23544.fb2
Ранним декабрьским утром Роман Гаврилович и Митя прибыли в засыпанный чистым снегом районный центр. Солнце, белевшее сквозь морозную мглу, освещало сугробы на площади, растрепанных, похожих на еловые шишки воробьев, стынувших под рыночными навесами, плакат «Ни кило спекулянтам — все излишки государству» и кривые столбы, от которых тянулись к двухэтажному зданию райсовета гирлянды пушистого инея.
На площади не было ни души. Закуржавевший седловатый мерин безуспешно грыз оледеневшую коновязь.
В райисполкоме было тесно, шумно и дымно.
Пришлось держаться за папу и протискиваться сквозь неподвижную толпу. Большинство были крестьяне с котомками, с палками, с грудными ребятишками. Парень в буденовке схватил Романа Гавриловича за рукав.
— Здорово! Не узнал?
Роман Гаврилович посмотрел внимательно. Парень статный, румяный.
— Нет. Не узнал, товарищ.
— И я тебя нет. — Парень нагловато улыбнулся. — Куда лезешь?
— А вы кто? — спросил Роман Гаврилович. — Директор?
— Пока нет.
— Так почему тыкаете?
— Во ты какой! Простите-извините. Будьте такие любезные, не нарушайте очередь.
— А где тут очередь?
— На крыльце покричи, кто крайний. Мы все к председателю.
— А я к секретарю. Приезжий.
— Все приезжие. А без очереди полезешь, банок наставят.
Роман Гаврилович выдернул руку и, таща за собой Митю, подошел к обитой дерматином двери с надписью «Председатель районного Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов К. С. Догановский». Дверь была заперта. Он постучал кулаком во всю мочь. Все вокруг замолчали. Слышно было, что за дверью кто-то копошится. Роман Гаврилович стукнул еще.
— Кто там? — спросил строгий женский голос.
— Рабочий класс, — ответил Роман Гаврилович.
Дверь отомкнули. Испуганная секретарша побежала за стол. Толпа хлынула в приемную. Стол двинулся и прижал ее в угол.
К ней тянулись заявления, написанные мучительными каракулями сельских ликбезовцев; бумаги были неразборчивы, бестолковы и все, как одна, оканчивались несбыточной мольбой: в просьбе прошу не отказать.
— Мне к самому надо!
— По миру пустили!
— За что моего мужика увезли?
— Почему рабочий может иметь корову, а мы нет?
— Силком в колхоз загоняют!
Секретарша кричала, что председатель занят, что председатель вышел, что председатель будет принимать с двух часов. В конце концов Роману Гавриловичу удалось показать ей размашистую резолюцию секретаря окружкома. Она вызвала по телефону товарища Крутова, а товарищ Кругов немедленно повел Романа Гавриловича и Митю на второй этаж. Товарищ Кругов постучал в дверь, не обитую дерматином. Замок щелкнул. На пороге встал человек в сатиновом нарукавнике. Впалые щеки и клинышек бороденки делали его похожим на чертика.
— К вам, — сказал товарищ Крутов и исчез.
Митя и его отец оказались в чистенькой комнатке.
Стол и этажерка — вот и вся обстановка. Ни портретов, ни диаграмм. Единственное окно завешено тяжелой шторой.
Возле электрической лампы, горящей под металлическим абажуром с пятиконечными звездами, сидел крупный мужчина в косоворотке, подпоясанный шнурком с кисточкой. Это был председатель районного исполкома Клим Степанович Догановский. Тщательный пробор тянулся у него возле самого уха, а тощая, зачесанная на лоб косица безуспешно пыталась скрыть розовую плешь.
— Очень хорошо! — сказал, прочитав мандат, Клим Степанович. Его мучила одышка, однако косоворотка была застегнута по самое горло. — Оперативно! Знакомьтесь, мой зам, Валентин Сергеевич Горюхин, — указал он на чертика в нарукавнике. — Вымотался товарищ, сами понимаете, сплошная коллективизация. Видали, что внизу творится.
— А кто там? — спросил Роман Гаврилович.
— Половина — кулаки, половина — подкулачники… — объяснил Горюхин.
— Вообще-то, товарищ Платонов, дела идут неплохо, — перебил Догановский. — План хлебозаготовок завершили к ноябрьскому празднику. Хлеба сдали на тридцать процентов больше прошлогоднего. А вас как прикажете величать, товарищ? — обратился он к Мите.
— Дмитрий Романович.
— Очень хорошо! Дмитрий Романович, а сколько вам лет?
— Скоро тринадцать.
— Вот и хорошо. С тринадцати лет в колхоз зачисляют… Мамаша работать разрешит?
— У меня нет мамы.
— А где она?
Митя потупился.
— Ее убили кулаки, товарищ председатель, — отчетливо выговорил Роман Гаврилович.
— Ах вот что! Очень хорошо! То есть я хочу сказать, хорошо, что к нам явился коммунист, которому ясно, что такое кулак. К сожалению, некоторые наши работники склонны недооценивать эту опасность. В райкоме, надеюсь, обрисовали ваши задачи?
— Основную задачу я знал и до райкома.
— И как вы ее формулируете?
— Душить кулаков.
— Вот, — оживился Горюхин. — Вот, Клим Степанович, кому не надо напоминать, что кулаки самые зверские, самые грубые и самые дикие эксплуататоры!
— Да, конечно, — Догановский дернулся. — А с докладной-то мы, батенька, опаздываем. Давайте-ка быстренько проглядим да на машинку. Товарищ Платонов, вам и сесть некуда, к сожалению. Как видите — конспирируюсь. Пришлось сбегать из кабинета. Подождите минутку… Что тут у нас: «Обращаемся с настоятельной просьбой внести нас в список районов, проводящих сплошную коллективизацию… Учитывая огромную тягу крестьянства в колхозы, проводим месячник коллективизации и с четырех процентов дошли примерно до девятнадцати…» Не любишь ты, Валентин Сергеевич, конкретности. Что значит «примерно»? Сколько точно?
— Шестнадцать колхозов, Клим Степанович. Включая дикие. Думаю, к февралю до двадцати дотянем.
— Ну так и нечего людям голову морочить. Напишем — двадцать пять, а «примерно» выбросим. А сколько раскулачили?
— Неловко писать, Клим Степанович. Два и две десятых процента.
— Да ты что, смеешься? — Косичка у Клима Степановича упала на ухо, обнажая блестящую, как обливной горшок, плешь. — Острогорский район еще к октябрьским пять процентов раскулачил. А у нас два и две десятых?
— Вы же сами нам руки вяжете, Клим Степанович, — занервничал Горюхин. — Я же предлагал собрать активистов, довести до них нормы раскулачки, и чтобы кровь с носу… Вон вчера в Ефимовке уполномоченного избили. Кто бил? Бедняки? Какие они бедняки, если уполномоченных бьют. Если их всех переписать, будет у нас еще полтора процента. А приплюсовать Чугуева…
— Опять Чугуева? Я, кажется, русским языком сказал: с Чугуевым повременить. Ясно?
— Правление колхоза считает, что Чугуев кулак, — не сдавался Горюхин.
— Не кулак, а середняк — интенсивник.
— А кто такой интенсивник? Без пяти минут кулак!
— Был кулак, да весь вышел, — послышался густой бас.
В дверях стоял румяный старик с бородой, только что побывавший в парикмахерской. От него разило духами «Шипр». За алым кушаком торчал кнут. Старик был навеселе и помахивал туеском с медом.
— Здравствуйте, начальники-кормильцы! — провозгласил старик весело и уставился на Митю. — А это кто?
— Это, Спиридоныч, помощники к нам прибыли, — Догановский вздохнул. — Работать нам не дадут, Валентин Сергеевич. Неси бумагу на пишущую машинку. Бог с ней. Гриф — секретно. А ты, Спиридоныч, заходи позже. Сейчас недосуг.
— А мне и не надо заходить. Прощеваться пришел. В Москву еду. Вот он, билет, — старик достал из беличьего треуха зеленую бумажку и помахал ею возле Догановского.
— Твердое задание выполнил?
— А как же… Эх, товарищ Горюхин ушел. Он знает. Да ежели бы не выполнил, справку бы не дали. Вот она, справка, — он помахал справкой, приплясывая. — Я, как прибыл на станцию, выпряг свово мерина и продал желающим всю евоную амуницию. И сбрую, и хомут продал. И дугу продал совместно с бубенчиком. И сани продал. Мерин обиделся и ушел кудай-то. Так что теперь я чистый батрак с ног до головы, какой требуется для товарища Горюхина. А за коня не тоскуй. Он глухой. Надо бы к шкырнику, на кожсырье сдать, да ходить далеко. Пока доведешь — издохнет… Так что покидаю я ваши Палестины и убываю в первопрестольную столицу. Авось там правды больше.
— Правда нынче одна, что в Москве, что у вас, в Пенькове.
— Не скажи! В Москве буду у сына жить, на фабрике вкалывать совместно с рабочим классом. Там никто меня кулаком обзывать не станет.
— А вы, дяденька, правдашный кулак? — спросил Митя.
— Разве тут разберешься. Одному кулак, другому — зажиточный. У каждого комиссара свой аршин. У нас, в Пенькове, у кого изба на два окна, считается середняк, у кого три — зажиточный. А если четыре — уууу!
— Не слушай его, мальчик, — посоветовал Догановский. — Кулака определяют не по окнам, а по доходам. У него небось тыщи в кубышке.
— Какие тыщи? Мне нонешний год назначили налогу всего тридцать рублей. Вот и считай, какие у меня тыщи.
— Не прикидывайся. Скрываешь доходы. Только и всего.
— Не пойман — не вор. Ежели скрываю, пущай налоговая комиссия ищет. Налоговые-то комиссары в сельсовете штаны протирают, а в деревню их не затащить. Приходится самому запрягать да к их милости ехать. Да медком подчевать…
— Вот-вот. Они тебе налог скощают, а ты им медок подбрасываешь. Хорош гусь! Небось и тридцатки для государства жалко.
— Что ты, Степаныч! Да я бы сотню не пожалел, лишь бы в колхоз не загоняли.
Спиридоныч махнул туеском и пропел:
— Отрубите мине нос, не хочу итти в колхоз! Эхма! — Он попробовал сделать что-то вроде глубокого реверанса и чуть не упал.
— А кнут в Москву повезешь? — спросил Роман Гаврилович.
— И верно! Про кнут позабыл, дурная голова! — он весело щелкнул кнутом по валенку. — Хочешь, Степаныч, по дружбе за целковый уступлю. Будешь нас, дураков, в колхоз загонять.
— Дураки и без кнута записались. А вот умники не желают. Ты, Спиридоныч, в вагоне язык не распускай. Tie то еще до Москвы на казенные харчи угодишь.
— Ваша правда! Ухожу, ухожу! А ты, малец, в конторах-то не задерживайся. Определяйся пастухом или подпаском. В деревне легше со скотом жить, на воле, чем с людями. Коровушки мычат, а люди рычат. Привет вам всем с кисточкой! Вот дурной! — спохватился старик. — Медку-то я Горюхину принес, а отдать позабыл. Передай, Степаныч, будь добрый. Скажи, от меня ему последний гостинец…
Старик поставил туесок на письменный стол и вышел.
— Вот вам, пожалуйста, — пожал плечами Догановский. — Музейный экспонат, последний единоналичник пеньковского куста. Засеял полдесятины секретной травкой для пчелиного питания и качает мед на рынок. Берет по восемьдесят фунтов от пчелосемьи. Тару сам мастерит и с пасекой управляется, и поле от потравы охраняет.
— Один?
— Никому не доверяет. — Догановский подошел к окну и стал смотреть на улицу. — К осени, говорят, нанимает батрака, да это никто не зафиксировал. Спит в омшанике. Бывало, приедет на рынок, еще не выгрузился, а возле него уже очередь. Мед у него, что и говорить, — особенный. Целебнее царских пермских медов. Простуду снимает, желудок регулирует. Горюхин другого лекарства не признает. Брал только от «пчелиного тятьки». Фамилия пасечника Тятьков, отсюда и прозвище. Жаль его, честно говоря.
— Чего его жалеть, — сказал Роман Гаврилович. — Нас так учили: сомневаешься, применяй классовый подход.
— У классового подхода тоже два конца, товарищ Платонов. Пока Тятькова не трогали, у нас целебный медок был, а классовый подход применили, Горюхин снова станет животом маяться. А Спиридоныч в Москве пропадет.
— Что же он уехал? Улья отобрали?
— Зачем. Улья не трогали. А вот садик, культурную усадьбу согласно постановления ЦИК СССР от 15 декабря передали колхозу… Словом, еще одна погибшая пасека, еще одна загубленная судьба.
— А что вы предлагаете? Нэп, к вашему сведению, послали к черту, — сказал Платонов.
— Поспорим потом. Дмитрию Романовичу спать хочется… Давайте думать, как вас поселить. Ступайте на первый этаж, к Горюхину.
После нежилого помещения Догановского кабинет Горюхина показался Мите удобным и уютным. Там были стулья и даже диван.
— Ну-с, товарищ Платонов, — спросил Горюхин. — Где вас поселить? Какие у вас пожелания?
— Направляйте туда, где кулаки недобиты, — сказал Роман Гаврилович. — Это первое. А второе, чтобы недалеко была школа.
— Школа, школа, — пробормотал Горюхин и расстелил на столе ветхую самодельную карту. — Надо бы подклеить, да руки не доходят. Эта линия вниз — дорога на Саратов. Закрашенные земли — колхозные, белые — пока что единоличные.
— Многовато белого-то, — заметил Роман Гаврилович.
— А почему многовато? — занервничал Горюхин. — Потому что нет настоящего командира. Климу Степановичу положишь черновик — обязательно исправит двойку на пятерку. Надо действовать, а не цифрами жонглировать. Мужика надо на верный путь поворачивать.
— Думаете, коли нэп отменили, так мужик вам сразу наизнанку вывернется?
— Почему сразу? — возразил Горюхин. — Подготовка к колхозному строительству началась с первых лет Октябрьской революции. Вот, читайте «Правду»: «Мы имеем столь бурный рост коллективизации, столь стремительную тягу бедняцко-середняцких хозяйств к социалистическим формам хозяйства, что колхозное движение уже стало на практике перерастать в сплошную коллективизацию целых районов».
— Это я читал. А по тому, что творится у вас в райисполкоме, не видно, что ваш район перерастает в коллективизацию… И в тысяча девятьсот семнадцатом году готовились, и в тысяча девятьсот двадцать шестом году было постановлено обратить особое внимание на изучение опыта строительства колхозов…
В дверях появился парень в буденовке, тот самый, который называл Романа Гавриловича на «ты».
— Валентин Сергеевич! — закричал он с порога. — На Шевырдяеве можете ставить крест!
— Кто тебе сказал? — насторожился Горюхин.
— Я вам говорю!
— Нашелся?
— Найтись не нашелся, а знак подал. В Сядемке узнают — с полатей повалятся. А Катерина-то, Катерина! Ждет и ждет, дура…
— Емельян, ты что! Секретарь комячейки, а ведешь себя, как малохольный. Выпил?
— Не бойтесь, Валентин Сергеевич. Трезвый, как лимонад.
— Тебе там сообщили что-нибудь?
— Эх, Валентин Сергеевич, Валентин Сергеевич. Недооцениваете вы нижестоящие кадры. Это я им сообщил, а не они мне. Они мне в ножки поклонились и объявили благодарность. Считай так: я их на след навел. Навел на версию.
— А что за версия?
— Разглашать не имею права. Меня еще в школе учили: язык не распускать.
— Послушай, Емельян, — встрепенулся Горюхин. — У вас там школа далеко?
— Какая школа?
— Семилетка, кажется. В бывшем имении. Далеко до нее? Не знаешь?
— Как же не знаю, когда я в ней ликвидировал свою неграмотность. Считай, летом — верст пять, зимой — версты четыре.
— Подходит, товарищ Платонов?
— Митя, тебе подходит? — спросил Роман Гаврилович;
— Подходит, — согласился Митя. — А на чем в школу ездить?
— На транвае, — сострил Емельян.
— Не дури, — остановил его Горюхин. — Вот он вас и свезет в Сядемку. Познакомьтесь, Фонарев. Емельян.
— Да мы вроде знакомы, — Фонарев протянул Роману Гавриловичу большую руку. — Емельян. Попросту — Емелька. Кончал заборостроительный институт… Здорово руку жмешь, товарищ! — он заиграл рукой в воздухе, как на балалайке. — А ну давай теперь я. Хватит? Ладно. Тогда на «ты», может, перейдем?
Они перешли на «ты» и поехали в Сядемку. Митя сидел в розвальнях спиной к лошади, закутавшись в какую-то теплую дерюгу. Люди возвращались с работы, шли гуськом вдоль сугробов, мимо заборов и домиков с крашеными ставнями, мимо аптеки, коопхлеба, читальни, кредитного сельскохозяйственного товарищества, Центроспирта, ЕПО, народного суда, ТПО, мимо парикмахерской «Фиалка».
У мостика на середине дороги стоял, задумавшись, мерин.
— Вот это дык районный центр! Лошади без хозяев гуляют, — сказал Емельян и крикнул: — Эй, губошлеп! А ну сторонись!
Мерин стоял как вкопанный. Пришлось выворачивать розвальни из колеи и, кренясь, объезжать. Емельян не удержался и щегольски ожег его кнутом по выпирающим мосалыгам.
— Не надо его бить, — сказал Митя.
— А что, знакомый? — спросил Емельян.
— Не надо… Его кулак бросил…
— Значит, у него их много, если бросил и не подобрал… Давай шевелись! — И он так же щегольски ожег своего сивку.
А Митя смотрел, как районный город постепенно превращается в деревню: вывесок становилось все меньше, домики сменялись хатами, мазанками, заборы — плетнями, а то и просто жердевой огородкой. Позади остался покосившийся фонарь с выбитыми стеклами. Девчонка провезла на санках ведро с водой. И вдруг сразу открылся широкий серый простор, сливающийся вдали с таким же серым, задремывающим небом. Кроме снежных полей и отгорков, в поле ничего не было. Митя давно бы заснул, если бы меньше шумел возница.
— Я так считаю — лучше вагон камня перекидать, чем наш народ в колхоз сгонять, — кричал Емельян. — Больно грамотные стали. Стучу к одной, разъясняю: «Давай, бабка, в колхоз! Дело добровольное, но обязательное!» — «Какой интерес. Вы у меня корову уведете…» — «Что ты, старая! Кто тебе сказал! Продуктивный скот возьмем и боле ничего… И домового твово не тронем». — «Нет, — говорит, — обожду. В Хороводах вон и курей ловят». Или возьмем кулацкий вопрос. Мы еще в прошлом году принялись было раскулачивать Чугуева, Федота Федотыча. А Клим Степанович приостановил, поскольку в инструкции Колхозцентра сказано: в случае хозяйственной целесообразности кулака можно записать в колхоз. Мужик он, конечно, знающий, полезный, этого от него не отымется. А нутро у него все ж таки кулацкое. Ладно. Год проходит, постановление ЦК — записывать в колхоз кулака нецелесообразно. Ну мы обратно нацелились на раскулачку, хотя, сказать правду, средства производства он колхозу сдал. Нацелились мы на раскулачку, а тут решение окружкома: кулака можно принять, если он сдал средства производства. А Чугуев теперича и сам в колхоз не пойдет. И не он один, а многие середняки не идут в колхоз по одной причине. Не знают, как им платить будут.
— Это надо обозначить в уставе артели, — заметил Роман Гаврилович.
— Что уставы! Уставов много, а что толку? Я мужика в колхоз тащу, а сколько ему платить, все одно не знаю. Ни он, ни я, ни председатель РИКа не знает. Да и как платить, неизвестно. Один говорит — рублями, другой — трудовыми талонами, третий — зерном. Ладно. Пущай зерном. А из какого расчета? По выработке? По земле? По едокам? По паевому взносу? Я, к примеру, наладился заманивать так — у кого много ребят, говорю, будете получать по едокам. А бездетным — кому сдавать две лошади, веялку или там конные грабли — говорю, заплатят вам по ценности пая… Кое-как девятнадцать дворов заманил. А между прочим, семян до сего дня никто не сдал.
— Почему не просите ссуду? — прервал его Роман Гаврилович. — Почему не заключаете контрактаций?
— А кто нам ссуду даст? Дикий мы колхоз, незарегистрированный. У нас и печати нету… Прошлый председатель, Шевырдяев Игнат, собрал нас, семерых батраков, в ТОЗ в тысяча девятьсот двадцать пятом году. На госфонд мы не пошли, вышли на душевой надел, собрали добрый урожай. Еще шестерых приняли. А прошлый год, как началось колхозное движение, стал у нас председателем инициативной группы Шевырдяев. Объявил общее собрание. Пришли четыре человека. «Ладно, — сказал Шевырдяев, — ежели они не желают придушить в себе мелкого собственника, то мы придушим». И написал: «В двадцать четыре часа приказываю всем нижеподписавшимся вступить в колхоз имени товарища Хохрякова. За неисполнение сего виновные будут привлечены к ответственности по законам Ревтрибунала». А у нас грамотных десять человек.
— А сколько в колхозе?
— Сколько было при Шевырдяеве, столько и есть. Девятнадцать дворов… Нынешний председатель, Семен Ионович, считаю, равен нулю. Одно дело — хворый, чихнет — падает. Другое дело — тупой, как валенок.
— Кто же его выбрал?
— Да мы. Все. Никто в председатели не идет. Ни в какую. Его и оставили.
— А кто такой Хохряков?
— Какой Хохряков?
— Да ваш колхоз почему называется имени Хохрякова?
— Не знаю. Шевырдяев назвал… И кличут нас теперь хохряками. Летось троих наших делегатов милиционер на станции поймал. Думал, бродяги какие… Проверил командировку. «А-а, — говорит, — хохряки…» И отпустил… Они в округ на совещание поехали…
— А почему этот ваш Шевырдяев из председателей ушел?
— Он не ушел. Считают, пропал без вести… Красный партизан… А вот и она, наша Сядемка.
Митя посмотрел туда, куда Емельян показывал кнутом, но ничего, кроме снежных отгорков, не увидел.