23490.fb2
Лагутина рассматривала взбирающийся на пригорок зеленый город. Она впервые видела его с моря днем и впервые оценила его незатейливую, мирную, но своеобразную красоту.
День стоял такой тихий, море было такое спокойное, что Лагутиной казалось, будто плывут они по озеру. Она любовалась отражением катера в воде, радовалась пульсирующей дымке воздуха, белесому, выгоревшему, без единого облачка и потому такому неимоверно далеко унесшемуся небу. Море уже начинало цвести, то здесь, то там плавали, сбившись в стройные ленты, мельчайшие водоросли, делая поверхность воды причудливо полосатой — зеленая, голубая, зеленая, голубая. Катер разрезал эти полосы, как ножницы ткань, но они снова смыкались за кормой, снова обретали свой привычный вид. Нова и непонятна эта картина для Лагутиной, и она говорит:
— Не видела ничего подобного.
— Свойство малосоленой воды. «Цветет» только Азовское море. Это мельчайшие водоросли.
Потолковав о том о сем, больше для проформы, чем из необходимости, поинтересовавшись делами и намерениями Рудаева, Шевляков оставил «погорельцев» наедине, решив, что им сейчас никто и ничто кроме них самих и их собственных забот не нужен.
— Когда же вы покидаете нас? — спросила Лагутина так, словно ей было совершенно безразлично, когда и куда уедет Рудаев. Только глаза почему-то отвела в сторону.
— Хочется немного прийти в себя. Устал за год и особенно за последний месяц. Но болтаться без дела долго не смогу, не выношу состояния неопределенности. А вообще смешно: безработный.
— А если в институт к Межовскому? Вы же по натуре исследователь. Вас хлебом не корми — подавай только новенькое.
— Были такие мысли, — признался Рудаев. — Только не удержусь я там. Ездить по заводам, уговаривать нашего брата — цеховиков… Что-то не по мне.
— Но-но-но, это вы сгущаете.
— Почему? Смотрите, что получается. Ученых мы ругаем — творческое бесплодие, малая отдача, а когда они что-либо дают, не берем. Из консерватизма ли, из боязни лишних хлопот или из ложного самолюбия — бог знает отчего. Нет на сегодняшний день у нас, металлургов, той связи науки с производством, которая в идеале должна быть.
— Милые, да вы о таких скучных вещах! — пробасил внезапно появившийся Шевляков. — Пойдемте лучше в каюту.
Катер снаружи очень непрезентабельный. Сторожевой катер, списанный как морально устаревший. Строгие лилии, скупая серая окраска, но каюта — загляденье.
Отделана полированным орехом, вместительная и уютная. По бортам восемь коек в два яруса, вдоль одной из перегородок — буфет, посредине — стол.
Приглашение было кстати. «Погорельцы» не успели даже перекусить, а здесь, на столе, застланном поверх скатерти газетами, миска вареной картошки, огромные, в полкилограмма каждый, помидоры, вяленый рыбец и пиво. Что такое азовский рыбец, Дина Платоновна уже знала — он просвечивает на солнце как янтарь, и тает во рту, как может таять только… рыбец.
На еду все набросились с такой жадностью, словно были из голодного края, без конца прихваливали и причмокивали. Аппетит и так уже успели нагулять, а тут еще водка да пиво. И шесть человек за столом произвели такое опустошение, что в другое время, в другой обстановке и двенадцати было бы не под силу.
— Более вкусного рыбца, Дина Платоновна, — приговаривал Шевляков, — чем на нашем катере, да на газетной скатерти, вам отведать не придется, уверяю вас.
Лагутина процедила невнятное «угу» и потянулась за другим куском пропитанного жиром рыбца.
А потом, разомлев от сытной еды, от воздуха и солнца, убаюканные рокотом мотора, «погорельцы» сидели на корме плечом к плечу и, не отрываясь, смотрели на однообразную, но всегда захватывающую картину умопомрачительной морской дали. Нервно зыбился за струйкой марева горизонт, и они тщетно пытались определить ту линию, где небо окуналось в море.
— Мог быть чудный бездумный день, день полного выключения от всего того, что именуется буднями, если бы не было о чем думать, — с какой-то горестной интонацией проговорил Рудаев.
— Глубокая философия на мелком месте, — по привычке куснула Лагутина, хотя обижать сегодня Рудаева ей никак не хотелось.
Он не обиделся, но замолк, и ей стало досадно. У него приятный тембр голоса, в меру низкий, в меру густой, успокаивающий, как и рокот мотора. Пусть бы говорил и говорил…
— Дина Платоновна, расскажите о себе, — неожиданно попросил Рудаев.
— Вы что, коллекционируете биографии выдающихся личностей?
— Нет, кроме шуток. Ведь я о вас ничего не знаю.
— А зачем? Вы уезжаете. К тому же лучше, когда люди не столько знают друг о друге, сколько чувствуют друг друга.
— И все-таки мне хочется знать о вас больше.
— А что вас интересует? Возраст? Тридцать три. Вы, кажется, моложе. Образование? Как у вас, ну… плюс литературное. Была ли замужем? И сейчас формально да. Почему не живу с мужем? Ох, это так трудно… чтобы вы поняли. Пьет. Неисправимо. Неизлечимо. Пять лет боролась. Изо дня в день. Все перепробовала. Убеждения, угрозы, ласки, отстранение. Изнемогла. Хорошо ли поступила, что ушла, плохо ли — не знаю. Одни говорят — плохо, другие одобряют. А у меня уже просто не было сил. Он не изменял, нет, он любит меня. Не буянил. Но избыток любви всегда пьяного человека… Ну что еще? Что?
Она разволновалась. Говорила с раздражением, и Рудаеву трудно было понять, чем вызвано это раздражение, — его бесцеремонной настойчивостью или просто горькие воспоминания делают человека злым и отчужденным.
День в Ейске провели беззаботно. Бродили по тихим прямым улицам, малозеленым и достаточно пыльным, тщетно высматривали на базаре рыбца. А потом отправились на пляж, купались, валялись на песке. Пользуясь тем, что их никто не знает, грызли семечки, мелкие, черные, как угольки, но вкусные-превкусные. В полупустом ресторанчике — курортный сезон уже кончился — пообедали.
— У меня сейчас такое ощущение, будто мы студенты на каникулах, — выходя из ресторана, сказала Лагутина.
— А у меня такое, будто я давно окончил институт, работал на заводе и ни за что ни про что остался не у дел, — попробовал пошутить Рудаев, но шутка не вызвала у Лагутиной даже улыбки.
Не зная, куда девать время, зашли в кинотеатр и в совершенно пустом зале смотрели «Девушку с гитарой», фильм, который давно видели и давно забыли.
Около пяти вечера вернулись в порт. Моря нельзя было узнать. Дул ветер, сильный, упрямый, направленный. Пена прибоя отливала свинцом и казалась тяжелой, угрожающей. Недобро, мрачно наливалось злом небо.
— Будет шторм, — сказал Рудаев.
— На море или в цехе? — засмеялась Лагутина, вспомнив тревожный вечер, проведенный у моря, затянувшийся разговор.
— Вы напрасно так, Дина Платоновна. — Рудаев был серьезно озабочен. — Суденышко хлипкое, а волны на этом мелководье страшны. Знаете что? Вам лучше поездом. Правда, езды тут сутки.
— А если переждать непогоду?
— Нельзя. Людям на работу. А я не могу оставить ребят в беде.
— А почему вы решили, что я могу. Как все, так и я. Лагутина не первый раз в море. Несколько раз она плавала по Черному морю, совершила путешествие вокруг Европы — из Одессы до Ленинграда, испытала качку в Бискайском заливе. Но такой болтанки даже и представить себе не могла. Катеришка игрушечный, почти речной, а буря всерьез и волны настоящие, морские. К тому же пришлось идти не по ветру, не против ветра, а поперек. А что может быть хуже бортовой качки?
Первым сдал Шевляков. Он оказался подверженным морской, болезни и, чтобы не портить настроение спутникам, вскарабкался по лестнице на палубу, затем в рулевую будку и там прикипел.
В начале пути катер еще подчинялся каким-то законам колебаний. Победно разгуливали волны, шумно сшибались, вырастали в огромные валы и обрушивались, чтобы начать новую планомерную атаку. Потом началось сплошное беззаконие. Что ни волна — то загадка: как крутанет, куда повернет, с какой стороны ударит. Едва катер, залегший на правый борт, начинал разворачиваться в левую сторону, как вдруг от толчка он снова валился направо, еще сильнее, еще неудержимее. А то, так и не выпрямившись, задирал нос и становился почти вертикально. Лагутина как опытный мореплаватель улеглась на койку головой к корме, и почему-то ее разбирал смех. Рудаев заметно мрачнел. Шторм крепчал, и он ясно представлял себе, что будет дальше.
Небо приобрело окраску моря и быстро потемнело, сумрак уже залег в углах каюты и все ближе подбирался к иллюминаторам, в которые попеременно то билась свинцово-сизая вода, то заглядывало грозное нависшее облако. Разговаривать было трудно. Ухали о корпус остервенелые волны, где-то жалобно дребезжали стекла, тягуче скрежетали шпангоуты, и раздавались глухие шлепки, когда катер, на мгновение зависая в воздухе, плюхался на воду. Казалось, он вот-вот развалится на части.
Рудаев нащупал выключатель. Свет был слабый, мутный, дрожащий, но иллюминаторы тотчас затянула непроглядная прочная тьма. Он выключил свет. В каюте снова стало темно, зато мрак за бортом поредел. Осторожно, чтобы не свалиться, добрался до ящика с инвентарем. Достал пробковые пояса, один бросил на верхнюю койку, другой дал Лагутиной. Сел рядом, участливо и тревожно заглянул ей в глаза. Она ответила спокойным признательным взглядом.
«Наверняка не понимает еще, какой опасности подвергается, — сказал он сам себе, но ничего объяснять не стал. — Развязка может наступить внезапно. Самое тяжелое не смерть, а страх смерти».
— Мы в серьезную переделку влипли, да? — спросила Лагутина. Оказывается, она отдавала себе отчет в опасности положения.
— Лишь бы не отказал мотор… Вот тогда… Беспомощный поплавок…
— Хорошо бы свет, в темноте жутко…
Рудаев щелкнул выключателем раз, другой — лампочка не загорелась.