23490.fb2
Рудаев хотел отмолчаться, но Гребенщиков пристально смотрел на него — ждал ответа.
— Если бы цех на двадцать две минуты остался без вас или без меня, ничего не произошло бы, поверьте мне, — спокойно сказал Рудаев. — Оставляем же мы его на ночь. Пора приучать людей к самостоятельности.
— А позвонят из заводоуправления? Из обкома? Из комитета, наконец?
— Ну и что же?
Рудаеву было глубоко безразлично, кто и когда может позвонить. Он не видел особой доблести в том, чтобы сидеть в цехе невылазно, хотя сидел допоздна, потому что этого требовал Гребенщиков.
— А третья печь? Она вас не беспокоит? — наседал Гребенщиков.
— Об этой печи я буду говорить с директором. Вы отлично знаете, что я против тепличных условий, созданных для нее, и против хвастливой шумихи. До каких пор мы будем остальные печи держать в черном теле?
— С кем угодно. И когда угодно. Ваша затея — вы и расхлебывайте. Но поскольку уж заведен такой порядок, извольте придерживаться его, — жестко произнес Гребенщиков и быстро удалился, чтобы погасить возникающий спор.
Рудаев пришел в этот цех, когда еще строительные материалы грудами лежали на заводском дворе. Он следил, как монтировали металлические конструкции, как заполняли их огнеупорным кирпичом, как росли печи, эти исполины высотой с восьмиэтажный дом. Сейчас в цехе уже пять печей, пять огнедышащих, ни на миг не затухающих вулканов, а строительство продолжается и будет продолжаться дальше, пока не вырастет еще семь печей. Всякий раз, когда Рудаев представляет себе, каким будет цех, у него крепнет желание навсегда прирасти к нему. Это заставляет мириться и с ежистым начальником, и с атмосферой, которую он создал.
А вот отец Рудаева, Серафим Гаврилович, с начальником не ладит, постоянно нападает и на него и на сына, поэтому Рудаев особенно настороже, когда работает смена «В».
Обходя цех, Рудаев оттягивал момент встречи с отцом. Дошел до третьей печи, снова вернулся на четвертую, пожурил сталевара за жидкий шлак и только тогда отправился на вторую.
Они очень не похожи друг на друга, отец и сын. Серафим Гаврилович ростом не вышел, кряжистый, чуть грузноватый и тем не менее нервически быстрый — минуты не постоит. Всю жизнь вертелся у старой допотопной печи, где все делалось вручную, да так и осталась эта привычка. И лицо у него не то чтобы злое, но к панибратству, а тем более к шуткам не располагающее — больно уж твердые складки у губ и взгляд, близко к себе не подпускающий.
— Что кругом да около ходишь? — зашипел Серафим Гаврилович на сына, когда тот подошел к нему. — Чует конь, что кнута заработал?
Рудаев постарался придать своему лицу спокойное, даже безразличное выражение. Отец был по-своему прав. Его печь задержали с выпуском плавки — отдали ковши третьей, и сейчас тормозили завалку — состав с тяжеловесным ломом тоже подали третьей, а ему сунули три состава всякой мелочи, которую сталевары презрительно называют «соломой».
Пререкаться на эту тему с отцом не хотелось — и надоело, и не было убедительных доводов в свою защиту. Рудаев повернулся, чтобы уйти, но Серафим Гаврилович схватил его за плечо. Рука у отца небольшая, но пальцы железные, не вырвешься, да и вырываться неудобно при людях.
— Ты в обком союза писал? Писал. На собраниях выступал? Помогло? — не сдержал раздражения Рудаев.
— А ты писал? А ты выступал? Поджал хвост и молчишь? Народ смеется! — Серафим Гаврилович сделал широкий жест, словно призывал в свидетели этого разговора не троих подручных, которые, кстати, всецело были поглощены своим делом, а целое скопище людей.
Молчит Рудаев. Эх, его бы воля, поломал бы он этот порядок, не задумываясь.
— Скажи, какой мне интерес так работать? — все более распалялся Серафим Гаврилович. — Это все одно, что в меченые карты играть. Крутись, вертись, а первыми они будут! — сталевар ожесточенно ткнул пальцем в сторону третьей печи. — Еще о соревновании треплетесь! Попробуй посади Ваньку на велосипед, а Ваську на мотоцикл — и запусти наперегонки. Жмите, ребята, кто кого. Ну, какой Ваньке резон? Да он не то что тужиться будет, наоборот, помаленечку станет крутить — все одно задний.
— А тебе слава нужна или металл? — спросил Рудаев так, для проформы, лишь бы не молчать.
— Мне доброе имя мое вернуть нужно! — давился обидой отец. — Людям в глаза глядеть совестно!
Рудаев резко повернулся и зашагал к первой печи.
— На самом деле зло берет, — сказал сталевар Нездийминога, сутуловатый и нескладный, но скроенный, видно, из крепкого материала. Приподняв прикрепленные к козырьку синие очки, он следил за сценой между отцом и сыном и, хотя не слышал ни слова, догадался, о чем шла речь. — Ну, я допускаю, когда исследования вели — там куда ни шло. А сейчас зачем? Для одних — развращение, для других… только душу охлаждает.
— По углам ворчите, а на собрании челюсти сводит! — набросился на сталевара Рудаев. — Ишь душу охлаждает… Была бы душа горячая, ее так просто не охладишь! Почему плавление затянул? По графику уже доводить пора.
Нездийминога опустил глаза, и Рудаев не разобрал, стало ли тому стыдно за себя, или недостойным показался такой способ зажимать рот подчиненному.
Рудаев отошел от сталевара, испытывая неловкость. Сейчас он уподобился своему начальнику. Кто-кто, а Гребенщиков умел пресекать всякие разговоры и критические замечания. Либо оборвет человека, либо, если сказать нечего, отомстит критикану впоследствии. За пустячную оплошность, мимо которой можно пройти, даже не пожурив, взгреет как за серьезный просчет. И попробуй докажи, что сделано это за прошлый грешок. Вот и привыкли люди помалкивать, а, если уж накипело на сердце, критикуют не начальника, а кого-нибудь рангом пониже, того, кто выполнял указания начальника. Это проходит безнаказанно. Раскрошат на собрании Рудаева за беспорядки в столовой — и все лукаво улыбаются, знают: столовая в ведении начальника и огонь направлен на него. Улыбается и Гребенщиков, но под защиту своего заместителя не берет. Не скажет: «Это мои функции». Даже может упрекнуть Рудаева: «Ну что ж это вы, Борис Серафимович, халатничаете. Надо исправить положение». От такой критики ни вреда тебе, ни пользы делу. Так, отдушина.
А ведь добрые десять лет считал Рудаев Гребенщикова образцом руководителя, до тех пор считал, пока не столкнулся с ним вплотную, не стал его заместителем. Все это потому, что полюбил его Рудаев раньше, чем в нем разобрался. Мальчишек всегда восхищают сильные натуры, недюжинные личности, а Рудаев пришел к Гребенщикову мальчишкой, прямо со школьной скамьи. Выбирал людей Гребенщиков безошибочно. Ему понравился рослый, крепкий паренек, который держался в меру почтительно, в меру уверенно. Привлекло Гребенщикова и то, что был этот паренек сыном сталевара. Значит, представляет себе трудности профессии и отдает отчет в том, на что идет.
Приняв парня в цех, он не оставлял его без внимания. Поставил на выучку к лучшему сталевару, потом к лучшему мастеру. Не проходил мимо, чтобы не подбодрить, не подсказать, не посоветовать. Настоял, чтобы Борис поступил в вечерний институт, даже натаскивал перед экзаменами по математике и химии. Освобождал от работы в вечерней смене, лишь бы не пропускал занятий. О каждом зачете спрашивал, по специальным дисциплинам гонял без скидок.
Это никого не удивляло. Таких подопечных у Гребенщикова было человек пять-шесть, и жилось им нелегко. Н а работе никаких поблажек, больше, чем с других, требовал, больше, чем других, бранил. Чтобы сами не разбаловались, чтобы другие не злословили. И в цехе это расценивали так: ругает, журит, взыскания накладывает — значит, ценит, учит. Самым страшным наказанием, которым широко пользовался Гребенщиков, было подчеркнутое безразличие к провинившемуся. Взъестся на какого-нибудь подчиненного — и ходит мимо него, как мимо стенки, неделю, месяц. Не поздоровается, ничего не спросит, не подскажет, даже не выбранит, когда нужно, в крайнем случае другому поручит.
Рудаева удивляла способность Гребенщикова безошибочно определять возможности своих работников. Сколько раз было — вызовет к себе человека, скажет: «Назначаю тебя бригадиром», или: «Ставлю мастером». Тот отказывается и так и сяк — не могу, не справлюсь, а потом, глядишь, тянет, да лихо тянет. То же самое получилось и с Рудаевым, когда Гребенщиков перевел его из подручных в сталевары, потом в мастера, потом назначил технологом.
Если бы продвижение Рудаева по производственной лестнице зависело от него самого, если бы он сам устанавливал сроки перехода со ступеньки на ступеньку, то на путь, пройденный им, было бы затрачено, по крайней мере, в два раза больше времени.
Когда Гребенщикова назначили на Приморский завод, он не только предложил Рудаеву поехать с ним в качестве заместителя но и настоял на этом. И опять оказался прав. Справляется Рудаев со своими обязанностями. А ведь упирался. Изо всех сил.
Против привилегий для третьей печи Рудаеву бунтовать было неловко — он являлся главным зачинщиком перевода печи на форсированный режим, хотя, правда, только в виде эксперимента. А получилось так, что Гребенщиков закрепил этот режим.
Время от времени Рудаев требовал отмены этих привилегий. Тогда Гребенщиков вспыхивал и с разными вариациями повторял:
— Третья печь — это постоянно действующий укор для руководителей завода и выше. Дайте хороший металлолом, кислорода сколько нужно — и все печи будут работать так же. Таков мой метод борьбы за лучшее обеспечение цеха.
Когда ему доказывали, что всем печам таких условий! создать не удастся, он воздействовал на чувство цехового патриотизма.
— Вы где работаете? В мартеновском цехе? Вот и стойте на его позициях, — говорил он, не сводя гипнотизирующего взгляда с собеседника. — А как решить задачу снабжения — пусть у начальства голова болит.
На том разговоры и заканчивались.
У директора завода был тяжелый день. Впрочем, легких дней он давно уже не знал. По сути, Троилин руководил двумя заводами. Один — небольшой, старый, на котором еще подростком начал свою трудовую жизнь, другой — современный, необъятный, выросший рядом, Он и сейчас строится, и конца этому строительству не видно.
Старый завод особых хлопот Троилину не доставлял, Он знал досконально каждый цех, каждый агрегат, И с людьми у него сложились добрые отношения. Рабочие гордились им и любили. Он был для них олицетворением возможностей рабочего человека. Шутка ли сказать: начал с заслонщика — стал директором. Любили Троилина за то, что он свой, простой и понятный, уважительный и доступный, и любовь эта была единственным рычагом управления людьми. «Троилин просил», «Троилин сказал» — это звучало равносильно приказу. Подвести директора, ослушаться директора — о таком никто не мог и подумать. И работал бы спокойно Игнатий Фомич, не помышляя о пенсии, если бы не этот новый завод, огромный и сложный.
А сейчас он чувствовал себя, как капитан, пересаженный с парусной шхуны на первоклассный быстроходный лайнер. И техника, которая заставляет мыслить другими категориями, и тьма самых разнохарактерных забот, и люди, множество людей, каждый со своей спецификой, каждый со своими особенностями.
С людьми Троилину особенно трудно. На новый завод шла молодежь, критически настроенная, зубастая, требовательная. У нее свой критерий оценки руководителя: глубокие технические знания, недюжинная воля, конкретность мышления. Но прежде всего — обширная эрудиция. Ни одному этому требованию директор не соответствовал, а ореол былых заслуг для молодых решительно ничего не значил. Еще труднее приходилось Троилину со строителями. Принадлежа другим ведомствам, они директору не подчинялись, и управлять ими можно было только силой личного обаяния, личного авторитета.
Троилин был достаточно умен и честен, чтобы почувствовать сложность своего положения — завод перерастает директора. Но пока с предельной ясностью сформулировал это только он сам, и потому не хотел засиживаться до той поры, когда такой вывод сделают другие. Он уже дважды просил отпустить его и дважды получал отказ. Не верили ссылкам на плохое здоровье, не понимали, что ноша становится ему не по плечу, по инерции считали прекрасным директором, вполне соответствующим своему посту.
Когда Рудаев вошел к Троилину, тот сидел за своим столом, подперев рукой голову, и взгляд его решительно ничего не выражал.
— Ну, вот и появился, — бросил он фразу, которая тоже ничего не выражала.
Рудаев без приглашения уселся в кресло — в этом кабинете царили демократические порядки.
— Что это вы, мартеновцы, сегодня забегали? — устало спросил Троилин, всем своим видом давая понять, что не расположен к серьезному разговору.
Рудаев рассказал, какое недовольство вызывает в цехе привилегированное положение третьей печи. Сталевары поделены на сынков и пасынков, что противоречит элементарной справедливости. Не прививаются традиции ритмичной работы, наоборот, люди привыкают к авралам, к хаосу и, главное, не видят смысла во всей этой кутерьме. Запорожье и Макеевка ведут ценнейшую исследовательскую работу и вместе с тем утверждают мировое первенство. Здесь же нет ни того, ни другого.
— Я человек крайностей. Либо давайте ставить этот эксперимент на научную основу, либо вернемся к нормальной работе. Пока мы занимаемся вспышкопускательством, — заключил Рудаев.