ХПФ, ничуть не огорчился, а издевательски хохотнул: «Ну и жонглеры!» Гастев и любил его и ненавидел, и презирал подобие свое и восхищался им, и молча сносил присутствие его в себе, потому что никогда наперед нельзя было знать, что выкинет этот тип — выручит его или загонит в несчастье. На фронте он его трижды спасал от верной смерти: однажды в самом конце сорок четвертого заразил поносом, Гастев едва в штаны не наложил, когда резался в карты под накатом бревен, не вытерпел наконец, вылетел на свежий воздух, добежал до траншейного закутка — и взрывная волна уткнула его носом в дерьмо: это снаряд угодил в блиндаж с картежниками, никто в живых не остался. Однако не далее как вчера завел же дружище своего хозяина в западню, на аркане подтащил к палатке с четвертинкой. Словам его нельзя было доверять, но и не прислушиваться к ним было еще опаснее, а потакание ему выворачивало карманы наизнанку, поскольку он — в отличие от Гастева — никогда не считал денег, брошенных на женщин, а уж во что ему обошелся халат любовницы — никогда не запомнил бы. Не издавая ни звука, немо артикулируя, Гастев обругал дружище за излишнюю фамильярность, в ответ на что тот встряхнул его память, и вспомнился май позапрошлого года, цветение лугов, внезапный приезд Мишиной, объятья в Доме колхозника, из которых она вывернулась, наотрез отказавшись от любви и на полу, и на раскладушке, потому что приехала сюда для того лишь, чтоб -надо ж такую галиматью сочинить! — выстирать ему рубашки. Он жалким псом вился у ее ног, умолял, но Мишина и впрямь решила белыми партийно-комсомольскими ручками своими мужское бельишко потереть в мыльной пене, должна же была понимать, чтбо надо одинокому мужчине! Но не только не поняла, а прогнала его в коридор, когда он вознамерился любовь совместить со стиркой!..

Такое оскорбление нанести, такую гнусность выдумать — да за такие приемчики Адель и Жизель были бы скошены одной очередью из ППШ!

Еще что-то похожее, отвратительное стало вспоминаться, дрова в полыхающий костер ненависти подбрасывал, конечно, все тот же дружище, заставивший Гастева не только громко, на всю квартиру, выругаться, но себе самому и всем в городе и области дать клятву: не будет он сегодня в облдрамтеатре на племенной сходке, на массовом татуировании молодых воинов! Не будет! И не станет тем более травиться лицезрением и слушанием Мишиной, которая — конечно же! — выступит «с искренней, от чистого сердца» речью… Клятвенное обещание это вернуло ему спокойствие, он опомнился, отдышался, остыл и в отместку провокатору тепло подумал о Люсе Мишиной, честной до глупости, на обман не способной, стиснутой дурацкими статьями комсомольского устава. Сущий ребенок же еще, глупыш за партой, секретарь обкома улыбнется девочке — и той жизнь кажется прекрасной. Отчего ж, кстати, не глянуть на ребенка, то есть потолкаться в шумном и веселом фойе облдрамтеатра, полном молодости, спрятаться, как не раз уже, на балконе, издали и сверху увидеть егозливую девчушку, тянущую руку кверху в знак того, что первой поняла она учителя.

Халат, обреченный было на выброс, так и остался висеть в шкафу, хотя подлый, зловредный дружище мысленно приткнул к Люсиному халату китель Синицына и, водя чьим-то пером, описал результаты осмотра какой-то удавленницы: «Стриангуляционная полоса выражена отчетливо, трупные пятна в стадии гипостаза…» Было чему удивляться, и Гастев замкнул непонятные улики в шкафу, потом долго рассматривал свои руки, сжимал пальцы в кулаки, расправлял их. Собственная кожа казалась перчатками из невидимого материала, и примерка этих перчаток кончилась тем, что обозначились подлежащие розыску лица — женщина и человек в кителе без погон: только они знают, кто обуглился в серой «Победе», имеющей какую-то связь с управлением МГБ по области и городу.

Найти в полумиллионном городе женщину без примет -невозможно, не менее трудно отыскать следы мужчины, о котором известно, что на пальце его — перстень с наполеоновским вензелем. Но не могли же они прятаться, видел же их кто-нибудь, слышал о них — и на вызванном из автоколонны «Москвиче» Гастев пустился в поиски.

Женщина мелькнула в оперном театре, приметы ее обозначились: порт— ниха высокой квалификации. Она, возможно, сшила Синицыну китель, но пила ли она чай за одним столом с мужчинами — это еще неизвестно. Никто женщину эту не видел, но суфлерша оперного часто слышала о ней, описывать ее не решалась, а до общавшихся с портнихой не добраться в воскресный день. Расспрашивать о мужчине Гастев опасался, потому что упоминание о перстне разрушило бы предлог, выбранный им для легкого вхождения в артистические уборные и кабинеты режиссеров. Было уже четыре часа дня, когда он очутился в Театре музыкальной комедии и мог наконец обдумать и оценить находки.

Пылью, мышами и нафталинчиком попахивали разноцветные мундиры условных гусар и уланов давно расформированных армий, чернели среди них фраки и смокинги князей и баронов, непременных персонажей оперетт, где настоящими были только мелодии Легара, Стрельникова, Кальмана и других, неизвестных Гастеву творцов сценических небылей. Зав постановочной частью сокрушенно развел руками: этим лишь располагаем, не взыщите, -но пылко соглашался помочь становлению студенческого театра, о чем его просил — через Гастева — отдел культуры горисполкома.

Худрук примкнул к ним в костюмерной, тоже выразил согласие, проявил полное понимание, когда, несколько понизив голос, Гастев изрек банальность: репертуар студентам утвердят только тогда, когда они осмелятся поставить что-нибудь современное. А в портфеле имеется пьеса о родной Советской Армии — так не поделится ли музкомедия реквизитом, нужна офицерская форма, два комплекта.

Делиться нечем, с грустью констатировали художественные чины, поскольку ничего подобного театр еще не ставил, да и -это уже теоретизировал худрук — время еще не приспело, слишком зримы следы войны, слишком памятны беды ее, и эмоциональное переосмысление войны наступит не скоро. Да, на студиях ставят кинокомедии, но та же комедия совсем иначе смотрится, когда на сцене живые люди, а не мелькающие фотоизображения их…

Это был уже четвертый театр, куда — якобы посланцем студенческого актива — приехал Гастев с телефонными рекомендациями, обогащенный сведениями о портнихе. Городские театры на военной теме обожглись еще в сорок пятом, на «Офицере флота» Александра Штейна. Форму шили свои портные, пьеса с успехом шла, раскаты режиссерской удачи достигли Москвы, недруги зашевелились и усмотрели то, что можно было предотвратить еще до премьеры: морская шинель чем-то отличается от сухопутной. С тех пор и повелось — все пьесы о современной армии прогоняются через комиссию из штаба округа, и соответственно на гарнизонное ателье возложили костюмирование подобных пьес, а там, понятно, устав, там портным указует военный комендант. И ни в одном, разузнал Гастев, театре не отваживались режиссеры на буффонаду, на утрирование образа через какую-либо деталь одежды. В репертуаре только то, что ставится в столице, туда и отправляют на разведку помрежей.

Зарплата у театральных портних — 650 рублей, да, признавались опрошенные, кое-кто прирабатывает на дому, но скромненько, чтоб не бросаться в глаза и не попадать под статью о незаконном промысле. Областной драматический на гастролях в полном составе, во всех остальных театрах никто не пропадал, все на месте — либо в кабинетах, либо на телефонной связи, отсутствующий балетмейстер хворает и третий день блаженствует в обкомовском раю, на даче для особо почетных гостей. А трупы в морге так и не опознаются (Гастев звонил туда). По слухам, в Ленинграде есть энтузиаст, умеющий фиксировать отпечатки пальцев, прошедших огонь и воду отнюдь не в фигуральном смысле, но то Ленинград. Зато здешняя театральная обслуга наблюдательна и злопамятна, суфлерша, зрителей на спектакле никогда не видевшая, толкалась среди них в перерывах и ревниво рассматривала женщин, а певица из второго состава отводила душу, изучая наряды первых рядов партера.

Да, существовала в городе портниха высочайшего класса, мастерица на диво, суфлерша однажды высмотрела в фойе поразительный вечерний туа— лет — длинное платье, скроенное как глухое, то есть без вырезов, не декольтированное, но смотрелось оно так, будто женщина в этом платье оголена чуть ли не до бедер. В женщину эту она вцепилась, та и рассказала, что не в ателье, конечно, шилось платье для выхода в театральный свет, Анечка — так зовут портниху, знают о ней немногие, добираются до нее по цепочке знакомств, связь только по телефону, и односторонняя, обычно она звонит, называет себя и рекомендательницу, хватает одной примерки, деньги гребет немалые, но и шьет так, что Москва позавидует.

В музкомедии никто, кажется, о портнихе Анечке не слышал, приличия ради Гастев задержался в костюмерной, где заговорили о прошлом родного города, одно время бывшего театральной столицей всего края. Именно здесь в середине прошлого века произошла революция в местных очагах культуры, в какой-то краеведами не отмеченный день заезжие кафешантанные певички, обычно разевавшие рты только в ресторациях, волею какого-то купчины переместились в закусочные, чайные и кучерские пивные, и онемевшая от изумления публика увидела вдруг пухленьких немочек, перебиравших струны арф субтильными пальчиками. В Гражданскую же сюда перекочевали агитбригады, стараниями пришельцев из Петрограда возникла консерватория, самые голосистые из певцов отправились в конце тридцатых завоевывать Белокаменную, но кое-кто из патриотических соображений остался.

Сейчас же хоть и обилие вроде бы культурных развлечений, но ощущается некоторое запустение, студенческий театр внесет живительную молодую струю…

Такую околесицу понес Гастев, чтоб откланяться побыстрее, но вдруг открылась дверь и в костюмерную смело вошла рыжеволосая женщина неопределенных лет, из той породы непредсказуемых, определил Гастев, баб, что не ойкают, когда их кольнут спицею в бок, а вспоминают о вчерашней погоде, к примеру. Костюмерша — а это была она — тягучим шагом дошла до кушетки, села, взяла пилочку и стала увлеченно полировать коготочки, не испытывая никакого интереса ни к разговору, ни к кому из мужчин, что никак не устраивало Гастева, и он, поглядывая на коготочки кровавого цвета, скакнул, развивая тему, в предреволюционные годы и пересказал объявления городских газет (отец обклеил ими кладовку) за декабрь 1912 года: камелии из Ниццы, печенья и пряники в кондитерской Жана, шампанские вина «Дуаэн» и «Шарль Гейдсик» из Реймса, американская овсянка «Геркулес», цейлонский чай «Янхао», шоколад «Гала-Петэр», колбасы И. Ф. Куклинского, названия фильмов, от которых нынешние девицы с ума посходили бы, -"Жених запоздал — заменил другой", «Глупышкин — защитник невинности»… Говорил звучно, красиво — и приглядывался к рыжеволосой, видел, как все плавнее и медленнее похаживает пилочка, заостряя пока еще ни в кого не впивающиеся ногти под взрывы доносящегося из зала смеха. И ко времени подкатил шум иной тональности: дневной спектакль кончился, зав и худрук устремились к двери, и костюмерша подняла голову. В громадных серых глазах ее таился, как под пеплом, огонь, дунь на них — и пламя охватит все лицо, а веснушки запылают, языки пламени лизнут лоб и волосы… Сделав голос бархатистым, он стал расшатывать рыжеволосую, взбалтывать память ее, говорил о погоде, о наводнении, которое обещается осенью, о студенческих проказах…

О перстне с наполеоновским вензелем и речи, конечно, не шло, Гастев рассказывал — взахлеб, с упоением — о серьгах, купленных якобы по случаю одной его знакомой, о медальоне, что достался ей же по наследству от тетки, и выманивал из податливой психопатки блуждавшие по окраинам ее памяти образы мужчин с кольцами, булавками, портсигарами и запонками, выставлял указатели, направлял — и запнувшаяся вдруг костюмерша ошалело глянула на гостя и произнесла всего одно слово, ни к кольцам, ни к запонкам никакого отношения не имевшее, и Гастев, слово это заглотнувший, тут же заговорил о намечавшемся приезде в город Московского цирка, а затем поблагодарил так ничего не понявшую костюмершу и ушел.

Слово это было — коммунар, и под ним таился клуб завода «Коммунар», где, наверное, есть драмкружок, — минут пятнадцать до него на «Москвиче». 16.34 — привычно засек он время, садясь рядом с шофером и подумывая, куда сплавить этого парня. Перед броском по театрам он побывал в отделе культуры, где, несмотря на выходной день, все трудолюбиво посиживали за столами; никто не знал, какая справка понадобится в столице хозяину области и когда, однако по каким-то признакам известно стало, что большого нагоняя не предвидится и, следовало отсюда, Штаб распустят завтра, по возвращении хозяина. Могут, отбирая мандат, удовлетвориться устным и необязывающим ответом, а могут потребовать и письменный отчет. Посвящать же кого-то в тайны кителя Гастев не хотел, свидетели тем более не желательны.

У кинотеатра он высадил шофера, дал ему червонец, сказал, что заедет за ним, пусть смотрит кино, сидит в буфете и ждет.

Километра не проехал, как свернул в глухой переулок и долго стоял. Подкралась мысль: а зачем ему вообще знать, кто сгорел в «Победе» с обкомовскими номерными знаками? Сомнения разрешились яростным проклятьем, он обозвал себя прирученным рабом, крепостным, который, на волю уже отпущенный, продолжает кланяться барину и делает за него то, на что тот не способен.