23544.fb2 Овраги - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

Овраги - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

ГЛАВА 22ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ УСПЕХОВ

Вечером к Платоновым прибегла Фрося узнать, не видела ли Катерина ее мужа, Петра Сидоровича.

Была она издерганная, умученная, но перед визитом к председателю нацепила дутые бусы и забелила синяки на лице.

После неудачного похода к часовенке Катерина была не в духе.

— А ты у евоного дружка спроси, где твой шляется, — посоветовала она, — спроси у Тимохи. Он Емельянову избу с ружьем караулит.

— Я бегала. Тимоха не подпущает. И к Вавкиным бегала. Уморилась. Щи преют, а его нет.

— Не тужи. Сам не приедет, так поймают.

— Чего болтаешь? Кто он, кролик, чтобы его ловить?

— Бирюк он у тебя, Фроська, а не кролик.

— Ой, Катерина! Неделю с председателем поспала, а вовсе слиняла. Слыхала, какое фамилие твоему полюбовнику прилепили? Не слыхала? А я слыхала. Кулачник — вот как его народ величает. И верно. Орехова раскулачил, Кабанова кулачит и на Петра Сидорыча намахивается… Петр Сидорыч хоть крышу в хлеву настилал, а твой что? Жалко, Шевырдяева нету. Он бы вам всем за Петра-то Сидорыча холку намылил.

— Не зевай! — у Катерины потемнели глаза. — Не глухая. Уважал Игнат твоего Петра. Это верно. Петр Сидорыч…

— Уважал! — подхватила Фрося. — Вот и именно — уважал. Заведующим развлечениями поставил… А ты чего на него косишься?

— Садись и слушай.

— Какие посиделки! — Фрося зачерпнула ковшиком воды. — Побегу искать…

— Садись! Ты законная супружница, ты первая и узнаешь.

Голос Катерины был странно печален. Фрося перестала пить.

— Шевырдяев Петра уважал, а твой Петр ему в спину вилы воткнул.

— Кто воткнул? Какие вилы?

— Обыкновенные. А труп утопил в Терешке.

Фросю словно ветром шатнуло. Как стояла, держа обеими руками ковшик, так и грохнулась на пол.

Катерина расстегнула ее пальтишко, прыснула в лицо.

— Не надо, — Фрося открыла глаза. — Помада смоется… У меня голова сроду слабая. Кружится… Смехом сказала?

— Какой смех. Сущая правда. Раньше следователи на Макуна думали, а нынче все сошлось на одну точку. На твоего Петра.

Фрося тяжело поднялась, отлепила со лба мокрые волосы.

— Что ж теперича ему будет?

— Что в уголовном кодексе сказано, то и будет.

Фрося покачивалась на скамье, пошептывала «страсти-то какие, батюшки… Страсти-то какие» и что-то обдумывала.

— Нет, — встряхнулась она. — Не может того быть! Обожди, Петр Сидорыч придет, выскажу ему, что ты на него клепаешь. Он тебе морду размалюет.

— Долго теперь его дожидать. Он на исполкомовской лошади ускакал.

— Никуда он не ускакал. Не посмеет он ускакать… Он меня жалеет.

— Оно и видно. То-то ты забелилась, как печка.

— Ну и что. Тебе хорошо. Отряхнулась курица с-под петуха и пошла зернышки клевать… А я законная жена. Бьет не до смерти. Учит… Игнат убег, вот и болтаете, кому что померещится. Дурите сами себе головы… Твово Макуна вон прикончили. Тоже на Петра скажешь? Чего молчишь?

— Ладно. Молчать не стану, — Катерина вздохнула. — Петр, и никто другой. Игната заколол, чтобы сундук утащить, а Макуна за то, что объявил милиции.

Фрося подняла глаза. Ее страдающий взгляд не дотянулся до Катерины, уперся в пустоту.

Так и сидели — Фрося у двери, возле ведра, а Катерина за столом с недоштопанным носком Романа Гавриловича. Сидели, пока в горницу не влетел румяный с мороза Митя.

— Тетя Фрося, — возвестил он, — тебя Петр требует!

— Где он? — вздрогнула Фрося.

— За гумном.

Она поглядела на Катерину.

— Чего ж ты? — сказала Катерина. — Ступай.

— Боюсь…

— Чего бояться? — Митя, подпрыгивая, скидал пальто. — Он сам боится. Прячется.

Фрося ушла, Катерина принялась неряшливо собирать ужин. Мите показалось, что она очень недовольна собой.

— Где папа? — спросил он.

— В район поехал, — соврала она, не подозревая, что говорит правду. — Где вывозился?

— Мы с ребятами на наковальне ковали. Хозяина нет. Бери что хошь. И щипцы, и ручник, и зубилья.

— Ступай, умывайся. На крыльцо по нужде не бегай. Сикай в ушат.

— Почему?

— Потому что в ушат. На улицу не выходи.

Она задвинула ржавую щеколду, приперла ворота хлева деревянной лопатой, глянула на крохотный, согнутый из гвоздя крючок, повисший на косяке горницы, махнула рукой и ушла за перегородку.

До Мити не сразу дошло, что Катерине страшно. Она всегда представлялась ему таким же могучим существом, как отец. Когда-то, давным-давно она вступилась за попа. За это ее исключили из партии. Еще раньше, пятнадцатилетней девчонкой, сражалась против белых в коммунистическом полку на южном фронте. В награду за храбрость ее выдвинули на пехотные командирские курсы. Училась на пулеметных курсах… Видала живого Ленина.

Эпидемия страха, поразившая Катерину, Фросю, Петра, Кабанова, бросившего на произвол судьбы кузницу, перекинулась на Митю. Особенно его озадачило, что Катерина закрыла пустой хлев. Правда, из хлева по лесенке можно забраться в клозет, а из клозета, сбив ветхую вертушку, пробраться в сени. Но кому придет в голову пользоваться таким путем, если дверная щеколда держится на честном слове.

«Конечно, — подумал Митя, — жутковато, когда знаешь, что недалеко в избе лежит Макун, проткнутый вилами, но не настолько же жутковато, чтобы запираться на все запоры. Мертвецы по гостям не пойдут».

Он накинул крючочек сенной двери в петельку и притаился на печи.

Катерина задула свет.

Метель хулиганила за окнами. Дом вздрагивал.

Митя накрылся тулупом и стал размышлять, какой гостинец привезет папа. Возвращаясь из района, отец всегда привозил что-нибудь интересное: то книгу Жюля Верна, то краски в тюбиках, то карандаш — с одного конца синий, а с другого красный. Митя уже задремывал, когда ему показалось, будто в сенях постучали. Он поднял голову. Легонько постучали еще. Стук исходил от задней слепой двери сеней, единственной неприступной двери, забитой гвоздями и загороженной тяжеленным рундуком. Чужак стучит.

— Тетя Катя! — позвал Митя шепотом.

— Что тебе? — сразу откликнулась Катерина.

За переборкой скрипнула кровать. В кромешной тьме проплыла белая рубаха Катерины и замерла у порога.

Метель свистела. Ветер доносил голодный рев колхозных буренок.

Едва Катерина успела вымолвить «никого нету, спи», как снова раздался стук, на этот раз в окно за переборкой.

— Ах ты, леший тебя возьми! — сказала она вслух. — Кто там?

Ей что-то ответили.

— А кто это? — спросила она.

Митя навострил уши. В свисте ветра удалось разобрать только, что голос был мужской, хриплый.

— Таких у нас сроду не было! — крикнула Катерина. — Ступай, куда шел! А ты, Митрий, не переживай, — крикнула она еще громче. — Пущай только сунется. Наган под подушкой!

— Разве наган здесь? — удивился Митя. — Папа же без нагана не ездит.

— А сегодня уехал без нагана. Наган оставил нам. Радуйся.

— Заряженный?

— Вот настырный пацан!

Она достала револьвер, пострекотала барабаном.

— Нет. Порожний. — Катерина подошла к окну, прислушалась. — Вроде ушел. Ложись. До утра как-нибудь додрожим, а там и батька воротится.

— Погоди! — Митя покопался в своем барахле, достал предмет, похожий на маленькую дыньку. — У нас пошибче оружие есть.

— Что там у тебя? — Катерина насторожилась. — Никак граната?

Она метнулась к печурке, засветила свечу.

— Ну да, лимонка! Ах ты, стрикулист этакий! Брось сейчас же. Нет, обожди. Не бросай! Держи крепше. Клади на стол. На самую середку, чтобы не покатилась. Прямо горе с тобой! Где взял?

— В кузне. Кабанова хвалишь, а у него…

— Гляди, Митька! Будешь в дом бомбы таскать, уши надеру. Не погляжу, что председателев сын. Слава богу, запала нет. А то вознеслись бы мы с тобой в небеса…

— Ништо! — сказал Митя. — Она и без запала тяжелая. Угадаю по кумполу, враз копыта откинет.

В окно снова постучали. Катерина задула свечу. Постучали еще.

— Ступай отсюда! — крикнула она. — Мужиков подыму!

— Случаем, не Катерина Васильевна? — донеслось сквозь вой ветра.

— Ну Катерина. Что дальше?

— Пусти на минутку… Не бойся.

— Да ты чей?

— Тихомиров… Помнишь такого?

— Батюшки! Павел Акимович? Обожди, выйду!

Незваный гость долго отряхивался, охлопывался и опахивался в сенях и наконец робко ступил в горницу. Это был невысокий бородатый мужичок с юркими глазками и малиновым носиком. Он, не стукнув, прислонил длинный страннический посох к печке и принялся ладошкой отогревать нависшие в усах сосульки.

«Бедняк», — подумал Митя.

Между тем мужичок ловко скинул с плеча тощий сидор, снял старенькое, аккуратно отремонтированное пальто, сложил его, как книгу, и расстелил по скамье, словно спать уложил.

Мужичок был чистенький, в крапчатой лазоревой косоворотке, опоясанной тонким пояском, в брюках, заправленных в длинные, вязанные чувашским узором носки. А руки у него были огромные, с кривыми неподвижными пальцами.

«Кулак», — подумал Митя.

Стрельнув по сторонам глазами, Павел Акимович спросил быстренько:

— Шевырдяев здесь?

— Шевырдяева не опасайся, — ответила Катерина. — Преставился.

— Эва как! — Павел Акимович перекрестился. — А я за все углы шарахался…

— Да ты садись! — спохватилась Катерина. — Чего робеешь. Ты этот дом строил, здесь детишек растил. Тут все твое.

— Было мое, — смиренно поправил Павел Акимович и сел на краешек. — Закурить тут у вас можно?

— Кури, кури… Сейчас самовар вздую… Как живешь-то?

— Живу. В будке. На линии. И хозяйка, и ребятишки. Тесновато маленько, а ничего. Живем. Как все советские люди.

— Насовсем приехал или в гостинку?

— Тут видишь, какое дело, — Павел Акимович достал кисет, украшенный бисером, скрутил неподвижными пальцами аккуратную дудочку, склеил языком, нагреб с ладони молотый самосад, прикурил от лампы и продолжал: — Как нас Шевырдяев согнал, мы с хозяйкой нанялись на железную дорогу. Будка теплая. Работа пустая. Переезд и входная стрелка. Дали карточки. Чего не жить? А все ж таки душу гложет. Начальник станции у нас инженер дипломный, на квартире у него пианино и портрет Льва Толстого. А мы от него утаили, кто мы такие. И вот выпил я на власьевские морозы-то, пошел к нему и обрисовал свою жизнь. Так и так, товарищ начальник, смухлевал я маленько. Никакой я не батрак, а человек раскулаченный, лишенный права выбираться и быть выбранным. Покаялся и жду. Сейчас, думаю, шуганет на все четыре стороны и останемся мы с хозяйкой под божьим произволом. А он раздумал маленько и сказал, что я никакой не кулак, а самый безгрешный середняк. Я было заспорил. Как не кулак, когда у меня дом под железной крышей. А он говорит: на днях депешу из центра под литерой «Б» передавали, а в депеше приказано, чтобы огулом не раскулачивать. Поторопились, мол, тебя в кулаки произвести, загнули левый загиб. Пиши в Москву жалобу, воротят тебе дом и доброе имя. А дом все ж таки не шутка. Сама видишь, какой. С полу не дует?

— Что ты! Ни одна половица не скрипнет!

— Вишь как. А без единого гвоздя настлано. Буравил отверстие и дубовую палочку загонял… И раздумал я так: раньше, чем на верха бумагу пускать, смотаюсь-ка я на родину да погляжу. А то жалоба пойдет, а там ни дома, ни лома. Маракую, как лучше, а тут статья Сталина. Вот я и прибыл. Сунулся было к Чугуеву — нет никого. Дом темный. К Вавкину было наладился, да не посмел… Надо бы к Макуну сбегать. Он мне десятку должен. Как считаешь, отдаст?

— Не ко времени ты заявился, Павел Акимович, — вздохнула Катерина. — У нас тут полный погром. Убили Макуна. — И Катерина вкратце рассказала историю с Петром и с макарьевским сундуком. Павел Акимович усомнился.

— Что Петр сундук выкопал, ни в жисть не поверю. Он задаром рукой не махнет. Лентяй первой гильдии. А вот Шевырдяев, если помнишь, часто с саперной лопаткой по оврагам шастал. Шурфы копал. Песочек для кирпичного завода выискивал. Он и наткнулся на сундук, а послал Петра за подводой. А Петр прибыл с подводой и с вилами. Бандит он, и больше никто. Где он?

— Шут его знает. Где-то здесь прячется… За Романа Гавриловича боюсь. Как бы чего не было.

— Роман Гаврилович? Кто это? Новый председатель? — сообразил Павел Акимович.

— Новый. Из города.

— Небось тысячник?

— Тысячник. Моторный мужик. Жену потерял.

— А этот подсолнушок конопатый евоный?

— Митька? Евоный. Вот какие у нас обстоятельства. Сидим и дрожим.

— Никто не дрожит, — Митя сердито глянул на Катерину. — У нас лимонка!

— Верно, сынок, — улыбнулся ему Павел Акимович. — Зачем беду накликать? Баловать не дадут. У нас вон, недалеко от линии, в селе Воскресенском разыгралась мелкобуржуазная стихия. Троих топорами порубили. Одну девушку-пионерку. Будто пионерка доказала, где зерно прячут… Обождали бы маленько, дождались бы статью Сталина, не пришлось бы тюрьмы перегружать.

— Что ты Сталина-то поминаешь? — спросила Катерина. — Что за статья?

— А «Головокружение от успехов». Или не слыхала?

— Гляди, как звонко. Не слыхала.

— Неужто к вам газета не дошла? У нас днем и ночью народ над этой статьей гудит. Там сказано… — он приблизил голову к Катерине и заговорил шепотом: — Там сказано, что обобществление молочного скота в колхозах выгодно только нашим заклятым врагам.

— Не может того быть!

— Думай как хошь, а статья у меня вот здесь за пазухой. Показать?

— А ну-ка?

— Только она у меня из газеты переписана. Самой газеты нет. Она на станции за двадцать рублей ходит. А статью я в тетрадку списал. Вот я тебе зачитаю…

Павел Акимович нацепил на маленький носик обернутые на дужках тряпочками очки и стал читать:

— «Головокружение успехов…» Эх, — подосадовал он, — надо было «от успехов», а я зафиксировал «успехов». Спешил. Газету с-под локтя рвали. Какое тут писание…

Сначала Катерина слушала плохо. Ей все казалось, что кто-то идет вдоль окон по черной улице и сейчас постучится. Но одна фраза поразила ее.

— «Успехи нашей колхозной политики, — читал Павел Акимович, — объясняются между прочим тем, что она, эта политика, опирается на добровольность колхозного движения… Нельзя насаждать колхозы силой. Это было бы глупо и реакционно…»

— Так и сказано? — спросила Катерина.

— Точно так. Списано с газеты: «…в ряде районов СССР… имеются попытки выскочить из рамок артели и перепрыгнуть сразу к сельскохозяйственной коммуне. Артель еще не закреплена, а они уже „обобществляют“ жилые постройки, мелкий скот, домашнюю птицу, причем „обобществление“ это вырождается в бумажно-бюрократическое декретирование».

— Вот как! — ахнула Катерина. — А у нас всех в колхоз записали. Вплоть до курей.

— Обожди. Дальше еще крепче: «Дразнить крестьянина-колхозника „обобществлением“ жилых построек — слышишь, жилых построек! — всего молочного скота, домашней птицы… такая „политика“ может быть угодной и выгодной лишь нашим заклятым врагам». Вот так вот.

— Что ж теперь будет? — спросила Катерина испуганно. — Неужто обратно скот раздавать? И скот, и жилые постройки?

— Это еще ладно, — сказал Павел Акимович. — Помнишь, с чего статья начинается? Позабыла? Слушай: «Об успехах Советской власти в области колхозного движения говорят теперь все. Даже враги вынуждены признать наличие серьезных успехов. А успехи эти, действительно, велики. Это факт, что на 20 февраля сего года уже коллективизировано пятьдесят процентов крестьянских хозяйств по СССР. Это значит, что мы перевыполнили пятилетний план коллективизации к 20 февраля 1930 года более чем вдвое». А факт ли это на самом деле? — спросил он. — Тебе известно, сколько в этих пятидесяти процентах бумажных колхозников и сколько хозяев, которых загнали в колхоз силой?

— Кто это знает? — Катерина вздохнула.

— Узнать очень свободно. С сегодняшнего дня любой мужик, которого затащили силком, имеет полное право воротиться в свое единоличное хозяйство. Так оно и будет. Тогда и подведем процент.

— Да что ты, Павел Акимыч! Они же свое забратое назад потребуют! А Роман Гаврилович мечтал, как отсеемся, за овраги приняться. Сядемский овраг мечтал плотиной перегородить, пруд налить.

— Худая затея. Воду подопрет, погреба в избах зальет. Скажи ему…

— Это я ему скажу, а как же нам весной быть? Что же нам теперь, планы менять, заново участки единоличникам нарезать? Мы же посевную сорвем! Кто это позволит?

— Что поделаешь. Единоличник в этом не виноватый. Моли бога, что такой статьи Россия дождалась…

— Нет, Павел Акимыч. Рано бога молить. Может, статья и правильная, а не ко времени она писана. Ее бы надо к осени написать, к покрову где-нибудь, когда отсеемся. Весенний день год кормит. Соображать надо! Да верно ли, что ее Сталин писал?

— Ей-богу, Сталин. В газете «Правда».

— Если бы не ты, никогда бы не поверила… Мужик же из колхоза побежит. Что делать будем? Об чем они там наверху думают?

— А может, здесь и есть умысел? — сощурил умные глазки Павел Акимович.

— Какой может быть умысел? И так в городах хлеб по карточкам, а тогда что жевать будем?

— В том-то и дело. Пятилетку по коллективизации перевыполнили, а хлеб по карточкам. Нет в стране хлеба. Что это означает? Это означает, что кто-то вредит колхозному производству. А кто может вредить? Кулаки. Кулаков за два года, считай, истребили. Ладно. Кулаков истребили, а хлеба все нет. Кто после кулаков вредит? Ответ один: подкулачник. Подошло время истребить подкулачника. А как его истребить? Помню, товарищ Орловский, секретарь райкома, ломал голову над этим вопросом. Искал ответ и не находил. И понятно. Кулак — он весь на виду: у него скотина, у него батраки, у него дом под железом. А как ты подкулачника распознаешь? С виду он такой же, как и мы с тобой. Одна разница: мы с тобой за Советскую власть, а он затаил злобу на Советскую власть и действует тихой сапой. При нем, при подкулачнике, никакое колхозное строительство невозможно. От него надо избавляться как ни можно быстрей. Так вот, Катерина Васильевна, попомни мои слова. Написана эта статья для того, чтобы подкулачник себя проявил. Сейчас подкулачник не станет шипеть шепотком, а заорет полным голосом. Из колхоза побежит, барахло станет требовать, забузит, в общем. И станет его видать, как клопа на подушке. Тут его и начнут давить… Одним словом, до покрова ждать некогда. Сейчас сажать надо.

— Ладно тебе… Сажать, сажать… Кто же в деревне останется?

— Ручной мужик останется.

— Что значит — ручной?

— Обыкновенно. Навроде Вавкина. Где поставят, там стоит, где посадят, там сидит. Такие, как Шевырдяев, нынче не ко двору. Шевырдяев был мужик самостоятельный, больше всего почитал свободу и не терпел самодержавство, каким бы оно ни было. Слыхала небось, почему он колхозу имя Хохрякова назначил?

— Нет, Павел Акимыч. Ни к чему мне.

— А был у него в партизанах дружок. Хохряков. Моряк Балтийского флота. Он конвоировал Николая Второго в Екатеринбург на расстрел. И Шевырдяев почитал Хохрякова как избавителя мужиков от самодержавного притеснения. А нынче Шевырдяевы и Хохряковы перевелись. Нынче Вавкины остались…

— И что теперь будет?

— Что будет, одному господу богу известно. — Павел Акимович закрыл тетрадку, задумался. — Вот что, Катерина Васильевна, потолковал с тобой и сдогадался — напрасно я сюда препожаловал. Подыму шум, меня в момент в подкулачники произведут. Надо восвояси подаваться. Там, на линии, мы хоть в будке, да каждые две недели получка идет, а здесь, окромя голодухи и ареста, ничего хорошего не добьешься. — Он шмыгнул носиком и стал натягивать пальто. — Не буду я никуда писать. Поеду линию подметать.

— Куда ты? — всполошилась Катерина. — А дом как же?

— Что дом? Нас с тобой не будет, а дом останется. Я его крепко ставил. Под углы по пятаку положил. Как, Митя, тепло?

— Не больно, — отвечал с печи Митя. — Утром затопят, теплей будет.

— А блинчик закладываешь?

— Какой блинчик?

— Вот я тебе покажу… — Павел Акимович пошуровал кочергой в подпечье и добыл круглую железку с дыркой посередине. — Вот он и есть блинчик. Перед топкой поклади его на место вьюшки, меньше тепла будет в трубу уходить, а больше кирпичи греть. С блинчиком хорошо греет, — он погладил белый бок печки ласково, как буренку. — Сам клал… Без чертежа…

— Обожди, Павел Акимыч. На лавке постелю.

— Нельзя мне тут оставаться. Я все ж таки убег с поселения.

Он отправился в сени, обулся, но вспомнил, что забыл на столе тетрадку, и снова принялся стягивать валенки.

Раздался стук в дверь.

Павел Акимович как был в одном валенке, так и застыл, держась за стену.

— Кто еще там? — крикнула Катерина. — Ни днем, ни ночью спокоя…

— Не шуми, тетка, свои, — сказал степенный бас. — Оперативный отряд. Отмыкай.

— С «Услады»?

— А ты в курсе дела! С «Услады». Отмыкай!

В сени вошли четверо молодых красноармейцев в заснеженных шинелях и в застегнутых на подбородках буденовках, похожие друг на друга, как оловянные солдатики. Только у одного на глазах поблескивали очки. За ними появились Пошехонов и дородный усатый старшина.

— Ну, до свиданьица, — заторопился Павел Акимович. — Всего вам хорошего, Катерина Васильевна… Напился, погрелся… Спасибо…

— Обожди, отец, — сказал старшина басом, — сейчас пойдешь. Надевай пимы. Взойди в горницу. Васильев, встань в сенях. Никого на волю не выпускать.

— Есть, никого не выпускать, — недовольно отозвался один из красноармейцев.

Вошли остальные, гремя винтовками. Натащили холоду.

Старшина продезинфицировал стены горницы лучом карбидного фонаря и объявился:

— Начальник отряда Карпенко. Председатель колхоза здесь проживает?

— Здесь, — ответила Катерина.

— Вернется, доложите: Фонарева направили в больницу, у избы Петрова поставили пост. Горюхина и Алехина ищем. Передайте председателю, что его ждут в сельсовете.

— Надо же! — воскликнул Пошехонов. — Никак Павел Акимыч! Сколько лет, сколько зим!

— Обожди, Ефимушка, обожди, — отбивался от него Тихомиров. — Мне идти надо… Спешу, Ефимушка.

— Товарищ не здешний? — насторожился старшина.

— Что значит, не здешний! — шумел Пошехонов. — Здешний. Наш, сядемский.

— Погреться зашел, — объяснил Павел Акимович.

— Так как же: здешний или погреться зашел? — обратился старшина к Катерине.

— Не знаю, как и сказать. Прежде в этом доме проживал. Теперь на станции. Стрелочник.

— Документы при вас? — устало справился старшина.

— Документа нету. У меня справка.

— Давайте справку.

Старшина долго освещал ветхую бумажку карбидкой, долго ее перечитывал и наконец спросил:

— Фамилия?

— Там указано.

— Фамилия! — луч карбидки уперся в лицо Павла Акимовича.

— Тихомиров.

— Тихомиров. Инициалы?

— Павел Акимыч.

— Павел Акимович. Давали подписку о невыезде?

— Как же. Давал.

— А почему отбыли с места поселения?

— Простите, товарищ начальник…

— Да это наш, коренной, сядемский, — пришел на помощь Пошехонов. — Он в этом доме жил. Это дом евоный. Катерину проведать пришел. Он этот дом сам поставил. Сам печь клал.

— Сам печь клал, это хорошо, — сказал старшина. — Печка ладная. А что самовольно отлучился с поселения, погано. Придется задержать.

— Зачем его держать, товарищ начальник? — огорчился Пошехонов. — Ну, раскулачили человека. Чего ж тут поделать. С кажным может случиться. Мужик он смирный. Мы с Катериной, члены правления, оба за него поручаемся.

Красноармейцы, распустив крылья буденовок, с любопытством разглядывали беглого кулака. Были они молодые, городские, первого года службы и еще не умели, как положено, заматывать обмотки.

— Он и на кулака не похож, — сказал один. — На середняка смахивает.

— И на середняка не тянет, — возразил второй.

— Вот как маскируются гады, — подытожил третий.

— Разговорчики! — прикрикнул старшина и миролюбиво обратился к Павлу Акимовичу: — Я, слышь, тоже печки клал. А такую мне не сложить. Обожди-ка, а на боку дверца зачем?

— Для свету, — вежливо пояснил Павел Акимович. — Дрова разгорятся, отворяй дверцу, и в горнице светло будет. Керосин не надо расходовать.

— Хитроумный ты мужик, товарищ Тихомиров. Гляди, другой раз не попадайся.

К старшине подошел очкастый красноармеец, тихонько сказал что-то и протянул тетрадь.

— Не может того быть, — пробасил старшина.

— Почитайте сами. Вот здесь вот.

И вежливо показал мизинцем.

Старшина прочел и растерянно огляделся. Не веря глазам, он прочел еще раз вслух:

— «Я уже не говорю о тех, с позволения сказать, „революционерах“, которые дело организации артели начинают со снятия с церквей колоколов. Снять колокола — подумаешь, какая революционность!»

Какой-то красноармеец хихикнул.

— Отставить смех! — скомандовал старшина. — Кто писал?

Все смолкли. Старшина уставился на Тихомирова.

— Товарищ Сталин писал, — робко пояснил Павел Акимович.

— Отставить! — шепотом скомандовал старшина. — Поумней ничего не придумал? Я тебе покажу — товарищ Сталин! За попов вступился! Контрреволюцию разводишь! Революционеры в кавычках! Крестьянскую массу разлагаешь! Товарищ Пошехонов!

Он оглянулся. Пошехонова уже не было.

— А ну, ребята, смирно! Сымите с него мешок. Ведите…

Павел Акимович без приказания заложил руки за спину.

Множество ног затопало сперва по горнице, а потом по сеням. Дверь хлопнула под ветром.

— Сразу видать, кулак, — сказал Митя с печи. — А ты его чаем потчуешь.