23453.fb2
– Татьяна Александровна, подумайте, что он пока совсем ненормален. Ему еще не такие мысли приходят в голову. Он хочет непременно присутствовать при родах, боясь, что вы ему подмените ребенка. Но вы все это должны простить. Я ходил за ним во время его болезни… Он требовал, чтобы я не рассказывал вам о его муках… Но я должен сказать, что это был бред, галлюцинации… Нам приходилось иногда надевать на него смирительную рубашку, так как держать его, такого гибкого и сильного, был риск вывихнуть ему руки или ноги. Согласитесь, что после такой болезни, через такое короткое время, он не может рассуждать вполне разумно. Вы не должны оскорбляться. Могу я продолжать?
– Да.
– Конечно, он сулит вам всяческие ужасы, если вы покуситесь избавиться от ребенка, но я вам не буду их повторять, так как прекрасно знаю, что все это игра его больного воображения. Еще он требует, чтобы вы тщательно следили за вашим здоровьем. Вот, кажется, и все, – прибавляет Латчинов со вздохом облегчения.
Я долго молчу.
– А что если этот ребенок, родившись, умрет? – спрашиваю я даже не Латчинова, а как бы себя.
– Он этого совершенно не опасается, и когда я высказал ему это предположение, он ответил спокойно: «Я нашел Бога, а Бог этого не допустит».
– Ну а если? – спрашиваю я.
– Тогда он сам умрет, – тихо говорит Латчинов. – Ведь только этот ребенок и удержал его от самоубийства.
Мы молчим.
В комнате сгущаются ранние зимние сумерки, букет, принесенный Латчиновым, брошен на столе. Тихо, тихо. Только Фомка едва слышно мурлычет на моих коленях.
Я не знаю, что на душе Латчинова, но у меня – страх, тоска, отчаяние.
– Ты тут, Таня? Что ты сидишь в темноте? – спрашивает Илья, входя в мою мастерскую.
Латчинов давно ушел, а я так и застыла в своем кресле с Фомкой на коленях.
Илья зажигает свет, смотрит на меня и спрашивает тревожно:
– Что случилось, Танюша?
Я заслоняю рукой глаза от внезапного света и говорю равнодушно:
– Случилось то, о чем я никогда не думала… Да, не думала. Я забыла, что не я одна имею право на ребенка.
– Объясни толком, Таня, я не понимаю тебя, – тревожится Илья.
Я тем же равнодушным голосом рассказываю ему все, умолчав, конечно, об угрозах на его счет. Он несколько минут раздумывает.
– Что же делать, Таня, – говорит он наконец. – Ведь этот человек вполне прав. Надо войти и в его положение. Мне кажется, что ты поступишь правильно, если согласишься на это.
Илья говорит каким-то смущенным голосом, вертя в руках разрезательный нож.
– Ведь он тебе не отказывает видеть ребенка, когда ты захочешь. Даже предоставляет возможность следить за его воспитанием… Что касается материальных средств, то я готов…
– Об этом не может быть и речи: отец ребенка имеет средства, да если бы и не имел, у нас не взял, – говорю я, пристально всматриваясь в лицо Ильи. Оно почему-то смущенное, виноватое…
Я понимаю, Илюша, понимаю, что ты чувствуешь. Ты сделал нечеловеческое усилие. Во имя любви ко мне ты согласился принять в дом это дитя, но теперь ты рад, ты счастлив, что является возможность отклонить от себя эту горькую чашу. Ты никогда бы не решился предложить мне это, но раз инициатива исходит не от тебя, ты дрожишь, ты боишься, что я откажусь. Ты готов на все материальные жертвы, согласен работать денно и нощно, только бы не иметь на глазах прошлого твоей Тани.
Да будет так!
– Я согласилась, Илья, – говорю я спокойно. – Я сама сознаю, что так будет лучше.
– Ну вот и отлично, Таня! Не думай ни о чем и не беспокойся. Весной поезжай за границу. Когда все будет окончено, я приеду за тобой и мы… не расстанемся больше. Мы повенчаемся, Таня. Не правда ли, родная моя?
Я горько улыбаюсь.
Закрепи, закрепи меня, Илюша, а то, не ровен час, опять сбегу.
Сейчас вернулась из лечебницы от Марьи Васильевны. Все идет сравнительно хорошо. Она скоро приедет домой, но мы с Ильей знаем, что это только отсрочка, что дни ее сочтены.
Сознает ли она это или нет? Мне кажется, что сознает. Она словно старается нас всех больше ласкать, говорить нам приятные вещи. Ее сдержанность пропала, она просит поскорее взять ее домой и справить Женину свадьбу. Она на лето хочет остаться с нами и все говорит, что ей приятно, когда все около нее.
– Мамочка, – замечает Илья, – Тане все же придется уехать за границу на часть лета.
– Зачем? Ты уж отложи для меня свои работы, голубчик, – просит она жалобно.
– Меня доктор посылает на воды, мамочка, а на работы я бы не посмотрела.
– Да, Таточка, ты ужасно осунулась. Что с тобой?
– Ничего особенного, от лихорадки развилось малокровие.
Она смотрит пристально на меня, пока я приготовляю ей питье.
– Тата!
– Что, мамочка?
– Поди сюда, – говорит она взволнованно. Я подхожу к ней.
Ея высохшие руки обнимают мою шею, и она шепчет со счастливыми слезами:
– Я вижу, вижу, Тата, я еще вчера заметила, я так рада, так рада! Мне бы хотелось прожить немного дольше, чтобы поняньчить внучку, именно внучку.
Слезы готовы брызнуть из моих глаз, и я говорю, едва подавляя их:
– Мамочка, уж вы лучше ждите внуков от Жени, а мои дети не живут.
– Конечно, я буду любить и Жениных детей, но это будет Илюшина дочка… Я тебе сознаюсь, Тата, я всех детей люблю одинаково, но Илья мне всегда был ближе всех.
Она со счастливой улыбкой закрывает глаза. А я не смею поднять своих, как преступница. Какая мука!
Каждый день теперь у постели Марьи Васильевны ждет меня эта мука. У больной только и разговоров, что об этом ребенке. О ребенке ее сына!
Отчего Илья молчит? Разве он не видит, что я страдаю? Неужели это месть? Нет, нет, он не способен на это. Я вижу, как он сам страдает.
Мы прощаемся, собираясь уходить. Марья Васильевна держит Илью за руку и с упреком говорит: