23476.fb2
На этом наша переписка прервалась.
А недавно пришло коротенькое письмо из Имана, и было бы непростительно не заехать по пути к старому товарищу, с которым меня столько связывало.
...Уже стало смеркаться, когда мы свернули с шоссе в долину реки. В лесу уже было совсем сумеречно, и на узком горизонте, резко очерченном зубчатыми вершинами гор, густо пламенела заря.
Несмотря на еще не поздний час, выпало много росы, она пунцово поблескивала на растительности, и издали казалось, что это растет не то рябина, не то созревший лимонник, а из папоротников будто невзначай выглянул и женьшень.
Мы ехали берегом по бугристой колее, слишком узкой даже для нашего "газика", сквозь влажный, прохладный лес, сплошь наполненный переплетающимися тенями, и память возвращала меня к осени 1950 года, когда мне пришлось бродить этой же долиной с искателями корня жизни.
Как только миновали городскую черту и углубились в тайгу, я, как советовали корневщики, оставлял на деревьях зарубки. Невольно подумалось, что их, может быть, еще не затянуло корой и они остались на стволах в прежнем виде.
Интересно, живы-здоровы ли мои старики искатели. Ведь старшему из них, бригадиру Никите Ивановичу, было тогда уже за семьдесят, а Цыганкову и Лемешко перевалило за шестьдесят! Но я едва поспевал за ними, особенно в местах, где навалило целые горы бурелома, или там, где рокотали на перекатах речки, а ведь их нужно было переходить вброд.
Помнится, я плелся за искателями, как говорится, высунув язык и в отчаянии думал, что совершенно зря увязался за ними, а они просто из любезности то и дело останавливались и поджидали меня, и наверно, в душе были бы рады, случись оказия, отправить меня обратно в Иман: ведь я, чего доброго, испорчу им все дело, а у них план и соцобязательства - выкопать и сдать в срок на приемочный пункт столько-то килограммов корней высшего сорта.
Но я не стал им помехой и скоро совершенно освоился и даже получил от бригадира ответственное, как мне казалось, задание: оставлять на деревьях памятные зарубки. И я, рад стараться, надрубал топориком на стволах кору поглубже, хотя в мыслях у меня не было, что когда-нибудь придется еще побывать в этих местах.
Но я точно помню, что это не чьи-нибудь зарубки на стволе могучего тиса, что стоит на пригорке, а давнишние мои: три поперечные на уровне плеча и две пониже продольные.
Ну, а Таволгин?
Впервые я приехал к нему летом 1935 года и около двух недель жил у него в доме под мшистой скалой, невесть кем и когда названной Соколиной, хотя никто ни разу не видел, чтобы на ее щербатой вершине когда-нибудь появлялся сокол.
И не по Соколиной скале называли заставу, а, как я уже говорил, по Гремучему Ключу - чистой, как хрусталь, говорливой речке, бегущей по камням и не замерзающей даже в лютую зиму.
Хотя мы с Таволгиным ровесники, я тогда уже смотрел на него почти с умилением и в душе, признаться, завидовал ему - так он преуспел в свои двадцать пять лет.
Командуя одной из самых тревожных в ту пору пограничных застав, он нес ответственность чуть ли не за всю страну, ибо о любом, даже самом, казалось, незначительном происшествии на вверенном ему участке тотчас же становилось известно в Москве.
Но зависть моя была добра, бескорыстна, просто мне хотелось когда-нибудь стать таким же, как он, Таволгин, или хоть немного походить на него, ведь, в сущности, на Дальнем Востоке я как бы заново начинал свою жизнь и пока еще ничем решительно не проявил себя.
Мое обращение к нему по-военному как к старшему по званию - я в то время считался рядовым - или по имени-отчеству смущало Таволгина и особенно его жену Алевтину Сергеевну, Алю, девятнадцатилетнюю, светловолосую, с тонким розовым лицом и смешливыми синими глазами. Она только тем летом окончила среднюю школу, кажется в Орше, и, несмотря на протесты родителей, отважилась поехать к своему будущему мужу в далекую тайгу, где, по слухам, средь белого дня табунами бродят медведи.
Они и поженились здесь, у Гремучего Ключа, зарегистрировав свой брак в сельсовете, куда молодые добирались полдня лесными тропами верхом на конях под охраной двух вооруженных пограничников.
Впервые попав на заставу, я с неделю, помнится, ничего не мог написать - так все здесь было для меня ново и необычно, а в редакции ждали моего очерка, и, когда я сказал об этом Таволгину, он и сам встревожился, подумав, что мне у него не понравилось или он плохо принял меня.
А когда однажды ночью застава была поднята по тревоге, я по своей тогдашней наивности почему-то подумал, что начальник устроил это специально для меня, и почувствовал себя неловко.
Тревога оказалась настоящей, и начальник предложил мне отправиться по следу нарушителя с проводником служебной овчарки старшиной Федором Бочаровым, который, как мне показалось, не слишком был от этого в восторге, потому что идти, вернее, бежать нужно было по пересеченной местности, а следы нарушителя вели к самой границе и дорога была каждая минута.
Почти час или больше бежал я вслед за Бочаровым, перепрыгивал в темноте с кочки на кочку, шлепая сапогами по лужам, чувствуя, что вот-вот выдохнусь и испорчу старшине погоню - ведь он не был вправе бросить меня одного.
И мысль о том, что из-за меня, в сущности человека постороннего, чего доброго, сорвется важное государственное дело - нарушитель уйдет безнаказанно в Маньчжурию, и на прославленную заставу по моей вине ляжет тень, - приводила меня в отчаяние и в то же время придавала силы не отставать от проводника, который уже с трудом сдерживал рвущегося с поводка Гранита.
А перейти вброд Жилку - неширокую, но очень бурную таежную речку Бочаров мне не разрешил. Он боялся, что течение собьет с ног и унесет, а спасать меня у него нет времени. И он приказал, чтобы я притаился на берегу в кустах, ничем не выдавая себя, и ждал его возвращения.
Теперь я уже не помню, сколько времени просидел на берегу в свесившихся над водой ивах. В темноте надо мной шумела тайга, где-то на дереве тоскливо кричала сова, а неподалеку громоздилась гора бурелома, где, казалось мне, кто-то притаился и вот-вот выйдет оттуда...
Были минуты, когда я чувствовал себя до крайности униженным оттого, что Бочаров не разрешил мне перейти Жилку, но, оставив меня на берегу, он развязал себе руки, и ничто не мешало ему гнаться за нарушителем, чтобы поскорее настигнуть его.
"Хоть бы все у него там ладно было, - с тревогой подумал я. - Случись с ним беда, разве я смогу прийти на помощь, да и что ему от моей помощи, если я еще ни разу в жизни не держал в руках боевой винтовки. Даже из нагана, что дал мне Таволгин, не приходилось стрелять".
Лезли в голову и другие, до странности наивные мысли, и, выскажи я их вслух, надо мной бы тут посмеялись.
Во всяком случае, я был готов к любым неожиданностям, от которых здесь никто не избавлен...
Едва в лесу забрезжил рассвет, я сквозь разноголосый гомон пробудившихся птиц услышал далекие хлюпающие по лужам шаги и не сразу догадался, что это Бочаров ведет нарушителя.
Прошло с четверть часа, я высунулся из зарослей и увидал, что старшина в самом деле идет не один. Впереди него, прихрамывая, двигался высокий бородатый детина в изодранном лыжном костюме и в резиновых кедах. Руки у него были завязаны за спиной бочаровским ременным поясом. В стороне, стряхивая росу, бежала овчарка, уши у нее стояли торчком, длинный хвост опущен, и она часто дышала.
Увидев меня, нарушитель испуганно передернул плечами и опустил глаза.
- Ну вот и лазутчик, полюбуйтесь, товарищ корреспондент! - сказал Бочаров с усталой улыбкой. - Задержись я с вами в погоне, он бы ушел за рубеж. Гранит настиг его в пятидесяти шагах от границы. - И переложил наган из правой, затекшей руки в левую.
По дороге на заставу старшина спросил:
- А вы как ночь провели в кустах?
- Точно как приказали...
- Наверно, начальник не одобрит, - сказал Бочаров тихо, будто подумал вслух.
Я не понял.
- Все-таки нельзя было оставлять вас одного. - И тут же, как бы в оправдание, прибавил: - Только вы, честное мое слово, не одолели бы Жилку, течение очень уж у нее коварное, с ног так и сбивает.
- А я и плавать не умею, - откровенно признался я.
- Неужели? - удивленно посмотрел на меня старшина. - Выходит, я правильно поступил.
Таволгину я ничего об этом не говорил, но оказалось, что сам Бочаров доложил ему все как было, а одобрил ли начальник заставы действия старшины или нет, я так и не выяснил.
Должно быть, все-таки одобрил, потому что назавтра, когда мы сидели с Таволгиным в канцелярии, он сказал:
- Раз уж ты побывал с Бочаровым в деле, выбери свободный часик и поговори со старшиной, он тебе кое-что еще расскажет.
Я, понятно, не замедлил воспользоваться советом и под вечер отправился к Бочарову в его комнатку-каморку, отделенную от казармы фанерными щитами. Не успел я шагнуть через порог, как овчарка кинулась мне навстречу, но Бочаров успел крикнуть "свой!", и она отскочила, пропустив меня.
Только я присел, она улеглась у моих ног, положив на вытянутые лапы свою длинную морду.
Гранит - вторая служебная собака Бочарова. Первая - Кама - во время боевых учений случайно попала под копыта скачущей лошади, получила сильнейший удар в голову и через сутки околела.
Когда Бочарову сообщили, что в питомнике ощенилась знаменитая Пума чистейших кровей, необычайной силы и почти что волчьей хватки, - старшина быстро оседлал коня и, на ночь глядя, поскакал в комендатуру.
Оказалось, что щенков от Пумы ждали и другие проводники, и к приезду Бочарова на дне варейки, устланной сеном, копошился один-единственный трех щенят уже успели забрать - хиленький, тщедушный щеночек, одним словом, поскребыш.