23544.fb2
Конвоируемый Катериной и Емельяном, Петр затягивал шаг. Надежды, управлявшие его поступками, поблекли. Дни тянулись, а мятежом не пахло. Сигнала, который сулили на ночном сходе, не подавали. И он старался насколько возможно отдалить чреватую казенным домом ревизию.
Настасью его медлительность выводила из себя. Ей не терпелось дорваться до заветного сундука. Изба Петра стояла на другой стороне оврага, через два двора от усадьбы Кабанова. И Настасья, оторвавшись от остальных, помчалась туда так, словно ей было не тридцать пять лет, а пятнадцать. Одним махом она взлетела по откосу, не замечая ни лающих собак, ни людей, столпившихся у ворот Кабанова, пробегла вдоль односторонки избушек и принялась дубасить к Алехиным. Хозяйка подала голос, но не отомкнула. Тогда Настасья, поминая ее родословную, бросилась подгонять Петра. Грозила ему, путалась в ногах, а скорости Петр не прибавлял.
Возле двора Кабанова собирался народ. Весть об его раскулачке разнеслась. Кроме местных подошли и хороводские: два дюжих сына Дуванова, оба, похоже, «поддатые». Тимоха вооружился слегой, за ним маячил учитель, Евгений Ларионович. Женщины возбужденно стрекотали. То там, то здесь мелькал Данилушка. Всего набралось человек тридцать. Увидев правленцев, толпа угрожающе смолкла.
Емельян направился было дальше, но заметил Кабанова. Кузнец вытягивал со двора детские салазки, груженные двумя мешками. Спасал барахло от надвигающейся описи. Салазки подавались плохо. Подворотня была высокая, а калитка — с пружиной.
— Пособить, Николаич? — весело предложил Емельян.
— Пособи, коли не шутишь, — согласился Кабанов. — Как задвижка? Служит?
— Куда там! Ее теперича черт не отдерет. — Емельян стал примеряться к затейливо кованному задку салазок. — Спасибо тебе, Николаич, век буду помнить!
— Да ладно. Приходи, если что, душа милая… Партийному секретарю сделаю не в очередь. Вздымай…
— Мешки-то больно грузны.
— По одному носил — вроде бы ничего, а как два сразу, и не сдюжить, — виновато объяснил Кабанов. — Обожди, обожди… Куда пихаешь?
— Не боись. Обратно пихаю. Во двор.
— Да ты что? Смеешься?
— На этот раз всурьез. Передохни. Куда собрался-то?
— А тебе что? Ну, Парамоновну проведать.
— А в мешках что? Гостинцы?
— Хоть бы и гостинцы. Какая тебе забота? Свое везу, не краденое.
— Куда Парамоновне столько? Свадьбу затеяли?
— Свадьбу — не свадьбу, а светлый день у нее. Праздник. По-нашему сказать — день ангела.
— Так ведь ангелов-то у нас, считай, еще в семнадцатом году отменили.
— Так то у вас! А у нас, душа милая, у кажного свой ангел-хранитель. И ныне, и присно, и во веки веков.
— Ладно тебе, Гордей Николаич. Мы не в церкви. Нынче мы тебя описывать придем. Объявляю официально. Так что держи имущество в целости и сохранности. Станешь разбазаривать, пойдешь под суд. Поздно спохватился — середнячиться-то.
— Вон у них в Сядемке какая держиморда, — сказал старший сын Дуванова.
— А ты, Тимоха, поскольку вооруженный, — Емельян кивнул на слегу, — стань на караул, чтобы граждане, подлежащие раскулачке, не вывозили барахло.
— Я в мильтоны не нанимался, — буркнул Тимоха.
— Он в мильтоны не нанимался! — воскликнул Данилушка. — Все в автодор!
— А я его бы и не взял. Собрание было — давай выполняй.
— А может, он не был на твоем собрании, — сказал, подойдя, младший сын Дуванова. — Что размахался?
И ухватил Емельяна за руку.
— Пусти, рукав оторвешь. — Емельян попытался оттолкнуть хороводовского верзилу. — По соплям вдарю.
— Не вдаришь, — добродушно возразил старший сын, больно загибая за спину другую руку. — Гостей бить грех.
— Да вы что, ребята, — Емельян встревожился. — Я же при исполнении обязанностей. Тимоха, стукни его по кумполу. Я отвечаю.
Тимоха не двинулся с места. Толпа с интересом наблюдала, что будет.
— Ладно, — сказал Емельян, — обождите, гады, Катерина, беги за Платоновым.
«Что же делать? — соображал Емельян, когда Катерина скрылась в овраге. — В одиночку двух бусых мужиков не осилишь. Обращаться к толпе с зажигательной речью в полусогнутом состоянии — глупо».
Обводя взглядом молчаливые фигуры, он не узнавал добрых, отзывчивых сядемцев. Вон она, неграмотная бабка Пичугина, под диктовку которой он вчера писал письмо к дочке в Саратов, вон молодуха Ленка, которую он на прошлой неделе учил собирать мясорубку, вон Нюшка, которую в ноябре возил в родилку… Глядят и молчат — одни равнодушно, другие с насмешкой, третьи с открытым злорадством. Только Кабанову вроде неловко.
— А вы, братцы, не боитесь, что вас раскулачат? — спросил Емельян Дувановых.
— Не раскулачат, — ответил старший. — Мы батраков не держим.
— Не за батраков. За сопротивление Советской власти. Я приказ властей выполняю, а вы мне руки ломаете. Свидетелей вона сколько, — говорил Емельян, ни на что не надеясь. И вдруг почувствовал, что затекшая рука его обрела свободу. На дороге стоял беговой служебный возок, а в возке находился заместитель председателя исполкома Горюхин в романовском полушубке и в бархатных наушниках. На облучке во всей красе, в усах, с кобурой и планшетом, восседал гроза деревенских драчунов и неплательщиков, участковый Иван Ахметович Барханов. На щеке его белел витой, точно шов электросварки, рубец, доходящий до губы. В те минуты, когда участковый гневался, рубец казался особенно белым. Народ побаивался Барханова и уважал за то, что он не признавал над собой никаких командиров, ни районных, ни окружных. Из-за партизанского самовольства его не повышали в должности, но по той же причине и не понижали.
На людях Барханов появлялся, как правило, внезапно и меры принимал немедленные. Сам вершил суд и сам приводил приговор в исполнение.
— Подойдите-ка, — скомандовал он Дувановым. — Поближе, поближе. С утра набрались? Били? — спросил он Емельяна.
— Не успели, Иван Ахметович, — отвечал он, разминая руку. — Пусти их, кобелей. Шут с ними.
— Мы сами знаем, что с ними делать, — пригрозил участковый, топорща усы. — Завтра в восемь часов утра обоим явиться в сельсовет, — приказал он Дувановым. — Каждому припасти десятку.
— За что десятку, Иван Ахметыч? — заныли братья.
— Поехали! — скомандовал Горюхин.
Но участковый, не обращая внимания ни на Дувановых, ни на начальника, занялся Емельяном.
— Что за базар? Почему народ собрался? Тебе известно, что самовольные сходки запрещены? Люди твои?
— И наши, и хороводовские, — доложил Емельян. — Собрались кулачка-благодетеля заслонять. Вон он, ангел.
Кабанов, снявши шапку, стоял возле санок с мешками.
— Ишь, смиренник. Повез было добро прятать.
— Понятно, понятно!.. — нетерпеливо выкрикнул Горюхин. — И повез ликвидировать имущество! А тебе известно, что на бедняка и середняка это постановление не распространяется?
— А Кабанов-то — кулак!
— Где сказано?
— Общее собрание утвердило.
— Где сказано, что Кабанов — кулак? — повторил Горюхин. — Особая комиссия утвердила?
— Комиссия утвердила?! — крикнул Данилушка. — Да здравствует Первый май!
— Тебе известно, что права продавать свое имущество лишается только официально зарегистрированный кулак, то есть крестьянин, которого признала кулаком особая комиссия, — нажимал Горюхин. — Самовольство в отношении личного имущества крестьян вам не к лицу, Фонарев. Вы призваны защищать интересы трудящихся. До вас дошло постановление ЦК от двадцать пятого февраля? Нет? Суть в том, что в ряде районов при раскулачке вскрыты факты левацкого уклона и отрыжка контрреволюционного троцкизма.
Емельян растерялся. Заместитель был чем-то обеспокоен и торопился. Оробевший было народ осмелел. Послышались выкрики: «Не отпустим кузнеца!», «Не отдадим Николаича!», «Ступай, откуда пришел!»
— Ступай, откуда пришел! — крикнул Данилушка.
— Чего стал, Николаич? — Петр выступил вперед. — Не бойся.
Кузнец покосился на Емельяна.
— А ничего мне не будет?
— Ничего не будет. Не сумлевайся.
Кузнец потащил салазки к оврагу.
— Не серчай, Емеля, — проговорил он виновато, но не без примеси ехидства. — Ты начальство местное, а тут с района приказывают. Перечить не приходится.
— Вернись, Гордей Николаич, по-хорошему, — посоветовал Емельян. — Сегодня они здесь, а завтра их нету. А мы с тобой каждый день тут.
— Не стращай! — закричали из толпы.
— Не стращай! — взвизгнул Данилушка. — Закрой поддувало!
— Слышите голос народа? — заметил Горюхин, оправляя шарф.
— Какой это народ, Валентин Сергеевич! Ярые подкулачники. То в углах таились, а нынче на солнышко выползли.
— Кто бы они ни были, а мародерства под флагом колхозного строительства не допустим. Трогай, товарищ Барханов.
Но участковый не считал инцидент исчерпанным.
— Почему мародерство! — возмущался Емельян. — Орловский еще весной приказывал…
— Орловского забудьте. Орловский снят за левацкие замашки. За раскулачку кузнеца ответит не Орловский, а правление колхоза.
— Правление решило! Кого хотите спросите! — кричал Емельян. — Алехин, подойди!
— Правление решило, — подхватил Данилушка. — Подойди, Алехин!
— Чего разоряешься? — Петр медленно приблизился и встал, руки в карманах.
— Ты на правлении был? — спросил Емельян.
— Ну был. Что дальше?
— За раскулачку Кабанова голосовал?
Петр поглядел на Емельяна в упор мутными глазами и проговорил:
— Ты, может, голосовал. А я нет.
— Что значит — нет! — опешил Емельян.
— А то, что слышал. За раскулачку голосовал ты да Платонов. Я против.
— Против? — наглость Петра до того возмутила Емельяна, что в ответ он не мог найти ничего, кроме отзвука в духе Данилушки.
— Против, — как ни в чем не бывало повторил Петр. — Совместно с народом.
— А не ты требовал гнать Кабанова в три шеи?
— Не я.
— А не ты его кровопийцем обзывал?
В толпе засмеялись.
— Ну ладно, — стараясь выглядеть спокойно, продолжал Емельян. — А если я протокол подниму?
— Эва, перепугал! — хмыкнул Петр. — Митька в протоколе что попало пишет. Дивья-то!
— Вот ты какой, подлюга!
— А чего. Ты мне так, так и я тебе так.
— Все ясно, — Горюхин тронул плечо Барханова. — Поехали.
— Обождите! — закричал Емельян. — Сейчас Платонов подойдет! Брешет Алехин, брешет!
— У тебя выучился, — подначил Тимоха.
— Заткнись, кулацкое подпевало!
— Нехорошо, — нахмурился Горюхин. — Вы все-таки секретарь ячейки. Кто вас учил оскорблять крестьянскую массу? Трогай.
— Надо бы погодить, — возразил участковый. — Как бы не пришлось ворочаться.
— Не придется! Народ разберется. Поехали.
— Он на каждом шагу мужиков обзывает, — поддержал Петр. — И подлюгой, и гадой, и как под руку попадется. Ровно городовой…
— Что вы Петьку слушаете, товарищ начальник, — подскочила Настасья. — Что вы с ним цацкаетесь, с мазуриком! Вор он и лиходей, и больше никто. Вяжите его, люди добрые!
Но сани тронулись, и заместителю председателя исполкома не удалось ни услышать воззвание Настасьи, ни увидеть, как Петр повернул ее к себе лицом, установил вертикально и стукнул по скуле.
Несмотря на спешку, Горюхин решил заехать к председателю. Там он застал странную картину. За столом, словно заколдованные, сидели Роман Гаврилович и Катерина, глядели на Макуна. Макун, видно, что-то рассказал, и впечатление, произведенное рассказом на слушателей, испугало его самого.
Увидев Горюхина, Роман Гаврилович воскликнул, позабыв поздороваться:
— Вот хорошо, что приехали! Алехина не видали?
— Алехин на особом задании, — ответил Горюхин. — Здравствуйте, товарищи. Времени в обрез. Срочные дела. Кому приспичило раскулачивать кузнеца Кабанова?
— Погодите про Кабанова! Послушайте, что Макун… что Макар Софоныч сообщает!.. Участкового это прямо касается… Послушайте.
— После, после, — замахал руками Горюхин, — некогда. Кузнеца до особого распоряжения не трогать.
— Погодите с кузнецом!.. Чрезвычайная история! Пока не выслушаете, не выпущу.
— Забываетесь, Роман Гаврилович, — рассердился Горюхин. — Вы, товарищ Платонов, человек новый. Вам трудно ориентироваться. Может быть, для пользы дела придать вам в качестве помощника Петра Алехина?
На скулах председателя заиграли желваки.
— Мне выйти? — поднялся Макун.
— Роман Гаврилович, — испугался Горюхин. — Что с вами?
— А то, что Шевырдяева заколол Петр Алехин. Не бойся, Макун. Милиция — вот она. Докладывай.
И Макун в полной тишине рассказал еще раз то, что рассказывал до прихода Горюхина.
Началось с того, что, возвратясь из Вольска, Макун случайно откопал в овраге френч. (Он не уточнил, по какой нужде копался в оврагах, да и слушатели этим не заинтересовались.) Было нетрудно догадаться, что френч принадлежал Шевырдяеву и что Шевырдяев убит выстрелами в спину. Вероятно, убийство произошло в овраге у реки Терешки, а труп утопили без верхней одежды.
В этом месте рассказа Макун поделился предчувствием: первым, о ком он безо всякого повода подумал, размышляя о возможном виновнике злодейства, был Петр Алехин.
Проклиная сорочью привычку тащить в избу все, что плохо лежит, Макун целый месяц искал случая, чтобы незаметно сплавить опасную улику. Наконец френч удалось обменять на галифе какому-то выпивохе в поезде дальнего следования, и он вздохнул свободней.
И вдруг его вызвали в район. Следователь показал ему френч горчичного цвета. Макун предпочел френча не узнавать. У него взяли подписку о невыезде и отпустили. Слукавил Макун, потому что у него в голбце в тот день стояли вилы с обломанным зубом, которые он нашел у стожка на поле. (При Иване Ахметыче Макун стеснялся признаться, что злополучные вилы он стащил, повинуясь пагубной привычке, на дворе у Петра.)
В январе к нему нагрянули с обыском. Ничего худого не нашли. Только изъяли вилы с обломанным зубом. Наверное, ради того, чтобы не возвращаться к начальству с пустыми руками. Как только милиционеры ушли, он спохватился: на френче три дыры, а на вилах три зуба. А вилы — с Петькиного подворья. Выходит, когда френч был на Шевырдяеве, Петр ткнул его в спину этими вилами.
Долго Макуну пришлось привыкать к своей догадке. Отношения у Петра с Шевырдяевым были самые добрые. Шевырдяев определил его в «Усладу» ликвидировать неграмотность, протащил в правление колхоза, сочинил для него должность заведующего разумными развлечениями, а Петр горой стоял за председателя на всех сходах.
Однажды на пути в «Восьмое Марта» Макуна осенило: вся Сядемка гудит о пропавшей захоронке Потапыча, а он еще с афанасьевских морозов таскает под мышкой сотенные вещицы. Откуда они у Петра взялись? Уж не он ли раскопал захоронку? Уж не застукал ли его на этом деле Шевырдяев? Не схватил ли его за загривок?
Только после беседы с Петром о ночном сходе до Макуна дошло, почему Петр беспокоился о вилах.
В тот же вечер Макун сбегал к Вавкиным и тишком попросил Маньку показать место, где она последний раз видела Шевырдяева. Оказалось, что председатель сидел и покуривал у того самого оврага, где Макун нашел френч. Словом, ключик подходил к замку.
По всей вероятности, Шевырдяев послал Петра за подводой, а сам остался стеречь откопанный клад. А Петр прибыл не только с подводой, но и с вилами.
— Я вам способствовал по совести, — закончил длинный рассказ Макун, — а что непонятно, Петька доскажет в милиции. Прошу, если что, не поминать моей фамилии и не пришивать меня к делу.
Слушатели отнеслись к рассказу по-разному.
Иван Ахметович гнул, как озадаченный сеттер, голову то так, то эдак, словно старался разглядеть Макуна и в фас, и в профиль. Валентин Сергеевич машинально прикладывал голову к фарфоровой статуэтке и как будто досадовал, что не он, а какой-то Макун первым дознался до истины. Катерина украдкой смахивала слезу.
Молчание нарушил Митя.
— А я говорил, что его вилами прокололи, — напомнил он. — Я говорил, а вы не верили.
— Не кричи, сынок, гоп, пока не перескочишь, — Роман Гаврилович невесело усмехнулся. — Что будем делать?
— Арестовать, — отрубил Валентин Сергеевич. — И по возможности скорее.
— Арестовать обоих, — уточнил Иван Ахметович.
— А меня за что? — Макун захлопал глазами.
— Петра Алехина ясно за что, а вас за сокрытие улик.
— Какое сокрытие! Что вы, граждане… Я вам способствую, а вы меня сажать. Я с догадался…
— А где вы были раньше? — гнул свое Иван Ахметович.
— Раньше я не знал ничего.
— Не знали, а вилы прятали?
Юридический диспут был прерван Настасьей. Она влетела в горницу с тревожным известием. Возле дома Кабанова дерутся.
Вещественным доказательством того, что драка нешуточная, являлась сама Настасья: расхристанная, растрепанная, с красно-синим фингалом под глазом. Ее бессвязные выкрики сводились к тому, чтобы все присутствующие бегли к мазурику Петру и воротили ей макарьевский сундук. Кроме того, удалось понять, что сперва схватились Петр с Емельяном, а затем прибежали комсомольцы с лопатами, прибиравшие конюшню, и пошла всеобщая битва.
Первым схватил свое демисезонное пальтишко Роман Гаврилович. За ним бросились остальные. На дворе их ожидал новый сюрприз. Кобылы, которая привезла заместителя председателя исполкома, в наличии не оказалось. Возок как бы в знак капитуляции стоял, поднявши оглобли. Налицо был вредительский акт.
Роман Гаврилович послал Митю с приказом срочно запрягать Гнедка, и вся группа, включая арестованного Макуна, поспешно двинулась к Кабанову.
По пути выяснилось, что была не драка, а варварское избиение секретаря партийной ячейки. Толпа обезоружила комсомольцев, Емельяна бросили в снег, били, ставили на колени, велели каяться за то, что продался большевикам. Особенно лютовал Петр. Емельян сперва кричал «Да здравствует коммуна!», потом только стонал, на коленях не держался, упадал лицом в снег…
Всего этого застать не успели. Кроме скрючившегося у забора Данилушки, на месте побоища никого не было. Данилушке по ошибке надломили ребро. От него с трудом добились, что Емельяна снесли домой. Если бы не кузнец, забили бы его до смерти.
Порешили так: Митя и Пошехонов поедут за доктором, Макун будет сидеть дома на положении арестанта, Горюхин и Иван Ахметович отправятся хватать Петра, а Роман Гаврилович и Катерина побегут к Емельяну.
Секретарь сядемской комячейки проживал в часовне. Эта кубическая часовенка, напоминавшая бонбоньерку с шатровым верхом из красной меди, была одним из многих, разбросанных на Руси нечаянно прелестных творений народного гения. Стояла она на отлете в полуверсте от левого порядка изб. Белые грани ее украшали узкие, как бойницы, забранные кованой решеткой окна, а карниз окружали зубцы, просветы между которыми повторяли форму православного креста.
Стояла часовенка с восемнадцатого века. Сказывали, что поставил ее на развилке дорог какой-то барин в знак благодарности господу за то, что ватаги Пугачева на пути к Волге миновали его поместье. Видимо, в те времена здесь на ровном, еще незаовраженном лугу среди ковыля и других цепких трав пролегал широкий торговый путь. Овраги появились позже. Один из них подкопался под часовенку. Она сползла, словно на салазках, примерно на сажень и выглядывала на Сядемку, как притаившийся в секрете ратник.
Часовню пробовали ломать, на камне видны неглубокие щербины. Кладка не подалась, и ломатели успокоили себя тем, что сбили со штыря крест.
К этой часовенке и прибило в двадцатом году гонимого голодом Емелю. Когда он подошел, в часовенке уже обитала стайка чумазых оборванцев. Емеля отдал десятилетнему атаману последнее свое достояние — складной нож со штопором, и ребята потеснились.
В то время на стенах еще виднелись бледные изображения Николая Мирликийского: вот он выхватил из рук палача меч, вот приказывает торговцам везти хлеб голодающим городам…
Законы стайки, в которую попал Емеля, были суровые. Кто к вечеру не принесет шамовки, ночевать не пускали. Каждый имел кличку: либо обрубок фамилии, либо особую примету. Емелю прозвали фонарь, вероятно, потому, что он смущался и краснел до ушей, когда кто-нибудь, воротившись с «дела», начинал бесстыдно «травить» о своих подвигах.
Кроме рассказов о делах и марухах жители развлекались стрельбой из рогатки. Тот, кому удавалось сделать камушком отметину на фигурке чудотворца, получал копейку. Спокойную жизнь нарушали облавы. Пацанов, разбегающихся по поскотине, арканили проволочными петлями и отправляли в детприемник. Ловили и Емелю. Он убегал далеко, но всегда возвращался в часовню. Так прошло два или три года. Беспризорники подросли, стали воровать нахальней.
Сядемцам надоело запираться от маленьких разбойников, и однажды Емеля, в очередной раз побывавший на казенных харчах, увидел вместо ветхой сосновой дверцы под образом Николая Чудотворца железную дверь и лабазный замок на приклепанном засове. Такой капитальный, надежный заплот не мог сотворить никто, кроме Гордея Николаевича.
Неумело выматерившись, Емеля отправился в Сядемку и нанялся к Федоту Федотовичу в батраки. Работником он оказался на диво смышленым и старательным. Ловко орудуя на подворье, он помогал и в машинном товариществе, и успевал бегать в школу. К шестнадцати годам он сидел уже в пятой группе и вел делопроизводство в конторе.
К сожалению, способности рано созревшего паренька распространились и в другие области. Как-то под вечер Федот Федотович услышал подозрительный шум в сарае. Он открыл ворота и увидал Катерину, отбивавшуюся от молодого делопроизводителя. Ярость Федота Федотовича поразила всех домочадцев (за исключением Катерины). Он отхлестал Емельяна уздечкой и выбросил его пожитки на улицу.
Была осень. Моросил дождик. Емельян постоял у оврага и пошел куда глаза глядят. За избами приветливо мелькнула белая стена часовенки. Он кинулся к Кабанову, выпросил у него ключ и очутился в обители, которая семь лет назад приютила его.
Бобылем Емельян проживает в часовенке третий год. У него тепло и уютно. Древние картинки, усеянные, словно оспинами, следами камешков, завешаны броскими плакатами, полученными в отделе агитации и пропаганды. На одном скалилась жирная харя кулака, прямо в глаз ему угадывала шпора колесного трактора. На разукрашенном лубке плясали красный молодец и комсомолка в алом платочке. Под картинкой написано:
На подушке, на столе, на тумбочке раскинуты рукодельные салфетки, даренные Емельяну «со значением». Над кроватью на соломенной циновке нарисован желтый лев с подведенными тушью женскими глазами.
Сюда, на каменные плиты пола, и притащили избитого Емельяна. Притащили и бросили, как был, в полушубке и в буденовке.
— Живой? — спросил, войдя, Роман Гаврилович.
— Живой, — отозвался он, не открывая глаз. — Ладно, разбеглись… А то бы я им… я им…
— Как себя чувствуешь?
— Лучше всех… На спине лежать хорошо. На боку больно. В ушах гудит — спасу нету.
— За что они тебя?
— За симпатичную рожицу.
Роман Гаврилович взял с тумбочки белую книгу, стал ее перелистывать. Это был стенографический отчет Одиннадцатого съезда Российской коммунистической партии, изданный в 1922 году.
— Эту книгу ему Шевырдяев подарил, — пояснила Катерина. — Велел всю наскрозь прочитать.
— Кто вопрос поставил? Шевырдяев? Вот тут. На полях.
— Ну-ка, зачитай, где.
— А вот где: «Нам приходится делать непомерно новое дело… в котором будет, несомненно, ряд ошибок. Главное: надо трезво уметь смотреть, где такие ошибки допущены, и переделывать все с начала. Если не два, а даже много раз придется переделывать все с начала, то это покажет, что мы без предрассудков».
— Я, Роман Гаврилович, — сказал Емельян. — Я ставил вопрос…
— Да как у тебя рука поднялась такую книгу марать? Это же речь Ленина! О политических ошибках. Какие тут могут быть вопросы?
— Ошибки ошибкам рознь. В деревенской политике ошибаться никак нельзя. Поскольку кроеного не перекроишь… Мне чего-то говорить тяжело… Оклемаюсь, тогда…
— Говорить тут нечего. Нужно не говорить, а ликвидировать политическую неграмотность. Ты все-таки секретарь ячейки.
— Ладно тебе, — посоветовала Катерина. — Сперва ему ожить надо, а уж потом неграмотность ликвидировать.
Она тряхнула салфетку, сердито прочла вышитые инициалы, переложила ее ледком и прижала ко лбу Емельяна. Под голову сунула буденовку.
— Катерина? — он попытался улыбнуться. — Не уходи, ладно?
— Ну мужики! Избитый, как сноп с-под молотилки, а к бабе все одно тянется. Может, его на топчан поднять?
— Дождем доктора, тогда, — шепнул Роман Гаврилович. — Может, чего переломато.
— Ничего не переломато, — громко объявил Емельян. — Отдохну маленько, пойду с Петькой рассчитываться. Другие лупят куда попало, а у него одна задача — по голове… Сразу видать, заведующий разумными развлечениями… — голос его задрожал. На бледный висок выкатилась слезинка. — На колени поставили. По карманам лазили. Кто я им, петрушка?
— Деньги взяли? — насторожился Роман Гаврилович.
— Какие деньги! Партийный билет искали… Петька надумал, чтобы я стоял на коленях, выкликал бы «долой колхозы!» и рвал бы партийный билет.
— Вот гады, — Роман Гаврилович маршировал из угла в угол. — Хорошо… Мы их к стенке прижмем. Взяли?
— Чего?
— Билет.
— Нет.
— Молодец.
— Как его взять, когда его у меня нет.
— Потерял? — Роман Гаврилович замер.
— Нет, что ты. У меня его сроду не было.
— Ты что? Бредишь?
— Не брежу. В здравом уме и памяти. Я сроду беспартийный, товарищ Платонов. Беспартийный большевик.
— Да! — протянул Роман Гаврилович, уставившись на белое лицо Емельяна. — С рабочим классом все ж таки легче управляться, чем с колхозным крестьянством. Слышите меня, Фонарев?
— Слышу.
— Ты что, чудишь?
— Правда. Меня Шевырдяев секретарем ячейки поставил. Поскольку я самый грамотный. Обещался в кандидаты провести. Не успел.
— А как же Орловский? Почему ты не признался секретарю райкома?
— Как признаться? Орловский меня на пленуме в пример ставил. Я ж все ж таки активный был коммунист.
— Хорош коммунист. На речи Ильича вопросы ставишь.
— А из тебя какой коммунист, когда ты партийного от беспартийного не отличаешь?
— Будет вам! — прикрикнула Катерина. — Нашли время!
— Помалкивай! — сердился Роман Гаврилович. — Почему не сказала, что он самозванец?
— А я почем знала?
— У вас у всех один ответ: ничего не знаю. Про раскулачку вся Сядемка вызнала. Мы еще протокол не дописали, а они пикеты с дубинками выставили.
— Не бранись, Роман Гаврилович, — проговорил Емельян. — Я и сам-то не враз понял свою должность. А что сядемцы за кузнеца заступились, это правильно. Что ты желаешь? Чтобы они языки заглотнули? Гляди сам: продуктивных крестьян извели, а Петька-лоботряс командует. Это что, партийная линия?
— У тебя нет никакого права обсуждать партийную линию. Твоя задача на сегодняшний день хворать и поправляться. А там видно будет, что с тобой делать.
— Это верно. Позабыл, Роман Гаврилович. Кому: дела-то сдавать? Вавкину или Пошехонову?
— Тебя это не касается.
— Нас это всех касается, — проворчала Катерина.
— Ступай домой! — крикнул на нее Роман Гаврилович. — Митька небось жевать хочет.
— А Емельян как же?
— Без тебя вылечим. Ступай.
— Как скажешь.
Катерина надела стеганку с цигейковым воротником и вышла.
В часовне стало тихо. Только гудела буржуйка да за окном посвистывала метель.
— Ты вот что, Роман Гаврилович, — после долгого молчания проговорил Емельян, — без дела на улицу не выходи. Спокоя они тебе не дадут. Митьку береги… — и, помолчав, добавил: — И Катерину.
В дверь постучали. Вошел осыпанный снегом Барханов, глянул на растянувшегося на полу Емельяна.
— Вот они, ягодки. Говорил Горюхину, надо подождать. А ему только бы ехать. Вот и доехали.
Участковый был крайне раздражен. Петра Алехина дома не оказалось. Куда подевался, жена не знала. В сарае нашли зеленый сундук. Настасья кинулась коршуном, но сундук был пуст. Фрося неохотно призналась, что еще утром в нем лежали картина, ковер и еще кой-какие предметы неизвестного назначения. Посещение жилища Петра завершилось тем, что Настасья подралась с Фросей и Барханову пришлось их разнимать.
Свидетелей избиения Емельяна, кроме юродивого Данилушки, участковый не нашел. Дувановых след простыл. Учитель Евгений Ларионович был остановлен на пути в «Усладу». В его санях сидел озябший Горюхин. Опросить учителя тоже не удалось: Горюхин спешил в отряд красноармейцев.
Огорчительные известия привез из поселка «Восьмое Марта» Пошехонов. Врачиха ехать в Сядемку отказалась наотрез. По округе прошел слух, будто крестьяне близлежащих деревень взбунтовались, а в Сядемке бьют и режут колхозное руководство. Все же она прислала бинты, вату, примочку, компрессную бумагу, опий и бутылку с надписью «наружное».
Емельяна переложили на топчан. Барханов уверенно засучил рукава и принялся за лечение.
— Скидай сапоги! — командовал он. — Ноги целы? Не стонай! Целы. Ну-ка дыхни. На всю душу. Больно? Ага. Ребра поломаты. Садись. Знаю, что не можешь, а садись через «не могу».
Емельян стонал, ругался, обзывал участкового «будошник», а Барханов бинтовал ему грудную клетку туго и так бесцеремонно, что Роман Гаврилович не вытерпел и вмешался:
— Что ты его, как чурку, крутишь! Человек ведь!
— Ничего! — отвечал Барханов. — Большевик. Вытерпит. Подавай булавку.
После лекарства Емельяну полегчало.
— Шалопуты вы все ж таки, — сказал он. — Ты шалопут, а твой Горюхин еще пуще. Растравил народ, а сам смылся.
— Какой он мой! — Барханов обиделся. — Я с ним первый раз в командировке. Не наш он человек. То ли замаскировался, то ли матерый вредитель. Как думаешь?
Емельян не ответил.
— Заснул… Солдат колхозного фронта. Сколько их покалечили на этом фронте и сколько еще покалечат, — Барханов размял было папироску, глянул на тихо дышавшего Емельяна и сунул ее обратно. — Колхозы — штука толковая. Колхозы — родня сельской общины и с руки русскому крестьянству. А мужик шарахается от колхоза как черт от ладана. Почему? Да потому, что колхоз не создают, а навязывают. Навязывают сверху, бестолково, без ума, с бухты-барахты. А где бестолочь, там и жулье, там мазурики, мародеры, вредители и в итоге грабеж крестьянского добра.
— А кто в этом виноват? — спросил Платонов.
Барханов поглядел в сводчатый потолок и ответил уклончиво:
— Не моего ума это дело.
В дверь снова постучали. Молодой голос спросил:
— Участковый здесь?
— Здесь, — ответил Барханов.
— А председатель?
— Здесь, — отозвался Платонов. — Чего надо?
Снаружи шаркнул засов.
— Отвори немедленно! — сразу догадался, что произошло, Барханов. — Приказываю! Я начальник милиции!
Ответа не было. За дверьми топтались, самое малое, трое. Тихонько поговорили. И все утихло.
— Ушли? — спросил Роман Гаврилович.
— Вроде ушли.
Роман Гаврилович, разбежавшись, ударился в дверь. Железо угрюмо загудело.
— Ничего не получится, — проговорил Емельян безнадежно. — Кабанов навешивал.
— Мало каши ел, председатель, — сказал Барханов. — Дай-ка я.
Он ахнул о створку всем своим дородным телом, зашиб плечо.
— Не шуми, — сказали за дверью. — Спать пора.
— Тимоха?! — воскликнул Роман Гаврилович. — Брось ваньку валять. Отвори. До ветру надо.
— Терпите до завтра, — ответил Тимоха.
— Кто это? — спросил Барханов.
— Наш. Востряков Тимофей. — Роман Гаврилович погрозил участковому, чтобы не вмешивался. — Безотказный колхозник… Комсомолец. Отмыкай, Тимоха!
— Колхоз на сегодняшний день отменен, товарищ Платонов. И ваши приказы в данный момент недействительны… Кто идет? — вдруг закричал Тимоха. — Стой! Стрелять буду!
Его, видно, о чем-то просили.
— Ничего не знаю! — крикнул он. — Ступай домой! Шагнешь — стрельну.
«Наверное, Катерина», — мелькнуло в голове Романа Гавриловича.
— Кто там? — спросил он.
— Не видать, — ответил Тимоха. — Поставил на мушку, ушли.
«Катерина и Митька… Что с ними будет?»
— У тебя ружье?
— А как же. Берданка. Система «Гра».
— Как же ты в потемках мушку видишь?
— Смеяться станем завтра, Роман Гаврилович. Завтра вас на народный суд выведут.
— На суд так на суд. А все ж таки, Тимоха, открой. Ты бы нам хоть снежку в котелок навалил. Емельян при смерти. Череп напополам, ноги перебиты. Изо рта кровь ручьем.
За дверью молчали.
— Ты там один? — спросил Роман Гаврилович.
— А вам что?
— Как бы снежку…
— Я бы набрал, да дверь на замке. Ключ у начальника караула.
— А начальник кто?
— Петр. Через два часа прибудет. Его попросите.
— Он что, у вас главный?
— Теперича мы все равные. С сегодняшнего дня мы члены коммуны «Вольный труд».
— И ты, выходит, вольный? — вмешался Барханов.
— Мы все вольные.
— Тогда погляди, замок крепкий? Нельзя ли сковырнуть? Ломом бы как-нибудь…
— Прекрати разговоры! — крикнул Тимоха.
— Обожди! Послушай, ТнмкаІ — взывал Роман Гаврилович, но ответа не было. И шагов не стало слышно. Наверное, часовой поднялся на край оврага.
— Перехвалил ты своего безотказного комсомольца, — буркнул Барханов.
Пока шел разговор, участковый упорно выискивал возможность какого-нибудь подкопа. Окна, огражденные чугунной решеткой, были слишком узки. А вот некоторые плиты каменного пола, приподнявшиеся, когда часовенка сползла в овраг, внушали надежды. Под плитами старое, рыхлое основание. А дальше песок, подкоп и выход в овраг, на волю.
На беду, инструменты Емельян хранил в соломенной клети, неподалеку от часовенки. Приходилось действовать кочергой, ножом и руками.
— Мужички-то вроде всерьез смуту затеяли, — заметил Емельян.
— Не смуту, а контрреволюционный мятеж, — поправил Барханов. — Это же надо как организовались: и часовые, и оружие, и караульный начальник… Только верховного командующего не хватает.
— А что мы могли сделать? — возразил Роман Гаврилович. — Ни связи, ни помощи. Сидим в Сядемке, как робинзоны. Куда руководство девалось?
— Вот оно. Я от сельсовета, Горюхин из района. Кого вам еще надо?
Плита не поддавалась. Барханов бросил погнутую кочергу и сел отдышаться.
— От Горюхина, как от козла молока, — Роман Гаврилович тоже понял, что с вековым камнем не совладать, и отступился. — Емельяна избили, можно сказать, по его прямому наущению. Тоже мне руководство. Почему он в «Усладе» отсиживается? Где Догановский?
— Районную верхушку срочно вызвали в округ на инструктаж, — объяснил Барханов. — Из Москвы важная директива пришла.
— Потонули вы в этих директивах.
Мимо окна кто-то прошел. Замок защебетал. Все смолкли. Дверь отворилась, и, к великому изумлению пленников, в часовню ступил кузнец Кабанов.
Он перекрестился и буднично, словно забрел на огонек, проговорил:
— Может, не ко времени. Прямо беда. У меня к вам, граждане начальники, просьба. Бежите отседова, пока не поздно. Не умножайте смертоубийства.
— Какого смертоубийства? — скосился на него Роман Гаврилович.
— Обыкновенно какого… Макуна прикончили.
— Когда? — вскочил Барханов.
— Кто знает. Пошел к нему Генька, а он вилами проткнутый.
— Петр? — спросил Роман Гаврилович.
— Не иначе. Вот бандюга! Вовсе ума решился.
— Где Тимофей?
— В Хороводы побег, — ответил Кабанов. — Я ему сказал, что от Верки письмо пришло. Он туда и устремился. Просил покараулить, а я с полным удовольствием… Бежите. Вас кончать постановили.
— Мы-то убежим, — сказал Барханов. — А ты-то как?
— А что я? От Верки, правда, письмо принесли. Дуванов сказал.
— Не в том дело. Мы убежим, а с тебя спросят.
— Обо мне речи нет. Схоронюсь. Ихняя заваруха больше суток не протянет. Там с Петром запятая вышла. Они его атаманом поставили, а он убег.
— Кто они? — спросил Барханов.
— Кто их знает. У них, вишь, штаб гдей-то секретный. Туда Дуванов касательство имеет. Смеялся, что у них свержение самодержавия: Петра великого с поста скинули.
— Небось заповеди не выполняет, — вставил Барханов.
— Кто их знает, за что. Он с ними вроде подрался, да сгинул. Чего ему ждать? Глядишь, завтра Чека заявится. Станут разбираться, почему Емельяна били, в меня упрутся… На что мне это надо? Раскулачивайте меня, как честного кулака. Лишь бы шуму не было…
— Шуму не будет, — проговорил Барханов. — Обещаю. Ступайте домой… Да, а как вы замок отомкнули?
— Так ведь я его вешал, — игриво сощурился Кабанов, — а у замка завсегда два ключа… Мне идти?
— Минуточку, — остановил его Барханов. — С вами выйдет товарищ Платонов. А меня и секретаря комячейки вы запрете.
— Как запру? — разинул рот Кабанов.
— Так, как было. На замок.
Роман Гаврилович хотел что-то возразить, но Барханов остановил его вопросом:
— Оружие при вас? Нет? Следовательно, остаться при секретаре ячейки придется мне. А вы скачите в район. Доложите обстановку. Все. Споры отставить… Итак, гражданин Кабанов, с вами выйдет товарищ Платонов. Вы нас запрете и ему отдадите ключ. Подождите. Вам придется задержаться на посту до прихода Тимофея.
— Не-е, здесь я стоять не стану!
— Нехорошо, гражданин Кабанов. Вы же Тимохе обещали.
— Да на что вам-то здесь оставаться?
Кабанов глядел скорбным взглядом мученика, хоть на божницу ставь.
— Неужели непонятно? Нам, а по-моему, и вам важно, чтобы Тимофей возможно дольше не поднимал паники. Ну, пока. И, пожалуйста, тише.
Так и порешили. Нацепив замок, Роман Гаврилович спросил:
— На один оборот было замкнуто или на два?
— На два, — вздохнув, ответил Кабанов.
— И мы запрем на два… Спасибо, Гордей Николаич. До скорого свиданья.
Погода меж тем портилась. Холодный северный ветер гнал поземку. Кое-где по-ночному, безадресно брехали собаки.
Прежде чем бежать к Пошехонову, Роман Гаврилович направился домой. Надо было надеть под пальто теплый жилет, сменить рваные домашние чоботы на добротные бурки, взять наган и предупредить Катерину, чтобы заперлась на все замки.
Деревня притаилась. Редко где горел свет. За изгородью конюшни мерцал кочующий огонек. «Пошехонов на трудовом посту, — обрадовался Роман Гаврилович, — сперва прикажу готовить подводу, а потом забегу домой».
Выслушав председателя, заведующий конюшней заторопился, повесил «летучую мышь» на деревянный костыль, косолапо побежал к стойлу и, гордясь, вывел когда-то принадлежавшего Чугуеву коня.
Гнедой жеребец с белым ромбом на лбу дружелюбно трогал храпом плечо Пошехонова. И было непонятно, кто кого ведет: конюх коня или конь конюха.
— Подержи его, Роман Гаврилович, — сказал Пошехонов. — Хомут вынесу.
Почуяв чужую руку, Гнедок слегка дернулся. Но повод был натянут властно, и конь ограничился тем, что, переступая тонкими задними ногами, сделал циркульный круг вокруг незнакомца.
Пошехонов прибежал с хомутом под ручку, нежно ругнул балованного любимца и принялся надевать перевернутое вверх клещами, латаное-перелатаное изделие колхозного шорника на королевскую шею коня.
— Конь-то чугуевский, да сбруя вавкинская, — горестно заворчал он и осекся, увидев, что у изгороди остановились два всадника. Один, похоже, зампред исполкома Горюхин. Второй, высокий, стройно сидевший в седле, — чужак.
Роман Гаврилович заметил их еще раньше и отступил за крыло ворот.
— Куда, мужичок, собрался? — крикнул высокий.
— Да я вот… Я никуда… Запрягать, — заводя коня в оглобли, откликнулся Пошехонов, — приказали…
— На ночь глядя? Кто приказал?
Роман Гаврилович глядел в щель. Голос казался ему странно знакомым. Если бы высокий произнес еще несколько слов, Роман Гаврилович был уверен, что узнал бы его.
Но в этот момент возникла пауза. Пошехонов подыскивал наиболее безобидную кандидатуру.
— Кто же? — повторил высокий.
— Вавкин, кажись… — нашелся Пошехонов. — Ну да, Вавкин.
— Бывший председатель колхоза, — предупредительно и, можно сказать, подобострастно пояснил Горюхин.
— Большевик? — спросил высокий.
— Кажется, да. Недалеко проживает. Изволите проехать?
Они тронули коней и стали опускаться в овраг.
— Кто это? — спросил Пошехонов.
— А я почем знаю, — сердился Роман Гаврилович. — Давай быстрей… Вавкин, Вавкин… Почему Вавкин?.. Не мог назвать кого-нибудь, кто подальше живет.
— А кого? Тебя поминать? Петьку? — отвечал Пошехонов, разминая задубевшие на морозе гужи. — У Емельяна сотрясение в мозгах. А больше кто мне приказать может? Данилушка?
Он цеплял в недоуздку карабины вожжей, когда из-за оврага снова появились два всадника.
— Ну все? — торопился Роман Гаврилович. Заехать домой не удавалось.
— Обожди, сенца подкину.
— Ладно. Хватит сенца. Все?
— Все. Обожди-ка. — Пошехонов кнутовищем выковырнул из копыта коня льдинку. — Теперича все. Не пужай его кнутом, будь добрый. Вожжой понужай, он и побежит… Кнутом не бей… С богом!
Роман Гаврилович схватил вожжи, направил Гнедка за конюшню, чтобы выехать на дорогу задами, и упал на ходу в дровни.
Гнедок благополучно миновал дырявый мост через Терешку и полетел напрямик к большаку. Послышался негромкий пистолетный выстрел, первый выстрел в Сядемке со времен гражданской войны.
Мела пурга. Стреляли, видимо, из дамского пистолета. До Романа Гавриловича слабая пулька не долетела.