23544.fb2 Овраги - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Овраги - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

ГЛАВА 4КРАСНЫЙ ОБОЗ

Задумку Клаши съездить в деревню свояк Скавронов одобрил во всех деталях, вплоть до того, чтобы обернуться туда-сюда за один день тайком от Романа.

Но он предупредил, что заградительные отряды все еще мокнут в засадах и что в поездах мешочникам неуютно: гепеушники ходят по вагонам и отбирают мясной продукт вместе с мешками, а баб, которые не отдают, приравнивают к бандитизму. «Однако, — утешил он Клаву, — за большие деньги в городе можно добыть и баранину, и свинину. Значит, некоторые провозят».

Ехать Клава собралась в конце сентября, и не в вагоне, а на паровозе; она договорилась со знакомым машинистом, как вдруг заболел Роман. В окно влетела оса и укусила его в ногу. От укуса он стал задыхаться, губы и щеки распухли, глаза заплыли, лицо исказилось настолько, что в первую минуту Клаша его не узнала. Она сварила отвар; от отвара поднялась температура, удушье усилилось. Доктор признал сильное нервное истощение и велел не вставать с постели. Пришлось дожидаться, когда Роман выйдет на работу, а когда вышел, надо было ждать партийного дня (в партийный день он приходил домой поздно).

Наконец за два дня до покрова Клаша стала собираться. Она туго намотала драгоценный отрез на пояснице, надежно зашпилила, надела вонючий резиновый макинтош и застегнулась на все пуговицы. Получилось хорошо: и тепло, и руки свободные, и не видать, что несешь.

Митя поначалу особого желания ехать не выразил, но, узнав, что поедут они не в вагоне, а на паровозе, заторопился. Добравшись до вокзала, они пошли в голову состава. По пути Клаша несколько раз для верности спрашивала: «Это товаро-пассажирский?» Или: «Это триста восемнадцатый?» Наконец дошли до паровоза.

Паровоз кипел, как самовар. Из трубы струился серый дымок, из маленькой трубки нетерпеливо выстреливал белый пар.

— Машиниста звать Иван Палыч, — сказала Клаша. — Не позабудь. Как нашего инженера Русакова. Тот Иван Васильевич, а машинист Иван Палыч…

Отвернувшись от Мити, она мелко перекрестилась, оглянулась по сторонам и быстро, словно циркачка, забралась по отвесным приступкам в будку паровоза.

Неприветливый Иван Палыч шуровал железным ломом в круглой дыре топки и подгонял помощника, таскавшего из тендера сырые дрова. Едва взглянув на Митю, скомандовал:

— Не высовывайся!

А Клаше и говорить было не надо. Она как вошла, так и замерла в темном углу.

Митя не ожидал, что простой паровоз требует столько самой разнообразной оснастки. Над плоским рычагом, замыкающим круглый зев топки, виднелась, судя по натертой до блеска меди, самая важная, похожая на колодезную ручку рукоятка. Рядом рукоятка поменьше. По обе стороны наверху еще две. Вверху и внизу несколько медных краников, манометр, стеклянная трубка вроде градусника. А с потолка свисала выгнутая из толстой проволоки ухватка.

Тронулись с опозданием на полтора часа. Как только проехали семафор, Иван Палыч обтер руки ветошкой, заметно повеселел, и Митя попытался наладить с ним отношения.

— Иван Васильевич, а зачем эта ручка? — спросил он.

— Я тебе не Иван Васильевич, а Иван Павлович. На паровоз забрался, а не знаешь, на чей. — Иван Павлович легонько стукнул Митю по шапке. — Голова — два уха! Ручка для управления фарсовым конусом. Понял?

— Понял, Иван Васильевич… То есть Палыч.

— А коли понял, ну-ка, это зачем? — он показал на свисающую с потолка проволочную ухватку.

— Не знаю, Иван Палыч.

— А вот зачем! — Иван Палыч дернул ухватку, и паровоз громко заголосил. — Понял?

— Понял, Иван… Егор Вас…

— Кто?

— Иван Палыч.

— То-то. А это реверс. Для перемены скоростей и для заднего хода. А там вон и там инжекторы, чтобы подавать воду в котел, а это регулятор — регулировать золотники, а там водомерное стекло, а вот водопробный крантик. Усвоил?

— Усвоил, Иван Палыч.

— А ну, повтори! Ну-ка!

— Водопробный крантик, водомерное стекло, регулятор… И… и звать вас не Иван Васильевич, а Иван Палыч.

— Молодец! — Иван Палыч улыбнулся и отвесил Митьке шлепок, на этот раз в виде награды. — Договоримся так: приму на станции Бузулук порожняк и пойду обратно… — он открыл карманные часы с двумя крышками. — К разъезду подойду в семнадцать двадцать московского времени. Тогда тебя с мамой заберу, если, конечно, не опоздаешь.

— Мы-то не опоздаем, — смеялась Клаша. — Гляди, дядя Иван, сам не запаздывай!

Дружба с машинистом наладилась. Мите нравилось, что в железной будке вместо дверей дыры, а в окнах нет стекол. Хотя под окнами были откидные сиденья, Митя всю дорогу стоял, высунувшись на ветер, глядел, как шибко железные тяги на колесах перемешивают версты, или всматривался вдаль, как вождь мирового пролетариата Ленин, направляющийся в Питер командовать революцией.

Часа через два Иван Палыч крикнул:

— Приглушу пары — прыгайте!

Поезд замедлил ход, и Клаша с Митей оказались на пустынном разъезде под названием «56-я верста».

Сеяла холодная изморось. Кроме служебного домика да желтой будки стрелочника, ни жилья, ни зелени видно не было. Во все стороны расстилалась дикая степь красновато-глинистого цвета, покрытая тырсой и ломкой соломой пожелтевшего типчака. Ни неба, ни солнца — сплошной дождевой туман.

Единственным украшением разъезда был размокший плакат, представляющий фанерную копию лотерейного билета Осоавиахима. Посреди плаката была нарисована мощная единица, а вокруг нее самолеты, танки, трактора. Купившим рублевый билет плакат сулил множество выигрышей: путешествия по Европе, автомобили, кожаные тужурки, пуловеры, часы и балалайки.

— Ну, Митька, держись, — засмеялась Клаша. — У меня рука легкая. Куплю три билета, на первый выиграю пуловер, на второй — часы на руку, а на третий поеду в Париж гулять…

И они пошли по тропе, проторенной верблюжьими караванами, на восток. Над головой висел мутный туман, и выше просвечивали бегущие по направлению к Бузулуку резвые тучки.

Они шли больше часа, а не видели ни хутора, ни копны. Все те же заброшенные, затырсованные пастбища окружали их. Единственным признаком человеческого труда были кривые жердины, торчавшие возле дороги, две или три штуки на версту.

Дождя вроде не было, но Митя озяб, лицо его и пальтишко намокли.

Примерно через полчаса в сырой мгле возникло что-то темное, похожее на степные мары. Клаша прибавила шагу, и они оказались на околице деревушки. И тут Митя не увидел, а услышал дождь, шуршащий в листве палисадников.

Посреди улицы спиной к ним неподвижно стояла женщина в накинутой на голову кавалерийской шинели и смотрела вдаль. Видимо, кого-то ждала.

Клаша попросилась погреться. Женщина завела их в горницу. Скинув шинель, она обернулась приветливой бабушкой с серебристыми, словно полынь, волосами. Усадив Клашу и Митю возле горячей печи, сразу принялась выспрашивать, что за люди, да откуда, да куда. Клаша не стала таиться. Любопытная старушка слушала жалостливо, вроде бы и не ушами, а всем своим румяным, сдобным лицом. По дворам ходить не посоветовала. Народ обозленный. Могут обидеть. Вчерась облава была. Ребят с уезда прислали для темпа заготовок. Принялись они хлеб искать. Замки с петлями выворачивали, в кобелей стреляли. Кто кулак, кто бедняк — не глядели. Всех трясли без разбору. Ребята молодые — комсомольцы еще… Куды деваться?

— И много взяли? — спросила Клаша.

— Подвод десять, думаю, нагрузили. Мужикам команду дали: сами, мол, хлеб прятали, сами и везите. Теперь, мол, господ нету… Куды деваться? Запрягли, повезли. И зять мой повез.

Бабушка рассказывала спокойно, будто и не живые люди чинили разбой, а град небесный или суховей принес беду за грехи наши.

— Обратно зарядил, — она прислушалась к шуму дождя. — Погубят хлебушко. Ни себе, ни людям. До уезда, почитай, тридцать верст. Чего довезут, не знаю…

— И ваш повез?

— И мой. И дочка с ним — одного не пустила. Он у нее шумливый больно. В кавалерии служил. Куды деваться? Вот и дошумелся… Дождался… Чего-то долго их нету. Я и ночью выбегала, глядела, и утром — нету никого. Никто печей не топит… Верно, в доме крестьянина заночевали… И чего это нынешний год цельная битва за хлеб поднялась, ума не приложу. Наша деревня хоть и не у реки, и небогата, уж чего-чего, а хлебушка завсегда хватало… Бывалоча, отрубями полы мыли. А на Иоанна Богослова наши бабы подаянные пышки пекли с крестами да на завалинки выставляли. Бери, кто хочешь… Не спечешь — осудят, скаредничаешь, мол, бабка. Нашли вчерась у нас корчагу с пашеницей, зашумели: прячешь, мол, от Советской власти, такая-сякая… Вспоминать тошно.

Прощаясь, бабушка посоветовала Клаше свернуть к реке и берегом идти до станицы Атамановки. Народ там богатый, богомольный — потомки уральских казаков. Старые порядки блюдут строго.

— Войдешь в горницу, касатка, — наставляла она Клашу, — кланяйся не головой, а поясом, да поглубже. «Здравствуйте, мол, казачки! Доброго вам здоровья!»

— Еще чего, — усмехнулся Митя, — кланяться!

— Небось не переломишься, кормилец. Хочешь баранинки — кланяйся. Да гляди, казаков мужиками не называй. Они этого не уважают.

Наставляя таким образом гостей, бабушка пошла с ними в сени, набросила на голову шинель, показала Клаше, куда идти, а сама осталась глядеть в сторону Бузулука.

Дул сырой ветерок. Показалось и небо и солнце. Станица Атамановка была больше и богаче бабушкиной деревни. Возле окон росли березки, рябинки; попался и старый клен с пожелтевшей до прозрачности, покрытой рыжими веснушками листвой. Из подворотни шествовали к лужам сытые гуси.

Мите не терпелось забраться в тепло да пожевать хлебца. А мама колебалась. Подойдет к крашеному домику, прикинет что-то в уме и идет дальше. А станица — длиной с версту.

— Мама, — попрекнул Митя, — если так будем стоять, на паровоз опоздаем.

Пройдя еще три двора, Клаша остановилась у дома с кирпичным низом и крашеными наличниками. Из окон глядела девья краса — герань. Возле прочных ворот стояла скамеечка со спинкой. И герань, и скамеечка, приглашавшая прохожего отдохнуть, успокоили Клашу, и она, перекрестившись, дернула цепку звонка. Никто не выходил. Она позвонила еще раз. Дверь распахнула голенастая девчонка, заляпанная до локтей мыльной пеной.

— Да у нас открыто! Разувайтесь! — крикнула она, глянула на Митю, засмеялась и убежала.

Клаша как вошла, так и встала, словно ее оглушили. И «здравствуйте, казачки» позабыла сказать.

Митя поглядел в сторону, куда глядела мама, и увидел на стене телефон.

Сбираясь в путь, Клаша опасалась не бандитов, не хулиганов. Пуще всего она боялась казенных людей; ей было известно, что актив учреждений, занимающих лучшие дома в городе, брошен на истребление спекуляции. И вот она, как кур во щи, угодила прямо в логово к владельцу телефона фирмы «Эриксон».

Вдоль стен горницы тянулась длинная скамья, человек на двадцать.

На скамье сидели двое — чернявый мужчина с усиками, красивый, как разбойник, и маленький бледный дед, обнявший берданку. В уши деда была засунута вата, а ствол берданки заткнут тряпкой.

Обретя дар речи, Клаша поинтересовалась, где хозяйка.

— Пошла козу доить, — пояснил усатый. — Садись. Чего стоишь? В ногах правды нету.

Они сели. А мужики продолжали беседовать:

— Где у тебя совесть, Ягорыч? — басил усатый, заваливаясь на бок за кисетом. — Они у твоего благодетеля хозяйство разорили, молотилку отобрали, а ты к ним в услужение нанялся.

— Какой он благодетель! — проговорил дед. — У него меру овса займешь, а две меры отдай. Живоглот, больше никто. Чего его поминать.

— Тебе ли его судить, Ягорыч? Ты из евоной миски шесть лет щи хлебал, шапка евоная на тебе, а живоглотом обзываешь, — усатый склеил бумажную дудочку и стал сгребать с ладони махорку. — Был бы он тут, ты бы, небось, язык-то прикусил.

— Чего мне его бояться? У меня теперича ружье с патроном. Живоглот он, больше никто.

— А ты кто? Ни рыба, ни мясо — ни галифе, ни ряса.

— А ты на данный момент арестант и конокрад. Вот так вот.

— Чего ты нос-то дерешь? Поставили конюшню сторожить, а он зазнался, ровно его на сцену посадили. Скурвился ты, Ягорыч.

— Я, к твоему сведению, не сторож, а член правления. Обожди, теперича мы добро наживать станем. Наработаю палочек — сапоги куплю. Вот так вот.

— Наши казачки шибко богатеть не дадут, — заметил усатый, закуривая. — Хватишь лишку — избу зажгут.

— Ты это брось. Теперича партизанить не позволят. Теперича лозунг выкинут: служить по закону, чин чинарем. Исполнять вышестоящие приказы. А кто самодуром лошадь уведет, того к ногтю. Дай-ка закурить-то!

— Эх ты, член! — усмехнулся усатый. — Шесть годов на кулака горбатился, а табачка не нажил. Вона! Цигарку путем склеить не может. Не Аверьяныча бы надо, а тебя, ухореза, к медведям проводить лыко драть.

— Обожди, товарищ Моргунов прибудут. Бог даст, разберемся.

— Бога-то уже двенадцатый год, как нету, Ягорыч. На твое счастье.

— Бога нету, а ГПУ есть. Товарищ Моргунов с тобой не станут тятькаться. Поглядим еще, кому лыко-то драть.

Прислушиваясь к разговору, Митя постепенно усвоил, что усатый колхозник по фамилии Ершов письменно просил председателя колхоза дать ему коня для перевозки сена и просил в просьбе не отказать. А председатель, тоже письменно, отказал. Главная обида Ершова заключалась в том, что мерин, которого он просил, до прошлого месяца принадлежал ему и был сдан в колхозную конюшню при условии, что два дня в месяц бывший хозяин сможет брать его для семейных надобностей. Условие было закреплено на бумаге. Какой-то проезжий портфельщик объявил договор недействительным, высмеял его авторов на колхозном собрании и отбыл наводить порядки дальше. Ершов пытался искать правды, но, почуяв надвигающиеся дожди, увел коня самовольно, когда Ягорыч в обнимку с берданкой спал сладким стариковским сном.

Незаконную подводу с сеном изловили, коня с триумфом завели в колхозное стойло, а конокрада под вооруженным конвоем препроводили к поселковому милиционеру, где он ожидал своей дальнейшей участи.

Разговор сворачивал несколько раз на одно и то же, и Мите удалось узнать все подробности (в частности — сено Ершов воровал в соседнем колхозе), а Клаша, поняв, куда попала, только и думала, как бы половчей выбраться на волю.

Пока тасовала, как быть, явилась хозяйка. Пухлая, белобрысая. Подол заправлен за пояс. Значит, верно, доила. Она твердо установилась на половице и выпучилась на Клашу так же, как Клаша на телефон. Клаша попробовала поклониться, как учила бабушка, да не вышло — обмотка не позволяла. У хозяйки открылся маленький, как щелка в копилке, роток, и Мите показалось, что она дурочка. А она внезапно спросила:

— Чего принесла?

Клаша оглянулась на мужчин.

— Чего дрожишь? — продолжала хозяйка. — Небось свое, не ворованное Пойдем, погляжу.

Занавеска дверного проема задернулась. Не прошло минуты, как из-за перегородки послышался девичий голосок:

— Ма-ам, возьме-ем!.. А мам?

— Цыц, зануда, — оборвала хозяйка. — Заныла, модница! Она у меня еще титешная была, а рядиться любила. А ну, ступай полоскать! — Наступила пауза. Шепот. — Тебе чего велено. Вот жигану по уху! — Снова пауза, снова шепот и та же однотонная мелодия:

— Ма-ам, возьме-е-ем!..

— Куда возьмем? — Пауза. Шепот. — На деньги не дают… Не надо им денег… Забогатели… Не нуждаются…

Усатый кивнул конвоиру.

— Она эту несушку так не выпустит. Дочиста ощиплет. С города? — скосил он черный глаз на Митю.

— С города! — поспешно ответил Митя, поднимаясь со скамьи.

— Сиди, сиди. Не в школе, — и он отвернулся к Ягорычу.

«Надо было не отвечать, — рассердился Митя. — Или ответить: „Вам какое дело…“ Несушка! Придет милиционер, он тебе покажет — несушка! Допрашивает, ровно он тут самый главный. Арестант. Беляк недобитый».

— Батька живой? — спросил усатый.

— Живой, — вскочил Митя и тут же разозлился на себя, прикусил язык.

А за перегородкой, уже не таясь, одновременно, как это умеют женщины, говорили два голоса. И, словно окантовывая разговор, тянул подголосок:

— Ну ма-ам… Давай возьме-е-ем… Чего ты… Ну мам, давай…

Раздалась затрещина. А вслед за ней, зацепившись за занавеску, вылетела девчонка и приземлилась на четвереньки.

— Одну ощипали, — пробасил усатый.

Девчонка встала, засмеялась и приколола брошку, которая отвалилась при падении. Девчонка была скуластая, с маленьким, как у матери, ротиком. Платьице, украшенное множеством перламутровых, словно на гармошке, пуговок, облегало ее ладненькое тело. Она давно выросла из своей любимой одежки, но это ее мало беспокоило.

— А юный пионер, когда входит в дом, должен здороваться, — заметила она, отряхивая голые коленки.

— Здравствуй, — с готовностью отозвался Митя, оглядывая ее маленькие губки и сережки со стеклянными изумрудинками. — Будь готов!

— Всегда готов. Здравствуй. Ты в какой группе?

— В пятой.

— Ну вот. А я в шестой, — похвалилась она. — Как тебя зовут?

— Митька.

— Ну вот. А меня Мотька, — она засмеялась. — А Митькой нашу козу зовут.

— Почему козу? Коза женского пола.

— Потому что бодается, — Мотька хитро прищурила продолговатые глаза. — А какая разница?

Она крутнулась возле зеркала, хвастая набухшими грудками, и поманила его к себе.

— Знаешь что, Митя, — начала она заговорщическим шепотом.

— Что? — у него занялось дыхание.

— Зайди к своей мамке и скажи: пойдем отсюда. Здесь, мол, хозяева жадные. Так и скажи: жадные. Пойдем, скажи, мамка, в Полухино. Там народ добрее. Зайди. А то моя до ночи будет базарить.

— А если она скажет — скатертью дорожка… У меня уж ноги не идут.

— Что ты! Мамка, если хочешь знать, за что уцепилась, не выпустит.

— Лучше я скажу: на поезд опоздаем. Скажу: отец рассердится.

— Отец-то у тебя кто? — ввязался усатый. — Портфельщик?

В присутствии Моти насмешка чернявого разбойника показалась Мите вдвое оскорбительней.

— Нет, не портфельщик, а слесарь седьмого разряда, — ответил он как можно презрительней. — И секретарь партийной ячейки, к вашему сведению. И еще…

Он хотел добавить, что еще папа был начальник заградительного отряда, но усатый воскликнул:

— Гляди, Ягорыч, секретарь!.. Чего ж вы сюда пешим ходом прибыли?

Митя побледнел.

— А потому мы прибыли пешим ходом, — громко проговорил он, испытывая сладкий ужас, — потому прибыли пешим ходом, что у нас нету привычки колхозных лошадей воровать.

— Здорово он тебя уел! — хихикнул Ягорыч.

Митя украдкой взглянул на Мотьку. Она, точь-в-точь как мать, приоткрыла маленький роток и взирала на него с испуганным восхищением.

— Что-о! — загудел усатый, вытягиваясь чуть не до потолка. — А ну, повтори!

Повторить Мите не удалось. В горницу вошли женщины, и мать Мотьки обратилась к усатому:

— Ты бы, Михеич, чем ребят дразнить, забил бы мне ярочку. Будь такой добрый.

— Ножи вострые?

— А как же!

— Стой! — сказал Ягорыч. — Сядь и сиди. — Он вынул из берданки тряпку и подул в канал ствола. — Пойдешь, хуже будет.

— Неужто стрельнешь? — осклабился усатый. — Не промахнешь?

— Там поглядим. Будешь сидеть — пришьем конокрадство, отлучишься — добавим попытку к бегству… Чего ее резать? Пущай берет живым. Дома забьет.

— Живым? — не поняла Клаша. — Что же мне ее, живой в мешке нести?

— Зачем в мешке? — засмеялась хозяйка. — На поводу. На веревочке. Ярочка смирная. Майского окота. Мотька, покажи.

Девчонка бросилась в сени, и через минуту посреди горницы стояла овца, заросшая по самые глаза серо-черной шерстью. Была она сопливая, в дерьме и соломе и дрожала всем телом.

— Какая большая! — ахнула Клаша.

— Полтора пуда потянет, — хвастала хозяйка. — Считай, задарма отдаю. Добавь пятерку за шкуру и бери.

— Что вы! Куда мне шкуру! И до города ее не довести. Справки-то у нас нет. На станции ее у нас любой отберет.

— Папа сейчас приедет, будет справка, — заявила Мотька.

Словно поняв, что справка действительно будет, овечка горестно заблеяла. Из хлева ей ответила мать и еще какой-то сочувствующий барашек.

— Да по городу-то как я пойду! — не сдавалась Клаша.

— Очень обукновенно, — скалил усатый белые зубы. — Сажай на нее своего пионера верхом, а сама поспевай за ними со справкой. Небось тоже партийная?

— А тебе что! — оборвала хозяйка. — Жевать всем надо, и партийным и непартийным.

— Так пущай партийные сами баранинку ищут, если им жевать приспичило. А то засели в кабинете, а ребятишек по степи гоняют. Достигли голодухи и попрятались.

— Мой папа никуда не прятался, — возразил Митя. — Мой папа, если хотите знать, целый месяц дома не ночевал.

— Митя, молчи! — сказала Клаша.

— Мышей по сусекам гонял? — блеснул зубами усатый.

— Нет, не мышей, — ответил Митя. Молчать он не мог. Не мог молчать от обиды, от ненависти и оттого, что его внимательно слушает Мотька. — Не мышей! Папа был начальник заградительного отряда. У него были два красноармейца и наган, к вашему сведению.

— Это конечно, — кивнул усатый. — Разве без нагана коммунизм возведешь?.. Тяжелая работа у твоего батьки.

— Тяжелей вашей! Его чуть не убили.

— Батюшки! — удивился усатый. — Это как же?

— Митя! — Клаша рассердилась, даже ногой притопнула, но Митю было уже не остановить.

— Очень просто. Сидят они в заграждении, делят паек. Глядят, на дороге подводы с мешками. Красный обоз. На дуге бантики, флажки. В гривах ленточки. Знамя.

— Довольно болтать, — перебила Клаша. — Никому не интересно.

— Почему не интересно, — возразил усатый. — Очень даже интересно. Обоз-то небось фальшивый?

— А вы не перебивайте, — Митя расстроился. Хотя было лестно, что его слушали взрослые, рассказ в первую очередь адресовался Мотьке. — Знаете и помалкивайте. И ты, мама, не перебивай… В общем, обоз был фальшивый. Кулаки везли пшеницу перепрятывать. Паразитные элементы. Про это еще «Степная правда» писала. Но тогда никто не знал. И папа не знал. Едут и едут. Паразитные элементы. Хотя я это сказал. А вы не перебивайте…

Раздражение рассказчика объяснялось просто: эта секретная история уже больше недели была коронным номером Миги. Он тайком рассказывал ее во дворе, на черной лестнице, в школе, в пионерском отряде и на кухне (когда там не было мамы). С каждым разом история становилась складнее, длинней и страшней. Митю особенно вдохновляло, что слушатели почему-то считали его одним из участников событий. А говоря по правде, сведений о схватке с кулаками у него было немного. Основу рассказа составляли скудные обрывки сокровенных бесед, которые вели родители поздними вечерами, уверенные, что он спит на своей коротенькой кроватке за комодом и ничего не слышит. Недостающие портретные характеристики Митя смело занимал у своих знакомых — у инженера Русакова, у сапожника Панкрата Данилыча, у домашней работницы Нюры и у свояка Скавронова. Уловить подробности помогли неосторожные реплики мамы. А некоторые связки он придумывал сам по принципу: это, конечно, было, потому что иначе быть не могло.

— Едут они и едут, — продолжал Митя. — На дуге красные флажки. В гривах ленточки. На головной подводе лозунг: «Даешь хлеб пролетариату!» Папа глядит через бинокль, сомневается. Форсу больно много. Обоз — четыре подводы, а кумача, как на Первом мае. И кони сытые. «Давай-ка, — говорит, — ребята, пропустим их через сито». А красноармейцам не до того. Паек делят. «Ладно, — говорит папа, — вы делите, а я пойду погляжу». Вышел на дорогу. Встал. Наган за поясом. Подъезжают. Четыре подводы, одна за одной…

Митя скосился на Мотьку. Она слушала его, как большого.

— Видят, человек с наганом. Остановились. А возле головной подводы двое. Один молодой, лысый, другая — тетка. В косах ленточки.

— Как на лошади, — вставил усатый.

— Будете перебивать, не стану рассказывать, — предупредил Митя и продолжал: — Они пешие шли, чтобы лошадь не уморилась. Во, сколько было накладено! А на мешках с вожжами дед, мосластый, длинный, как складной аршин. На гимнастерке орден Красного Знамени. Папа вроде бы дуриком спрашивает: «Где, дед, воевал? У Чапаева или у Суворова?»

— Орден небось не евоный, — догадался усатый.

— Ну хорошо, — сказал Митя. — Если вы такой умный, рассказывайте сами. Давайте, продолжайте.

— Не серчай на нас, чунарей, — пробасил усатый. — Нe обращай внимания.

Митя гордо молчал. Мотька тронула его за руку и попросила:

— Ну, пожалуйста, Митя. Рассказывай. Мы больше не будем.

— Ладно. В последний раз. На чем мы остановились? На гимнастерке. На гимнастерке орден Красного Знамени.

Тут он замолчал сознательно. Для проверки. На этот раз вякнуть никто не посмел.

— А орден был не евоный, понятно? Снятый с убитого и привинченный для свободного проезда. Вот папа его и спрашивает: где, мол, заимел орден, у Чапаева или у Суворова? А тетка, которая в лентах, подскакивает: «Кто такой? Какое имеешь право держать обоз с продовольствием!» Накидывается — спасу нет. Папа хладнокровно предъявляет мандат. Так, мол, и так, начальник заградительного отряда Платонов…

— Митя! — оборвала Клаша. — Что ты городишь! Хватит. Пошли.

— Не-е, обожди, гражданочка, — протянул усатый. — Пущай доскажет… Сказка-то больно завлекательная.

— Ну вот… — вдохновенно продолжал Митя. — В общем, говорит папа, я вам документ предъявил, а теперь вы мне. Сопроводиловку будьте любезные. Лысый подходит. «У меня нет». — «Где ж она?» — «У старшого». — «А старшой где?» — «В хвосте». Папа хладнокровно следует к задней подводе. А лысый мерина кнутом — вжиг! И в степь! Вместо того чтобы честно отдать под расписку зерно, в степь наладился. Мешки валятся, дед выпал совместно с орденом, а он прямиком, без дороги наяривает.

— Сынок, я ухожу, — проговорила Клаша с тихим страданием. Но Митя был не в том состоянии, когда улавливают оттенки настроений.

— Папа велел красноармейцам окружить фальшивых колхозников, а сам — за лысым. С полверсты бежал. Полынь, верблюжья колючка. Пострелял немного и нагнал все ж таки.

— Ясно, нагнал, — усатый оскалился. — Разве от Чеки ускачешь.

— Тебе сказано, не сбивай! — взъярился вдруг Ягорыч. — А то гляди. Берданка-то, вот она.

Лицо Ягорыча стало серым. Рассказ сильно волновал его.

— Ну вот, — продолжал Митя. — Нагнал, показал наган. Лысый слез. Ладошки поднял. А тут, ровно из-под земли, парень со второй подводы. В руках вилы. Ничего не соображает. У папы дальнобойноe оружие, а он на него с вилами. Пока папа на него отвлекался, лысый обратно в степь. Папа — хлоп ему в левую ляжку и положил рядом с телегой. А в этот самый момент подкрадывается к нему орденоносец. Папе его не видать, поскольку он подкрадывается со спины. Все внимание у него на вилы. Орденоносец набрасывается, обнимает его со спины и прижимает обе руки. А этот на него с вилами. Орденоносец прижал руки, не дает стрельнуть. Не дает, в общем, принять исходное положение. Прижал и приказывает: «В пузо его, в пузо». Тот вилами тычет, а папа подставляет орденоносца. Понужает его заслонить его от него, а он подставляет его под него… Спотыкнешься — хана. Проткнут. Тем более лысый оклемался, замотал ногу кумачом и хромает сюда с палкой. В этот самый момент папа вертанулся, — Митя сделал ловкий поворот на пятке, — папа вертанулся, а этот вилами орденоносца употчевал. Он взвыл и отвалился. А папа ему: «Грех мол, скандалить, кавалер. По вашей инструкции». Тут он и достал папу своими вилами. Чуть не до кости. Выше локтя. Правая рука выбыла из строя. Папа подхватывает наган в левую руку, прицеливается. А тут дамочка в лентах бежит свово заслонять, прямо под наган лезет… Лысый — бах по кумполу, у папы из глаз искры. Все ж таки выстрелил с расчетом на испуг. Она и легла, не ойкнула.

— Это тоже «Степная правда» писала? — спросил усатый.

— Нет. Это папа сказал.

— Митя! — простонала Клаша.

— Она, значит, лежит, а он обратно дубиной замахивается. Он нагинается, а он вцепился в ногу; он замахнулся, а он трах из винтовки!

— Кто?

— Красноармеец. Слушать надо!

— Митя!

— А чего они, не понимают, что ли? При папе красноармейцы были. Один сцепил подводы, другой к папе побег. На выручку. В общем и целом, — Митя скопировал папину интонацию, — на все сражение ушло четырнадцать минут. Все, мама. Можно топать.

Митя победно оглядел слушателей.

Хозяйка растерянно хлопала глазами. Мама крепко прижала платок к губам, словно спасаясь от яростной зубной боли. Усатый скверно ухмылялся. Мотька стреляла глазами с одного на другого, будто знала, что сейчас начнется самое интересное Ягорыч встал.

— Ты куда собрался? — спросил усатый. — Гляди, убегу. — И как бы в подтверждение своих слов надел казачью фуражку с высокой тульей.

— Беги. Хрен с тобой, — бросил Ягорыч и хлопнул дверью.

— Куда он побег, Михеич? — тихонько, как на похоронах, спросила хозяйка.

— К деверю. Куда ж еще. Кумовья, чай. Твой-то скоро прибудет?

— Вот-вот должен быть. Он верхом.

— Небось на Фугасе, — усатый хмыкнул. — Конь добрый. Бежит — земля дрожит, упадет — три дня лежит. Звони ему по телефону, Мотька. Срочно. А ты, мамаша, беги, пока не поздно.

— Да-да, — захлопотала Клаша, будто проснулась. — Пойдем, Митенька… А барашка не надо… Справки нету. Куда мне его…

— Вот тебе и на! — хозяйка развела руками. — Сторговались, сладились, а ей не надо! Неси, Мотька, поводок!

— Нет-нет… Не надо нам его, не надо… И матерьял не надо…

— Да ты что! Мы не грабители. Бери поводок и ступай.

— Бери, мам, — вмешался Митя. — Ладно тебе. Я его сам поведу.

— Ты, мамаша, не ударяйся в панику, — загудел усатый. — Мотька, сведи их огородами да спусти к реке. Слышь, мамаша, низом ступай, берегом, на дорогу не высовывайся. Версты две пробежишь, а там паром, перевоз, люди. Подрядишься, глядишь, и до станции довезут. Бог даст, попотчуешь хозяина бешбармаком.

И они пошли.

Спускаться пришлось скользкой петляющей тропой, хватаясь за мертвые бородатые корневища и за валуны, высовывающие из земли свои немые первобытные морды.

Крутой берег, который вечно с неведомой целью переделывали ветры, вода и солнце, погружал в густую тень половину реки. Между подошвой и урезом тянулась желтая полоса сырого песка. Сверху свисали лохматые чубы перегноя, бледных рваных кореньев и ядовито-зеленого мха. Ниже грудами тюфяков, бестолково набросанных друг на друга, чередовались слои песка, ломкого мергеля и синей глины. На этой, почти отвесной стене, испещренной ржавыми потеками, глубокими впадинами и грозно нависшими выступами, ухитрились цвести чахлые голубенькие цветочки; кое-где попадалось изогнутое коброй жалкое подобие осины с мятыми, как грязные тряпки, мокрыми листьями. Пахло болотом и червями.

Мотька помахала Мите сверху и убегла домой, а они пошли в тени обрыва вдоль берега. Сырой песок был крепок и гладок, как асфальт. Минут тридцать, ну, сорок ходу до парома, а там недалеко и до станции. Это если бы шли без барашка. А непривычный к поводку барашек уросил, мотал головой; чем сильнее его Митя тянул, тем упрямей он притормаживал.

А мама с каждым шагом становилась все более непохожей на себя. Она то торопилась, то останавливалась, прислушивалась и все время требовала, чтобы Митя бросил поводок.

— Что ты, мама? — удивлялся Митя. — Что значит — брось? Это же мясо! Почти что пуд парной баранины. Это все равно что пачку денег в реку бросить. Да ты что!

— А я говорю, брось, — шепнула она сквозь зубы. — Поезд упустим. И не ори на всю реку.

— Интересно, как это мы можем упустить поезд? Как ты не понимаешь: дядя Иван обещал подъехать в семнадцать двадцать по московскому времени. Так? А земля кружится навстречу солнцу. Поэтому в нашей точке земного шара будет на два часа больше. Девятнадцать двадцать. Ты бы, чем ругаться, сорвала бы лозинку да постегивала бы его. А я бы тянул.

— Вот я сейчас тебя самого стегану. Денег у него пачка, земля у него кружится! Тебе что сказано!

И она хлестнула его по руке, державшей поводок, два раза злобно и отчаянно. Это были первые удары, которые нанесла ему всегда добрая, уступчивая мать.

Митя до того изумился, что выпустил поводок. А она пошла быстро, почти побежала. Не хотела, чтобы он увидел, как заплакала.

Только теперь Митя начал понимать, что над ними нависает беда. Он понимал, что они остались ни с чем, попусту потеряли день, потеряли дорогой материал, потеряли барашка. Но все это были пустяки по сравнению с бедой, от которой убегала мама. Хоть и страшно, а надо признаться: беду эту накликал он, Митя. Он и прежде чуял что-то неладное: как-то слишком внимательно слушал усатый, как-то странно глядела хозяйка…

Мама прибавляла шаг. Почти бежала. Он схватил ее за руку.

— Мама… Мамочка…

Позади послышалось громкое блеяние. Поглядели — за ними, как собака, скакал барашек. Скакал и орал благим матом.

— Этого еще не хватало, — всплеснула руками Клаша. — Цыц!

Нервно оглядываясь, она стала чесать его за ухом. Барашек поймал Клашины пальцы шершавыми губами и стал сосать.

— Осподи! — сказала Клаша. — Есть хочет. Что же мне с вами делать?

— Вот они где! — донеслось сверху.

С обрыва, сидя на коне, глядел на них Ягорыч и показывал вниз берданкой. К нему подъехали два верховых, посовещались и ударили наметом в ту сторону, куда направлялись Клаша и Митя.

Солнце садилось. Вокруг царила тишина. В холодной тени лицо Клаши казалось белым, как бумага.

— Что ты, мам? — Митя тревожно поглядел на нее. — Что ты… Они же уехали.

— Ничего. Не бойся, сынок. — Клаша опустила крылья его ушанки и крепко завязала узел под подбородком. — С тобой ничего не сделают. Не посмеют. Если кто станет допрашивать про отца, фамилию или службу, или откуда сами, молчи. Молчи, как зарезанный.

— Да они уехали. Что ты!

— Слушай внимательно. Станут допрашивать, говори, ничего, мол, не знаю. Вот она, мамка. С ней и разбирайтесь. А я, скажи, ничего не знаю, мне двенадцати лет нету… Если что, в матрасе у меня в головах шестьдесят рублей зашито.

Из-за мыска, поросшего лозняком, вывернулись два всадника и стали приближаться внатруску. Лохматые киргизские лошади, заляпанные по брюхо грязью, тянулись к воде. Всадники, сидевшие охлюпкой, подгоняли их ударами каблуков.

Подъехали. Спешились. Кругломордый старик с жиденькой бороденкой ловко спрыгнул на песок, сдержанно поздоровался. Был он в латаном жилете и в рыжих самодельных сапогах. Широкий нос его торчал кверху так, что были видны большие круглые черные ноздри. Второй, толстогубый, с мутными, разбавленными самогоном глазами, казался в сравнении с крутоплечим стариком хлипким, болезненным. Он пузом сполз с неоседланной лошади и встал, уцепившись за гриву.

— Куда, родительница, путь держим? — ласково обратился старик к Клаше.

— На станцию, батюшка, — противным, монашеским голосом заприпевала Клаша. — Барашка выменяли, на станцию спешим… Вот он, барашек.

— Да ты нас не боись. Мы не большевики-меньшевики. Мы в бога веруем.

— Да чего бояться, — подхватила Клаша тем же притворным голосом. — Не лес. Кругом люди. Шумнешь, народ сбежится.

«И правда, — подумал Митя. — Ничего при них не видно — ни топоров, ни палок».

— Что говорить, — старик усмехнулся, оскалился, и Мите казалось, что он готовится плакать. — По реке далеко слыхать. Ты, родительница, не серчай на нас, дураков. Вопрос у нас к тебе есть.

— А что за вопрос?

— Вопрос серьезный, — он вздохнул, огорчаясь, что приходится задавать серьезные вопросы. — Поскольку мы живем в потемках, а ты, родительница, городская, ученая, ты нам его и разреши.

— Какое у меня ученье, батюшка! Три года училась. Дроби не знаю. Да и недосуг. Поезд уедет, а мы с барашком куда денемся?

— Вопрос серьезный. Про смычку города с деревней.

Клаша мельком глянула на Митю: «Держись, сынок. Мужик-то, видать, придурковат. Держись».

Митя оглянулся. Широкая река будто остановилась. Заляпанная по брюхо лошадь целовала воду. Далеко-далеко прогудел паровоз.

— Правда ваша, батюшка, вопрос серьезный, — проговорила Клаша обычным голосом. — Такого вопроса мне не осилить. Про это доклады читают, а я и газеты путем читать не могу. Мне бы как моих мужиков прокормить.

— А ты все ж таки заслушай вопрос. Тогда видать будет, осилишь или не осилишь. Я тебе ладком изложу. Как в сказке. Было у меня трое сынов. Старший сложил голову за царя и отечество в Галиции, повесил на мою шею сноху Анастасию да двух мальцов. Это, значит, старший. Второго прошлый год взяли за агитацию. Вместе с бабой. Обожди. Я не возражаю. Лишенец — он и есть лишенец. Туды ему и дорога. А от них четверо пацанов осталось. Вырастут, тоже будут лишенцы, а до той поры кормить-то их как-никак надо? Надо. Это второй. А младший — вот он. Федька. И мужик и баба: и сапоги тачает, и козу доит. — Федька, не отпуская гриву лошади, стоял вертикально и слушал внимательно. — Жены у него сроду не было, а дочка народилась. Во какой шустрый! Я ему добровольно сношку Анастасию уступил, а у ней своих двое. Давай-ка сочти. Своих двое, да четыре от лишенца, да Федькин. Федька, привяжи барашка, чтобы не убег… У тебя небось один?

— Один, батюшка.

— Вишь, как хорошо. И супруг кажные две недели деньги домой носит. Так ведь?

— Как все.

— Тогда тебе нас не понять.

— А что понимать-то?

— А то понимать, родительница, что нам, дуракам, теперя без Насти-покойницы, царствие ей небесное, с семью ребятишками существовать невозможно.

— А при чем здесь смычка? — спросила Клаша, бледнея.

— А при том здесь смычка, что ваш супруг некрасиво поступает. За что он Настю смертью казнил?

— Никого мой муж не казнил! — Клаша дрожала с головы до ног. — У него рабочая специальность. Токарь. И в палачи он сроду не нанимался!

— Некрасиво поступил, ах, некрасиво… — тянул старик. — Такая была сношка, — старик оскалил зубы. — Покров на носу, а оне босые бегают. Что нам делать? Пущай приедет и разъяснит, по одному их душить или всех скопом.

— Повторяю, — сжимая кулаки, чеканила Клаша. — Никого мой муж не казнил! Нe срамите!

— А ну, сынок, подойди-ка, — поманил старик Митю. — Про красный обоз ты хвастал?

— Ничего он не хвастал! — Клаша оттащила Митю за шиворот в сторону. — Откуда он знает? Не было его там!

— Его не было, а батька евоный был. Товарищ Платонов вроде фамилия?

— Коли Платонова знаете, так Платонова и спрашивайте. Приезжайте в город и спрашивайте. Пошли, Митя!

Старик дернул уздечку и загородил дорогу лошадью.

— Серчай, родительница, не серчай, а завтрашний день ехать нам не с руки. Престол. Может, сегодня в ночь обернемся? Федька, ты как? Нет, не управимся. Вот бы товарищ Платонов лично сам бы к нам припожаловал. Складней было бы. Да куда там. Человек занятой. Погнушается.

— Почему погнушается?: — оживилась Клаша. — Приедет. Он человек легкий, общительный. Обязательно приедет. Правда, Митя?

— А чего, — Митя понял, что мама водит за нос старого чурбана. — Ему ничего не составляет. У него провизионка даровая по всей дороге.

— Расскажем, как его тут марают, бегом прибежит, — добавила Клаша.

— Вот и сговорились, — мужик снова то ли улыбнулся, то ли заплакал. — Как хорошо!

— А как же, — Клаша веселела на глазах. — Чужие люди все-таки. Свалились, ровно снег на голову… Митя, лови барашка. А вы, батюшка, нашли кого слушать! Да он у нас с утра до ночи «Мир приключений» читает, его от книжки не оторвать. Бывает, такую фантазию загнет, не знаешь, куда деваться. Роман Гаврилович приедет, сами увидите: отзывчивый, общительный. Своими глазами увидите. Вырезку из газеты про этот красный обоз привезет. Там все точно описано. Книжонки про смычку привезет.

— Вот это хорошо, что книжонки есть… А Роман Гаврилыч приедет?

— Не сомневайтесь. Приедет. Ей-богу, правда. Приедет. Ну, до свиданья. Честное слово, правда.

— Да ты, родительница, не божись. Мы и без божбы верим, — старик улыбнулся плачущей улыбкой. — Ты бы, чем божиться, наш бы адресок спросила. Наше фамилие.

— Ах да, — смутилась Клаша. — Адрес. У вас, случаем, бумажки нет?

— Какая у нас бумажка. Мы некурящие. Вера не позволяет.

— Вот беда-то! И у нас ни карандаша, ни бумаги,

— А на што карандаш? У нас тут не город. Ни улиц, ни номеров — ничего нету. Хутор безымянный, а фамилия Буторины. Вот и весь адрес. Как прибудет в Атамановку, пущай спросит Буториных, любой укажет.

— Запомни, Митя: Буторины. Устал? Потерпи маленько. На поезд к дяде Ивану сядем, отдохнешь.

— О пацане не тужи, — сказал старик. — Он у нас поиграет.

— у кого это у вас? — Клаша боялась понять сразу. — Кто?

— А мальчонка, — старик приобнял Митю. — Будь спокойная. Ночку переночует, а как папаня прибудет, мы и сдадим его с рук на руки. В целости, невредимости.

— Да вы что, с ума сошли? Еще не хватало! Пошли, Митя.

— Нет, обожди, — грязный волосатый кулак сжал Митину руку. — Ты что, родительница, вовсе нас за индюков почитаешь? Настю пристрелили, как собаку все равно, а они — вырезки, книжонки. Нет, дамочка, мы хоть и в степи живем, а законы знаем… Смычку нарушать никому не позволено!

— Пусти ребенка, старый черт! Слышишь! — каким-то не своим, птичьим криком закричала Клаша. — Пусти, а то я… я не знаю, что с тобой сделаю!..

Митя оглянулся, увидел искаженное ужасом чужое, не мамино лицо и, пугаясь за маму больше, чем за себя, выгнулся и впился зубами в толстый палец старика.

— Ну погоди, кутенок! — сказал старик, залепляя ранку листиком лозняка. — Хватай его, Федька!

Отцепившись от лошади, Федор шатнулся, раскинул в стороны руки и пошел на Митю. Митя отбежал саженей на десять, глянул наверх и стал карабкаться на крутой откос. Оказалось, что забираться не так уж и трудно, особенно когда тебя налаживаются схватить за ногу. К услугам Мити были и крепкие мочала травы, и мышиные норки, и выпирающие из глины рябые морды валунов. Федор, не подумав, полез было за ним, но хмельные пары тянули его не вверх, а вниз. После двух неудачных попыток он решил применить более верный способ — достать мальчишку камнем. Пока он искал подходящий голыш, Митя забрался сажени на две. Это было не так высоко. Тем не менее пулять вверх было неловко, да и небезопасно. На обратном пути камни норовили угодить в лоб самому Федору. Для прицельного броска пришлось отойти назад, лезть в ледяную воду.

— Ладно ваньку валять! — приказал ему старик. — Вылазь. Пущай бежит. Мы евоную мамку в заклад возьмем. Верней будет.

Митя замер. Мама стояла внизу и смотрела на него, зажав рукой рот. И вдруг словно кто-то шепнул ему верный и удивительно простой путь к спасению.

— Погоди, мама! — закричал он. — Я сейчас!

Спускаться было сложнее, чем подниматься. Митя стал сползать, притормаживая у попадавшихся под руку валунов. Страх у него пропал начисто. Осталась только ненависть. Старик попытался схватить его. Он увернулся и проговорил, как взрослый:

— В чем дело? Уберите руки. Я не убегу. Нечего меня грязными руками лапать. Я вот он. Дадите постельные принадлежности, пойду к вам. Переночую. Добровольно.

Старик уставился на него, как барбос на божью коровку.

— Подумаешь, испугали, — продолжал Митя. — Пошли. Я не возражаю.

— Глядите-ка, он не возражает! — воскликнула мама. — А я возражаю!

— Будешь возражать, хуже будет, — сказал старик.

— А вы не стращайте. Мы в Советском Союзе живем. И ты, мама, не бойся. Ничего они с нами сделать не могут.

— Гляди, герой нашелся! Никуда ты не пойдешь, не выдумывай.

— Не трожь меня, мама. Пусти руку. А то укушу. Бери барашка и ступай… За меня не переживай. Они меня не тронут. Пусть только посмеют. Ступай, понимаешь…

Так он говорил, а ловя ее взгляд, молча внушал: «Я пойду с ними, а ты беги обратно, к милиционеру. Он наверняка прибыл домой. Расскажи, что тут творится. Про старика скажи». Милиционер прискочит на своем Фугасе, арестует злодеев, даст справку, и будет полный порядок. Все было до того просто, что и объяснять не надо.

Но Клаша до того растерялась, что не улавливала Mитиных мыслей. Она стремилась только к тому, чтобы заслонить сына от беды, вызволить его из вражеских лап, не допустить, чтобы злодеи измывались над безвинным ребенком.

И, когда подошел Федор, она сбила его с ног, кинулась к Мите и дико завопила:

— Караул! Спасите!

— Заткни зевло, сука! — Старик, широко размахнувшись, ударил ее в ухо. Она зашаталась и, падая, прижала к себе Митю.

— Мама, погоди… Мама, послушай, что скажу… — говорил Митя, пытаясь выползти из-под матери. Но в ее нежных руках обнаружилась такая цепкая, судорожная хватка, что он ничего не мог сделать.

Их били ногами. Как только Митя по-черепашьи пытался высунуться, тупые подкованные носы сапогов лупили его по рукам, по плечам, по чем попало. Только ватная ушанка немного приглушала удары по голове.

Раза два-три Клаша успела крикнуть в полную силу: «Караул, убивают!» Потом дернулась и застонала. Ее объятия ослабли. Митя выбрался, встал, вымазанный песком и кровью, и столкнул Федора в воду. Старик его ударил сапогом в живот…

Опомнившись, он не увидел ни старика, ни Федора, ни лошадей. Какие-то люди хлопотали вокруг мамы.

Милиционер Моргунов, не сходя с коня, писал что-то на планшетке и подзывал одного за другим расписываться.

Клашу привезли домой на телеге.

Врач велел ей лежать и не шевелиться. Она кашляла кровью, а Митя все время утирал ей лицо полотенцем.

За сутки она несколько раз умирала и оживала.

На второй день, когда папа побежал к мороженщику за льдом, она, собрав последние силы, шепнула:

— Береги отца. Пропадете…

И потеряла сознание. Минут через пять очнулась и добавила:

— Пропадете вы друг без дружки.

Перед ужином кровь перестала идти и Клаша умерла окончательно.

Нo Митя не верил в это, пока ее не похоронили.