23558.fb2
Мы должны возвратиться немного назад, к той ночи, когда Скшетуский отправил Жендзяна из Кудака с письмом к старой княгине, иначе нам будут непонятны события происшедшие в Розлогах. Письмо Скшетуского заключало настойчивую просьбу, чтобы княгиня вместе с Еленой уезжала как можно скорей в Лубны, под защиту князя Еремии: война могла вспыхнуть каждую минуту. Жендзян устроился в лодке, которую пан Гродзицкий послал за порохом, и двинулся в путь. Плыли медленно: тяжело грести против течения. Под Кременчугом лодка повстречалась с войском, посланным гетманом под начальством Кшечовского и Барабаша против Хмельницкого. Жендзян имел свидание с Барабашем и рассказал ему, какие опасности угрожают пану Скшетускому при его поездке в Сечь и при этом умолял старого полковника непременно упомянуть о после при встрече с Хмельницким, а затем поехал далее.
В Чигирин наши путники прибыли на рассвете.
У входа в город их окружила стража, допытываясь, кто они такие, и несмотря на ответ прибывших, что они из Кудака, от пана Гродзицкого, едут с письмом к гетману, старшего из лодки и Жендзяна пригласили идти к полковнику.
— К какому полковнику? — спросил старший.
— К пану Лободе. Ему великий гетман приказал всех едущих из Сечи в Чигирин задерживать и расспрашивать.
Жендзян шел смело; он не предвидел ничего дурного, он знал, что тут властвует гетман.
Их привели в дом пана Желенского, где и была квартира полковника Лободы, но, к сожалению, сам полковник только что уехал в Черкассы и передал свою обязанность подполковнику. Долго пришлось ждать; наконец, двери распахнулись, и ожидаемый подполковник показался на пороге.
При виде его Жендзян вздрогнул.
Это был Богун.
Власть гетмана, правда, была еще сильна в Чигирине, но так как Лобода и Богун не перешли до сих пор в лагерь Хмельницкого и во всеуслышание заявляли о своей преданности республике, то великий гетман поручил им надзор над Чигирином.
Богун сел за стол и начал свой допрос.
Старший, который вез письмо пана Гродзицкого, отвечал за себя и за Жендзяна. Молодой подполковник осмотрел письмо и начал подробно расспрашивать, что делается в Кудаке, что там поговаривают; очевидно, ему очень хотелось знать, зачем пан Гродзицкий выслал "чайку" к великому гетману. Но старший и сам ничего не знал, а письмо было запечатано печатью пана Гродзицкого. Богун удостоверился и полез уже было в карман, чтобы дать на пиво допрашиваемым, как двери вновь распахнулись, и пан Заглоба вихрем ворвался в комнату.
— Слушай, Богун, — кричал он, — негодяй Допуло утаил свой самый лучший "тройняк". Пошел я с ним в погреб… смотрю: в углу что-то валяется, сено — не сено… спрашиваю: что это? Сухое сено, говорит. Как же, проведешь меня!.. Ну, говорю, ты и ешь свое сено, потому что ты вол, а я твой мед вылью. Вот он! — И пан Заглоба высоко поднял над головой бутылку меда, но вдруг остановился, посмотрел на Жендзяна и поставил бутылку на стол.
— Клянусь Богом, это паж Скшетуского! — воскликнул он.
— Чей? — удивился Богун.
— Пана Скшетуского, который уехал в Кудак, а меня тут перед отъездом таким лубенским медом угощал… Уж и мед это был! Ну, что твой пан? А? Здоров он?
— Здоров и приказал вам кланяться, — ответил смешавшийся Жендзян.
— Славный он человек, рыцарь в полном смысле слова. А ты как попал в Чигирин? Зачем тебя отправили из Кудака?
— У пана Скшетуского есть дело в Лубнах; вот он и послал меня туда. Да, кроме того, мне в Кудаке и делать было нечего.
Богун, до того времени внимательно всматривавшийся в лицо Жендзяна, сказал:
— И я твоего господина знаю, видал его в Розлогах. Жендзян покачал головою и, точно не дослышав, переспросил:
— Где?
— В Розлогах.
— Это у Курцевичей, — пояснил Заглоба.
— У кого? — вновь спросил Жендаян.
— Я вижу, что ты, милый, оглох, — сухо заметил Богун.
— Да мне спать хочется.
— Успеешь еще выспаться. Твой господин послал тебя в Лубны?
— Как же, как же, в Лубны!
— Должно быть, там у него какая-нибудь зазноба живет, — вставил Затлоба, — вот он ей и посылает свой поклон.
— Почем я знаю, может быть, живет, а может быть, и нет, — ответил Жендаян и поклонился Богуну и пану Заглобе. — Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! — продолжал Жендаян, собираясь выйти из комнаты.
— Во веки веков! — закончил Богун. — Да ты подожди, миленький, не торопись. Зачем ты утаивал от меня, что служишь пажом у пана Скшетуского?
— Вы не спрашивали меня, а я думаю: зачем я буду говорить? Слава Отцу и Сы…
— Подожди, говорю я тебе! Письма какие-нибудь везешь с собою?
— Писать кому угодно — дело пана Скшетуского, а мое дело вручить письмо тому, кому оно назначено. А затем позвольте мне проститься с вами.
Богун нахмурил брови и ударил в ладоши. Два стражника вошли в комнату.
— Обыскать его! — крикнул Богун, указывая на Жендзяна.
— Господи Боже мой! Да это насилие! — плакался Жендзян. — Я шляхтич, хотя и паж, а вы будете отвечать за такой поступок.
— Богун, да оставь ты его! — начал было уговаривать пан Заглоба, но один из стражников в это время нашел в одежде Жендзяна два письма и подал их подполковнику.
Богун выслал юн стражников, потому что не умел читать и не хотел обнаруживать этого перед подчиненными.
— Читай, — приказал он Заглобе, — читай, а я буду смотреть на мальчишку.
Заглоба зажмурил левый глаз и начал читать адрес: "Высокоуважаемой госпоже княгине Курцевич в Розлогах".
— Так ты, голубчик, в Лубны ехал и не знаешь, где Розлоги? — сказал Богун, глядя на Жендзяна страшными глазами.
— Куда мне приказали, туда я и ехал, — плача, отвечал мальчик
— Распечатывать ли? Шляхетская тайна — великая вещь, — в раздумье проговорил пан Заглоба.
— Мне великий гетман дал право просматривать все письма. Распечатай и читай.
Заглоба распечатал и начал читать:
"Милостивая государыня. Имею честь довести до сведения вашего, что я прибыл в Кудак, откуда, если Бог даст, завтра утром отправлюсь в Сечь, а теперь, ночью, пишу вам, не имея возможности заснуть от беспокойства, чтобы вас не потревожил разбойник Богун или кто-либо из его шайки. А так как здесь и пан Криштоф Гродзицкий подтвердил, что война может вспыхнуть каждую минуту и чернь вся поднимется, то я заклинаю и умоляю вас, чтобы вы ео instante [38], даже если и дорога не просохла, хотя бы верхом, вместе с княжной ехали в Лубны. Удостойте исполнить эту мою просьбу, дабы я не сомневался в прочности обещанного мне счастья и, возвратившись, не ошибся бы в своих предположениях. А что вы медлите с Богуном и, обещавши мне руку племянницы, его не лишаете надежды, то, думаю, вам гораздо лучше будет sub tutelam [39] князя, моего покровителя. Он и гарнизон в Розлоги вышлет, и собственность вашу сохранит. Засим имею честь и пр., и пр."
— Гм! Пан Богун, — сказал Заглоба, — так вот оно что! Так вы, значит, оба за одной и той же ухаживали? Отчего ты не сказал мне об этом раньше? Но, впрочем, утешься, со мною тоже раз случилось…
Слова пана Заглобы застыли на его устах. Богун сидел неподвижно, с бледным, конвульсивно подергивающимся лицом, с закрытыми глазами. С ним происходило что-то ужасное.
— Что с тобой?
Казак порывисто махнул рукой и хриплым шепотом проговорил:
— Читай… другое письмо.
— Другое письмо к княжне Елене.
— Читай, читай! Заглоба начал:
"Дорогая, возлюбленная Елена, царица и госпожа моего сердца! Так как я, по обязанности службы, долгое время останусь в здешних местах, то пишу к вашей тетке, чтобы вы немедленно ехали в Лубны, где вы будете в полной безопасности от Богуна, где наша любовь…"
— Довольно! — крикнул Богун и в один прыжок с обнаженным чеканом оказался около Жендзяна.
Бедный мальчик, пораженный прямо в грудь, простонал и без чувств свалился на пол. Порыв бешенства овладел Богуном: он бросился на пана Заглобу, вырвал у него письма и спрятал их за пазуху.
Заглоба схватил сосуд с медом, отскочил к печке и закричал:
— Ради Христа! Человек, взбесился ты или ошалел? Успокойся же, усмирись! Хлебни-ка как следует, черт тебя возьми! Слышишь ты?
— Крови! Крови! — выл Богун.
— Да ты совсем разум потерял. Хлебни, говорю я тебе! Вот она, кровь-то… невинная! Бедный мальчик уже не дышит. Дьявол тебя попутал; да ты и сам хуже черта. Опомнись же! Провалиться бы тебе, нехристь!
С этими словами пан Заглоба приблизился к Жендзяну, склонился над ним и приложил руку к его груди. Из уст пажа текла обильная струя крови.
Богун схватился за голову и с рыданием упал на лавку. Сердце его разрывалось на части от невыносимой боли. Вдруг он вскочил, подбежал к двери, вышиб ее ногою и выбежал в сени.
— Чтоб тебе шею сломать! — прокричал ему вслед пан Заглоба. — Разбей, голубчик, голову о любую стену, хотя ты без особого риска можешь стукаться о нее своими рогами. Вот бешеный-то! Я еще такого во всю свою жизнь не видал! Зубами щелкает, словно собака на охоте… Посмотреть, что делается с мальчиком… Жив еще, бедняжка. Ей-Богу, если ему и мед не поможет, то он может называть себя мужиком, а не шляхтичем.
Пан Заглоба, бормоча, положил голову Жендзяна к себе на колени и начал медленно вливать мед в его посиневшие уста.
— Посмотрим, благородная ли кровь течет в твоих жилах, — продолжал он. — Жидовская, коли к ней прибавишь меду, сваривается; мужицкая, тяжелая и густая, створоживается, и только шляхетская разгорается и образует благородную жидкость, которая телу придает крепость, а душе возвышенную фантазию.
Жендзян слабо простонал.
— Ага, хочешь еще! Ну, друг любезный, позволь и мне. вот так. А теперь, когда ты показал признаки жизни, я перенесу тебя в конюшню и положу где-нибудь в углу, чтоб этот казацкий дьявол не добил тебя совсем, когда вернется. Не особенно приятно дружить с ним, — черти б его побрали! — у него рука гораздо быстрее ума.
Тут пан Заглоба поднял Жендзяна с пола с легкостью, обнаруживающею необычную силу, вышел в сени, а потом на двор, где несколько солдат играли в кости на разостланной кошме. При виде его они встали.
— Вот что, братцы: возьмите-ка этого мальчика и положите где-нибудь на сеннике. Да пошлите за цирюльником.
Приказ пана Заглобы был немедленно приведен в исполнение. Он, как друг Богуна, пользовался большим влиянием среди казаков.
— А подполковник где? — спросил он.
— Приказал подать себе коня и поехал на полковую квартиру, а нам велел быть наготове и седлать коней.
— Так и мой оседлан?
— Оседлан.
— Давай-ка его сюда. Значит, я в полку найду подполковника?
— А вот он и сам.
Действительно, в ворота въезжал Богун; за ним показались копья нескольких сотен казаков, очевидно, готовых к походу.
— По коням! — крикнул Богун своим солдатам.
Все бросились врассыпную; пан Заглоба вышел к воротам и пристально посмотрел на молодого подполковника.
— В поход собираешься? — спросил он.
— Да.
— И куда это тебя черт несет?
— На свадьбу. Заглоба подошел ближе.
— Побойся Бога, сынок! Гетман поручил тебе охранять город, а ты и сам уезжаешь, и солдат за собой уводишь. Приказ нарушишь. Здесь толпы черни только и ждут удобной минуты, чтобы броситься на шляхту. Смотри, навлечешь ты на себя гетманский гнев!
— Провалиться твоему гетману вместе с этим городом!
— Да тут дело идет о твоей голове!
— Пропадать и моей голове!
Заглоба понял, что с казаком разговаривать бесполезно. Богун заупрямился, и хоть погубит себя и других, но на своем все-таки поставит.
Заглоба понял, куда едет Богун, и какое-то время не знал, что ему делать, ехать ли с Богуном, или оставаться. Ехать небезопасно; это значит попасть в скверную историю… А остаться?.. Чернь действительно ждала только известия из Сечи, первого сигнала к резне, а может быть, и не ждала бы, если б не тысяча солдат да не великая популярность Богуна по всей Украине. Пан Заглоба мог бы найти убежище и в гетманском обозе, но у него были свои соображения не делать этого. Может быть, там вспомнили бы о чем-нибудь неприятном для пана Заглобы… Ему просто было жаль покидать Чигирин. Ему было тут хорошо, тут никто ни о чем не расспрашивал, тут пан Заглоба так сжился со всеми — и со шляхтой, и с экономами старостатов, и со старшинами казацкими. Правда, старшины теперь разъехались в разные стороны, а шляхта сидела тихо в своих углах, боясь бунта, но здесь все-таки оставался Богун, приятный собеседник и мастер выпить. Познакомившись за бутылкой меда, он сразу подружился с Заглобой. С тех пор их не видали порознь. Казак сыпал золотом за двух, шляхтич врал немилосердно, и обоим было приятно.
Теперь, когда приходилось решать, оставаться ли в Чигирине и идти под нож черни, или ехать с Богуном, пан Заглоба избрал это последнее.
— Если ты уж в таком отчаянном состоянии, — сказал он, — то и я поеду с тобой. Авось, пригожусь для чего-нибудь в дороге… ну, удержу, например, от какой-нибудь глупости. Мы с тобой сроднились, словно пуговица с петлей; раньше я и не замечал этого.
Богун не отвечал ничего.
Через полчаса солдаты стояли в походном порядке. Богун выехал вперед, за ним пан Заглоба. Двинулись в путь. Народ, толпившийся на рынке, исподлобья посматривал на них и перешептывался между собою.
Богун ехал молча, мрачный и таинственный, как ночь. Солдаты не спрашивали, куда их ведут. За ним они готовы были идти куда угодно, хоть на край света.
Переправившись через Днепр, отряд выехал на лубенскую дорогу. Кони шли рысью, поднимая облака пыли. День стоял томительно жаркий. Богун опередил всех; пан Заглоба поравнялся с ним в надежде завести разговор.
Лицо молодого атамана было спокойно, хотя искажено невыносимой болью.
— Экая жара, — сказал пан Заглоба, — и в холстинном кителе терпения никакого нет. Богун, а Богун!
Атаман взглянул на него своими глубокими, черными глазами, как человек, пробужденный от сна.
— Смотри, сынок, — продолжал пан Заглоба, — как бы меланхолия из желудка, где она постоянно находится, не ударила тебе в голову. С ума сойдешь, чего доброго. Я не ожидал от тебя такой любовной прыти. Должно быть, ты родился в мае. Май — месяц Венеры, месяц любви, и люди, рожденные в мае, всегда питают большое пристрастие к женщинам. Однако всегда выигрывает тот, кто вовремя себя обуздает, и поэтому я советую тебе местью дело не решать. На Курцевичей ты можешь обижаться совершенно основательно, но разве нет других девушек на свете?
— Одна она, кукушечка, одна на свете! — прошептал Богун, отвечая скорее на свои мысли, чем на слова Заглобы.
— Хоть бы и так, но раз она с другим кукует, тебе тут делать нечего. Правду говорят, что сердце — волонтер, служит под тем знаком, под каким ему угодно. Заметь при этом, что в жилах девушки течет знатная кровь. Курцевичи ведут свой род от владетельных князей… Высок этот порог!
— К черту все ваши пороги, ваши пергамента! — тут атаман с силою ударил по рукояти сабли. — Вот мой род! Он и мое право, и мой пергамент, мой единственный друг! О, изменники! О, проклятая кровь! Хорош был я, другом и братом считался, в Крым с ними ходил добро турецкое брать, добычей делился. Ласкали и сыном называли, и девушку обещали, а теперь что? Пришел шляхтич, и сынка, друга-то, вон, вон… душу вынули, сердце измучили… дочку другому, а ты хоть землю грызи, ты, казак, терпи, терпи…
Голос Богуна дрогнул; он стиснул зубы и сильно ударил себя в грудь.
Наступило молчание. Атаман тяжело дышал. Боль и гнев попеременно терзали дикую, не знающую удержу казацкую душу. Заглоба ждал, пока он исстрадается и успокоится.
— Что же ты хочешь делать, бедняга? Как поступишь?
— Я казак… по-казацки!
— Гм, я уж знаю, что это такое будет. Ну, да это в сторону. Я тебе скажу только одно, что здесь владение Вишневецких, и до Лубен рукой подать. Пан Скшетуский писал княгине, чтоб она с племянницей ехала туда, значит, они под княжеской опекой, а князь, сам знаешь, шутить не любит…
— И хан шутить не любит, а я к нему прямо в пасть влезал.
— Так что же, шальная голова, ты хочешь князю войну объявить, что ли?
— Хмельницкий и на гетманов пошел войною. Что мне ваш князь?
Пан Заглоба взволновался.
— Тьфу! Дьявол бы тебя побрал! Да ведь это чем пахнет? Ведь на виселицу попадешь. Курцевичи тоже обороняться будут.
— Так что ж? Или мне погибать, или им. Я душу бы отдал за них, за Курцевичей; они были мне братьями, а старая княгиня матерью… я им в глаза, как собака, смотрел. А когда Василия татары схватили, кто пошел в Крым, кто отбил его? Я… Я служил им, как раб, потому что думал выслужить девушку. А они за то продали меня, как раба, на злую долю, на несчастье… Выгнали вон… Ну, я и пойду, только прежде поклонюсь им, за их хлеб-соль по-казацки заплачу и пойду… Я свою дорогу знаю.
— Куда пойдешь-то, как с князем поссоришься? К Хмелю в обоз?
— Если б мне отдали ту девушку, я бы был вам, ляхам, другом, душу положил бы за вас. И взял бы я своих солдат и других скликнул бы, да на Хмеля и родных братьев ударил и копытами конскими растоптал бы их. А потребовал бы я награды? Нет! Взял бы зазнобу и умчался за Днепр, в Божью степь, на дикие луга, на тихие воды… мне этого было бы достаточно… а теперь…
— А теперь ты взбесился.
Атаман ничего не ответил, ударил нагайкой коня и ускакал вперед, а пан Заглоба начал размышлять о том, в какую скверную историю он впутался. Не подлежало сомнению, что Богун намеревался напасть на Курцевичей, выместить свою обиду и силою захватить девушку. И в таком-то деле пан Заглоба должен помогать ему! На Украине такие случаи бывали часто и иногда проходили безнаказанно. Правда, если виновник насилия не был шляхтичем, дело становилось более опасным, однако наказать казака не так-то легко: где его поймаешь? После своего преступления он бежал в дикие степи, там его и видели; а когда начиналась война, наступали татары, тогда преступник появлялся на людях, но тогда и законы бездействовали. Так и Богун мог уйти от ответственности, и пану Заглобе незачем было деятельно помогать ему и брать на себя половину его вины. Да, он не будет помогать ему! Хотя Богун — его приятель, но пану Заглобе, шляхтичу, не пристало вступать в союз с казаком. Пан Заглоба был очень легкомыслен, но и его легкомыслию был предел. Гулять в Чигиринских корчмах с Богуном и прочими казацкими старшинами, в особенности за их деньги, — дело совсем иное; в это смутное время с такими людьми даже выгодно вести дело. Пан Заглоба очень дорожил своею, хотя во многих местах и продырявленною, шкурою; а тут он ясно увидал, что залез по уши в болото. Несомненно, что если Богун похитит невесту княжеского поручика, то этим самым навлечет на себя гнев князя, и ему не останется ничего другого, как бежать к Хмельницкому и присоединиться к бунту. Относительно своей особы пан Заглоба решил, что ему нет никакого резона из-за проделок Богуна тоже переходить на сторону бунтовщиков, тем более, что он боялся князя как огня.
— Тьфу, тьфу! — тихонько ворчал он про себя. — Ловил я черта за хвост, а оказалось, что он сам меня поймал. Провалиться бы этому разбойничьему атаману с писаным ликом и татарской рукой! Вот так свадебная поездка! Весело, нечего сказать! И Курцевичи пусть вместе с ним провалятся, ну их к черту! И мне же придется за все это расплачиваться. И, главное, за что? Я что ли собираюсь жениться? Пусть хоть сам сатана женится, мне все равно. Вот и выкручивайся теперь, как знаешь. Пойти с Богуном — Випшевецкий шкуру сдерет, уйти от Богуна — казаки ухлопают, а то и сам он без долгих церемоний. Нет ничего хуже, как брататься с мужичьем! Ей-Богу, я бы предпочел быть конем, на котором сижу, чем Заглобой. Одурачил меня казак, одурачил…
Пан Заглоба тяжело отдувался; мысли его становились все мрачней и мрачней. Жара стояла нестерпимая; лошадь пана Заглобы еле двигалась под своею ношею. Господи ты Боже мой, как хорошо было бы сидеть сейчас где-нибудь в холодке, в таверне с кружкой холодного пива, вместо того, чтоб жариться в опаленной степи!
Несмотря на все свое нетерпение Богун должен был согласиться на кратковременный отдых. Лошади и люди чуть не падали от утомления. Атаман все это время вел тихую беседу с есаулами, вероятно, отдавал свои распоряжения. До ушей Заглобы долетели последние слова:
— Ждать выстрела.
— Хорошо, батька.
Вдруг Богун обратился прямо к нему:
— Ты поедешь со мною вперед.
— Я? — и голос пана Заглобы звучал ядовитым сарказмом. — Я тебя так люблю, что ради тебя вытряс из себя на этой лошаденке половину своей жизни, почему же и остальную половину не вытрясти? Мы с тобой как иголка с ниткой: куда ты, туда и я… Я позволяю себе надеяться, что нас и черти возьмут не иначе, как вместе, о чем я, впрочем, не жалею, потому что в аду едва ли будет жарче, чем здесь.
— Едем, едем!
— К черту на рога!
Они двинулись вперед, казаки за ними.
Богун и Заглоба ехали рядом, сохраняя глубокое молчание. Заглоба дергал себя за усы и, видимо, сильно работал головою; вероятно, соображал, придумывал, как бы ему выйти невредимым из этого приключения. Он иногда то бубнил какие-то невнятные слова, то посматривал на Богуна, на лице которого выражение яростного гнева сменилось глубокой тоскою.
"Виданное ли дело, — думал Заглоба, — чтобы такой красавец не мог покорить девичьего сердца! Правда, казак он, но зато знаменитый рыцарь, подполковник и не сегодня, так завтра получит дворянство. Пан Скщетуский тоже человек хороший… и красивый… да куда ему равняться с Богуном! И будет же у них потасовка, когда они встретятся друг с другом!"
— Богун, ты хорошо знаешь пана Скшетуского?
— Нет, — коротко отвечал атаман.
— Нелегко тебе будет тягаться с ним. Я видел, как он вышвырнул Чаплинского за порог. Голиаф, одно слово.
Богун ничего не ответил, и снова воцарилось молчание, прерываемое иногда лишь восклицаниями пана Заглобы: "Да, да, нет выхода!". Прошло несколько часов. Солнце начинало склоняться к закату, к Чигирину, с востока потянуло холодком. Пан Заглоба снял шапку, провел рукою по вспотевшему лбу и повторил еще раз:
— Да, да, нет выхода!
Богун вздрогнул, словно человек, пробужденный от сна.
— Ты что сказал?
— Я говорю, что скоро стемнеет. Далеко еще?
— Нет, недалеко.
Через час стемнело совсем, но в это время наши путники уже въехали в лесистый овраг. Вот и огонек блеснул где-то вдалеке.
— Это Розлоги! — вдруг воскликнул Богун.
— Да? Брр! Чертовски холодно в этом овраге.
Богун удержал коня.
— Стой!
Заглоба посмотрел на него. Глаза атамана горели, как два блуждающих огонька.
Прошло несколько минут. Наконец, издали послышалось фырканье коней: то казаки Богуна не спеша выезжали из глубины оврага.
Есаул подъехал к Богуну; тот шепнул ему что-то на ухо. Казаки вновь остановились.
— Едем! — сказал Богун пану Заглобе.
Несколько шагов, и перед глазами наших путников явственно проступили очертания построек. На дворе было тихо; собаки молчали. Большой золотой месяц озарял всю окрестность ярким светом. Из сада доносился аромат цветущих вишен и яблонь, всюду было так тихо-тихо, спокойно… того и гляди раздадутся звуки торбана под окнами прелестной княжны.
В нескольких окнах светился еще огонь.
Два всадника приблизились к воротам.
— Кто там? — послышался голос ночного сторожа.
— Не узнаешь меня, Максим?
— Это ваша милость? Слава Богу!
— Во веки веков! Отворяй. Ну, что там у вас?
— Все благополучно. Вы давно не были в Розлогах.
Петли ворот пронзительно заскрипели, подъемный мост опустился, и Богун с паном Заглобой въехали на площадку.
— Слушай, Максим, не запирай ворот и не поднимай моста. Я сюда ненадолго.
— Что так?
— Нельзя, дела. Лошадей привяжу к столбу.
Курцевичи ужинали в тех сенях, увешанных оружием, что тянулись во всю длину дома от площадки до сада. При виде Богуна и пана Заглобы на лице княгини обозначилось беспокойство, смешанное у неудовольствием. Молодых князей было только двое: Симеон и Николай.
— А, Богун! — протянула княгиня. — Что тебе нужно?
— Приехал поклониться вам, мать. А вы, кажется, не рады мне?
— Рада-то я рада, только удивилась, что ты приехал. Я слышала, что ты в Чигирине с полком. А это кого нам Бог послал с тобою?
— Это пан Заглоба, шляхтич, мой друг.
— Милости просим.
— Милости просим, — повторили молодые князья.
— Пани! — ответил шляхтич. — Это правда, что незваный гость хуже татарина, но правда и то, что кто хочет войти в царство небесное, тот должен путника принять, голодного накормить, жаждущего напоить-
— Садитесь, садитесь, кушайте и пейте. Спасибо, что приехали. Ну, Богун, не ожидала я тебя. Верно, дело какое до меня есть?
— Может быть, и дело, — медленно сказал атаман.
— Какое? — беспокойно спросила княгиня.
— Придет пора, тогда потолкуем. Дайте отдохнуть. Из Чигирина без остановок едем.
— Значит, дело такое спешное?
— Куда же мне и спешить, как не к вам! А княжна как? Здорова?
— Здорова, — сухо ответила княгиня.
— Мне хотелось бы полюбоваться ею.
— Елена спит.
— Жаль. Я здесь долго не останусь.
— Куда же ты спешишь?
— Война, мать! Времени нет. Того и гляди, гетман отправит в поле, а запорожцев бить жалко. Мало мы с ними ездили за турецким добром, — правда, князья? — по морю плавали, хлеб и соль делили, гуляли и пили вместе, а теперь мы им враги.
Княгиня проницательно посмотрела на Богуна. В ее голове мелькнула мысль, что Богун присоединился к восстанию и приехал соблазнять ее сыновей.
— Так что же ты думаешь делать? — спросила она.
— Я? Что ж мне делать? Жаль бить своих, а нужно.
— Так и мы думаем, — сказал Симеон.
— Хмельницкий изменник! — добавил Николай.
— Да погибнут все изменники! — Да, все бывает на свете; сегодня — друг, завтра — иуда. Доверяться никому нельзя.
— Только добрым людям, — вставила княгиня.
— Правда, только добрым людям можно верить. Поэтому-то я и верю вам, и люблю вас? Вы добрые люди, не изменники…
Вероятно, голос атамана звучал как-то особенно, потому что в комнате воцарилось гробовое молчание. Пан Заглоба своим здоровым оком подмигивал княгине, а та не спускала глаз с Богуна.
Тот продолжал:
— Война дело нешуточное, вот почему мне и захотелось повидаться с вами перед тем, как идти в бой. Кто знает, возвращусь ли я живым, а вы жалели бы меня, оплакивали бы меня… ведь правда?
— Помоги тебе Бог! Мы тебя с детства знаем.
— Вы князья, шляхтичи, а все-таки не презирали простого казака, приютили его у себя, обещали выдать за него родственницу… Вы знали, что без нее казаку жизнь — не жизнь." ну, и смилостивились над ним.
— Об этом нечего говорить, — поспешно сказала княгиня.
— Нет, мать, тут есть о чем говорить. Я вот упросил этого шляхтича, моего друга, чтоб он усыновил меня и сравнял, таким образом, разницу между мной и вами. Пан Заглоба согласился, и после войны мы будем кланяться пану великому гетману; может, он выхлопочет мне шляхетство, как выхлопотал Кшечовскому.
— Помогай тебе Бог, — сказал княгиня.
— Вы расположены ко мне. Я знаю это и благодарю вас. Но перед войной я еще раз хотел бы слышать, что вы сдержите данное вами слово. Слово дворянина — не дым, а вы шляхтичи, вы князья.
Он говорил медленным, торжественным голосом, но в речи его звучала какая-то угроза, заведомо принуждавшая исполнить все, что он пожелает. Старая княгиня молча переглядывалась с сыновьями. Прошло несколько минут тягостного молчания. Лучина, горевшая в светце, погасла. В комнате стало темно.
— Николай, поправь огонь, — приказала княгиня. Молодой князь воткнул новую лучину.
— Что же, согласны вы? Обещаете? — настаивал Богун.
— Нужно спросить Елену.
— Она пусть говорит за себя, вы — за себя… Обещаете?
— Обещаем! — сказала княгиня.
— Обещаем! — повторили братья.
Богун встал во весь рост и громко произнес, обращаясь к Заглобе.
— Пан Заглоба! Попроси и ты руку девушки; авось, и тебе пообещают.
— Да ты пьян?! — крикнула княгиня.
Богун вместо ответа вытащил из кармана письмо Скшетуского и бросил его пану Заглобе.
— Читай!
Заглоба начал читать среди глубокого молчания. Когда он закончил, Богун скрестил руки на груди.
— Кому вы отдаете Елену?
— Богун!
Голос атамана напоминал шипение змеи.
— Изменники, мерзавцы, предатели!..
Курцевичи мигом бросились к стенам и схватили оружие.
— Господа, спокойнее, спокойнее! — вскричал Заглоба.
Но прежде чем он успел произнести эти слова, Богун выхватил из-за пояса пистолет и выстрелил.
— Иисус! — простонал князь Симеон, шагнул вперед, зашатался и тяжело упал наземь.
— Люди! На помощь! — отчаянно вскрикнула княгиня.
Но в это время на дворе и из сада послышались выстрелы, двери и окна с треском вылетели, и несколько десятков солдат ввалились в сени.
— Погибель им! — раздались дикие голоса.
На площадке кто-то зазвонил в набатный колокол. Охотничьи птицы в сенях проснулись и замахали крыльями; шум и беспорядок сменили недавнюю тишину спящего дома.
Старая княгиня со страдальческим криком бросилась на тело Симеона, подергивающееся в предсмертных конвульсиях, но два солдата ухватили ее за волосы и оттащили в сторону. Николай, припертый в угол сеней, с львиной отвагой оборонялся от нападающих.
— Прочь! — крикнул Богун. — Прочь! — повторил он громовым голосом.
Казаки попятились. Они думали, что атаман хочет сохранить жизнь молодому князю, но вместо этого Богун сам бросился на него с саблей в руках.
Начался отчаянный поединок, на который княгиня, удерживаемая за волосы четырьмя крепкими руками, смотрела горящими глазами. Молодой князь, как буря, обрушился на казака, который, медленно отступая, вывел его на середину сеней. Вдруг Богун присел, отбил занесенный над ним удар и от обороны перешел в наступление.
Казаки, затаив дыхание и опустив сабли, следили за ходом поединка.
В тишине было слышно только тяжелое дыхание сражающихся, скрежет зубов и резкие звуки ударов меча о меч.
Сначала казалось, что атаман уступает силе и ловкости молодого князя. Он вновь начал пятиться; лицо его покраснело от усилий. Николай удвоил удары. С пола поднялось облако пыли и прозрачною дымкою окутало дерущихся, но и сквозь нее казаки увидели кровь, струившуюся по лицу атамана.
Вдруг Богун отскочил в сторону, и меч князя ушел в пустоту. Николай покачнулся, наклонился вперед, а в это время казак поразил его таким мощным ударом, что князь сразу рухнул замертво.
Радостные крики казаков смешались с нечеловеческим воплем княгини. Борьба была окончена, казаки бросились к стенам и начали снимать оттуда оружие, топча трупы князей и своих товарищей, полегших от руки Николая. Богун не вмешивался ни во что. Он стоял у дверей, ведущих в комнату Елены, и еле переводил дух. Он был дважды ранен в голову. Рядом несколько казаков удерживали княгиню, рвавшуюся к телам убитых сыновей.
Шум и суматоха в сенях увеличивались с каждою минутой. Казаки тащили на веревках прислугу Курцевичей и без жалости убивали ее. Весь пол был залит кровью и устлан трупами. Вдруг двери, у которых стоял Богун, распахнулись настежь. Атаман обернулся. В дверях появился слепой Василий, а рядом с ним Елена, одетая в белое платье, бледная, с глазами, широко открытыми от ужаса.
В высоко поднятых руках Василий держал крест. Среди всеобщей свалки, среди коченеющих трупов, крови, обильно покрывавшей пол, его высокая фигура, с поседевшими волосами и черными ямами вместо глаз, производила какое-то особенно жуткое впечатление Словно покойник восстал из могилы и пришел покарать преступление.
В сенях все смолкло. Изумленные казаки в испуге начали пятиться к выходу. Тишину прервал слабый, болезненный голос князя Василия:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа и Пресвятой Девы! Люди, пришедшие из дальних стран, с доброю ли вестью явились вы сюда? В писании сказано: "Благословен муж, проповедующий слово Божие". А вы с доброю ли вестью явились сюда?
Все кругом хранило гробовое молчание. Василий осенил крестом сначала одну, потом другую сторону и продолжал:
— Горе вам, братья, если вы начали войну из личных выгод. Осуждены вы навеки!.. Молитесь, да смилуется над нами Бог. Горе вам, горе мне!
Из груди князя вырвался болезненный стон.
— Господи, помилуй! — зашептали казаки, невольно поддаваясь какому-то безотчетному страху.
Вдруг послышался дикий, пронзительный крик княгини:
— Василий, Василий!
В ее голосе таилось страшное, невыразимое отчаяние. Она уже не пыталась вырваться из рук удерживающих ее людей.
Князь вздрогнул, повернул крест в сторону, откуда слышался крик, и заговорил:
— Погибшая душа, взывающая из чрева земли, горе тебе!
— Господи, помилуй! — повторили казаки.
— Ко мне, хлопцы! — слабо вскрикнул Богун и зашатался.
Казаки подскочили и поддержали его.
— Батька! Ты ранен?
— Да, но это ничего! Я потерял много крови. Слушайте вы меня: берегите эту девушку как зеницу ока… Дом окружить, не выпускать никого". Княжна…
Он не успел договорить, губы его побледнели, глаза помутились.
— Отнести атамана в комнату! — закричал пан Заглоба, который неожиданно появился откуда-то при последних словах Богуна. — Ничего, ничего, — повторял он, осматривая его раны. — Завтра будет здоров. Я сам займусь им. Нужно приложить хлеба с паутиной. Вы, молодцы, убирайтесь к черту… ну, с девками там гуляйте; теперь в вас надобности нет, а двое пусть останутся здесь, отнесут атамана. Берите его. Вот так. Ну, идите же, чего стоите? Да за домом присматривать; я потом сам проверю.
Двое казаков понесли Богуна в соседнюю комнату, остальные вышли вон.
Заглоба приблизился к Елене и, многозначительно мигая единственным глазом, тихо проговорил:
— Я друг пана Сганетуского, не бойтесь. Отправьте только спать вашего пророка и ждите меня.
Он вошел в другую комнату, где на турецкой софе лежал Богун, и немедленно отправил обоих казаков разыскивать хлеб и паутину. Когда его требования были исполнены, пан Заглоба искусно перевязал раны своего друга. В те времена всякий шляхтич обязательно обладал хирургическими познаниями.
— Скажите солдатам, — обратился он к есаулам, — что завтра атаман будет совсем здоров; пусть о нем не тревожатся. Положим, отделали его, ну да ничего. Завтра и свадьба его будет, хоть и без попа. Если в доме есть погреб, можете пить. Вот и раны перевязаны. А теперь ступайте; атаману надо дать покой.
Есаулы двинулись к дверям.
— Только весь погреб не выпейте, — добавил пан Заглоба. Он сел у изголовья и начал внимательно рассматривать атамана.
— Ну, черт тебя от этих ран не возьмет, хотя тебе крепко досталось. Два дня ты ни рукой, ни ногой пошевелить не сможешь, — бормотал он, глядя на бледное лицо и сомкнутые глаза казака. — Сабля не захотела обидеть палача, потому что ты его добыча и от него не уйдешь. Когда тебя повесят, дьявол сделает из тебя игрушку для своих детей: ишь ты, какой красивый! Нет, почтенный, пьешь ты хорошо, только со мною больше ты пить не будешь. Ищи себе другую компанию, а мне вовсе нет охоты вместе с тобой нападать на шляхетские дома.
Богун тихо простонал.
— Во-во, постони, повздыхай! Завтра не так завздыхаешь. Подожди же ты, татарская душа, княжны тебе захотелось? Да, вкус у тебя есть, девушка писаная красавица, но прежде чем ты дотронешься до нее, пусть мой ум черти возьмут. Быстрее у меня волосы на ладони вырастут.
Шум невнятных голосов, доносящихся с площадки, прервал размышления пана Заглобы.
— Ага, видно, до погреба дорвались. Ну, я не мешаю вам напиться и заснуть, а я тут буду бодрствовать за вас, хотя и не знаю, обрадуетесь ли вы этому завтра утром.
Пан Заглоба встал и пошел удостовериться, действительно ли казаки свели знакомство с княжеским погребом. Его глазам предстала жутковатая картина. Посередине лежали окоченевшие трупы Симеона и Николая, а в углу княгиня, в том же положении, как ее придавили колени казаков. Пламя лучины освещало комнату слабым светом, отражающимся в лужах крови. Пан Заглоба приблизился к княгине, приложил руку к ее лицу — оно было ледяным — и поскорее вышел вон. Ему стало страшно. На площадке казаки уже устроили пир. При свете горящих костров пан Заглоба увидел бочки меда, вина и горилки. Казаки черпали из них, как из колодца, и пили насмерть. Одни, уже разгоряченные вином, гонялись за княжескими служанками, другие с каким-то остервенением отплясывали вприсядку, остальные в качестве зрителей горланили песни. Им вторили лай собак, ржание лошадей и мычание быков, которых тут же резали на закуску. В глубине двора виднелись фигуры крестьян из Розлоп они услышали выстрелы и толпой сбежались посмотреть, что тут происходит. У них вовсе не было намерения защищать князей; Курцевичи пользовались всеобщею ненавистью. Оргия становилась все шумней, разгул продолжался; казаки уже не черпали посудинами из бочек, а просто погружали туда голову; многие уже едва стояли на ногах. Пан Заглоба, выйдя на крыльцо, внимательно окинул взглядом всю сцену, потом поднял голову вверх.
— Погода хорошая, хотя и темно, — прошептал он. — Когда луна зайдет, будет хоть глаз выколи.
Тут он неторопливо подошел к пирующим.
— Ловко, молодцы! — крикнул он. — Так и надо, нечего жалеть чужое добро. Дурак тот, кто не напьется за здоровье атамана. Ну-ка, приступом к бочкам! Ура!
— Ура! — радостно завыли казаки. Заглоба осмотрелся вокруг.
— Ах, вы, негодяи этакие, нехристи, висельники! — вдруг вспыхнул он. — Сами пьете, как кони после дороги, а тем, кто сторожит дом, ничего? Марш туда! Сменить их тотчас!
Несколько десятков пьяных казаков отправились сменять товарищей, доселе не принимавших участия в попойке. Те явились на площадку с весьма понятною поспешностью.
— Вот вам, пейте! — указал Заглоба на бочки с вином.
— Спасибо, пане!
— Через час чтоб снова были на месте.
— Как прикажете, — ответил за всех есаул.
Казакам казалось совершенно естественным, что командование после Богуна перешло к пану Заглобе. Подобные случаи были нередки, и казаки всегда оставались довольны, потому что шляхтич позволял им делать что угодно.
Стража усердно бросилась пить, а пан Заглоба вступил в разговор с крестьянами.
— Далеко отсюда до Лубен? — спросил он.
— Ой, далеко, пане! — ответил один старый крестьянин.
— К утру можно туда поспеть?
— Ой, не попадете, пане!
— А к полудню?
— К полудню можно.
— А куда ехать?
— Прямо по дороге.
— Тут есть дорога?
— Есть. Князь Ерема приказал, чтоб была.
Пан Заглоба нарочно возвышал голос, чтобы среди крика и шума слова его были слышны солдатам.
— Дайте и им горилки, — указал он на крестьян, — но сначала дайте мне меду… Холодно…
Один из казаков зачерпнул большую оловянную чашку и подал ее на шапке пану Заглобе.
Шляхтич взял ее осторожно обеими руками, чтоб не расплескать, приложил чашу к губам и начал пить медленно, но не переводя дух.
Он пил, пил, так что даже казаки начали приходить в изумление. "Ты видел? — шепнул один другому. — Ишь, проклятый лях!"
В это время голова пана Заглобы все более и более запрокидывалась, наконец, он отнял чашку от покрасневшего лица, отер усы, поднял брови кверху и сказал как бы сам себе:
— О! Не плох; старый. Сразу видно, что старый. Не вашему бы мужицкому горлу такой мед; с вас достаточно было бы и браги. Крепкий мед, крепкий. Чувствую, что мне легче стало.
Действительно, пану Заглобе стало легче, голова его прояснилась и вновь заработала. Очевидно, его кровь, разбавленная медом, обратилась в ту благородную жидкость, которая, по его же словам, разносит по всему телу отвагу и мужество.
Он сделал рукою знак, что казаки могут пить дальше, прошел через двор, внимательно осмотрел все уголки, перебрался через подъемный мост и направился вдоль частокола удостовериться, бдительно ли охраняет имение стража.
Первый казак спал, второй, третий и четвертый тоже. Все они были измучены дорогой и, кроме того, пьяны.
— Хоть за ноги тащи их, не услышат, — сказал пан Заглоба и повернул назад.
Вот и страшные сени, вот комната Богуна. Заметив, что атаман не показывает признаков жизни, шляхтич тихонько отворил другую дверь и вошел в комнату Елены.
Слепой князь Василий на коленях вслух молился перед образом Пречистой Девы. Около него стояла Елена, но, увидев Заглобу, подняла на него тревожные глаза. Заглоба приложил палец к губам.
— Княжна, — тихо сказал он, — я друг пана Скшетуского.
— Спасите меня! — воскликнула Елена.
— Я за тем и пришел сюда. Положитесь на меня.
— Что мне делать?
— Нужно бежать, пока тот злодей лежит без чувств.
— Что же делать мне? Я не понимаю.
— Наденьте мужское платье и, как только я постучу в дверь, выходите.
Елена заколебалась и недоумевающе посмотрела на пана Заглобу.
— Могу ли я верить вам?
— А есть ли у вас что лучшее?
— Поклянитесь, что вы не измените мне.
— Вы совсем потеряли рассудок. Впрочем, если хотите, я поклянусь: клянусь Богом и святым крестом. Здесь ваша погибель, спасение в бегстве.
— Да, да, правда.
— Надевайте же мужское платье и ждите.
— А Василий?
— Какой Василий?
— Мой сумасшедший брат.
— Погибель грозит вам, а не ему, — ответил пан Заглоба. — Если он сумасшедший, то свят для них. Я заметил, что они посчитали его за пророка.
— Да, и перед Богуном он ни в чем не провинился.
— Мы должны его оставить, иначе все погибнем… и пан Скшетуский с нами. Спешите же, княжна.
С этими словами пан Заглоба оставил княжну и пошел прямо к Богуну.
Атаман был бледен и слаб, но теперь глаза его были открыты.
— Лучше тебе? — осведомился Заглоба.
Богун хотел что-то сказать, но не мог.
— Не можешь говорить?
Богун сделал головою утвердительный жест. На лице его выражалось страдание. От движений раны его раскрылись.
— И кричать тоже не можешь?
Богун только глазами показал, что не может.
— И даже двинуться?
Тот же самый жест.
— Тем лучше, если ты не можешь ни говорить, ни двигаться, ни кричать, а я тем временем с княжной поеду в Лубны. Если я ее не утащу у тебя, то могу назвать себя старой бабой. Ну, скотина! Ты думаешь, что мне приятно твое общество, что я дальше буду водить компанию с тобой, мужиком? О, глупец! Ты думал, что за твое вино и угощение я буду потворствовать твоим преступлениям и помогать тебе в любовных делах! Ничего из этого не выйдет, говорю я тебе.
По мере откровений пана Заглобы черные глаза атамана раскрывались все шире и шире. Спал ли он, был ли в яви… может быть, пан Заглоба шутит?
А пан Заглоба продолжал:
— Чего ты глаза таращишь, словно кот на воробья? Ты думаешь, я этого не сделаю? Не прикажешь ли кланяться князю в Лубнах? Не попросить ли его прислать тебе своего лекаря?
Бледное лицо атамана приняло страшное выражение. Он понял, что Заглоба говорит правду, глаза его загорелись отчаянием и страстью, на щеках выступил яркий румянец. Он сделал было нечеловеческое усилие, приподнялся на ложе, и из уст его вырвался крик:
— Эй, ко мне, каз…
Ему не удалось закончить, потому что пан Заглоба мигом накинул ему на голову жупан и повалил его навзничь.
— Не кричи, дружище, тебе это может повредить, — тихо заговорил он. — Завтра утром голова, чего доброго, разболится, а мне, как старому твоему другу, вовсе этого не хочется. Так и тепло тебе будет, и уснешь спокойно, и горло не простудишь. А чтоб ты не снял своего чехла, я тебе ручки свяжу? а все это per amicitiam [40], чтобы ты меня добром вспоминал.
Тем временем он скрутил руки казака поясом, потом другим, своим собственным, связал руки. Атаман лежал неподвижно в глубоком обмороке.
— Больному нельзя беспокоиться, — все не унимался пан Заглоба. — От этого дурные мысли приходят в голову и горячка может приключиться. Ну, будь здоров! Я бы мог пырнуть тебя ножом, что было бы, пожалуй, и лучше, да шляхтичу не след убивать безоружного. Авось, ты и сам подохнешь. Так до свидания! Vale, et me amantem redama [41]. Может быть, мы и встретимся когда-нибудь, но если я буду искать этой встречи, то пусть с меня сдерут шкуру и сделают из нее сбрую для самой поганой клячи.
Пан Заглоба вышел в сени, погасил огонь и постучал в двери комнаты Василия.
Стройная фигура появилась на пороге.
— Это вы, панна? — спросил Заглоба.
— Я.
— Так пойдемте… нам бы только до лошадей добраться. Впрочем, пьяны они там все, а ночь темная. Прежде чем проснутся, мы будем уже далеко. Осторожней, здесь княгиня лежит.
— О, Господи! Господи! — шептала Елена.
Двое всадников тихо проезжали через лесистый овраг, примыкающий к Розлогам. Ночь была непроглядна — луна закатилась, и к тому же небо покрылось черными тучами. В овраге ничего нельзя было различить на три шага перед собою; лошади то и дело спотыкались о выступающие корни деревьев. Но вот и конец оврага, а дальше степь, слабо освещенная отблеском облаков. Один из всадников шепнул:
— Пришпорьте коня!
Они полетели, точно две стрелы из татарских луков. Темная степь, казалось, убегала из-под конских ног. Одинокие дубы, тут и там стоящие по сторонам, мелькали, как ночные видения. Долго продолжался бешеный бег, пока кони не начали храпеть от усталости и поневоле замедлили ход.
— Делать нечего, — сказал толстый всадник, — надо дать отдохнуть лошадям.
Восточный край небосклона подернулся розовой дымкой. Из темноты мало-помалу начинали вырисовываться деревья, кусты, бурьян, степные могилы; теперь можно было различить и лица всадников.
То были пан Заглоба и Елена.
— Делать нечего, нужно дать отдохнуть лошадям, — повторил пан Заглоба. — Вчера они проскакали, не останавливаясь, из Чигирина в Розлоги. Долго так не выдержать; боюсь, как бы не упали. Как вы себя чувствуете, панна?
Тут пан Заглоба заглянул в лицо своей соседке и, не ожидая ответа, вскричал:
— Позвольте мне рассмотреть вас при свете дня. О! О! Это на вас одежда вашего брата? Нужно сознаться, из вас вышел прелестный мальчик. У меня за всю жизнь не было такого прекрасного пажа, да и того пан Скшетуский отнимет. А это что?.. Ради Бога, заплетите ваши волосы, иначе никто не поверит, что вы не женщина.
От бешеной скачки косы Елены распустились, и густые волосы покрывали ее плечи.
— Куда мы едем? — спросила она, пытаясь упрятать под шапочку пряди волос.
— Куда глаза глядят.
— Так не в Лубны?
В голосе Елены прозвучала нотка тревоги и неуверенности.
— Видите ли, княжна, я имею свой разум и, верите ли, все хорошо обмозговал. А соображения мои основываются на мудром правиле: не беги в ту сторону, куда за тобой будут гнаться. Теперь, если за нами гонятся, то именно в сторону Лубен, потому что я вчера громко расспрашивал о лубенской дороге и Богуну на прощанье сказал, что мы едем туда. Поэтому мы едем в Черкассы. Если нас станут преследовать, то не скоро, как только убедятся, что нас нет на лубенской дороге, а это займет по крайней мере два дня. Мы же за это время будем в Черкассах, где теперь стоят польские хоругви пана Пивницкого и Рудоминых. А в Корсуне вся сила гетмана. Понимаете, княжна?
— Понимаю, и пока жива, останусь вам признательна. Я не знаю, кто вы, каким образом оказались в Розлогах, но думаю, что сам Бог послал вас для моего спасения, потому что я скорее убила бы себя, чем отдалась во власть этого негодяя.
— Он злодей и, кроме того, очень зарится на вас.
— Что я сделала ему, за что он меня преследует? Я его знаю давно и давно ненавижу; мне он не внушал ничего, кроме страха. Неужели, кроме меня, нет никого на свете, кого он мог бы полюбить, из-за меня пролил столько крови, убил моих братьев? Что делать мне? Куда я скроюсь от него? Вы не удивляйтесь моим словам… Право, я так несчастна, что лучше умерла бы…
Лицо Елены горело; по щекам покатились две слезинки, вызванные чувствами горечи и негодования.
— Я не буду спорить, — сказал Заглоба, — что ваш дом постигло великое несчастье, но позвольте мне сказать, что ваши родственники отчасти сами виноваты. Не нужно было обещать казаку вашу руку, а потом отталкивать его. Когда все обнаружилось, он пришел в такую ярость, что никакие мои слова не помогли. Жаль мне ваших братьев, в особенности того, младшего. Он был почтя ребенок, но со временем стал бы добрым рыцарем. Елена зарыдала.
— Слезы не приличествуют вашей одежде. Вытрите их и скажите: воля Божия! Бог также покарает и убийцу, который пролил столько крови, а вас, единственный предмет своих желаний, утратил.
Пан Заглоба умолк на минуту.
— Ох, и задал бы он мне трепку, Боже ты милосердный! Если б я попался к нему в руки. На чепрак шкуру содрал бы. Вы еще не знаете, княжна, что я уже получил в Галате от турок мученический венец. Этого для меня вполне достаточно, другого я не добиваюсь и посему еду в Черкассы, а не в Лубны. Оно, положим, хорошо было бы спрятаться у князя, ну а если догонят? Вы слышали, когда я коней отвязывал от столба, проснулся паж Богуна? А ну как он поднимет тревогу? Тогда все соберутся в одну минуту и поймают нас непременно, потому что смогут воспользоваться свежими княжескими лошадьми, а у меня не было времени выбирать. Бестия отъявленная этот Богун, клянусь я вам! Я так насолил ему, что предпочёл бы встретиться с самим сатаною, а не с ним.
— Боже, сохрани нас от его рук
— Он сам себя погубил, покинув Чигирин вопреки гетманскому приказу, с князем-воеводой русским поссорился. Ему не остается ничего иного, как бежать к Хмельницкому, но и тут он может ошибиться в расчете: Хмельницкий теперь, может быть, уж побит. Жендзян за Кременчугом встретил войска Барабаню и Кшечовского, и, кроме того, сушею идут гусары пана Стефана Потоцкого.
— Так, значит, Жендзян привез из Кулака письмо? — встрепенулась Елена.
— Да, письма были от пана Скшетуского к вам и княгине, но Богун перехватил их, прочитал и узнал все, тяжело ранил Жендзяна и поскакал мстить Курцевичам.
— О, бедный мальчик! И он пострадал за меня!
— Не беспокойтесь о нем. Жив будет.
— Когда все это было?
— Вчера утром. Богуну убить человека все равно что иному кубок вина проглотить. А рычал он после этих писем так, что весь Чигирин дрожал.
Разговор прервался. Уже совсем рассвело. Яркая заря залила пурпуром и золотом всю спавшую дотоле степь. Воздух был чист и прохладен; кони бодро потряхивали головами.
— Ну, поскачем с Богом. Лошади отдохнули, а времени нам терять нельзя, — сказал пан Заглоба.
Они опять пришпорили лошадей и проскакали полмили без отдыха; вдруг впереди появилась какая-то черная точка, которая приближалась с удивительной быстротой.
— Что это может быть? — сказал пан Заглоба. — Придержим лошадей. Это всадник.
Действительно, какой-то всадник несся во весь дух, пригнувшись к конской гриве, и изо всей мочи стегал нагайкой свою лошадь.
— Что этот черт так легат? Ну уж и летит! — проговорил пан Заглоба, доставая из-за пояса пистолет, чтобы быть готовым ко всяким случайностям.
Всадник теперь приблизился на тридцать шагов.
— Стой! — загремел пан Заглоба, прицеливаясь.
— Кто таков?
Всадник остановил коня и приподнялся в седле.
— Пан Заглоба!
— Плесневский, слуга старосты из Чигирина? Что ты тут делаешь? Куда несешься?
— Пан Заглоба! Поворачивайте назад, за мною. Несчастье! Гнев Божий, суд Божий!
— Что случилось? Говори.
— Чигирин занят запорожцами. Крестьяне режут шляхту. Суд Божий!
— Господи, помилуй! Что ты мелешь?.. Хмельницкий?
— Пан Потоцкий разбит, пан Чарнецкий в плену. Татары идут с казаками. Тугай-бей…
— А Барабаш? А Кшечовский?
— Барабаш погиб, Кшечовский перекинулся к Хмельницкому. Кривонос еще вчера ночью пошел на гетманов, Хмельницкий — сегодня утром. Сила страшная. Весь край в огне, крестьяне восстают повсюду, кровь льется рекою. Бегите!
Пан Заглоба вытаращил глаза, раскрыл рот и задумался так, что слова не мог вымолвить.
— Бегите! — повторил Плесневский.
— Иисус, Мария! — простонал пан Заглоба.
— Иисус, Мария! — прошептала Елена.
— Бегите, времени нет.
— Куда? Куда?
— В Лубны.
— И ты туда?
— Туда. К князю-воеводе.
— А, пропади все пропадом! — крикнул пан Заглоба. — А гетманы где?
— Под Корсунем. Но Кривонос, вероятно, теперь уже бьется с ними.
— Кривонос ли, Прямонос, все равно, черти бы его взяли! Значит, туда и ехать незачем?
— Как в пасть ко льву, на верную гибель.
— А тебя кто послал в Лубны? Твой господин?
— Пан умер, а меня кум мой, запорожец, спас от смерти и помог бежать. В Лубны я еду потому, что не знаю, куда мне и спрятаться…
— Розлоги объезжай стороною. Там Богун. Он тоже хочет присоединиться к восстанию.
— О, Боже мой! В Чигирине поговаривают, что не сегодня завтра крестьяне поднимутся во всем Заднепровье.
— Может быть, может быть! Ступай же своей дорогой, куда хочешь, а я уж о своей шкуре подумаю.
Плесневский ударил коня нагайкой и ускакал.
— Розлоги-то объезжай! — крикнул ему вслед пан Заглоба. — Если Богуна встретишь, не говори, что меня видел. Слышишь?
— Слышу, — ответил Плесневский. — С Богом! — и он скрылся вдали.
— Ну-у… — протянул пан Заглоба, — вот так чертовщина! Приходилось мне бывать в переделках, но в таких еще никогда. Впереди Хмельницкий, сзади Богун… Если так, я не дал бы и медного гроша ни за свой тыл, ни за свой фронт, ни за всю свою шкуру. Глупо я сделал, что не поехал с вами в Лубны, но об этом поздно рассуждать. Тьфу! Тьфу! Весь мой мозг теперь годен разве на то, чтобы им сапоги смазывать. Что делать? Куда деваться! Во всей республике, кажется, нет угла, где бы человек мог умереть своею смертью. А я в этом важном деле не нуждаюсь ни в чьих услугах.
— Пан Заглоба! — сказала Елена. — Мои братья, Юрий и Федор, теперь в Золотоноше. Может быть, от них можно получить хоть какую-нибудь помощь.
— В Золотоноше? Подождите… Я познакомился в Чигирине с паном Унежицким, у которого под Золотоношей два имения. Что делать? Если все другие пути для нас закрыты, пойдем по этому. Только нужно сойти с тракта. Степью и лесами пробираться безопасней. Если бы нам удалось спрятаться где-нибудь хоть на неделю… В это время гетманы покончат с Хмельницким, и на Украине вновь водворится порядок.
— Не для того же Бог нас спас от рук Богуна, чтобы мы погибли. Надейтесь.
— Подождите еще. Какая-то новая сила вступает в меня. Мне приходилось бывать в разных неприятных положениях. Когда-нибудь на досуге я расскажу вам, что со мною было в Галате, и вы тогда сразу поймете, что, как ни плохо мне приходилось, а все-таки я ухитрялся выйти сухим из воды, хотя, как видите, борода моя поседела от этих приключений. Я думаю, нам нужно съехать с дороги. Поворачивайте, поворачивайте, вот так. Вы управляете конем, как настоящий казак. Травы высоки, ни один черт нас не увидит.
По мере удаления в степь травы становились все выше и выше. Лошади еле переступали и вскоре совершенно выдохлись.
— Если мы хотим, чтобы кони служили нам дальше, — сказал Заглоба, — нам нужно спешиться и расседлать их. Пусть отдохнут немного. Кажется, отсюда недалеко до Кагамлика. Там хорошо. Нет ничего лучше, как очереты: спрячешься в них — и сам дьявол тебя не отыщет. Только не заблудиться бы нам.
Он слез с коня, помог сойти Елене и начал доставать из вьюков припасы, которыми благоразумно загрузился в Розлогах.
— Нужно подкрепиться, дорога дальняя. Дайте, княжна, какой-нибудь обет святому Рафаилу, чтобы мы благополучно добрались до места. В Золотоноше все-таки маленькая крепость; может, в ней и гарнизон какой-нибудь стоит. Плесневский говорит, что и в Заднепровье народ поднимается. Гм! Тут ничего нет невероятного, здесь они все охочи до бунтов. Заднепровьем же правит рука князька, а это чертовски тяжелая рука! У Богуна спина здоровая, но если эта рука опустится на нее, то пригнет к самой земле… Кушайте же.
Пан Заглоба вытащил кусок мяса, подал его Елене и потом положил перед нею ломоть хлеба.
— Кушайте, княжна… "Если в брюхе пусто, в голове горох с капустой" — говорит пословица. Вот в нашей-то голове натощак и образовался "горох с капустой", когда мы решили ехать не на Лубны. Впрочем, об этом нечего толковать! Князь теперь уже, вероятно, двинулся за Днепр, на помощь гетманам. До страшных времен дожили мы, потому что междоусобная война всего страшнее. Нет такого места, куда бы мог скрыться мирный человек. Мне было бы лучше избрать духовную карьеру, потому что я человек спокойный и воздержный, да судьба решила иначе… Господи ты Боже мой! Был бы я теперь краковским каноником и распевал бы обедню… а голос у меня, доложу я вам, очень хороший. Но, увы! С молодых лет меня вела другая звезда. О, вы не поверите, каким я был красавцем! Бывало, посмотришь на какую-нибудь молодуху, ус этак закрутишь… ну, и кончено дело. Скинь мне лет двадцать, ей-Богу, несдобровать бы тогда пану Скшетускому!.. Я не удивляюсь, что молодые люди готовы из-за вас горло друг другу перерезать. Пан Скшетуский… 01 Он тоже забияка не последней руки. Помню его столкновение с Чаплинским. Правда, у вашего жениха немного шумело в голове, но он как возьмет того за шиворот, как." извините за выражение… треснет им в двери, так, поверите ли, все кости ему переломал. Старик Зацвилиховский отзывается о вашем петушке с великим уважением, говорит, что он славный рыцарь, любимец князя-воеводы, да я и сам как-то имел случай удостовериться в справедливости его слов… 0x1 Как жарко становится! Хотя мне необыкновенно приятно ваше общество, я дал бы Бог знает что, чтобы быть сейчас в Золотоноше. Но теперь я вижу, что днем нам придется сидеть в траве, а ночью ехать. Только одного я не знаю: выдержите ли вы все эти тяготы?
— Я здорова и все могу вынести. Я готова ехать хоть теперь.
— В вас живет рыцарский дух. Лошади отдохнули, и я на всякий случай оседлаю их. Я до тех пор не успокоюсь, пока не увижу кагамликских очеретов… Признаюсь вам, мне чертовски хочется спать. Вчерашнюю ночь напролет мы провозились в Чигирине, днем черт меня нес в Розлога, а теперь он же несет из Розлог. Спать мне хочется так, что и говорить охоты нет, и хотя философы утверждают, что язык человеку дан на то, чтоб выражать свои мысли, — мой язык утомился. Заранее испрашиваю вашего прощения, если засну.
Пан Заглоба напрасно обвинял свой язык, потому что с рассвета молол им без устали, но ему действительно хотелось спать. Лишь только сел он на лошадь, как начал клевать носом, а потом и совсем заснул. Елена поневоле отдалась во власть мыслям, которые вихрем проносились в ее голове. До этих пор одно событие сменялось другим так быстро, что девушка не имела возможности отдать себе отчет во всем случившемся. Нападение, страшные сцены убийств, тревога, неожиданная помощь и бегство — все смешалось в ее голове. И к тому же столько неожиданностей! Кто он, ее спаситель? Правда, он назвал свою фамилию, но она нисколько не объясняла причин его поступков. Откуда он взялся в Розлогах? Он говорит, что приехал с Богуном, очевидно, товарищ его, друг" В таком случае, зачем он спасает ее, обрекая себя на страшную месть казака и смертельную опасность? Понять пана Заглобу мог бы тот, кто знал его беспокойный характер и доброе сердце, а Елена встретилась с ним только шесть часов назад. И вот теперь этот незнакомый человек с физиономией пьяного бродяги является в качестве ее спасителя! Встреться она с ним три дня тому назад, он возбудил бы в ней только тревогу и отвращение, а теперь она смотрит на него, как на своего ангела-хранителя, и бежит с ним… куда? В Золотоношу, еще куда-нибудь, она и сама хорошенько не понимает… Господи, Господи! Еще вчера она ложилась спать в тихом родном доме, а теперь она в степи, на коне, в мужской одежде… без крова… без пристанища… Ее преследует страшный враг, домогающийся ее любви; перед нею все кошмары народного восстания, междоусобная война, все опасности… и все ее надежды на спасение в этом человеке… Нет, есть еще Бог, он выше убийц и разбойников, выше войны, огня и насилия…
— Спаси же меня, Ты, великий и милосердный! Спаси меня, несчастную, покинутую всеми!
Да, он милосерден. Он чудом спас ее от беды. Опасность еще не миновала, но, может быть, и спасение недалеко. Кто знает, где он, избранник ее сердца? Он, может быть, возвратился из Сечи, может быть, он здесь, в степи. Он будет искать и найдет ее и тогда… о! Тогда горе и слезы сменятся радостью, тревога — твердою уверенностью в будущем счастье…
В наивное сердце девушки опустилась тихая радость, и степь вокруг шумела ласковым приветом, и легкий ветерок обвевал ее сладким ароматом цветущих трав. Да она вовсе не покинута всеми на свете: около нее добрый защитник, а где-то там дорогой, любимый помнит о ней, не оставит ее, придет, приголубит… Он — доблестный рыцарь, добрый и сильный, сильнее тех, кто преследует ее.
Степь ласково шумела, от цветов доносился сладкий аромат, травы почтительно склоняли перед ней свои соцветья, словно желая подбодрить ее. Они точно говорили ей: не плачь, краса-девица, мы тоже живем и цветем без всякой защиты. Степь своим горячим и ласковым дыханием все более и более успокаивала девушку. Картины смерти, борьбы и погони начинали бледнеть перед нею, она незаметно впадала в какую-то сладкую истому, глаза ее начали невольно слипаться, мерный шаг лошади убаюкал ее.
Елена заснула.
Княжну разбудил неистовый собачий лай. Она открыла глаза. Вдали виднелись очертания какого-то жилья: плетень, за плетнем журавль над колодцем, тенистое дерево… Она тотчас же разбудила своего спасителя.
— Пан Заглоба, проснитесь! Шляхтич открыл глаза.
— А? Что? Мы приехали разве?
— Не знаю.
— Погодите-ка. Это зимовник казацкий.
— И я так думаю.
— Здесь, должно быть, чабаны живут. Не особенно приятная компания. Что-то это там собаки заливаются, волки бы их загрызли! У плетня какие-то люди, лошади… Нечего делать, надо подъехать, а то все равно нагонят. А вы, кажется, тоже заснули?
— Да.
— Раз, два, три… четыре оседланные лошади… и четверо людей. Ну, невелика сила. Так и есть, чабаны. О чем-то разговаривают. Эй, люди! Кто там! Идите сюда!
Казаки подошли, не заставляя повторять зова. То и впрямь были чабаны, надзирающие за табуном в степи. Пан Заглоба тотчас же приметил, что один из них был вооружен саблей и пищалью, остальные — конскими челюстями, привязанными к палкам.
Все четверо исподлобья поглядывали на незваных гостей. Судя по выражению их лиц, нечего было рассчитывать на радушный прием.
— Чего вам? — спросил один, не ломая шапки.
— Слава Богу! — ответил пан Заглоба.
— Во веки веков! Что вам нужно?
— Далеко отсюда до Сыроватой?
— Никакой Сыроватой мы не знаем.
— А этот зимовник как зовется?
— Гусля.
— Дайте воды лошадям.
— Воды нет, высохла. А вы откуда едете?
— Из Кривой Руды.
— А куда?
— В Чигирин.
Чабаны переглянулись.
Один из них, черный, как смоль, и косой, особенно пристально разглядывавший пана Заглобу, спросил:
— А зачем вы с дороги съехали?
— Жарко.
Косой ухватился рукою за седло пана Заглобы.
— Слезай-ка с коня, пан поляк! В Чигирин незачем тебе ехать.
— Это почему? — спокойно спросил пан Заглоба.
— Ты видишь его? — спросил косой, показывая на одного из чабанов.
— Ну, вижу.
— Он намедни из Чигирина приехал. Там ляхов режут.
— А знаешь ли ты, мерзавец, кто за нами в Чигирин едет?
— Ну, и кто?
— Князь Ерема!
Чабаны усмирились в одну минуту. Все разом, как по команде, обнажили головы.
— А знаете вы, дураки, — продолжал дальше пан Заглоба, — что ляхи делают с теми, которые режут? Они таких вешают. А знаете, что князь Ерема ведет войско, что он не более чем в полуверсте отсюда? Ну что, собачьи души? Присмирели? Так-то вы нас приняли? Колодец у вас высох? Воды для лошадей нет? Ах вы, разбойники! Покажу я вам!
— Не сердитесь, пан! Колодец высох. Мы сами ездим поить лошадей на Кагамлик и себе воду оттуда приносим.
— Ах, мошенники!
— Простите, пане. Колодец высох. Если прикажете, я тотчас поеду за водой.
— Обойдусь и без вас, сам поеду. Где здесь Кагамлик? — грозно спросил пан Заглоба.
— С полверсты отсюда, — ответил косой, показывая на заросший берег.
— А на дорогу я выеду, если поеду берегом?
— Доедете. Дорога подходит к реке.
— Мальчик, ступай вперед! — скомандовал пан Заглоба Елене. Мнимый мальчик повернул коня и поскакал.
— Слушайте, — обратился к чабанам пан Заглоба, — если тут подойдут войска, скажите им, что я поехал берегом.
— Хорошо, пане.
Через четверть часа пан Заглоба вновь поравнялся с Еленой.
— Вовремя я упомянул княжеское имя, — сказал он, подмигивая целым глазом. — Будут теперь сидеть целый день и ждать войска.
— Как ловко вы сумели выпутаться из такого положения! — сказала Елена. — Я не знаю, как благодарить Бога за такого защитника.
Старый шляхтич хмыкнул от удовольствия и погладил рукой бороду.
— А что? Носит Заглоба голову на плечах? Хитер, как Улисс, и, должен вам сказать, княжна, если б не эта хитрость, давно бы меня вороны клевали. Что поделаешь, нужно было как-нибудь спасаться. Они легко поверили в приближение князя, потому что это вещь возможная: не сегодня так завтра он появится в этих местах с огненным мечом, словно архангел. А если б он где-нибудь дорогой раздавил Богуна, я бы босиком сходил в Ченстохово. Положим, чабаны нам не поверили, однако упоминания княжеского имени было достаточно, чтобы предотвратить покушение на нашу жизнь. Я вам все-таки должен сказать, что их нахальство — недобрый для нас знак. Кажется, мужичье пронюхало о победах Хмельницкого и становится час от часу самоуверенней. Теперь мы должны как только можно избегать* деревень" небезопасно. Дал бы Бог поскорей князя встретить, а то мы тут в такую переделку попали, что просто беда. Елена встревожилась.
— Я твердо уверена, что вы спасете себя и меня, — сказала она, чтоб услышать от него хоть слово утешения.
— Само собой разумеется; человеку на то и ум дан, чтоб он о себе думал. А я так вас полюбил, что буду защищать, словно родную дочь. Плохо только то, что мы не знаем, куда бежать. И Золотоноша не ахти какое верное убежище.
— Я знаю наверное, что братья в Золотоноше.
— Там или нет, неизвестно; могли выехать, а в Розлоги возвращаются не тою дорогой, по которой мы едем. Я больше рассчитываю на тамошний гарнизон. Хоть бы полхоругви в замке! А вот и Кагамлик. Теперь хоть очерет под боком. Мы переправимся на другую сторону и, вместо того, чтобы ехать по дороге, поедем вверх по течению, тогда и след наш простыл. Мы, конечно, приблизимся к Розлогам, только не близко.
— Лучше бы к Броваркам. Через них идет дорога в Золото-ношу, — посоветовала Елена.
— К Броваркам так к Броваркам. Постой-ка.
Они напоили лошадей, после чего пан Заглоба, оставив Елену, скрытую в зарослях, отправился искать брод и обнаружил его без труда, потому что он находился в нескольких шагах от места их стоянки. Нужно было ехать дальше, а дорога предстояла трудная. В Кагамлик впадало множество ручьев, питающих болота и топи. Повсюду нужно было искать броды и пробираться через заросли. Лошади измучились и еле волочили ноги. Пан Заглоба иногда думал, что они больше не выдержат.
Наконец, нашим путникам удалось выбраться на высокий сухой берег, поросший дубняком. Но уже наступила глубокая ночь, и дальнейший путь представлялся невозможным, — того гляди попадешь в болото, — поэтому пан Заглоба решил остановиться здесь до утра.
Он расседлал коней, стреножил их, потом, набрав ворох сухих листьев, прикрыл их чепраком и устроил на них Елену.
— Ложитесь, княжна, и спите, больше нам делать нечего. Огня зажигать не будем — опасно. Ночь коротка, а с рассветом поедем дальше. Спите спокойно. Умаялись мы порядочно, и хотя недалеко уехали, зато так запутали следы, что черта с два кто-нибудь нас отыщет. Покойной ночи!
— Покойной ночи, пан Заглоба!
Елена долго ворочалась на своей импровизированной постели, но, наконец, глубокий сон смежил ее очи. Время уже близилось к рассвету, когда до ее ушей донеслись чьи-то голоса, какой-то страшный вой, потом стон, такой болезненный и дикий, что кровь застыла в ее жилах. Она вскочила на нога, страшно перепуганная, не зная, что ей делать. Вдруг мимо нее пробежал пан Заглоба с пистолетами в руках. Выстрел. — и все вновь умолкло. Елене показалось, что прошел целый век, покуда она вновь услышала голос пана Заглобы.
— А чтоб вас черти побрали, чтоб вас живыми сожгли на медленном огне, разбойники!
В голосе пана Заглобы звучало неподдельное отчаяние.
— Что случилось? — торопливо спросила Елена.
— Волки лошадей порезали.
— Боже мой! Обеих?
— Одну совсем, другую искалечили так, что она идти дальше не сможет. Ночью они отошли на каких-нибудь триста шагов, и вот тебе…
— Что же теперь нам делать?
— Что нам теперь делать? Вырежем себе по палке, да и сядем на них. Вот чистое наказание! Говорю я вам, дьявол, очевидно, поклялся насолить нам, потому что скорей всего состоит в дружбе с Богуном, а то и в родстве, пожалуй. Что делать? Если я знаю, то пусть Бог обратит меня в лошадь, тогда по крайней мере вам будет на чем ехать. Будь я трижды неладен, если когда-нибудь со мной случалось что-то похожее.
— Пойдемте пешком…
— Хорошо вам рассуждать в ваши годы, а каково мне, при моей комплекции, путешествовать по мужицкому обычаю. К слову сказать, тут почти у всякого мужика есть своя лошадь" разве только собаки ходят пешком. Чистая беда, ей-Богу! Конечно, сидеть здесь не будем, пойдем, только когда дойдем до Золотоноши — этого я уж не знаю. Если и верхом ехать особой прелести не представляло, то пешком и подавно. С нами приключилось самое дурное, что только могло приключиться. Вьюки придется оставить здесь, а припасы взвалить себе на плечи.
— Я никогда не соглашусь, чтобы вы несли что-то на себе. Я сама понесу, что нужно.
Пан Заглоба просветлел, глядя на девушку.
— Дорогая княжна, — сказал он, — я был бы турком или язычником, если бы позволил это. Не для переноски тяжестей созданы ваши беленькие ручки. Бог даст, я и один справлюсь, только отдыхать мне придется часто, потому что я прежде так был воздержан в еде и питье, что теперь страдаю одышкой. А сейчас позавтракаем, возьмем с собой чепраки, съестное, да и в дорогу.
Во время завтрака пан Заглоба забыл свою обычную воздержанность или, может быть, хорошим аппетитом старался отогнать мучившую его одышку. Около полудня они подошли к броду, через который, как показывали следы, недавно переправилась большая группа людей.
— Может быть, это дорога в Золотоношу? — заметила Елена.
— Увы! Я не знаю…
Пан Заглоба не закончил. Издали донесся людской говор.
— Подождите, княжна, спрячемся, — шепнул Заглоба.
Голоса все приближались.
— Видите вы что-нибудь? — спросила Елена.
— Вижу.
— Кто идет?
— Старик-слепец с гуслями. Его сопровождает мальчик. Теперь они сапоги снимают. Идут к нам через реку.
Плеск воды подтвердил слова Заглобы. Они вместе с Еленой вышли из своего укрытия.
— Слава Богу! — громко сказал шляхтич.
— Во веки веков! — ответил дед. — А вы кто такие?
— Христиане. Не бойся, старик.
— Пошли вам святой Николай здоровья и счастья.
— А откуда ты, дедушка, идешь?
— Из Броварков.
— А эта дорога куда идет?
— В хутор, в село…
— А в Золотоношу придешь по ней?
— Можно, пан.
— Давно вышли из Броварков?
— Вчера утром, пан.
— А в Розлогах были?
— Были. Да говорят, туда рыцари пришли, битва была.
— Кто тебе это сказал?
— В Броварках говорили. Туда один из княжеских слуг приехал и что порассказал, страх!
— А вы его не видели?
— Я, пан, никого не вижу, я слепой.
— А он, мальчик?
— Он видит, но он немой; его только один я понимаю.
— Далеко отсюда до Розлог? Мы туда идем.
— Ой, далеко!
— Так вы говорите, что были в Розлогах?
— Были, пан.
— Ах, были? — переспросил пан Заглоба и вдруг схватил подростка за шиворот. — Ах вы, негодяи, разбойники, шпионить ходите, народ бунтовать? Эй, Федор, Остап, Максим! Взять их, раздеть донага и повесить, нет, лучше утопить! Бей их, бей бунтовщиков!
Он начал теребить подростка. Старик бросился на колени и умолял о пощаде, подросток издавал какие-то невнятные звуки, а Елена слова не могла вымолвить от изумления.
— Что вы делаете? — наконец, проговорила она, не веря собственным глазам.
Но пан Заглоба не переставал кричать, проклинать, призывать целый ад на помощь; шляхтич совсем разошелся. Княжна подумала, что он свихнулся.
— Беги отсюда! — закричал он на нее. — Тебе не нужно видеть, что здесь случится, бега скорее!
И опять обратился к деду:
— Снимай одежду, старик, а не то я разорву тебя на куски.
Пан Заглоба повалил мальчика наземь и начал собственными руками раздевать его. Перепуганный дед сбросил с себя гусли, котомку и свитку.
— Снимай все, татарин ты этакий! — гремел Заглоба. Старик начал снимать рубашку.
Княжна торопливо убегала прочь, а проклятия пана Заглобы долго еще неслись вслед за нею. Пробежав несколько шагов, она остановилась, не зная, что ей предпринять. Вблизи лежал ствол упавшего дерева; она уселась на нем. А проклятия пана Заглобы и причитания деда все не утихали.
Наконец, все умолкло, только птицы распевали свои песни да деревья шумели листвою. Но вот послышались чьи-то тяжелые шаги. Елена обернулась.
Перед ней стоял пан Заглоба.
На плече он нес одежду, снятую с деда и мальчика, в руках две пары сапог и гусли. Еще издали он начал улыбаться и подмигивать своим здоровым глазом.
Пан Заглоба находился в самом лучшем расположении духа.
— Ни один адвокат в суде не наговорит столько, сколько накричал я, — сказал он. — Охрип совсем. Но все-таки я достал, что мне требовалось, а их отпустил в чем мать родила. Если меня султан не сделает пашой или господарем валашским, то он будет просто неблагодарным человеком, так как я увеличил число турецких святых [42]. Вот, негодяи! Просили, чтоб я им хоть рубахи оставил, а я им сказал, что они должны быть благодарны мне, что я их живыми отпускаю. Посмотрите-ка, княжна: все новое, и свитки, и сапоги и рубахи. Может ли быть хоть какой-то порядок в республике, если мужичье так хорошо одевается? Они были на празднике в Броварках, набрали там немало денег, ну вот и купили себе обновы на ярмарке. Иной шляхтич своим хозяйством не соберет столько, сколько дед выклянчит на своих гуслях Баста! С этих пор бросаю свое рыцарское ремесло и буду по дорогам грабить нищих, потому что вижу ео modo [43] скорее можно достичь обеспеченного состояния.
— Но на что вам пригодятся ваши трофеи? — недоумевала Елена.
— На что пригодятся? А вы этого не понимаете? Погодите минуту, я покажу вам, на что.
Тут пан Заглоба нырнул в кусты, покрывавшие берег. Через несколько минут оттуда послышались звуки гуслей, а потом появился… нет, уже не пан Заглоба, а настоящий "дид украинский", с бельмом на глазу, с седою бородой. "Дид" приближался к Елене, распевая хриплым голосом:
Княжна захлопала в ладоши и поневоле расхохоталась.
— Если бы мне не было известно заранее, что это вы, я ни за что бы вас не узнала, — сказала она.
— А что? — самодовольно произнес пан Заглоба. — Готов пари держать, что и во время масленицы вы не видели лучшего маскарада. Я посмотрелся в Кагамлик, и, если я видел когда-нибудь более неподдельного деда, пусть меня повесят на тесьме от моей котомки. В песнях у меня тоже недостатка не будет. Что вам угодно? Может быть, о Марусе Богуславке, о Бондаривне или Серпяговой смерти? И это можно. Пусть мне любой казак плюнет в глаза, если я не заработаю кусок хлеба среди пьянствующей компании.
— Понимаю, понимаю! — воскликнула Елена. — Вы для того это и сделали, чтобы нас никто не узнал?
— Конечно, — подтвердил пан Заглоба. — Что вы думаете? Здесь, в Заднепровье, народ хуже, чем где-либо, и только железная рука князя могла удержать его в границах, а теперь, когда все знают о войне с Запорожьем, о победах Хмельницкого, никакая власть не удержит от восстания. Вы помните чабанов, которые так люто на нас поглядывали? Если гетманы не уничтожат Хмельницкого через день, через два — весь край будет в огне… так как же я проведу вас через толпы распоясавшегося мужичья? А попасть в их руки для вас хуже, чем во власть Богуна.
— О, только не это! Лучше смерть! — прервала княжна.
— Я предпочитаю жизнь, потому что от смерти и так не отвертишься. Думаю, что нам сам Бог послал этих нищих. Теперь они со страху три дня будут сидеть в очерете, а мы тем временем как-нибудь добредем до Золотоноши. Найдем мы там ваших братьев и помощь — хорошо, нет — пойдем дальше, к гетманам, или будем ждать князя и, заметьте, все время в безопасности, потому что казаки нищих не обижают. Мы могли бы даже пройти через весь лагерь Хмельницкого. Только встречи с татарами нам нужно опасаться. Они вас, как молодого человека, тотчас в плен заберут.
— Тогда и мне нужно переодеться.
— Непременно. Преобразитесь из казачонка в крестьянского подростка. Чересчур уж вы красивы для этого, как и я для деда, да ничего. Солнце скоро покроет вас загаром, а у меня от ходьбы толщина убавится. Когда мне валахи выжгли глаз, я думал, что уж это самое величайшее несчастье, а теперь вижу, что и оно пригодилось, потому что дед, да не слепой, был бы подозрителен. Вы будете водить меня за руку и звать Онуфрием — таково мое нищенское имя. А теперь переодевайтесь поскорее; пора в путь.
Пан Заглоба ушел, Елена сбросила с себя казацкую одежду, окунулась в светлые воды реки и надела всю одежду нищего мальчика. К счастью, рост их был одинаков.
Заглоба возвратился и внимательно осмотрел ее.
— Клянусь вам, — сказал он, — не один бы рыцарь охотно лишился зрения, только чтоб его водил такой мальчик, а один мой знакомый гусар наверняка сделал бы это. Только вот волосы… с ними надо что-нибудь придумать… Видел я и в Стамбуле мальчиков из благородных семейств, но такого красивого никогда.
— Как бы не повредила мне моя красота, — сказала Елена.
Несмотря на трагичность ситуации ей была приятна лесть пана Заглобы.
— Красота никогда не повредит. Да вот зачем далеко ходить? Я могу служить подходящим примером. Когда турки в Галате выжгли мне один глаз и хотели было выжечь другой, меня спасла жена тамошнего паши и только благодаря моей красоте, остатки которой вы можете видеть и теперь.
— Вы прежде говорили, что глаз вам выжгли валахи.
— Ну да, валахи, но отуреченные, слуги паши.
— Да ведь вам ни одного глаза не выжгли?
— Не выжгли-то не выжгли… собирались. От жара раскаленного железа образовалось бельмо. Все равно, что выжгли. Так что же вы со своими косами намерены делать?
— Ну, что же? Нужно обрезать.
— Нужно. Но чем?
— Вашей саблей.
— Саблей хорошо отсекать головы врагов, а волосы-то я уж не знаю, quo modo [44]?
— Знаете что? Я сяду здесь и перекину вам волосы через ствол. Вы ударите саблей — и все готово. Только голову не отрубите.
— Об этом не беспокойтесь. Не раз в пьяном виде мне приходилось отсекать фитиль у свечки, самой свечки не задев. Я и вам вреда не причиню, хотя мне это дело незнакомо.
Елена присела около поваленного дерева и, перебросив на другую сторону свои роскошные косы, подняла глаза на пана Заглобу.
— Готово, — сказала она, — рубите.
И она улыбнулась грустной улыбкой. Ей жалко было своих волос. Да и пану Заглобе было как-то не по себе. Он тщательно освидетельствовал крепость ствола.
— Тьфу, тьфу! Я бы предпочел стать цирюльником и подбривать чубы казакам. Мне все сдается, что я палач и приступаю к своей страшной работе. Не знаю, известно ли вам, что палачи обрезают волосы у колдуний, чтобы там не скрылся нечистый и своею силой не помешал им. Но вы не колдунья, и мне моя работа очень не нравится. Если когда-нибудь за это пан Скшетуский не обрежет мне ушей, я первый назову его дураком. Ей-Богу, у меня мороз по коже пробегает. Закройте, по крайней мере, глаза.
Пан Заглоба размахнулся, гибкая сталь свистнула в воздухе, и густые черные пряди скатились по гладкой коре дерева.
— Готово! — сказал пан Заглоба.
Елена быстро вскочила на ноги. Лицо ее горело румянцем стыда, потому что в те времена обрезание косы у девушки считалось признаком тяжкого позора, и Елена пожертвовала волосами только в силу крайней необходимости.
Даже слезы навернулись у нее на глаза. Пан Заглоба, совершенно смущенный, не находил утешения.
— Кажется, я совершил что-то очень нехорошее, — сказал он, — и повторяю вам, что пан Скшетуский, если только он считает себя порядочным человеком, обязан отрезать мне уши. Но иначе нельзя, иначе ваша принадлежность к женскому полу сейчас же определится. Теперь, по крайней мере, мы можем идти смело. Дорогу я знаю, дед все рассказал. Теперь мы увидим в степи три дуба, около дуба овраг, а вдоль по оврагу дорога через Демьяновку в Золотоношу. Дед говорил, что по этой дороге много чумаков ездит, значит, иногда и на телегу присесть можно. Тяжелые минуты мы переживаем с вами теперь, княжна, и потом часто будем вспоминать о них. Теперь и с саблями придется расстаться: не пристало слепому деду и его поводырю иметь при себе шляхетское оружие. Засуну я ее сюда, под пень, авось, Бог даст, и найду когда-нибудь. Много видела эта сабля, много… Верите ли, я давно уже должен быть полковником, если бы не людская злоба да сплетни о моем якобы пристрастии к спиртным напиткам. Так-то все на свете, нигде нет справедливости! Если я не лез, как другие глупцы, на рожон и с хладнокровным мужеством, как второй Кунктатор, соединял ловкость, какой-нибудь пан Зацвилиховский осмеливался называть меня трусом. Добрый он человек, но язык у него поганый. Еще недавно он точил меня, зачем я братаюсь с казаками, а если бы не это братание, вы ни за что не ушли бы из лап Богуна.
Пан Заглоба засунул саблю под пень, присыпал ее травою и листьями, затем перекинул через плечи сумку и торбан, взял в руки посох, махнул им раз-другой и сказал:
— За неимением лучшего, хорошо и это; можно угостить какую-нибудь собаку, а то и волка. Скверно только, что надо идти пешком, но делать нечего! Идем!
Они пошли;, черноволосый отрок впереди, дед за ним. Дед ворчал и проклинал свою долю, заставившую его идти пешком в такую жару, хотя в степи дул прохладный ветерок. Вскоре они достигли оврага, а за оврагом на кургане росли три могучих дуба; к ним-то и направились наши пешеходы. Тут же пролегала и дорога, совершенно пустынная в это время: ни чумака, ни телеги, ни серых волов, ступающих мерным шагом, ничего. Только кое-где белели кости павшего скота. Пан Заглоба и Елена шли, останавливаясь в придорожных рощицах. Черноволосый мальчик укладывался спать на зеленой мураве, а дед бодрствовал. Приходилось им переходить и через ручьи и часами искать брода. Тогда дед переносил мальчика на руках, демонстрируя силу, удивительную для человека, питающегося подаянием. Но зато какой это был плечистый дед! Так шли они до вечера, пока отрок не сел у дороги и не сказал:
— Дальше я идти не могу, сил нет. Не пойду дальше. Тут лягу и умру.
Дед сильно встревожился.
— О, проклятая пустыня! Ни хутора, ни усадьбы по дороге, ни живого человека. Нельзя нам тут оставаться ночью. Уже вечер, через час стемнеет… Прислушайтесь-ка, княжна!
Тут дед замолк, и воцарилась полная тишина, но вдруг ее прервал голос, который выходил из далекого оврага.
— Это волки, — сказал пан Заглоба. — Прошлой ночью они у нас лошадей съели, теперь до нас добираются. Правда, у меня есть пистолет, но пороху едва ли на два заряда достанет, а мне вовсе не хотелось бы служить марципаном на волчьем пиру. Слышите, панна, опять!
Вой становился все сильнее и сильнее.
— Вставай, дитятко! — сказал старик. — А если идти не можешь, я тебя понесу. Что же делать? Видать, полюбил я тебя, но это потому, что у меня никогда своих детей не было, а если и были незаконные, то и те басурмане, потому что я долго жил в Турции. На мне и кончится род Заглобы герба Вчеле. Вы меня приютите под старость, а сейчас вставайте или садитесь ко мне на плечи.
— Ах, я так утомилась, что и пошевелиться не в состоянии.
— А еще хвалились своею силой… Тс… тише! Ей-Богу, я, кажется, слышу собачий лай… Так и есть… Это собаки, а не волки. Значит, недалеко и Демьяновка, о которой мне говорил дед. Слава тебе, Господи! Так и есть, собаки. Слышите?
Действительно, вскоре за лесом, в нескольких сотнях шагов показались огни многочисленных хат. При свете догорающей зари еще виднелись маковки церкви. Лай собак слышался все яснее.
— Да, это Демьяновка, иначе и быть не может, — решил пан Заглоба. — Нищих всегда охотно принимают; может быть, найдется ночлег и ужин, а может быть, добрые люди и дальше подвезут. Подождите, панна, ведь это княжеское село; там и управляющий живет. И отдохнем, и сведения соберем. Князь, может быть, уже в дороге, может быть, помощь ближе, чем вы полагаете. Только помните, что вы немая… немой, хотел я сказать. Я сделал было глупость, приказав вам называть меня Онуфрием, тогда как вы говорить не можете. Я уж один буду говорить за нас обоих; я, слава Богу, помужицки говорю так же, как по латыни. Дальше, дальше! Вот и первые хаты недалеко. О, Творец! Когда же кончатся наши скитания? Хоть бы пива достать! И за то возблагодарил бы Господа Бога.
Пан Заглоба замолчал на минуту и в молчании прошел несколько шагов, но потом опять спохватился:
— Помните же, княжна, что я вам сказал. Если у вас кто-нибудь что-нибудь спросит, укажите на меня и скажите: гм! га! га! Я заметил, вы быстро соображаете, а тут дело вдет о вашей жизни. Нам бы только повстречаться с княжеским или гетманским полком, тогда мы прямо бы заявили, кто мы таковы, особенно если найдется офицер из знакомых пана Скшетуского. А это что? Кажется, огонь там, внизу? Ага! Кузница! Да там и народу немало; пойдемте туда.
В самом начале оврага стояла кузница и сыпала целыми снопами золотых искр, а в ее двери лились потоки ослепительного света. Перед кузницей толпились кучки народа. Отголоски мерных ударов молотов сливались с громким говором, с песнями и лаем собак. Пан Заглоба направился прямо к яру, ударил в струны торбана и начал:
Он подошел к толпе, гудящей перед кузницей. То были крестьяне, по большей части пьяные. Все они держали в руках палки с насаженными косами или остриями копий. Кузнецы занимались исключительно оттачиванием кос и приготовлением наконечников.
— Эй, дед! Дед! — зашумела толпа.
— Слава Богу! — промолвил пан Заглоба.
— Во веки веков!
— Скажите, детки, это Демьяновка?
— Демьяновка. А что?
— Да мне говорили по дороге, — продолжал дед, — что тут живут добрые люди, деда примут, накормят, напоят и денег дадут. Я стар, иду издалека, а мой поводырь дальше идти не может. Он, бедный, немой, старика водит, потому что я ничего не вижу, слепец я несчастный! Бог вас благословит, добрые люди, святой Николай чудотворец и святой Онуфрий. Еще одним глазом я чуть-чуть вижу, а в другом ночь вечная; так вот и хожу с торбаном, пою песни, и живем мы, как птицы небесные, по милости добрых людей.
— А откуда ты, дед?
— Ой, издалека, издалека. Только дайте отдохнуть… Тут у кузницы, я вижу, лавка. Садись и ты, — он обратился к Елене. — Мы из-под Лядовы, добрые люди. Только из дому мы давно-давно вышли, а теперь идем с праздника из Броварков.
— Что там слышно хорошего? — спросил старый крестьянин с косой в руках.
— Слышали, слышали много, а что хорошего, не знаем. Народу там перебывало много. О Хмельницком говорили, что атаманского сына и его рыцарей побил. Слышали также, что на русском берегу народ поднимается на панов.
Толпа поселян окружила пана Заглобу, который, сидя около княжны, время от времени перебирал струны гусель.
— Так ты слышал, что поднимается?
— Да, горькая наша доля!
— И говорят, что конец ей будет?
— В Киеве, в алтаре нашли письмо от Христа. И написано там, что будет война страшная и великое кровопролитие во всей Украине.
Окружающие еще теснее столпились возле пана Заглобы.
— Так ты говоришь, что письмо было?
— Как же, было, было! О войне, о кровопролитии… Я бы вам и еще рассказал, да у меня в горле пересохло.
— А вот мы тебе сейчас и горилки принесем… Выпей и рассказывай. Вы, старики, гусляры, повсюду бываете и все знаете. И до тебя были у нас и сказали, что на панов придет от Хмеля погибель. Вот мы и приказали поделать себе косы и копья, а теперь не знаем, начинать ли, или ждать письма от Хмеля.
Заглоба выпил чарку, крякнул и проговорил:
— А кто вам сказал, что начинать пора?
— Мы сами хотим!
— Начинать! Начинать! — раздались многочисленные голоса. — Коли запорожцы панов побили, так начинать!
Крепкие руки энергично подняли вверх косы, но все ждали, что скажет "дид". Дед молчал-молчал и, наконец, спросил:
— Вы чьи люди?
— Мы князя Еремы.
— А кого вы будете резать?
Крестьяне переглянулись между собою.
— Его? — спросил дед.
— Не осилим…
— Ой! Не осилите, детки, не осилите! Бывал я и в Лубнах и видел своими глазами. Страшный он! Как крикнет — лес валится, ногою топнет — овраг вырастает. Его и король боится, и гетманы слушаются, и все его боятся. А войска у него больше, чем у хана и у султана. Не осилите, детки, не осилите. А вы еще того не знаете, — я-то знаю, — ему все ляхи придут на помощь, а пословица говорит: что лях — то сабля!
В толпе воцарилось угрюмое молчание; дед снова провел рукою по струнам торбана и продолжал, подняв голову вверг
— Идет князь, идет, а за ним столько знамен и хоругвий, сколько звезд на небе или ковыля в степи. Летит перед ним ветер и плачет, а знаете, детки, о чем он плачет? О нашей доле он плачет. Летит перед ним смерть с косою и звенит… а знаете вы, на чью шею наточена эта коса? На нашу шею, детки.
— Господи, помилуй! — раздались в толпе тихие, испуганные голоса.
И снова молчание, только из кузницы доносился звук ударов молота.
— Кто здесь управляющий у князя? — спросил дед.
— Пан Гдешинский.
— А где он?
— Убежал.
— Зачем же он убежал?
— Он слышал, что для них косы да копья куют… испугался и убежал.
— Тем хуже; он о вас князю скажет.
— Что ты, дед, каркаешь, как ворон? — возмутился старый крестьянин. — А мы так думаем, что панам конец пришел. И не будет их ни на русском, ни на татарском берегу; ни панов, ни князей, только казаки, вольные люди будут… и брать с нас ничего не будут, и жидов не будет… Ты сказал, что так написано в том письме от Христа. А Хмель такой же сильный, как и князь.
— Дай ему Боже, — вздохнул дед. — Тяжела наша доля, а прежде иначе бывало.
— Чья земля? Князя. Чья степь? Князя. Чьи стада? Князя, А прежде был Божий лес, Божья степь; кто первый пришел, тот и взял, и никому не кланялся. А теперь все панское да княжеское…
— Все ваше, детки, — сказал дед, — но я вам одно скажу: сами знаете, что не осилите князя; кто хочет панов резать, пусть здесь не остается, а бежит к Хмелю, и сейчас, завтра, потому что князь уже в дороге. Если ему пан Гдешинский наговорит про Демьяновку, то князь вас не пожалеет, всех вас до последнего вырежет… Лучше ступайте к Хмелю. Чем больше вас будет, тем Хмелю будет легче. Ох, и тяжело же ему! Впереди гетманы и все коронные войска, а позади князь, который сильнее всех гетманов. Спешите, детки, на помощь Хмелю и запорожцам… а ведь они за вашу свободу и ваше добро с панами бьются. И от князя уйдете, и Хмелю поможете.
— А ведь он правду говорит! — раздался тихий голос в толпе.
— Хорошо говорит!
— Мудрый дид!
— Ты видел князя в дороге?
— Видеть не видел, а в Броварках слышал, что он пошел уже из Лубен; где хоть одну косу найдет или копье, все выжжет, вырежет… Землю голую только оставит.
— Господи, помилуй!
— А где нам Хмеля искать?
— Затем-то я, детки, и пришел, чтобы научить вас, где Хмеля искать. Пойдете вы, детки, в Золотоношу, потом на Трахтимиров пойдете, а там вас уже и Хмель ждать будет. Туда со всех деревень, хуторов, сел сберется народ, туда и татары придут, а иначе бы вам князь по земле, нашей матери, ходить бы не дал.
— А ты, дед, пойдешь ли с нами?
— Пойти не пойду, старые кости покоя просят. А вы мне запрягите телегу, я тогда и поеду с вами, а перед Золотоношей пойду вперед посмотреть, нет ли там панских солдат. Если они там, то мы Золотоношу минуем и пойдем прямо на Трахтимиров. Там уже казацкий край… А теперь накормите и напоите меня, голоден я, и мальчик мой голоден. Завтра утром пойдем, а по дороге я вам спою о пане Потоцком и князе Ереме. Ох! И люты же они! Великое будет кровопролитие на Украине, небо все красное, и месяц, словно в крови плавает. Просите, детки, чтобы Бог смилостивился; многим из вас недолго осталось жить на Божьем свете. Слышал я, что мертвецы встают из могил и стонут, жалобно стонут.
Слова пана Заглобы нагнали страху на толпу; одни начали креститься, другие перешептываться между собою.
— Пойдем, дед, ко мне поужинать и медку выпить, — сказал старый крестьянин.
Заглоба встал и дернул Елену за рукав свитки. Княжна спала.
— Утомился мальчик, и не добудишься его, — сказал пан Заглоба и подумал про себя: "О, sancta siraplitas [45]! Ты среди ножей и мечей спать можешь. Тебя стерегут ангелы небесные, а вместе с тобою и меня, старого".
Он разбудил ее, и они пошли в деревню, которая находилась невдалеке. Старый крестьянин шел впереди, а пан Заглоба, делая вид, что читает молитву, бормотал монотонным голосом:
— О, Господи Боже! Помилуй нас, грешных… Видите, княжна!.. Святая, Пречистая… Что бы мы сделали без мужицкого одеяния?.. Яко же на небеси и на земли… Есть нам дадут, а завтра в Золотоношу поедем, вместо того, чтобы идти пешком… Аминь, аминь, аминь… Богун непременно идет по нашим следам; его не обманешь… аминь, аминь!.. Да поздно уже будет. В Прозоровке мы переедем через Днепр, а там гетманский лагерь. Аминь… Через несколько дней весь край восстанет, как только князь перейдет через Днепр… Аминь… Черти бы их побрали, висельники проклятые!… Слышите, княжна, как они воют около кузни? Аминь… Тяжелые времена настали теперь для нас, но дурак я буду, если не вызволю вас, даже если бы нам пришлось бежать до самой Варшавы.
— Что это ты там бормочешь, дед? — спросил крестьянин.
— Ничего, молюсь за ваше здоровье. Аминь.
— А вот и хата моя; прошу на хлеб-соль.
Дед подкрепился бараниной и обильным возлиянием меда, а на следующий день утром, в телеге, выехал в Золотоношу в сопровождении нескольких крестьян, вооруженных косами и копьями.
Путь их лежал на Ковраец, Чернобай и Крапивну. Весь край был объят волнением. Народ повсюду вооружался, кузницы работали с утра до ночи, и только страшное имя князя Еремии сдерживало народные страсти.
А за Днепром восстание разгорелось с великой силою. Весть о корсунской победе пролетела повсюду; привычный уклад жизни рушился, все пришло в движение.
Казаки нашли Богуна полузадохшимся под жупаном, которым закутал его пан Заглоба. Но так как раны атамана не были серьезными, то он скоро пришел в себя, вспомнил все и впал в неистовство. Он рычал, как дикий зверь, рвал на себе волосы и грозил всем ножом. Наконец, приказал привязать носилки между двумя лошадьми, забрался туда и, как сумасшедший, помчался в сторону Лубен. Обливаясь собственной кровью, он мчался степью, как нечистый дух, а за ним следовали верные казаки, которые не сомневались, что идут на верную смерть. Так доехали до Василевки, где стоял княжеский гарнизон из сотни человек пехоты. Дикий атаман, словно демон, алчущий смерти, без колебания ударил по гарнизону, сам первый кинулся в огонь и после краткой битвы вырезал всех поголовно, за исключением нескольких солдат, которых оставил для того, чтобы под пытками вырвать у них признание. Удостоверившись, что здесь не проезжало ни одного шляхтича в компании с девушкой, он растерялся, не зная, что делать далее, и начал гневно срывать свои повязки. Дальше идти было бы чистым безумием — там стояли княжеские полки. Верные казаки подхватили ослабевшего от горя атамана и привезли назад в Розлоги. Там от всех построек и следа не осталось. Крестьяне все разграбили, а потом сожгли дом вместе с князем Василием, в расчете, что дело их рук будет приписано Богуну. Они сожгли все надворные постройки, вырубили вишневый сад, перебили прислугу. Народ без милосердия мстил за угнетение, которое он претерпевал от Курцевичей. Сразу же за Розлогами в руки Богуна попался Плесневский, который, под угрозами быть сожженным живьем рассказал обо всем, что видел, — о победах Хмельницкого, о взятии Чигирина и о встрече с паном Заглобою. Обрадованный атаман вздохнул свободней. Он приказал повесить Плесневского и поспешил далее, в полной уверенности, что теперь Заглоба не минует его рук. Какие-то чабаны подкрепили его сведения новыми, но после брода все следы как в воду канули. На нищего, ограбленного паном Заглобой, атаман не мог наткнуться: перепуганный старик, как дикий зверь, прятался в очеретах.
Таким образом прошли сутки, а так как погоня в сторону Василевки заняла два дня, Заглоба имел огромное преимущество. Что теперь делать? В самую трудную минуту Богуну на помощь подоспел есаул, старый степной волк, с молодости привыкший отыскивать татар в Диких Полях.
— Батька, — сказал он, — они бежали в Чигирин, и умно делали, потому что много выиграли времени, но когда узнали от Плесневского о Хмеле и Желтых Водах, изменили намерения. Ты сам видел, что они съехали с дороги в сторону.
— В степь?
— В степи я бы их сразу нашел, но они пошли по Днепру, чтобы попасть в гетманский лагерь. А может, они пошли на Черкассы или Золотоношу и Прохоровку… А если и к Переяславлю пошли, хотя и не думаю, мы и там их найдем. Нам нужно было бы одному ехать на Черкассы, другому на Золотоношу, и поскорее, потому что, как только они через Днепр переправятся, то и встретятся с гетманами, или их татары Хмельницкого поймают.
— Так ступай ты в Золотоношу, а я в Черкассы пойду.
— Хорошо.
— Держи ухо востро: лях — хитрая лисица.
— О, и у меня свой ум есть!
Согласно выработанному плану погони отряд разделился на две части. Вечером того же дня старый есаул Антон приехал в Демьяновку.
Деревня стояла пустою, остались только одни бабы, так как все мужское население бежало к Хмельницкому. При виде вооруженных людей бабы попрятались в амбары и овины. Антон долго должен был искать, пока нашел старуху, которая уже не боялась ничего, даже татар.
— Где мужики, старушка? — спросил Антон.
— А я почем знаю! — ответила старуха, показывая желтые зубы.
— Мы казаки, старушка, не бойся, мы не от ляхов.
— Ляхов? Чтобы они пропали!
— Вы ведь на нашей стороне, правда?
— На вашей? — старуха остановилась на минуту. — А вас чтобы черти побрали!
Антон не знал, что ему делать, как вдруг двери одной хаты скрипнули, и молодая, красивая женщина вышла на двор.
— Эй, молодцы! Я слышала, что вы не ляхи.
— Нет, не ляхи.
— Так вы, значит, от Хмеля?
— От Хмеля.
— А зачем вы о мужиках расспрашивали?
— Так расспрашивали, пошли ли они уже?
— Пошли, пошли!
— Слава Богу!
— А скажи-ка, молодица, не проходил ли тут один шляхтич, старый, с дочкой?
— Шляхтич? Лях? Не видала что-то.
— Никого здесь не было?
— Был дед. Он подбивал наших, чтобы они к Хмелю в Золотоношу шли, а сюда, говорит, князь Ерема придет.
— Куда?
— Да сюда. А потом, говорит, и в Золотоношу пойдет.
— И он подбивал мужиков бунтовать?
— Подбивал.
— Он один был?
— Нет. С ним был немой.
— А каков он из себя, старик-то?
— Ой, старый, старенький, все на гуслях играл и на панов плакался. Да я сама-то его не видела.
— И мужиков к бунту подбивал? — еще раз спросил Антон.
— Подбивал.
— Гм! Ну, оставайся с Богом, молодица!
— Поезжайте с Богом.
Антон глубоко задумался. Если бы тот дед был переряженным Заглобой, то какого черта он будоражил бы народ? Наконец, откуда он взял одежду и куда девал коней? Но главное, зачем он поднимал на бунт народ и предостерегал о приходе князя? Шляхтич прежде всего сам бы укрылся в княжеском лагере. А если князь идет к Золотоноше, в чем нет ничего невероятного, то за Василевку рассчитается непременно. Антон вздрогнул; новые ворота, мимо которых он проезжал теперь, походили на виселицу.
"Нет! Тот дед только дед — и ничего больше. Незачем ехать в Золотоношу; лучше направиться в другую сторону.
Ну, а дальше что? Ждать — князь может прийти, идти на Прохоровку и через Днепр переправиться — значит, прямо попасть в руки гетманов".
Старому степному волку стало как-то тесно в широких степях. Он понял, что, будучи волком, он напал на лисицу в лице пана Заглобы.
Вдруг он ударил себя по лбу.
— А зачем дед повел крестьян в Золотоношу, за которой была Прохоровка, а за ней, за Днепром, гетманы и весь обоз коронный?
Антон решил во что бы то ни стало ехать в Прохоровку.
Если, подойдя к берегу, он услышит, что на другой стороне стоят гетманские войска, то не будет переправляться, а пойдет вниз по реке и против Черкасс соединится с Богуном. Может быть, по дороге узнает что-нибудь о Хмельницком. Из показаний Плесневского он уже знал, что Хмельницкий занял Чигирин, выслал Кривоноса на гетманов, а сам с Тугай-беем тоже вскоре ударит по ним. Антон, опытный солдат, хорошо знакомый с положением дел, был уверен, что битва уже совершилась. В таком случае, нужно знать, чего держаться. Если Хмельницкий был побит и гетманские войска разлились по всему Приднепровью, тогда пана Заглобу нечего искать. А если Хмельницкий победил? Правда, Антон не особенно в это верил. Легче побить гетманского сына, нежели гетмана, легче отряд, чем целое войско.
"Эх! — думал старый казак. — Наш атаман лучше бы сделал, если бы думал о своей шкуре, чем о девушке. Под Чигирином можно было бы переправиться через Днепр, да и в Сечь махнуть. А тут между князем Еремой и гетманами несладко ему придется."
Обдумывая этот сложный вопрос, Антон быстро приближался к Суде. Вот и Могильная, а там близко и Демьяновка. Оба селения были пусты, но Антон, к счастью, нашел готовый плот и перевозчиков, чтобы переправиться через Суду. Заднепровье не смело еще восстать под железною рукою князя, но масса крестьян из этих деревень, хуторов и селений толпами бежала под знамена Хмельницкого. Весть о битве под Желтыми Водами сразу облетела весь край. Беспокойный народ не мог усидеть на месте, хотя никаких побудительных причин к волнению не было: князь, страшный для бунтовщиков, был истинным другом, отцом для мирных поселенцев, а его управляющие боялись проявить любую несправедливость по отношению к своим подопечным. Но дикий люд, еще так недавно из разбойников обращенный в хлебопашцев, тяготился строгостью уставов и бежал туда, куда манила его надежда безусловной свободы. Из многих деревень к Хмельницкому убежали даже бабы, из Чабановки и Высокого ушли поголовно все и сожгли свои хаты, чтобы не возвращаться назад.
Антон начал расспрашивать перевозчиков, нет ли каких вестей из Заднепровья. Вести были, но разноречивые. Одни твердили, что Хмельницкий побит гетманами, другие говорили, что победа осталась за ним. Перевозчики приняли Антона за переодетого шляхтича и, очевидно, со страха перед князем Еремией, боялись наболтать лишнего.
Антон постарался успокоить их и начал расспрашивать о мужском населении Демьяновки.
— Как же, как же! Мы их перевезли на ту сторону, — сказал один из перевозчиков.
— А дед был с ними?
— Был.
— И немой с ним, мальчик?
— И немой.
— А каков из себя дед?
— Не старый, толстый, глаза выпученные, на одном бельмо.
"Это он! — подумал Антон, и продолжал расспрашивать: — А мальчик?"
— О! Мальчик просто херувим. Таких мы и не видывали.
В это время они причаливали к берегу.
Антон уже знал, что ему делать.
"Привезем молодицу атаману", — бормотал он про себя, потом крикнул казакам: "Гони!"
Они помчались, как стая перепуганных птиц, хотя дорога была трудная, изрезанная оврагами. На дне одного из них виднелось подобие дороги. Казаки проскакали несколько верст без отдыха, Антон на лучшем коне впереди. Вот уже близок конец оврага, как вдруг Антон сразу осадил коня.
— Что это?
Впереди показалась вооруженная конница. Какой-то полк в строгом порядке спускался в овраг. Антон пригляделся внимательнее, в груди его что-то защемило, лицо покрылось смертельной бледностью.
Он узнал драгунов князя Еремии.
Поворачивать было поздно. Только двадцать шагов отделяло Антона от драгунов, да, кроме того, измученные лошади не могли бы выдержать погони. Антон решился ехать вперед.
— Что вы за люди? — встретил его грозным вопросом поручик.
— Мы люди Богуна! — ответил Антон, видя, что ничего не остается, как говорить правду. Но поручик… ведь он, кажется, знакомый; он видел его в Переяславле. — Пан поручик Кушель! Слава Богу!
— А, это ты Антон! — Поручик узнал есаула. — Что вы тут делаете? Где ваш атаман?
— Пан великий гетман выслал нашего атамана к князю-воеводе с просьбой о помощи. Атаман поехал в Лубны, а нам приказал разъезжать по деревням и ловить беглецов.
Антон врал напропалую. Он сообразил, что драгунский отряд, идущий от Днепра, не мог еще знать ни о нападении на Розлоги, ни о битве под Василевкой, ни о похождениях Богуна вообще.
Поручик все-таки задумался.
— А ведь можно подумать, что ты хочешь присоединиться к восстанию, — сказал он.
— Э, пан поручик, если б мы хотели присоединиться к Хмелю, так были бы уже на той стороне Днепра.
— Правда, — ответил Кушель, — правда, с которой я не могу не согласиться. Но ваш атаман уже не застанет пана воеводу в Лубнах.
— О! А где же князь?
— Был в Прилуках. Может быть, вчера вернулся в Лубны.
— То-то и беда… А позвольте спросить, вы это войско ведете из Золотоноши?
— Нет. Мы стояли в Каленках, а теперь получили приказ идти в Лубны, откуда выступим уже все вместе. А вы куда?
— В Прохоровку; там крестьяне переправляются.
— И много уже ушло?
— О, много, много!
— Ну, поезжайте с Богом!
— Благодарим покорно. Счастливого пути.
Драгуны расступились и пропустили Антона.
Выехав из оврага, Антон остановился и прислушивался до тех пор, пока шаги драгунов не смолкли в отдалении.
— Знаете ли, дураки, — обратился он тогда к своим казакам, — если б не я, то все бы вы через три дня были на колах. А теперь едем скорее.
И он ударил свою лошадь нагайкой.
"Наша взяла! — думал Антон. — Во-первых, мы унесли ноги, во-вторых, Заглоба, вероятно, разошелся с ними, а то иначе бесполезно было бы гнаться за ним."
Действительно, счастье изменило пану Заглобе: наткнись он на отряд пана Кушеля, ему нечего было бы заботиться о дальнейшем.
А теперь, в Прохоровке, он, как громом, был поражен известием о корсунской битве. Уже по дороге до Золотоноши ходили слухи о большом сражении, о победе Хмеля, но пан Заглоба мало этому верил; он знал, как легко распространяются в народе слухи. Но теперь трудно уже было сомневаться далее. Страшная правда глядела прямо в глаза. Хмель торжествовал, коронные войска уничтожены, вся Украина в огне.
В первую минуту пан Заглоба окончательно потерял голову. Он находился в страшном положении. Счастье решительно изменяло ему, так как в Золотоноше он не нашел никакого гарнизона. Город был решительно настроен против ляхов, старая крепость стояла пустою. Пан Заглоба ни на минуту не сомневался, что Богун ищет его, и рано или поздно нападет на его след. Правда, шляхтич кружил, как преследуемый заяц, но он отлично знал, какая собака ищет его, а эта собака не собьется со следа, как ее ни путай. Итак, за паном Заглобой был Богун, перед ним море народного бунта, резня, пожары, татарские отряды, остервенелая толпа.
Бежать при таких условиях было практически невозможно, да, к тому же еще с девушкой, которая даже в мужской одежде обращала на себя всеобщее внимание необычной красотой.
Тут было отчего потерять голову.
Но пан Заглоба обладал быстрым умом. Во время самых сильных душевных потрясений он видел только одно, вернее, чувствовал, что Богун во сто раз страшнее огня, воды, бунта, резни… пожалуй, самого Хмельницкого. При одной только мысли попасть в руки страшного атамана, по коже пана Заглобы пробегали мурашки.
— От этого уж достанется, — повторял он ежеминутно. — А тут впереди бунт!
Оставалось одно: бросить Елену, оставить ее на волю Божью, но этого пану Заглобе не хотелось.
— Мне кажется, — говорил он ей, — вы в добрый час пожелали, чтобы за вас с меня содрали кожу.
В голову ему даже не приходила мысль покинуть ее; Что же ему делать? —
— Князя искать не время, — рассуждал он. — Передо мною море; дай-ка я нырну в это море, по крайней мере, спрячусь, а даст Бог, и на другой берег выплыву.
И он решился перейти на правый берег Днепра.
В Прохоровке переправиться было нелегко. Пан Николай Потоцкий от Переяславля до Чигирина забрал все лодки для армии Кшечовского. В Прохоровке оставался только один дырявый паром, да и этого парома ожидали тысячи беглецов из Заднепровья. В самом селе были заняты не только все дома, но и все амбары, все конюшни; цены на все подскочили страшно. Пан Заглоба должен был поневоле настроить свой торбан, чтобы заработать кусок хлеба. Целые сутки он не мог переправиться: паром сломался и требовал починки. Ночь он провел с Еленой, сидя на берегу, рядом с толпами пьяных крестьян, а ночь, как на грех, выдалась сырая и холодная. Княжна чуть не умирала от утомления. Она боялась, как бы ей серьезно не расхвораться. Лицо ее загорело, глаза утратили свой блеск; каждую минуту ее не оставляла мысль, что ее узнают, что погоня Богуна вот-вот настигнет их. В эту же ночь ей пришлось быть свидетельницей страшной сцены. Крестьяне поймали несколько шляхетских семейств, спасавшихся бегством во владения Вишневецкого, и замучили их насмерть. Самое утонченное зверство побледнело бы перед выдумками пьяной, разъяренной толпы. В самой Прохоровке проживали два еврейских семейства; те тоже были схвачены и утоплены в Днепре. Все это сопровождалось дикой оргией. Время от времени какой-нибудь пьяный крикнет: "Люди, спасайтесь! Ерема идет!", и все врассыпную бросались к берегу, теснились и спихивали друг друга в воду. То была страшная ночь, и, казалось, конца ей не будет. Заглоба набрал денег на кварту водки, пил сам и принудил пить княжну, иначе она окончательно впала бы в бесчувственное состояние. Наконец, днепровские волны начали бледнеть. Рассветало. День начинался, пасмурный, сырой. Заглоба хотел как можно скорей переправиться на другую сторону. Паром починили, но давка вокруг него была жуткая.
— Место для деда, место для деда! — кричал Заглоба, расчищая себе дорогу. — Место для деда! Я спешу к Хмельницкому и Кривоносу. Место для деда, добрые люди, молодицы-красавицы, чтобы вы все подохли вместе с вашим отродьем! Я плохо вижу, упаду в воду… Тише! Мальчика моего утопите! Уступите, милые детки, чтоб вас паралич хватил, чтоб всех вас на кол посадили!
Крича, проклиная, умоляя и тараня толпу своими сильными локтями, пан Заглоба сначала втолкнул на паром Елену, потом взгромоздился сам и снова заорал:
— Довольно, довольно! Чего вы лезете? Еще паром перевернете, если вас столько сюда наберется. Довольно! Придет и ваша очередь, а если и не придет — беда невелика.
— Хватит, хватит! — вторили ему те, кто уже поместился на пароме. — На воду! На воду!
Паром тихонько начал отдаляться от берега, потом быстрое течение отнесло его немного в сторону по направлению к Дементову.
Наши путники были уже на середине Днепра, как вдруг весь прохоровский берег огласился громкими криками.
— Что такое? Что случилось? — спрашивали на пароме.
— Ерема! — крикнул один голос.
— Ерема, Ерема! — кричали другие.
Гребцы напрягли свои силы, паром помчался, словно казацкая чайка, по волнам.
В то же время какое-то войско показалось на прохоровском берегу.
— Войска Еремы!
Прибывшие торопливо расспрашивали о чем-то людей, собравшихся на берегу, потом закричали, чтобы паром остановился.
Заглоба посмотрел, и холодный пот выступил на его лбу; он узнал казаков Богуна.
Действительно, то был Антон со своими казаками.
Но, как мы уже говорили, пан Заглоба никогда надолго не утрачивал присутствия духа; он протер глаза, как человек с плохим зрением, потом вдруг отчаянно вскрикнул:
— Детки, это казаки Вишневецкого! О, ради Бога и Пречистой Матери, скорей к берегу! Жаль тех, что остались на берегу, но делать нечего, придется изрубить паром, иначе мы все погибнем!
— Скорей, скорей, порубить паром! — раздались голоса.
За шумом не было слышно, что кричали с берега. Паром, наконец, ткнулся в прибрежный песок. Одни не успели еще прыгнуть на берег, как другие начали уже отрывать борта парома или рубить его топорами. Доски и щепки поплыли вниз по течению. Страх удесятерил силы; от несчастного парома почти ничего не осталось.
А пан Заглоба все это время не переставал кричать:
— Руби, руби! Спасайтесь! Ерема идет! Ерема идет!
Впрочем, это не мешало ему здоровым глазом многозначительно подмигивать Елене.
На другом берегу, вероятно, увидели уничтожение парома, потому что крики еще усилились, но слов, за дальностью, различить уже не было возможности.
Паром был уже весь разобран, когда новое событие поразило всех спасшихся от гибели.
— Скачут в воду, плывут к нам!
И правда, сначала один всадник, за ним несколько десятков других пустились вплавь к другому берегу. То было проявление безумной отваги, потому что река благодаря обилию весенних вод неслась со страшной быстротой. Лошади, подхваченные бурным течением, не могли плыть напрямик: вода увлекала их в сторону.
— Не доплывут! — кричали крестьяне.
— Потонут!
— Слава Богу! О! О! Уж один конь захлебнулся.
— На погибель им!
Лошади проплыли третью часть реки, но вода все более и более сносила их вниз. Они начинали, видимо, выбиваться из сил. Всадники, сидящие на них, были уже по пояс в воде. Прошло несколько тревожных минут. Теперь были видны только конские головы, казакам вода доходила до груди, но они проплыли уже половину реки. Вдруг один из них скрылся под водой, за ним другой, третий, четвертый… число плывущих уменьшалось с каждой минутой. На обоих берегах воцарилось глухое молчание, все с волнением бежали вниз по течению, ожидая развязки. Вот уже осталось проплыть одну треть реки, вот уже слышно тяжелое храпенье коней и людские голоса, вот некоторые уже доплывают…
Вдруг среди тишины раздался голос Заглобы:
— Гей! Детки! Ну-ка, угостим из пищалей княжеских посланцев!
Раздался громкий залп, и пороховой дым на минуту застлал всю картину. Со стороны реки послышались отчаянные крики… дым рассеялся… лошади, казаки, все исчезло. На реке никого не было, только иногда в водовороте мелькнет или спина лошади, или красная шапка казака.
Заглоба улыбался и подмигивал Елене.
Князь-воевода русский, прежде чем встретил пана Скшетуского, сидящего на развалинах Розлог, уже знал о корсунской битве. До тех пор он проживал в Прилуках и оттуда отправил пана Богуслава Машкевича с письмами к гетманам, спрашивая, куда ему нужно направиться со всеми своими силами. Пан Машкевич долго не возвращался с ответом, и князь пошел в Переяславль, высылая во все стороны гонцов с приказом стянуть все войска в Лубны.
Но тут подоспели вести, что несколько полков, стоящих на татарской границе, рассеялись или присоединились к восстанию. Князь с горечью видел, что силы его тают, что люди, которых он когда-то вел за собой, теперь покинули, бросили его.
Известие о битве под Курсунем доставил ему старый товарищ, пан Поляновский. Князь скрыл перед войсками свое горе и шел дальше, по направлению к Днепру, шел наугад в самую середину грозы и бунта, с намерением или отомстить за бесславное поражение, или погибнуть. А если, кроме того, коронные войска усилят его шеститысячную армию, о, тогда он может помериться силами и с самим Хмельницким.
Остановившись в Переяславле, он поручил пану Володыевскому и пану Кушелю разослать повсюду людей для поиска лодок и паромов. Войско должно было с левого берега переправиться на противоположный.
Посланные узнали от многочисленных беглецов о поражении под Корсунем, но ни одной лодки не нашли: часть их давно пошла под армию Барабаша и Кшечовского, остальное истребил народ, опасаясь княжеской мести. Пану Володыевскому, в сопровождении десяти драгунов, удалось все-таки переправиться на самодельном плоту. Там он поймал нескольких казаков и доставил их к князю. Князь только тогда узнал о размерах и последствиях корсунской битвы. Украина вся, до последнего человека, восстала. Бунт охватывал все новые регионы, как лавина, несущаяся с вершины горы. Шляхта оборонялась еще в своих замках, но многие крепости уже пали.
Силы Хмельницкого росли с каждой минутой. Пойманные казаки увеличили численность его войска до двухсот тысяч, но в течение двух-трех дней число это могло удвоиться. Поэтому он воспользовался кратковременным затишьем, остановился в Корсуне и вербовал людей. Волонтеров он делил на полки, назначал полковников из числа атаманов и самых опытных запорожских есаулов, посылал целые отряды для нападения на соседние земли. Князь Еремия увидел, что ему нечего и думать о переправе через Днепр в этом месте. Делать лодки самим для переправы шести тысяч человек — это заняло бы несколько недель, да и что значила его армия в сравнении с неисчислимой силой неприятеля? На военном совете большинство склонялось к походу на север, к Чернигову, через глухие леса, оттуда на Любеч, для того чтобы переправиться у Брагимова. Дорога была длинная и далеко не безопасная, так как пришлось бы пробираться через непроходимые болота; там и пехоте пройти нелегко, а что же делать кавалерии, артиллерии и обозу? Однако князю понравилось предложение совета. Он жаждал вступить на этот трудный и, как он полагал, единственно верный путь, пройти по всему Заднепровью, угасить пламя бунта, поддержать шляхту и внушить чувство страха народу, который, за отсутствием господина, должен был сам охранять тех, кто не может идти вслед за войском. Но княгиня Гризельда, панны Збаражские и весь двор находились еще в Лубнах, и князь решил ехать на последнее прощанье в Лубны.
Войска отправились вперед в тот же самый день под командой пана Володыевского. Край был еще спокоен. Кое-где появлялись разбойничьи шайки, грабящие как панские дома, так и крестьянские хаты, но разбойников уняли более или менее строгими мерами. Народ пока еще не восставал, хотя умы волновались, и вооруженные толпы каждую ночь переправлялись через Днепр. Страх еще уступал место жажде крови и разбоя. Был только один зловещий признак: отовсюду, даже из тех деревенек, которые не высылали помощи Хмелю, народ убегал перед приближением княжеских войск, точно боясь, что страшный князь поймет, что таится в их душе, и покарает за это. Он и карал повсюду, где видел хоть малейшие признаки зарождающегося бунта, и благодаря своей натуре, не знающей удержу ни в чем, карал страшно, немилосердно. Можно было сказать, что по обеим сторонам Днепра свирепствовали две силы: одна, страшная для шляхты, — Хмельницкий, другая для бунтовщиков, — князь Еремия. В народе шепотом толковали, что если эти две силы столкнутся, то солнце померкнет и воды в реках обагрятся кровью. Но сойтись скоро они не могли; победитель под Желтыми Водами, победитель под Корсунем, — словом, тот Хмельницкий, который разбил коронные войска, взял в плен гетманов и теперь стоял во главе сотен тысяч, — просто-напросто боялся лубенского владыку, который теперь искал его за Днепром.
Княжеские войска прошли Слепород. Сам жнязь остановился для отдыха в Филиппове. Там ему донесли, что прибыли послы от Хмельницкого с дисьмом и просьбой об аудиенции. Князь немедленно призвал их к себе. Они явились в числе шести человек. Послы вошли во двор дома, где жил князь, гордые, самоуверенные. Во главе их был атаман Сухая Рука, гордый своею ролью в корсунской битве и недавним полковничьим чином. Но едва лишь депутация увидела князя, как ее обуял такой неведомый страх, что вся она, без слов, опустилась на колени.
Князь, окруженный своею свитою, приказал им встать и спросил, с чем они прибыли.
— С письмом от гетмана, — ответил Сухая Рука.
Князь остановил свои глаза на нем и ответил спокойно, чеканя каждое слово:
— От разбойника и грабителя, а не от гетмана. Запорожцы побледнели и опустили головы.
Князь приказал пану Машкевичу взять и прочесть письмо.
Письмо было почтительное. В Хмельницком, уже после Корсуня, лисья хитрость взяла верх над львиной отвагою: он не забывал, что пишет Вишневецкому. Он прикидывался смиренным для того, может быть, чтобы успокоить и потом безнаказанно уязвить могущественного врага, но прикидывался несомненно. Он писал, что всему виною Чаплинский, что если над гетманами разразилось несчастье, то это не его, Хмельницкого, вина, а последствия угнетений, каким подвергаются казаки по всей Украине. Но вместе с тем, он просит князя не гневаться на него, он останется всегда покорным слугою князя и, чтобы оградить своих посланцев, извещает, что отпустил на волю взятого им в плен гусарского поручика пана Скшетуского.
Тут следовали жалобы на гордыню пана Скшетуского, который не хотел взять писем от Хмельницкого к князю и тем самым оскорбил достоинство гетмана и всего запорожского войска. Той же самой гордыне и презрению, с каким ляхи постоянно обращались к казакам, Хмельницкий приписывал и все сражения, начиная от Желтых Вод и кончая Корсунем. Письмо кончалось уверением в преданности республике и самому князю.
Казаки с удивлением прислушивались к чтению привезенного ими письма. Они рассчитывали встретить в нем что угодно — Дерзкие обвинения, гордый вызов, но не просьбы. Ясно, что Хмельницкий боялся князя. Послы присмирели еще более и пытливо вглядывались в лицо князя: не написан ли на нем их смертный приговор? И хотя они знали, на что идут, но теперь их разбирал безотчетный страх. А князь слушал спокойно и только время от времени опускал свои черные глаза, словно желал удержать молнию, готовую блеснуть в них; было ясно, что им владеет безудержный гнев. Когда письмо было прочитано, он не сказал ни слова казакам, только велел Володыевскому убрать их с глаз долой и содержать под стражей, а сам обратился к окружающим его полковникам:
— Велика хитрость нашего врага! Он этими письмами хочет усыпить нас, для того чтоб потом напасть неожиданно, или рассчитывает идти вглубь республики, дабы заключить мир и выхлопотать себе прощение правительства и короля. Тогда он будет себя чувствовать в полной безопасности, потому что, если я захочу воевать с ним, то бунтовщиком буду уже я, а не он.
Вурцель даже схватился за голову.
— О, vulpes astuta [46]!
— Какой ваш совет, господа? — спросил князь. — Говорите смело, а потом я скажу вам свое мнение.
Старый Зацвилиховский, давно уже покинувший Чигирин и соединившийся с князем, заговорил первый:
— Если ваше сиятельство требует нашего ответа, то я скажу, что вы, со свойственной вам проницательностью, совершенно верно поняли намерения Хмельницкого. Я думаю, что на письмо его нечего обращать внимание и, доставив княгиню в безопасное место, надо идти за Днепр и начинать войну, прежде чем Хмельницкий затеет свои переговоры. Республика будет опозорена, если кровью не смоет своего оскорбления. А засим я жду, что скажут Другие.
Обозовый стражник, пан Александр Замойский, ударил рукою по рукояти сабли.
— Пан хорунжий! Вашими устами говорит сама мудрость. Нужно обезглавить гидру, прежде чем она разрастется и пожрет нас.
— Аминь! — прибавил ксендз Муховецкий.
Другие полковники последовали примеру стражника и загремели своими саблями. Настала очередь Вурцеля.
— Князь! — сказал он. — Я нахожу оскорблением для вашего имени то, что этот негодяй осмелился писать вам. Он гетман самозванный, и пан Скшетуский поступил хорошо, не приняв его писем к вашему сиятельству.
— И я так же думаю, — сказал князь, — а так как самого самозванца здесь нет, то пусть он понесет кару в лице своих послов.
Он обратился к полковнику татарской хоругви:
— Пан Вершул, прикажите своим татарам обезглавить всех казаков, а главного из них посадить на кол, да поскорее.
Вершул склонил свою рыжую голову и вышел, а ксендз Му-ховецкий, который всегда удерживал порывы князя, сложил умоляюще руки и смотрел прямо в глаза князя.
— Знаю, святой отец, что вам нужно, — сказал воевода, — только этого быть не может. Казнь нужна для устрашения тех, кто бесчинствует за Днепром; ее требует и достоинство нашего имени, и польза республики. Нужно убедительным примером показать, что есть еще кто-то, кто не боится этого разбойничьего атамана.
— Князь, он же отпустил пана Скшетуского, — несмело сказал ксендз.
— Благодарю вас от его имени, что вы приравниваете его к разбойникам. — Тут князь нахмурил брови. — Впрочем, довольно об этом. — Он снова повернулся к полковникам. — Я вижу, господа, что все вы склоняетесь к войне; такова и моя воля. Мы пойдем на Чернигов, собирая шляхту по дороге, а под Брагимом переправимся. А теперь — в Лубны!
В это время двери отворились, и на пороге показался пан Розтворовский, отправленный два дня назад на разведку.
— Князь! — воскликнул он. — Бунт усиливается! Розлоги сожжены, в Василевке все наши поголовно вырезаны!
— Как, что, где? — посыпались с разных сторон вопросы. Но князь сделал рукою движение, чтобы все умолкли, а сам
начал расспрашивать:
— Кто сделал все это: бродяги или какое-то войско?
— Говорят, что Богун.
— Богун?!
— Да.
— Когда это было?
— Три дня тому назад.
— Вы шли за ним следом? Догнали? Схватили кого-нибудь?
— Я шел следом, но догнать никого не мог; они опередили меня на три дня. Но я выяснил, что они пошли назад, на Чигирин, а потом разделились. Половина пошла к Черкассам, половина на Золотоношу и Прохоровку.
— Я встретил один отряд, о котором доводил до сведения вашего сиятельства, — сказал пан Кушель. — Они сказали мне, что посланы Богуном препятствовать крестьянам бежать через Днепр, и я их пропустил свободно.
— Вы сделали глупость, но я не виню вас, — сказал князь. — Трудно не ошибиться, когда здесь изменник на изменнике.
Вдруг он схватил себя руками за голову.
— Боже всемогущий! — воскликнул он. — Я припоминаю, Скшетуский говорил мне, что Богун ищет руки княжны Курцевич! Да, да! Так вот отчего Розлоги сожжены… Девушка, должно быть, похищена. Эй, Володыевский, скорее! Вы возьмете пятьсот человек конницы и еще раз поедете на Черкассы; Быховец с пятьюстами валахов пусть идет на Золотоношу до Прохоровки. Лошадей не жалеть; кто отобьет девушку, тот получит Еремеевку. Живо! Живо!.. Ну, а мы — на Розлоги и Лубны.
Полковники бросились исполнять приказы князя.
Работа закипела. Князю подали его сивого жеребца, на котором он обыкновенно ездил в поход. Через час полки двинулись и вытянулись длинной пестрой лентой по филипповской дороге.
Близ околицы глазам солдат предстало кровавое зрелище. На плетне пять отрубленных казацких голов смотрели на проходящих мертвыми белками широко открытых глаз, а невдалеке, на зеленом пригорке, еще метался посаженный на кол атаман Сухая Рука. Острие проникло до половины тела, но несчастному атаману предстояли еще долгие часы адской муки, пока смерть не сомкнет его вежд. А пока он не только был жив, но и провожал глазами проходящие полки, — глазами, которые говорили: "Да покарает вас Бог, с вашими детьми и внуками до десятого поколения, за кровь, за раны, за муки". И хоть он был простой казак, хоть умирал не на пурпуре, не на златотканой парче, не в спальне старинного замка, а под открытым небом, на колу, — его мучения и смерть, парящая над ним, осеняли его таким величием, вложили столько ненависти и презрения в его очи, что все хорошо поняли, что он хотел бы сказать.
Князь проехал, не взглянув в эту сторону; ксендз Муховецкий осенил несчастного крестным знамением. Проехали мимо все, и только какой-то юноша из гусарской хоругви, не испросив ни у кого позволения, въехал на холм, приставил пистолет к уху страдальца и одним выстрелом положил конец его мукам. Все содрогнулись от столь дерзкого нарушения воинской дисциплины, все знали строгость князя и заранее считали бедного мальчика погибшим. Но князь не сказал ни слова, в глубоком молчании доехал до привала и только тогда приказал позвать к себе юного нарушителя.
Мальчик предстал пред князем ни жив ни мертв. Ему казалось, что земля разверзается под его ногами. А князь спросил:
— Как тебя зовут?
— Желенский.
— Ты пристрелил казака?
— Я, — еле слышно проговорил мальчик.
— Зачем же ты это сделал?
— Я не мог смотреть на его муки.
Князь помолчал с минуту.
— Ох, дитя! Ты увидишь такие ужасы, что от них всякая жалость умрет в твоем сердце, но так как ты ради жалости рисковал своею жизнью, пусть тебе казначей отпустит в Лубнах десять червонцев, а я тебя беру на службу к своей особе.
Все пришли в изумление от счастливого окончания этого дела. Но тут дали знать, что прибыли посланные на рекогносцировку в близлежащую Золотоношу, и все быстро отвлеклись от этого случая.
Поздним вечером, при свете луны, войска князя подошли к Роз-логам и нечаянно наткнулись на пана Скшетуского, сидящего на камне. Нам уже известно,'что рыцарь от горя и муки впал в бесчувственное состояние и пришел в себя только благодаря ксендзу Му-ховецкому. Офицеры горячо приветствовали и утешали старого товарища, в особенности пан Лонгинус Подбипента, который вот уже три месяца служил в хоругви пана Скшетуского. Он готов был сколько угодно плакать и вздыхать вместе с ним и тут же дал обет есть постное по вторникам, вплоть до конца своих дней, только бы Бог любым способом смягчил горе наместника. Пана Скшетуского повели к князю, который остановился здесь же в мужицкой хате. Князь, при виде своего любимца, не сказал ни слова, только широко раскрыл свои объятия. Пан Ян с рыданиями бросился к нему, князь крепко прижал его к груди, осыпал его голову поцелуями, причем многие заметили слезы на его суровых очах.
— Я рад вас видеть, как сына, — наконец, заговорил князь, — тем более, что считал вас погибшим. Несите мужественно ваш крест и помните, что тысячи людей испытывают то же, что и вы; многие потеряли своих жен, детей, родителей и друзей. И, как капля тонет в океане, так и наше горе пусть утонет в безбрежном море всеобщей беды.
— Аминь! — прибавил ксендз Муховецкий.
— О, князь, князь! Я предпочел бы видеть ее мертвою, — рыдал рыцарь.
— Плачьте, плачьте… Велика ваша утрата, и мы будем плакать вместе с вами, но только скажите себе: сегодня я плачу над самим собою, а завтрашний день не мой. Знайте, что завтра мы идем на бой.
— Я пойду с вами хоть на край света, но утешиться ничем не могу… Так мне тяжко без нее… не могу, не могу…
И бедный рыцарь в неистовстве кусал свои кулаки, чтобы подавить стон, готовый вырваться из изболевшейся груди.
— Ты сказал: да будет воля Твоя! — сурово произнес ксендз.
— Аминь, аминь! Я покоряюсь Его воле… Только невыносимо мне… не знаю, что мне делать! — прерывающимся голосом ответил Скшетуский.
Видно было, какая страшная борьба совершается в нем, как он изнемогает под тяжестью своих страданий. У всех навернулись на глаза слезы, а у более мягкосердечных, у пана Володыевского и пана Подбипенты, слезы текли ручьем. Пан Лонгинус сложил руки и повторил нежным голосом:
— Утешься, друг… и удержись хоть на время.
— Слушайте, — вдруг сказал князь, — я имею сведения, что Богун отсюда поехал на Лубны, так как известно что перерезал моих людей в Василевке. Не отчаиваясь заранее, можно предположить, что он похитил княжну, а иначе зачем бы ему ехать на Лубны?
— Ей-Богу, это очень может быть!
— Да так и есть! — подхватили офицеры. — Бог смилуется.
Пан Скшетуский широко раскрыл глаза, как человек, не понимающий, в чем дело. Перед ним блеснул луч надежды, и он упал к ногам князя:
— О, князь! Вся моя жизнь, вся кровь…
Пан Скшетуский не мог говорить дальше. Он побледнел, как смерть, так что пан Лонгинус должен был поднять и посадить его на лавку.
К утру возвратился отряд, посланный князем в Черкассы. Отряд, очевидно, не нашел Богуна, зато привез важные сведения. Люди, попадавшиеся ему по пути, говорили, что Богун за кем-то гонится; у всех расспрашивает, не видали ли толстого шляхтича с молодым мальчиком. При этом Богун спешил и скакал сломя голову. С Богуном никакой женщины не было, одни только солдаты, да и тех немного. Новая надежда, но и новая тревога поселились в сердце пана Скшетуского.
Он совершенно не понимал, в чем тут дело; он не понимал, почему Богун сначала гнался в сторону Лубен, вырезал весь Василевский гарнизон, а потом вдруг повернул к Черкассам. Что Елену он не похитил, — это казалось достаточно вероятным, но где же она теперь, куда скрылась? Бежала ли она? Если да, то в какую сторону? И почему она бежала не в Лубны, а в Черкассы или Золотоношу? Однако солдаты Богуна искали кого-то около Черкасс и Прохоровки. И что значили эти расспросы о шляхтиче и мальчике? Бедный наместник окончательно терял голову.
— Да объясните же мне, наконец, что все это значит? У меня совсем ум помутился, — приставал он к окружающим его офицерам.
— Я думаю, она в Лубнах, — сказал пан Мигурский.
— Не может этого быть, — ответил Зацвилиховский. — Если б она была в Лубнах, тогда Богун затаился бы в Чигирине, чем рисковал приблизиться к гетманам, о поражении которых он не мог еще знать. Если он поделил своих солдат на два отряда и послал кого-то преследовать, то уж, конечно, ее.
— А расспрашивал все время о старом шляхтиче и мальчике?
— Я думаю, это надо понимать, что если она спаслась, то никак не в женском платье, а переоделась в мужское. Вот этот-то мальчик она и есть.
— А ведь это верно! — вторили хором офицеры.
— Ну, хорошо, а кто же тогда тот шляхтич?
— Этого я не знаю, но думаю, что могу узнать. Крестьяне-то все видели и должны кое-что знать. Приведите-ка сюда хозяина этой хаты.
Офицеры выскочили и через несколько минут привели хозяина.
— Послушай, старик, — спросил Зацвилиховский, — ты был тут, когда Богун нападал на господский дом?
Крестьянин по обыкновению начал божиться, что ничего не знает, ничего не видел, но пан Зацвилиховский отлично знал, с кем имеет дело.
— Ах ты, негодяй! — сказал он. — Я-то знаю, что ты сидел здесь, на лавке, когда грабили двор. Говори кому-нибудь другому, но не мне; видишь, вот здесь лежит червонец, а там солдат стоит с саблей. А потом мы и деревню подожжем, и бедные люди из-за тебя разорятся.
Только тогда язык крестьянина развязался. Когда казаки начали пить на площадке перед домом, он вместе с прочими пошел посмотреть, что там делается. Они слышали, что княгиня и князья убиты и что Николай ранил атамана, который теперь лежит без чувств. Что сталось с панной, они наверно разузнать не могли, но слышали, что она убежала со шляхтичем, который приехал с Богуном.
— Вот оно что! Вот оно что! — повторял пан Зацвилиховский. — Вот тебе обещанный червонец; видишь, тебя не обидели. А ты видел этого шляхтича? Из здешних он?
— Видел, пане, только он не здешний.
— Каков он из себя?
— Толстый, пан, с седой бородой. Все ругается. На один глаз кривой.
— О! — воскликнул пан Лонгинус. — Это Заглоба.
— Заглоба? Подождите… Заглоба. Почему же нет? Он в Чи-гирине давно уже снюхался с Богуном, и пил с ним, и в кости играл. Очень может быть!
— А скажи, этот шляхтич и убежал с панной?
— Он самый. Мы так слышали.
— А вы хорошо знаете Богуна?
— Как не знать! Он тут по целым месяцам живал.
— Может быть, этот шляхтич увез панну по его приказу?
— Где там! Он Богуна связал и замотал жупаном, а панну только и видели. Атаман выл, как волк. На рассвете приказал положить себя в носилки, погнался в Лубны, а когда ничего не нашел, поехал в другую сторону.
— Благодарение Богу! — сказал Мигурский. — Значит, она теперь в Лубнах.
Пан Скшетуский горячо молился, стоя на коленях.
— Ну, ну! — бормотал старый хорунжий. — Не ожидал я такой храбрости от Заглобы, чтоб он отважился идти против Богуна. Правда, к пану Скшетускому он был очень расположен за тот лубенский тройняк, что мы вместе пили в Чигирине… да ведь и на Богуновы деньги он выпил немало. Не ожидал я от него этого, ей-Богу, не ожидал, потому что считал его всегда за труса и балаболку.
— Как бы то ни было, — заметил Володыевский, — довольно и того, что он вырвал княжну из разбойничьих рук… А так как хитрости и изворотливости ему не занимать стать, то я почти уверен, что он благополучно избежит погони. Пан Ян, слышишь ли? Утешься же!
— Если он убежал за Днепр и узнал о корсунском разгроме, — сказал Зацвилиховский, — то непременно пошел на Чигирин. Мы его настигнем на дороге… А теперь давайте-ка выпьем за здоровье возвратившегося товарища.
Офицеры охотно согласились. Пили за здоровье пана Скшетуского, княжны, их будущих потомков, пана Заглобы и так далее. Ночь прошла незаметно. На рассвете затрубили сбор, и войско двинулось в Лубны. Княжеские полки шли быстро, обоз остался позади. Пан Скшетуский хотел было идти впереди с татарской хоругвью, но чувствовал себя еще очень слабым, к тому же князь не отпускал его от себя и расспрашивал о положении дел в Сечи.
Рыцарь должен был рассказать, как он ехал, как на него напали близ Хортицы и повезли в Сечь. Он умолчал только о своих перепалках с Хмельницким из опасения, что князь сочтет это за бахвальство. Князя более всего заинтересовало известие, что у старого Гродзицкого не было пороха.
— Непоправимое несчастие, — сказал он, — Кудак мог бы сильно мешать развитию бунта. Пан Гродзицкий храбрый солдат, верный сын республики. Отчего же он ко мне не прислал за порохом?
— Вероятно, думал, что великий гетман ex officio [47] должен знать о том, — ответил пан Скшетуский.
— Правда, правда, — согласился князь и умолк на минуту.
— Великий гетман старый и опытный полководец, но чересчур уж уверенный в себе. Это и послужило причиной его гибели. Он придавал весьма мало значения восстанию, и когда я спешил ему на помощь, он не особенно ласково посматривал на меня. Ему не хотелось ни с кем делиться славой.
— И я так же думаю, — ответил Скшетуский.
— Он думал батогами усмирить Запорожье, а видите, что вышло? Бог наказал его за гордыню. Гордыня противна Творцу; она губит республику, и, кажется, никто не свободен от нее…
Князь говорил правду, его и самого можно было упрекнуть в этом. Например, в споре с паном Александром Конецпольским за Гадяч князь въехал в Варшаву во главе четырех тысяч человек, которые должны были в случае, если князя заставят принять присягу, ворваться в сенаторскую залу. Все это делалось только из-за гордыни. Можно ли было допустить, что словам Вишневецкого не верят, заставляя его присягать в сенате?
После полудня показались с высокого берега Сулы купола лубенских церквей, блестящая кровля и готические башни костела святого Михаила. Войска входили в город до самого вечера. Сам князь проехал в замок, где, по его распоряжениям, все уже было готово к дальнейшему походу; войска расположились в городе, что было делом не особенно простым. Вследствие вестей о бунте все шляхетское Заднепровье съехалось в Лубны; съезд был огромный. Подъезжали княжеские комиссары, подстаросты, экономы, арендаторы, евреи — одним словом, все, кто имел основания бояться восстания. Можно было подумать, что в Лубнах ярмарка. Не было недостатка даже в московских купцах и астраханских татарах, которые боялись ехать дальше. На рынке стояли тысячи телег и возов. Более почетные гости помещались в замке, те, что попроще, и прислуга ютились в палатках около костелов. Везде шум, толкотня, движение, разноцветье костюмов и мундиров — княжеские солдаты из разных полков, гайдуки, евреи в черных чулках, армяне в фиолетовых одеждах, татары в тулупах. Толпа с радостью приветствовала появление солдат, как единственную гарантию всеобщей безопасности. Ходили разнообразные слухи; одни говорили, что князь остается в Лубнах, другие, что выезжает в Литву, а кто-то пустил весть, что князь побил Хмельницкого. А князь, после свидания с женой и домашними, с неудовольствием смотрел на море возов и людей, которые должны тянуться вслед за его войсками и тем самым замедлять быстроту продвижения. Его утешала только одна мысль, что за Брагимом, в спокойном крае, все это рассеется и перестанет тормозить его. Сама княгиня с фрейлинами должна была ехать в Вишневец для того, чтобы князь, ничем не связываемый, мог действовать свободно. В замке все было готово хоть сейчас в дорогу, благодаря княгине Гризельде, которая не уступала мужу ни в энергии, ни в твердости характера. Князю было приятно это видеть, хотя сердце его разрывалось при мысли, что приходится оставлять родимое гнездо, где он прожил столько счастливых дней и стяжал себе этакую славу. Грусть его разделяли все: и войско, и прислуга, и весь двор; все были уверены, что пока князь воюет в далеких странах, неприятель не оставит Лубны в покое и на этих милых стенах выместит всю свою злобу. Приходилось покидать все, все приносить в жертву.
Пан Скшетуский не нашел в замке ни Заглобы, ни княжны; о них не было ни слуху ни духу. И рыцарь заперся в своей квартире, в цейхгаузе, вместе со своими обманутыми надеждами и опасениями. Он отгонял их, как на поле битвы раненый солдат отгоняет воронов, слетающихся пить теплую кровь и терзать свежее мясо. Он утешал себя мыслью, что Заглоба с его неисчерпаемою изобретательностью как-нибудь проберется в Чигирин. Пан Скшетуский вспомнил деда, которого встретил на пути в Розлоги. Дед, кем-то ограбленный до нитки, вместе со своим поводырем, три дня просидел в кагамлинских очеретах, не смея вылезти на свет Божий. Может быть, это Заглоба таким образом добыл платье для себя и Елены.
"Да, да, иначе и быть не может!" — повторял про себя наместник и чувствовал, как на сердце у него становилось легче.
Неужели всемилостивый Бог не охранит невинность Елены? Пан Скшетуский почувствовал потребность в успокоении и пошел исповедоваться к отцу Муховецкому. Ксендз повел его в исповедальню и долго вел с ним беседу. Он говорил, что человек не должен сомневаться в милосердии Божием, что гражданин обязан всем жертвовать для блага отчизны. Он нарисовал такую яркую картину падения и позора страны, что рыцарь почувствовал, как любовь к ней вновь завладевает его истерзанным сердцем.
Ксендз закончил исповедь, благословил наместника и приказал ему до утра недвижимо пролежать на полу в крестообразном положении.
Часовня была пуста и темна, только две свечки слабо мерцали перед алтарем, освещая желтым светом кроткий и любвеобильный лик распятого Христа. Проходили часы, а наместник лежал без движения, словно мертвый, и чувствовал все отчетливей, как горе, отчаяние, ненависть, страдание мало-помалу уходят из егохердца и скрываются где-то там, во мраке. Он чувствовал, что ему легче становится дышать и какое-то чудное спокойствие овладевало им; здесь, перед распятием, он нашел все, что только мог найти человек того века, человек непоколебимой веры, без малейшего следа сомнений.
Наутро предстоял отъезд из Лубен. Офицеры с рассвета осматривали свои полки, затем выходили за город и выстраивались на лугу в походном порядке. Князь отстоял обедню в костеле святого Михаила, возвратился в замок и теперь принимал депутацию от греческого духовенства и горожан Лубен и Хороля. Он восседал на троне, окруженный избранным рыцарством, и слушал речь лубенского бургомистра Грубого, который по-русски прощался с князем от имени заднепровских городов. Князь отвечал, что старался быть отцом, а не господином, и заклинал их оставаться верными республике, под могучим крылом которой они жили в мире и благоденствии.
Наступила минута отъезда; замок огласился плачем и рыданиями. Фрейлины падали в обморок, а панну Анну Божобогатую едва привели в чувство. Только княгиня села в карету с сухими глазами и гордо поднятой головой; ей не хотелось перед всеми обнаруживать своего горя. У замка стояли неисчислимые толпы народа, колокола звонили во всех церквах. Наконец, и сам князь сел на коня. Полковые знамена низко склонились перед ним, с валов ударили из пушек; плач, говор и крики смешались с колокольным звоном, с выстрелами, со звуками полковых труб. Войска двинулись.
Впереди шли две татарские хоругви — Розтворовского и Вершула, потом артиллерия пана Вурцеля, пехота Махнщкого, за ними ехала княгиня и весь двор, возы с багажом, потом валашская хоругвь пана Быховца и, наконец, цвет армии — тяжелые кавалерийские полки, панцирные и гусарские хоругви. Драгуны замыкали шествие.
За войсками тянулась бесконечная пестрая цепь шляхетских экипажей, везущих семейства тех, кто не хотел оставаться в Заднепровье после отъезда князя.
Полковые трубы весело играли, но сердца у всех невольно сжимала тоска. Каждый, глядя на родные стены, думал: увижу ли вас еще раз в жизни? Ох, выехать легко, да возвратиться трудное А ведь у каждого с этими местами связаны воспоминания о прошлом счастье, каждый знал, что оставляет здесь, а там… что ждет его там, в будущем?
Город провожал отъезжающих голосами своих колоколов, словно просил и умолял не покидать его, не бросать на произвол судьбы, словно прощался навеки.
Неужели навеки?
Да! Из всего войска и тысяч народа, которые теперь шли с князем Вишневецким, ни ему самому, ни кому другому уже не суждено было вновь увидеть родимый город.
Трубы все играли, весь табор, хоть медленно, но подвигался вперед, и вскоре очертания города покрылись голубоватой дымкой и, наконец, пропали вдали. Князь пустил коня вперед, въехал на высокий могильник и долго простоял там без движения. Весь этот край, обозримый с этой могилы, был плодом трудов рук его и его предков. Это Вишневецкие преобразили дикую пустыню в цветущий сад, и больше всех сделал сам князь Еремия. Он строил костелы, которые высятся теперь своими стрельчатыми башнями, он укрепил город, он соединил его дорогами с Украиной, он рубил леса, осушал болота, строил замки, преследовал разбойников, оберегал покой, столь необходимый для купца и хлебопашца, при нем воцарились закон и справедливость. Благодаря ему этот край жил, развивался и процветал. Он был его душою и сердцем, а теперь приходилось покидать все это.
Не огромного богатства, не обширности владений, равных целым немецким княжествам, было жаль князю; он привязался к делу рук своих, он знал, что без него тут все погибнет, что тяжелый труд многих лет пропадет, разгорятся дикие страсти, пожары охватят города и села, татарин будет поить своего коня в этих светлых водах, и если Бог дозволит ему возвратиться сюда, — все, решительно все придется начинать сызнова, а может быть, и сил уже таких не будет, и времени не хватит, и уверенности, какая была. Тут прошли лучшие годы его жизни, тут слава увенчала его голову, а теперь эта слава должна была рассеяться, как дым.
И две крупные, тяжелые слезы медленно скатились по его щекам.
То были последние слезы, которые исторглись из этих очей; с этой минуты оттуда вылетали только молнии.
Княжеский конь вытянул шею и заржал; в ответ послышалось ржание коней идущих мимо кавалеристов. Это отвлекло князя от грустных мыслей и осенило его надеждой. У него еще есть шесть тысяч верных товарищей, шесть тысяч сабель, которых ждет, как единственных спасителей, погибающее отечество. Заднепровская идиллия кончилась, но там, где грохочут пушки, где горят города и села, где ночью к ржанию татарских коней примешивается плач невольников, стоны мужчин, женщин и детей, — там поле действия открыто, там можно стяжать славу отца отечества. Кто протянет руку за этим венцом, кто защитит опозоренную, попранную вражескими ногами родину, если не он, князь, если не те войска, что вот теперь там, внизу, сверкают стальными наконечниками своих колий?
Войска теперь проходили мимо могильника. При виде князя, стоящего на вершине с булавою в руках, у солдат вырвался единодушный громкий крик:
— Да здравствует князь! Да здравствует наш вождь и гетман Еремия Вишневецкий!
И сотни знамен вновь склонились перед ним. Князь обнажил саблю, поднял глаза к небу и торжественно проговорил:
— Я, Еремия Вишневецкий, воевода русский, князь лубенский, клянусь Тебе, всемогущий Боже, что, поднимая саблю против бунта и насилия, дотоле не вложу ее в ножны, пока хватит моих сил и жизни, пока не смою позора с моей родины, пока не положу к ногам республики ее последнего врага. Аминь!
Он медленно съехал вниз и присоединился к своим полкам.
К ночи дошли до Басани, имения пани Криницкой, которая со слезами на глазах жаловалась князю, что крестьяне ее было взбунтовались и только приближение княжеских войск спасло ее от неминуемой гибели. Князь приказал схватить зачинщиков, а сам послал пана Понятовского на разведку к Каневу. Тот возвратился скоро и привез с собою пять человек запорожцев, которые под пыткой дали князю верные сведения о корсунской битве. По словам их, Хмельницкий все еще в Корсуне, а Тугай-бей с пленниками, добычей и обоими гетманами намеревается ехать в Крым. Хмельницкий сильно упрашивал Тугай-бея не покидать его, но татарин стоял на своем, говоря, что после победы над коронными войсками казаки могут обойтись и без посторонней помощи. Запорожцы определяли силу Хмельницкого в двести тысяч человек, из которых настоящего войска было только пятьдесят тысяч, остальные — всякий сброд. Князь воспрянул духом. Он тоже рассчитывал на увеличение своих войск. За Днепром к нему должны были присоединиться остатки разбитых коронных войск, местная шляхта и мелкие панские отряды.
За Переяславлем войска вступили в дремучие леса, тянущиеся по берегам Трубежа от Козельца до самого Чернигова. Был месяц май; жара стояла невиданная. В лесах вместо прохлады было так душно, что людям и животным просто не хватало воздуха для дыхания; скотина, идущая за обозом, падала на каждом шагу или, почуяв воду, бросалась к ней, производя страшный переполох. Начали падать и кони, в особенности в тяжелой кавалерии. Ночью несметное количество комаров и мошек не давали никому покоя.
Так прошло четыре дня. На пятый день жара еще более усилилась. Когда подошла ночь, кони начали храпеть, а скот жалобно мычал, словно в предчувствии опасности.
— Кровь чуют! — говорили в лагере.
— Казаки преследуют нас! Битва будет!
Женщины подняли плач, экипажи старались опередить друг друга, сворачивали в сторону и застревали между деревьями.
Но княжеские люди быстро водворяли порядок. Князь разослал во все стороны небольшие отряды с целью выяснить, не случилось ли чего-нибудь действительно опасного.
Пан Скшетуский, который вызвался идти добровольцем, возвратился первым, перед утром, и направился прямо к князю.
— Что там? — спросил Еремия.
— Князь, леса горят.
— Подожжены?
— Да. Я схватил несколько человек; они признались, что Хмельницкий послал казака, который бы шел за нами и поджигал бы лес в случае, если будет благоприятный ветер.
— Вот как? Он хотел нас спалить живьем, не вступая в битву. Привести сюда этих людей!
Привели трех чабанов, диких, глупых, перепуганных донельзя. Они тотчас же признались, что им поручено поджигать леса.
Они сообщили, что против князя и войска высланы, да те шли к Чернигову иной дорогой, ближе к Днепру. А тут подоспели и другие разведчики, все с тем же известием, что леса горят.
Но князь не особенно сильно этим тревожился.
— Это варварский способ, — сказал он, — но вреда нам он не принесет. Огонь не перейдет речек, впадающих в Трубеж.
Действительно, в Трубеж впадало столько речек, а между речками лежали такие болота, что особенно опасаться было нечего, разве только леса будут поджигать после каждой речки, каждого болота.
Разведочные отряды вскоре удостоверились, что именно так и делается. Каждый день находили нескольких поджигателей.
Огонь распространялся с удивительной быстротой, но скорее к западу и востоку, чем к северу. По ночам яркое зарево освещало все небо. Женщины с утра до ночи распевали духовные песни. Перепуганный лесной зверь бежал из своих чащоб на дорогу и смешивался с домашним скотом обоза. Воздух был пропитан гарью и дымом; войска продвигались среди густой, непроглядной мглы. Нечем было дышать, едкая гарь ела глаза, а ветер приносил все больше и больше дыма. Ночью было светлей, чем днем. А лес все тянулся, и, казалось, конца ему не будет.
Вот в таких условиях пришлось князю Еремии вести свои войска. К тому же, еще пришли известия, что неприятель идет другою стороною Трубежа.
Однажды ночью в княжеский лагерь прибыл пан Суходольский с противоположной стороны Десны. Он потребовал, чтоб его немедленно провели в княжескую палатку, и о чем-то долго совещался с князем. Потом князь собрал всех своих офицеров и объявил им горестную весть, что король Владислав умер.
Офицеры, словно по команде, обнажили головы. Лица всех сделались важны и серьезны.
Ксендз Муховецкий запел "Dies irae", и среди этих бесконечных лесов щемящее чувство сиротливости невольно объяло всех. Стало ясно, что последняя надежда рушилась, что теперь они остались одни-одинешеньки, лицом к лицу с грозным неприятелем, и нет у них никого на свете, кроме князя.
В тот же день князь нарочито громко, чтоб все слышали, сказал Зацвилиховскому:
— Нам нужен король-воин, и если Бог дозволит нам принять участие в выборах, мы подадим голос за королевича Карла, у которого рыцарского духа более, чем у Казимира.
— Vivat Carolus rex [48]! — крикнули офицеры.
— Vivat! — повторили гусары, а за ними и все войско.
Князь-воевода не знал, что эти крики из глухих заднепровских лесов донесутся до Варшавы и вырвут из его рук великую коронную булаву.
После девятидневного похода и трехдневной переправы через Десну княжеские войска достигли Чернигова. Князь отправил вперед пана Скшетуского, чтоб тот мог разузнать о княжне и Заглобе. Но и тут, как в Лубнах, ни в замке, ни в городе о них никто не слышал. Они канули без следа, словно камень в воду, и рыцарь теперь не знал, что ему и думать. Куда они могли деться? Ведь не в Москву же пошли, не в Крым? Оставалось предположить, что они перебрались через Днепр, но в таком случае они сразу очутились бы в самом центре бунта. Там резня, пожары, пьяные толпы черни, запорожцы и татары, от которых Елену не сохранила бы даже и ее одежда. Пану Скшетускому приходила даже мысль о том, что Заглоба нарочно повел Елену в ту сторону, чтоб продать ее Тугай-бею, который мог наградить его щедрей Богуна. Мысль эта повергала его в совершенное безумие. К счастью, пан Лонгинус Подбипента знал Заглобу лучше пана Скшетуского.
— Ты выкинь это из головы, милый друг, — говорил он. — Пан Заглоба этого не сделает. И у Курцевичей было немало добра, а Богун охотно уступил бы ему все. Если б он хотел погубить девушку, ему незачем было рисковать своею жизнью.
— Правда, — соглашался наместник, — но зачем же он убегает за Днепр, а не в Лубны, не в Чернигов?
— Ты успокойся, дорогой мой. Я знаю этого Заглобу. Пил он со мной немало и деньги занимал частенько. О деньгах он не заботился, ни о чужих, ни о своих. Есть свои — тратит, чужих — не отдаст, но чтобы он решился на такой поступок, этого я от него не жду.
— Легкомысленный он человек!
— Может быть, и легкомысленный, зато ловок; всякого за нос проведет, из воды сухим выйдет. А как тебе ксендз пророчествовал, что тебе ее Бог возвратит, так и будет. Надейся, как и я надеюсь.
Пан Лонгинус тяжело вздохнул и через минуту прибавил:
— Порасспросим еще в замке: может быть, они проходили тут.
Но, увы! Дальнейшие розыски не привели ни к чему.
Замок был переполнен шляхтичами, укрывшимися здесь с женами и детьми от казаков. Князь уговаривал их идти вместе с ним и предостерегал, что казаки идут по его следам. Они не смели напасть на войско, но было весьма вероятно, что после ухода князя нападут на город и крепость. Но шляхтичи продолжали упорствовать в своем заблуждении.
— Мы тут в безопасности за лесами, — стояли они на своем. — Сюда никто не придет.
— Я же прошел через эти леса, — говорил князь.
— То вы прошли, а разбойничьи шайки не пройдут. Нет, не такие это леса!
Они дорого заплатили за свою слепоту. Вскоре после ухода князя появились казаки. Замок геройски защищался в течение трех недель, но потом все-таки был взят, и все живущие в нем вырезаны до единого. Казаки учиняли страшные зверства, разрывали детей, жгли женщин на медленном огне; заступиться, отомстить за них было некому.
А князь в это время дошел до Любеча, оставил там войско для отдыха и поехал с княгиней в Брагин, лежащий среди непроходимых лесов и болот. Через неделю переправилось и войско. В праздник Тела Господня, в Бабице над Мозырем, наступила для князя минута расставанья с женой. Княгиня должна была ехать в Туров к своей тетке, князь — нести огонь и меч в сердце Украины.
На последнем прощальном обеде присутствовала княжеская чета, фрейлины и избранное рыцарство. Но среди дам и кавалеров не было и тени прежней веселости; не одно рыцарское сердце обливалось кровью при мысли, что через минуту придется расставаться с избранницей; не одни темные или светлые очи наполнялись слезами при воспоминании, что он уходит на войну, уходит… и не вернется, может быть. Когда князь закончил свою прощальную речь, панны разрыдались, а рыцари, как более сильные духом, поднялись со своих мест и, схватившись за рукояти сабель, дружно крикнули:
— Победим и возвратимся назад!
— Помоги вам Бог! — напутствовала княгиня.
В ответ раздался оглушительный крик, так что стены дрогнули.
— Да здравствует княгиня! Да здравствует наша мать!
— Ура! Ура!
Княгиню любили все солдаты за ее привязанность к рыцарству, за ее великодушие, щедрость и заботливость об их семействах, но больше всех любил ее князь Еремия. Это были две души, сотворенные друг для друга, отлитые по одному образцу из стали и золота.
Рыцари поочередно подходили и преклоняли колени перед ее креслом, и для каждого у нее нашлось ласковое слово. Скшетускому она, кроме того, прибавила:
— Здесь не один рыцарь получил на прощанье ленту или какой-нибудь подарок, а так как той, от кого вы хотели бы получить, нет, то примите от меня.
Она сняла золотой крестик, осыпанный сапфирами, и повесила его на шею рыцаря.
Все встали из-за стола. Панны воспользовались примером княгини и начали одаривать своих кавалеров различными подарками. Только Анна Божобогатая, самая красивая из всех, стояла у окна, одинокая, покинутая всеми: ни один рыцарь не обращал на нее внимания. Лицо ее раскраснелось, глаза горели гневом; еще никогда она не чувствовала себя такой оскорбленной. А тут еще, как на грех, подошел изменник Володыевский.
— Я хотел было просить у вас что-нибудь на память, — сказал он, — но заранее отказался от этой мысли, думая, что не пробьюсь сквозь толпу окружающих вас рыцарей.
Щеки Анны вспыхнули еще более ярким румянцем.
— Вы, вероятно, не из моих рук хотели получить подарок, — тотчас же отпарировала она, — и благоразумно сделали, что отказались от этой надежды. Там если не тесно, то очень высоко для вас.
Удар был метко направлен и сразу убил двух зайцев. С одной стороны, в нем был намек на небольшой рост рыцаря, с другой — на его чувства к княжне Барбаре Збараской. Пан Володыевский прежде был влюблен в ее старшую сестру, Анну, но потом, когда ту просватали, погоревал-погоревал да и доверил свое сердце младшей — Барбаре, в надежде, что никто о том не догадается. Бедный Володыевский окончательно сконфузился и загородил какой-то вздор:
— Конечно, не всем быть такими высокими, как пан Подбипента, например…
— Он, действительно, выше вас и не одним только ростом, но и еще кое-чем. Благодарю вас, что вы напомнили мне. И то хорошо.
Она подлетела к литвину.
— Пан Подбипента, подойдите сюда. Я также хочу иметь своего рыцаря и не знаю, найду ли более мужественную грудь, на которую могла бы приколоть этот шарф.
Пан Подбипента вытаращил глаза, словно не доверял своим ушам, потом опустился на колени так, что пол затрещал:
— О, панна! Могу ли я верить…
Анна перевязала его шарфом; пан Лонгинус в восторге схватил ее крохотные ручки и начал осыпать их горячими поцелуями.
Пан Володыевский отошел в сторону, тая досаду в сердце… ведь было время, когда он любил ее.
Князь тоже простился с княгиней, и час спустя двор выехал в Туров, а войска двинулись на Припять.
Ночью на переправе, когда плотники готовили плоты, а гусары наблюдали за работами, пан Лонгинус отвел Скшетуского в сторону.
— Ох, горе какое! — тяжело вздохнул он.
— Что такое? — осведомился поручик.
— Слышал ли ты известия с Украины?
— Какие?
— Запорожцы говорили, что Тугай-бей с ордою ушел в Крым.
— Так что же? Тебе-то чего печалиться?
— Кому же и печалиться, как не мне? Ты ведь сам сказал, что казацкие головы в счет не идут, а коли татары ушли, где я достану три языческие головы, где буду искать их? А они мне вот как нужны — позарез.
Скшетуский несмотря на свои печали не мог воздержаться от улыбки:
— Понимаю, понимаю… я видел, как тебя сегодня шарфом опоясали.
Пан Лонгинус сложил руки.
— Скрывать дальше нечего, да и не стоит. Полюбил ее, дорогой мой, полюбил… Что за несчастье!
— Не горюй. Не верю я, что Тугай-бей ушел, а если б и так, то ты найдешь там язычников сколько твоей душе угодно. Там их столько же, сколько комаров здесь.
Действительно, над головами рыцарей кружили мириады комаров. Войска вступили в край непроходимых болот, топей, лесов, рек, речек и ручьев — одним словом, в глухую, непроходимую чащобу.
Но странное дело, среди этих болот красовались и богатые панские усадьбы. Княжеские рыцари, возросшие среди безлесных, сухих заднепровских степей, не хотели верить собственным глазам. И на их родине местами попадались леса и болота, но здесь весь край казался сплошным болотом. Ночь была ясная, погожая, а при свете луны, куда ни кинь взгляд, нет ни сажени сухого места. Леса, казалось, росли прямо из воды, вода фонтанами брызгала из-под ног людей и колес экипажей. Флегматичный Вурцель, и тот приходил в отчаяние.
— Странный край! — повторял он. — Под Черниговом нам угрожал огонь, а тут вода чуть не заливает!
И правда, здесь земля, вопреки своему назначению служить опорою, словно хотела расступиться и поглотить тех, кто шел по ней.
Войска перешли через Припять; дальнейший путь состоял из бесконечных препятствий, так как чуть не каждый день приходилось перебираться через реки. Конечно, о мостах и помина не было. А через несколько дней полили дожди. Люди выбивались из сил, чтоб выбраться из этого проклятого края. Князь спешил, принуждая идти вперед. Он приказывал рубить леса, устилать бревнами дорогу и безостановочно вел свою армию по намеченному пути. Солдаты видели, как он сам, не щадя собственных сил, проводил целые дни на коне, как поспевал повсюду, и не смели роптать, хотя им становилось невмочь. Мокнуть с ночи до утра, с утра до ночи увязать в грязи — есть отчего прийти в отчаяние! Лошади начинали терять роговую оболочку копыт и совсем отказывались служить. Пехоте и драгунам Володыевского приходилось на себе тащить пушки. Лучшие полки, Скшетуского и Зацвилиховского, должны были взяться за топоры и мостить дороги. То был страшный переход, в котором воля вождя и энергия солдат превозмогали все препятствия. До сих пор никто еще не осмеливался весною проходить с армией по этим местам. К счастью, на княжеские войска во время похода не было совершено ни одного нападения. Тамошний народ, тихий, спокойный, не думал о восстании и даже впоследствии не присоединился к казакам. Он и теперь сонными глазами спокойно встречал и провожал проходящих мимо него рыцарей, покорно исполнял все, что ему приказывали.
В связи с этим князь еще более усилил дисциплину, и вслед за его войском не неслись, как это водилось, стоны и проклятия.
Наконец, после двадцати дней нечеловеческих трудов и усилий, войска князя вступили в мятежный край. "Ерема идет! Ерема идет!" — раздавалось эхо по всей Украине, вплоть до Диких Полей, до Чигирина, до Егорлыка. "Ерема идет!" — слышалось по всем городам, селениям, хуторам и пасекам, а при этой вести косы, вилы и ножи сами собой выпадали из рук крестьян, лица бледнели, толпы буйного народа бежали в Сечь, как стаи волков, поднятые охотничьим рогом; татарин, зашедший сюда для грабежа, слезал с коня и прикладывал ухо к земле, а в уцелевших еще замках звонили в колокола и пели "Те Deum laudeamus! [49]".
А грозный лев лег на рубеже взбунтовавшейся земли и отдыхал.
Он собирался с силами.
Хмельницкий, простояв некоторое время в Корсуне, отступил к Белой Церкви и основал там свою столицу. Татары разбили палатки на другой стороне реки и рассеялись для грабежей по всему киевскому воеводству. Пан Лонгинус Подбипента напрасно тревожился, что на его долю не хватит татарских голов. Наместник понял, что запорожцы, изловленные паном Понятовским под Каневом, дали неверные показания: Тугай-бей и не думал трогаться из Чигирина; более того, каждый день прибывали к нему все новые и новые чамбулы. Пришли азовцы и астраханцы, до тех пор не бывавшие в Польше, пришла двенадцатитысячная ногайская орда, двадцать тысяч аккерманцев и буджакцев — некогда заклятых врагов казаков и Запорожья. Наконец, прибыл сам хан Ислан-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. От новых друзей тяжко стонала вся Украина, много невзгод пришлось перенести не только шляхте, но и коренному русскому люду; татары поджигали их деревни, отбирали скарб, а их самих, вместе с женами и детьми, забирали в плен. В это время смерти и кровопролития для мужика оставалось только одно средство спасения: бежать в лагерь Хмельницкого. Там он из жертвы сразу становился палачом, сам опустошал свой край, не опасаясь, по крайней мере, за свою жизнь. Несчастная страна! В начале бунта ее разорил Николай Потоцкий, потом пришедшие для ее освобождения татары и запорожцы, а теперь ей угрожал страшный призрак Еремии Вишневецкого.
И к Хмельницкому бежали все кто мог, бежала даже и шляхта, потому что другого средства спасения не было. Благодаря этому силы Хмельницкого росли, и если он не вторгнулся еще вглубь республики, если так долго стоял он под Белою Церковью, то единственно для того, чтобы привести в какой-нибудь порядок дикую толпу своих соратников.
Под его могучею рукою она быстро формировалась в боевую армию. Командиры из опытных запорожцев были уже готовы, чернь разделена на полки, назначены полковники из кошевых атаманов, отдельные отряды каждый день, для боевого крещения, высылались для штурма замков. Новые солдаты скоро свыкались со своим положением; они и раньше видели татарские нападения и раньше стояли лицом к лицу с неминуемой гибелью.
Двое полковников, Ганжа и Остап, овладели Нестерваром и поголовно вырезали всю шляхту и евреев. Князя Четвертинского обезглавил его же мельник на пороге замка, а княгиню Остап сделал своею пленницей. Другие казацкие вожди шли в другие стороны и нигде не испытывали неудач; сердца ляхов объял "страх, чуждый этому народу", — страх, который вырывал оружие из рук и лишал сил.
Не раз, бывало, полковники уговаривали Хмельницкого: "Чего ты не идешь на Варшаву, напиваешься горилкою и даешь ляхам время опомниться и набрать войско?". Не раз пьяная чернь выла по ночам, окружала дом Хмельницкого и требовала, чтоб он вел ее на "ляхов". Хмельницкий раздул бунт и вдохнул в него страшную силу, но теперь сам понимал, что сила эта влечет его к неведомому будущему, старался заглянуть в бездну, зиявшую перед ним, и сердце его невольно билось в тревоге.
Среди своих полковников и атаманов только он один знал, сколько страшной силы под видимым бессилием республики. Он поднял знамя восстания, победил под Желтыми Водами, победил под Корсунем, уничтожил коронные войска… а дальше?
Он собирал совет полковников и, поводя по собравшимся налитыми кровью глазами, перед которыми все дрожали, угрюмо ставил им тот же вопрос:
— Что дальше? Чего вы хотите? Идти на Варшаву? Придет князь Вишневецкий, как гром, побьет наших жен и детей, оставит только голую землю, а потом соберет шляхту да и пойдет за нами, и мы, поставленные меж двух огней, погибнем если не в битве, то на колах… На дружбу татар рассчитывать нечего. Они сегодня с нами, завтра против нас; повернутся и уйдут в Крым или продадут панам наши головы… Что же дальше-то? Говорите!… Идти на Вишневецкого? Он один удержит всех нас, и тем временем в республике соберутся войска и пойдут к нему на помощь… Выбирайте!
И встревоженные полковники молчали, а Хмельницкий продолжал:
— Что же вы сразу замолкли? Отчего больше не наседаете на меня, чтоб я шел на Варшаву? Коли не знаете, что делать, положитесь на меня, а я, если Бог даст, спасу свою и ваши головы и обеспечу существование казаков и всего запорожского войска.
Оставался один выход: мирный договор. Хмельницкий хорошо знал, сколько таким путем можно выторговать у республики; он был уверен, что сеймы скорее согласятся на всевозможные уступки, чем на ведение длинной войны, которая потребует многочисленных затрат. Наконец, в Варшаве есть могущественная партия, а во главе ее сам король [50], которая непрочь бы поубавить силы украинских магнатов и привлечь казаков на свою сторону. При таких условиях Хмельницкий мог рассчитывать на получение гетманской булавы из королевских рук.
Вот причина его долговременного пребывания в Белой Церкви. Он вооружался, рассылал повсюду универсалы, организовывал целые армии, осаждал замки. Он знал, что только с могущественным врагом республика вступит в переговоры.
О, если б ему удалось это! Тогда меч сам собою выпадет из руки Вишневецкого, а нет, то не он, Хмельницкий, а князь будет бунтовщиком, противником короля и сеймов.
Тогда он пойдет на Вишневецкого, но уже по приказу короля и республики, и тогда пробьет последняя минута не только для князя, но и для всех украинских королевичей.
Так мечтал самозванный запорожский гетман, такой воздушный замок строил он. Но на стропилах, предназначенных для крыши этого замка, часто усаживалась черная стая печалей, сомнений, опасений и зловеще каркала.
Достаточно ли сильна партия примирения в Варшаве? Начнут ли с ним вести переговоры? Что скажут сейм и сенат? Заткнут ли там уши на стоны и зов Украины, закроют ли глаза пред заревом пожаров? Не перевесит ли влияние панов, обладающих здесь огромными богатствами, не пойдут ли охранять их? Неужели же республика так напугана, что простит ему даже союз с татарами?
А с другой стороны, душу Хмельницкого терзало сомнение, не чересчур ли сильно он распалил огонь бунта? Дозволит ли эта дикая толпа втиснуть себя в строгие рамки? Хорошо, он, Хмельницкий, заключит мир, а казаки, прикрываясь его именем, не прекратят своих безобразий или на нем самом выместят крушение своих надежд. Ведь это бешеная река, море, буря! Страшное положение! Если бы взрыв был слабее, с ним бы, как с бессильным, не вступили бы в переговоры; теперь, когда восстание дошло до крайних границ, переговоры могут, в силу самих событий, не привести ни к каким результатам.
И дальше… что же будет дальше?
Когда такие мысли свинцом давили душу гетмана, он запирался в своей келье и пил целые дни и ночи. Тогда между полковниками и чернью расходилась весть: "Гетман пьет!", и по примеру его запивали все, дисциплина падала, пленников убивали, начинался дикий, страшный разгул. Белая Церковь становилась адом.
Однажды к пьяному гетману вошел Выговский, шляхтич, взятый в плен под Корсунем и перевербованный в гетманского секретаря. Он без церемоний начал трясти гетмана, наконец, посадил его на войлок и привел в чувство.
— Что случилось? — спросил Хмельницкий.
— Встаньте, пан гетман, и придите в себя, — отвечал Выговский. — Посольство пришло.
Хмельницкий сразу вскочил на ноги и моментально отрезвел.
— Гей! — крикнул он казачонку, сидящему у порога, — мантию, шапку и булаву!.. Кто приехал? От кого?
— Ксендз Патроний Ласко из Гущи, от пана воеводы брацлавского.
— От пана Киселя?
— Да.
— Слава Отцу и Сыну, слава Святому Духу и Святой Пречистой! — крестился Хмельницкий.
Лицо его просветлело… с ним начинают вести переговоры… Наконец-то!
Но, увы! В тот же день пришли известия, прямо противоположные мирному посольству пана Киселя. Доносили, что князь, дав отдых войску, утомленному походами через леса и болота, вступил во взбунтовавшийся край и теперь бьет и рубит всех направо и налево; что отряд, высланный под начальством Скшетуского, разбил двухтысячную ватагу казаков и истребил их до единого; что сам князь штурмом взял Погребищи, собственность князей Збараских, и никого не пощадил. Говорили поразительные вещи о взятии Погребищ, а это было гнездо отъявленных грабителей и убийц. Князь сказал солдатам: "Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что умирают" [51], и солдаты его дошли до неслыханных пределов зверства. Из всего города не уцелела ни одна живая душа. Семьсот пленников были повешены, двести посажены на кол. Ходили слухи, что некоторым высверливали глаза буравцами, других сжигали на медленном огне. Бунт сразу утих во всей этой местности. Жители или бежали к Хмельницкому, или принимали лубенского владыку на коленях, моля о пощаде. Мелкие отряды казаков были стерты с лица земли, а в лесах, как утверждали беглецы из Самгородка, Спичина, Плескова и Вахновки, не было ни одного дерева, на котором бы не висел казак.
И все это происходило в поле зрения Белой Церкви и многотысячной армии Хмельницкого.
Хмельницкий, когда услыхал об этом, начал рычать, как раненый тур. С одной стороны, мирные переговоры, с другой — меч. Если он обрушится на князя, то отсюда следует, что он не хочет принять условий, предложенных посольством пана Киселя.
Одна надежда на татар. Хмельницкий бросился к Тугай-бею.
— Тугай-бей, друг мой! — начал он после обычных приветствий. — Ты спас меня под Желтыми Водами и Корсунем, спасай и теперь. Сейчас прибыл посол с письмом от воеводы брацлавского, где мне обещают прощение и награду, а запорожским войскам вечную свободу при условии, что мы сложим оружие. Я должен сделать это, чтоб показать свои миролюбивые намерения. А тем временем мой недруг, князь Вишневецкий, разорил Погребищи и никого в живых не оставил, и добрых моих казаков избивает, и на кол сажает, и буравами глаза высверливает. На него я идти не могу и пришел к тебе с поклоном, чтоб ты ударил по нашему общему врагу, иначе он сам скоро нападет на наши обозы.
Мурза, сидевший на куче ковров, отбитых под Корсунем или награбленных в шляхетских домах, раскачивался из стороны в сторону, закрыв глаза и точно обдумывая что-то.
— Алла! — сказал, наконец, он. — Я не могу этого сделать.
— Отчего?
— Я и так пожертвовал для тебя многими беями и чаушами под Желтой Водой и Корсунем, зачем мне жертвовать другими? Ерема — великий воин! Я пойду на него, когда и ты пойдешь, а один — нет. Я не настолько глуп, чтоб потерять в одной битве все, что добыл до сих пор. Лучше я пошлю чамбулы за добычей и пленниками. Довольно уж я для вас, псов неверных, сделал. И сам не пойду, и хану не посоветую. Я сказал.
— Ты клялся помогать мне.
— Да, но я клялся драться рядом с тобой, а не вместо тебя. Убирайся вон!
— Я тебе позволил брать пленников из моего народа, добычу отдал и гетманов отдал!
— Если б ты не отдал, я сам бы себе отдал.
— Я пойду к хану.
— Убирайся вон, пес, говорю я тебе!
И острые зубы мурзы блеснули из-под редких усов. Хмельницкий понял, что ему тут делать нечего, продолжать настаивать небезопасно, встал и пошел к хану.
Но и хан отвечал точно так же. Татары имели свой интерес и везде искали выгоды только для себя. Вместо того, чтоб решаться на генеральную битву с непобедимым вождем, они предпочитали обогащаться без кровопролития.
Взбешенный Хмельницкий вернулся домой и уже схватил было бутылку с водкой, как Выговский вырвал ее из его рук.
— Вы не будете пить, ясновельможный атаман, — сказал он. — Здесь посол, и с ним надо что-то решать.
Хмельницкий взвился.
— Я и тебя и посла твоего прикажу посадить на кол!
— А я все-таки не дам вам водки. Не стыдно ли вам, когда фортуна вознесла вас так высоко, нализываться, как простому казаку? Тьфу, тьфу, пан гетман, так не должно быть. Слух о прибытии посла уже разошелся повсюду. Войска и полковники требуют собрать совет. Вам не пить теперь, а ковать железо, пока горячо; теперь вы можете заключить мир и добиться, чего хотите, потом будет поздно… От этого зависит и моя жизнь, и ваша. Выслать бы вам теперь в Варшаву посольство, просить о помиловании…
— Умная ты голова, — смягчился Хмельницкий. — Прикажи звонить к совету, а на площади скажи полковникам, что я сейчас выйду.
Выговский вышел. Через минуту раздался звон советного колокола, и запорожские войска начали собираться. Пришли вожди и полковники: страшный Кривонос, правая рука Хмельницкого; Кшечовский, казацкий меч; старый и умудренный опытом Филон Дзедзяла, крапивницкий полковник; Федор Лобода переяславский; свирепый Федоренко кальницкий; дикий Пушкаренко полтавский; Шулейко; пылкий гадячский Чарнота; Чигиринский Якубович; явились Носач, Гладкий, Адамович, Глух, Пулуян, Панич — не все, потому что иные были в разъездах, а иных князь Еремия отправил на тот свет.
Татары не были приглашены на совет. "Товарищество" собралось на площади; теснившуюся чернь разгоняли палками, а то и кистенями, не обошлось и без крови. Наконец, показался и сам Хмельницкий, одетый в пурпур, в шапку, и с булавой в руках. Около него шел белый, как лунь, Патроний Ласко, православный священник, а с другой стороны Выговский с бумагами в руках.
Хмельницкий в молчании уселся среди полковников, потом снял шапку в знак открытия совета, встал и начал говорить так:
— Паны полковники и атаманы! Вам ведомо, что мы, благодаря великому гнету и обидам нашим, должны были взяться за оружие и с помощью его величества, крымского царя, отвоевать отнятые у нас без согласия нашего всемилостивого короля панами нашу свободу и привилегии. Бог благословил нас и поразил страхом наших тиранов, покарал за обман и жестокосердие, а нам даровал победу, за что мы воссылаем теплые благодарения к его престолу. Когда гордыня достойно наказана, нам надлежит думать о том, как остановить пролитие христианской крови, что нам повелевают сам милосердный Бог и святая Церковь, и не выпускать сабли из рук, пока волею его величества, короля нашего, нам не будут возвращены наши прежние свобода и привилегии. Мне пишет теперь пан воевода брацлавский, и я сам так думаю, что не мы, а паны Потоцкие, Калиновские, Вишневецкие и Конепольские вышли из повиновения королю и республике. И так как мы покарали их, нам должно воспоследствовать прощение и награда от отечества. Я прошу вас, мои друзья и соратники, прочесть письмо, доставленное мне от брацлавского воеводы отцом Патронием Ласко, шляхтичем православной веры. Вы мудро решите, как нам остановить потоки христианской крови и удостоиться прощения и награды за нашу верность и покорность республике.
Хмельницкий не спрашивал, должна ли война продолжаться, или нет, он просто требовал ее окончания. Тотчас же поднялись протесты, перешедшие в грозные крики. В особенности горячился Чарнота.
Хмельницкий молчал и только запоминал протестующих.
Выговский с письмом поднялся с своего места. Зорко понес копию письма, для того, чтобы прочитать "товариществу". И тут и там воцарилось глубокое молчание.
Воевода начинал письмо следующими словами:
"Пан старший запорожского войска республики, старый мой друг и приятель!
Хотя многие считают вас врагом республики, я не только твердо уверен в вашей непоколебимой верности отечеству, но и утверждаю в этом мнении панов сенаторов, моих товарищей. Потому что, во-первых, от века днепровское войско отстаивает свои права и свободу, всегда оставаясь верным королям и республике. Во-вторых, наш русский народ так предан своей православной вере, что готов пожертвовать за нее своей жизнью. В-третьих, бури бывают разные (как и теперь, по Божьему попущению), проливается братняя кровь, но отечество над всеми одно, В нем мы родились, пользуемся нашими вольностями, и во всем свете нет страны, где свобода была бы шире. Поэтому мы привыкли оберегать наше отечество, и хотя бывают иногда разные отступления, разум подскажет каждому, что лучше жить в своем свободном государстве, чем подпасть под власть другого".
Лобода прервал чтение письма.
— Правду говорит, — сказал он громко.
— Правду говорит, — повторили другие полковники.
— Неправда, лжет, собака! — заревел Чарнота.
— Молчи! Сам ты собака.
— Вы изменники. На погибель вам!
— Слушать, слушать! Читать! Он наш человек! Читать!
Буря разыгрывалась не на шутку, но Выговский снова начал читать, и все умолкло.
Пан воевода писал дальше, что запорожское войско должно верить ему, что он сам, принадлежа к той же религии и национальности, должен питать к нему дружеские чувства. Он написал, что не принимал никакого участия в несчастном кровопролитии под Кумейками и под Старцем, наконец, умолял Хмельницкого прекратить войну, отпустить татар или обратить на них оружие и оставаться твердым в верности республике. Письмо кончалось следующими словами:
"Обещаю вам как сын православной церкви и русского народа, что я сам буду содействовать всему доброму. Вы хорошо знаете, что и от меня кое-что (слава Богу) зависит в республике; без меня не может быть решен вопрос о войне или мире, а я первый не желаю внутренней войны".
Мнения присутствующих разделились, хотя письмо понравилось и полковникам, и даже "товариществу". Но в первую минуту ничего разобрать было невозможно. "Товарищество" издали походило на громадный водоворот, в котором кипели и бурлили буйные страсти. Повсюду красные лица, налитые кровью глаза, пена у рта, и всеми сторонниками продолжения войны предводительствовал Эразм Чарнота, который впал в полный экстаз. Хмельницкий, глядя на это, был недалек от взрыва бешенства, перед которым стихало все, как перед рыком льва. Но еще прежде него на лавку вскочил Кшечовский, взмахнул саблей и крикнул громовым голосом:
— Вам бы пасти стадо, а не присутствовать на совете, рабы презренные!
— Тише! Кшечовский хочет говорить! — крикнул Чарнота.
Он предполагал, что славный полковник будет говорить за войну.
— Тише! Тише!
Кшечовский пользовался большим уважением среди казачества, во-первых, благодаря своим заслугам и военному таланту, а во-вторых, — странное дело! — потому, что был шляхтичем. Все утихли и ждали, что он скажет. Сам Хмельницкий не сводил с него беспокойного взгляда.
Но Чарнота заблуждался. Кшечовский своим быстрым умом понял, что теперь или никогда он может получить от республики те должности и почести, о которых он мечтал. Он смекнул, что при умиротворении казаков его прежде всего будут стараться задобрить. Вот что говорил Кшечовский:
— Мое дело бить, а не рассуждать, но когда дело дошло до совета, я чувствую, что могу высказать и свое мнение, так как не меньше других, если не больше, заслужил право на ваше доверие. Мы начали войну, чтоб возвратить прежние вольности и привилегии, а пан воевода брацлавский пишет, что так и должно быть. Значит, или будет, или не будет. Если не будет — то война, будет — мир! Зачем зря проливать кровь? Пусть нас удовлетворят, мы успокоим чернь, и война кончится; наш батько Хмельницкий все мудро обдумал, предлагая стать на стороне его величества короля, который наградит нас за это, а если паны станут сопротивляться, он позволит нам расправиться с ними. Тогда мы и расправимся. Только одного я не посоветовал бы — татар отпускать: пусть они стоят в Диких Полях, пока дело окончательно не решится.
Лицо Хмельницкого разгладилось при этих словах, а полковники, в огромном большинстве, начали кричать, что войну нужно кончать и выслать депутацию в Варшаву, а пана Киселя просить, чтоб он сам приехал для заключения мира. Чарнота еще кричал и протестовал, но Кшечовский вперил в него грозные очи и проговорил:
— Ты, Чарнота, полковник гадячский, просишь войны и кровопролития, а когда под Корсунем на тебя шла гвардия пана Дмоховского, то ты, как подсвинок, визжал: "Братцы, родные, спасайте!". И впереди всего своего полка удирал.
— Лжешь! — завопил Чарнота. — Я не боюсь ни тебя, ни ляхов.
Кшечовский стиснул в руках саблю и бросился на Чарноту, но другие заслонили гадячского полковника. Беспорядок вновь поднялся страшный. На майдане "товарищество" ревело, как стадо диких зубров.
Тогда встал сам Хмельницкий.
— Паны полковники! — начал он. — Вы постановили отправить послов в Варшаву засвидетельствовать нашу верность перед его величеством королем и республикой и просить о награде. Но кто хочет войны, тот будет иметь ее, но не с королем, не с республикой, — мы с ними и не вели войны, — а с величайшим нашим врагом, который обагрил кровью весь казацкий край, который еще под Старцем выкупался в невинной крови и не перестает купаться в ней доселе. Я посылал к нему письмо, чтоб он унял свой гнев, но он зверски убил моих послов и ничего не ответил на мое письмо, чем нанес величайшее оскорбление всему запорожскому войску. Теперь он пришел из Заднепровья, Погребищи разорил, побил невинных людей, над участью которых я плакал кровавыми слезами. Потом, как мне донесли сегодня утром, та же судьба постигла и Немиров. Татары боятся идти на него; того и гляди, он придет сюда, чтобы уничтожить и нас, против воли благорасположенного к нам его величества короля и всей республики, ибо в своей дьявольской гордыне он постоянно готов бунтовать против кого-нибудь…
Все вокруг замерло в молчании; Хмельницкий откашлялся и продолжал:
— Бог ниспослал нам победу над гетманами, но Ерема, дьявольский сын, живущий одной неправдой, хуже всех гетманов и всех королевичей. Если б я сам пошел на него, он не преминул бы через своих родственников очернить меня и мою невинность перед лицом короля. Во что бы то ни стало нужно, чтобы король и республика ведали, что я не хочу войны и сижу смирно, а он первый нападает на нас. Поэтому я не могу идти и должен остаться для переговоров с паном воеводой брацлавским, но чтобы он, дьявольский сын, не сломал нашей силы, нам нужно уничтожить его, как мы уничтожили наших недругов, гетманов. Не пожелает ли кто из вас взять на себя это дело, а я отпишу королю, что это случилось во время моего отсутствия в целях обороны нашей? Немое молчание.
— Кто решится на этот высокий подвиг, тому я дам достаточно войска, и пушек, и стрелков, чтобы с помощью Бога осилить нашего врага смертного.
Ни один полковник не вышел вперед.
— Шестьдесят тысяч отборного войска! — еще раз сказал Хмельницкий.
Тишина.
А ведь это были неустрашимые воины, и цареградские стены не раз слышали их боевой клич. Может быть, они боялись утратить свою славу при столкновении со страшным князем Еремией?
— Знаю я одного, — угрюмо продолжал Хмельницкий, — который не отказался бы от моего предложения, да нет его с нами.
— Богун! — послышался чей-то голос из толпы.
— Да, Богун. Он уничтожил уже полк Еремии в Василевке, но его ранили, и теперь он лежит в Черкассах, со смертью борется. А нет его — и никого нет, вижу я! Где слава казацкая, где Павлюки, Наливайки, Лободы и Остраницы?!
Тут человек небольшого роста, толстый, с синим лицом, огненными усами над кривым ртом и зелеными глазами, подняли? с лавки и подошел к Хмельницкому.
— Я пойду, — сказал он. То был Максим Кривонос.
Раздались громкие одобрительные голоса, а он, опершись в бок, продолжал хриплым, отрывистым голосом:
— Не думай, гетман, чтоб я боялся. Я сразу не встал, думал: есть лучше меня. А коли нет, я пойду. Вы что? Вы головы и руки, а у меня этого нет, только руки и сабля. Умирать один раз! Война мне мать и сестра. Вишневецкий режет — и я буду; он вешает — и я буду. А ты мне, гетман, дай добрых казаков; с чернью на Вишневецкого нападать нельзя. Так и пойду резать, бить, вешать! На погибель им, благородным!
Другой атаман тоже вышел вперед.
— Я с тобою, Максим. Это был Пулуян.
— И Чарнота, и Гладкий, и Носач пойдут с тобой, — сказал Хмельницкий.
— Пойдем и мы, — отозвались те. Пример Кривоноса воодушевил их.
— На Ерему! На Ерему! — раздались крики в толпе.
— Коли! Коли! — повторило "товарищество", и вскоре совет окончился попойкой. Полки, предназначенные к выходу с Кривоносом, пили насмерть, потому что шли на смерть. Казаки сами хорошо знали о том, но в сердцах их не было страха. "Умирать один раз!" — повторяли они вслед за своим предводителем и уже более не жалели себя, как заранее отпетых. Хмельницкий поощрял их; стотысячная толпа хором затянула песню. Расседланные кони метались из стороны в сторону, поднимая облака пыли и производя неописуемый беспорядок. Их преследовали с криком и хохотом; пьяные кучками ходили по берегу реки, стреляя из самопалов, дрались и лезли в дом гетмана, так что тот приказал Якубовичу разогнать их. Наконец, проливной дождь загнал всех под телеги и в шалаши.
Вечером разыгралась гроза. Гром перекатывался с одной стороны неба на другую; молнии освещали всю окрестность то белым, то красным светом.
При ее отблесках из лагеря выходил Кривонос во главе шестидесяти тысяч отборного войска и черни.
Кривонос из Белой Церкви двинулся на Сквиру и Погребищи, по направлению к Махновке, а где проходил он, там исчезали даже следы человеческого существования. Кто не шел за ним, тот погибал под ножом. Кривонос поджигал даже хлеба на корню, леса и сады, а князь тем временем уничтожал все, что попадалось на его пути… После разгрома Погребищ и кровавого крещения Немирова войска князя разбили еще несколько крупных казачьих ватаг и остановились лагерем под Райгородом. Прошел месяц, как армия Вишневецкого не слезала с коня; непосильные переходы истощили ее силы, а бои уменьшили ее численность. Руки косцов требовали отдыха от кровавой жатвы. Даже князь, и тот колебался и раздумывал, не пойти ли на время в более спокойный край, чтобы пополнить ряды войска, а в особенности запастись свежими лошадьми: старые более походили на ходячие скелеты; вот уж месяц, как они не видели овса. Но через неделю дали знать, что идет подкрепление. Князь тотчас же выехал навстречу и, действительно, встретил пана Януша Тышкевича, киевского воеводу, который шел во главе полутора тысяч добрых воинов, а вместе с ним пан Криштоф Тышкевич и молодой пан Аксак, почти еще мальчик, со своим небольшим, но превосходным гусарским отрядом, и еще множество шляхты, кто в одиночку, кто со своими солдатами, так что вся подмога состояла из двух тысяч всадников, не считая прислуги. Князь необычайно обрадовался и любезно пригласил пана воеводу к себе на квартиру. Воевода подивился суровой строгости, которую он встретил в княжеском обиталище. Князь, живший в Лубнах с королевской роскошью, во время походов приравнивал себя к простым солдатам и отказывался от самых элементарных удобств. В комнате, кроме стола, деревянных скамеек да войлока, покрытого конской шкурой, ничего не было. Эта простота поразила воеводу; он любил роскошь и не мог расстаться со своими коврами. Он иногда видел князя на сеймах, даже считался с ним в родстве, но никогда не сближался с ним и только теперь, вступив с ним в беседу, убедился, что имеет дело с человеком незаурядным. И он, сенатор, старый солдат, который дружески трепал по плечу своих сотоварищей-сенаторов, князя Доминика Заславского называл приятелем, который фамильярно обращался с самим королем, теперь чувствовал себя немного стесненным, хотя Вишневецкий принял его очень радушно и искренне благодарил за подкрепление.
— Пан воевода, — сказал он, — я благодарю Бога, что вы прибыли сюда со свежими людьми, мои все выбились из сил.
— Я заметил по солдатам вашим, что они сильно утомились. Это меня очень огорчает, потому что я намеревался просить вас о помощи.
— Разве помощь нужна вам немедленно?
— Periculum in mora, periculum in mora [52]! Собралось несколько тысяч негодяев, а во главе их Кривонос, и он, услышав, что вы идете на Константиновку, сам пошел туда же, а по дороге обложил мою Махновку и понатворил таких бед, что и описать невозможно.
— Я слышал о Кривоносе и ждал его, но коль скоро он миновал меня, я вижу, мне самому придется искать его. Дело не терпит проволочек. Как велик гарнизон в Махновке?
— В замке наберется человек двести немцев. Народ храбрый, сколько-то еще продержатся. Но беда вся в том, что туда понаехало много шляхты с семействами, а город, кроме вала и частокола, других укреплений не имеет.
— Да, да, дело не терпит проволочек, — в раздумье повторил князь и тотчас же обратился к своему пажу:
— Желенский, беги за полковниками.
Воевода киевский сидел на лавке и тяжело отдувался. Он был голоден и ждал ужина.
За дверями послышались торопливые шаги, и в комнату вошли толпой княжеские офицеры, загорелые, обросшие бородами, с ввалившимися глазами и следами утомления на лице. Они молча поклонились гостям и князю и ждали, что он скажет.
— Господа, — спросил князь, — кони готовы?
— Как всегда.
— Хорошо. Через час мы нападаем на Кривоноса.
— О? — встревожился киевский воевода и с недоумением посмотрел на пана Криштофа.
— Пан Понятовский и пан Вершул пойдут первыми. За ними пойдет Барановский с драгунами, а через час, чтоб и артиллерия Вурцеля вышла.
Полковники с поклоном оставили комнату, и через минуту сигнальная труба заиграла сбор. Воевода не ожидал такой поспешности; мало того, был крайне недоволен ею, так как сам был сильно измучен. Он рассчитывал денек-другой погостить у князя, а тут приходилось сейчас же, не выспавшись, не отдохнув хорошенько, вновь садиться на коня.
— Скажите, князь, — заговорил было он, — дойдут ли ваши солдаты до Махновки? Они страшно утомлены, а дорога не близкая…
— Не беспокойтесь, пан воевода, — перебил князь. — Они идут на битву, словно на пир.
— О, я нисколько не сомневаюсь. Народ храбрый. Но они тоже утомлены.
— Вы сами изволили сказать: periculum in mora.
— Правда, я говорил это, но все-таки мы могли бы переночевать здесь. Ведь мы идем из-под Хмельника.
— Пан воевода, мы из Лубен, из Заднепровья.
— Целый день в дороге?
— Месяц.
Тут князь вышел из комнаты, чтобы убедиться, в точности ли исполнили его приказания. Воевода бросил отчаянный взгляд на пана Криштофа и ударил себя руками по коленям.
— Вот и добился, чего желал! Ей-Богу, он тут меня уморит с голоду. Ох, уж эти горячие люди! Приходишь просить о помощи, думаешь, что два-три дня пройдут в сборах, а тут и отдохнуть не дают. Черт бы их всех побрал! Господи! Ремнем мне всю ногу истерло… негодяй паж… в животе пусто… Будьте вы прокляты! Махновка — Махновкой, а брюхо — брюхом! Я тоже старый солдат, сражений-то, может быть, видал побольше, чем они, но нельзя же все так… сразу! Это черти, а не люди; не спят, не едят, только дерутся. Богом клянусь, они так-таки никогда и не едят. Видели, пан Криштоф, этих полковников? Правда, что они похожи на призраков?
— Но зато они одухотворены рыцарским духом (пан Криштоф страстно любил войну). Боже справедливый! Сколько беспорядка в других армиях, сколько шума, беготни, бесполезной сутолоки, а здесь… слышите?… Вот уже легкие хоругви выходят.
— Слышу-слышу, так и есть! С ума сойти! — рассердился воевода.
Молодой Аксак радостно захлопал в ладоши.
— О, это великий вождь, великий воин! — восторженно повторял он.
— У вас еще молоко на губах не обсохло! — обрушился на него воевода. — Фабий-кунктатор [53] был тоже великий вождь! Понимаете вы это?
В это время вошел князь.
— Господа, на коней! Едем!
Воевода не выдержал.
— Да прикажите же, ваше сиятельство, дать мне что-нибудь поесть. Я умираю с голода! — воскликнул он, чуть не плача.
— Ох, пан воевода! — сказал князь, смеясь добродушным смехом и взяв его за плечи, — простите меня великодушно; сейчас, сейчас! На войне солдат как-то легко забывает об этом.
— Ну что, пан Криштоф, правду я говорил вам, что они не едят ничего? — шепотом обратился воевода к своему соседу.
Ужин, впрочем, длился недолго, и через два часа даже пехота вышла из Райгорода. Войска шли на Винницу и Литынь, к Хмельнику. По дороге пан Вершул наткнулся на татарский отряд, вместе с Володыевским разбил его и освободил несколько сот пленников. Дальше уже начинался край, носящий следы рук Кривоноса. Стрижовка была сожжена, население ее все перебито. Очевидно, бедняги вздумали сопротивляться, и за это Кривонос предал их мечу и огню. У входа в деревню на дубе висел сам пан Стрижовский, совершенно нагой; на шее его красовалось страшное ожерелье из мертвых голов. То были головы шестерых его детей и жены. В самой деревне по обеим сторонам улицы возвышался ряд казацких "свечей". Это были люди, привязанные к жердям за руки, высоко поднятые над головой, обвитые соломой, облитые смолой и подожженные сверху. У многих огонь опалил только руки: сильный дождь помешал огню. Страшны были эти трупы с искаженными лицами, с вытянутыми вверх руками. Над столбами с криком носились стаи хищных птиц, которые при приближении войска снимались с ближних столбов для того, чтобы пересесть на дальние. Войска молча проходили по страшной аллее и считали число жертв. Их было более трехсот. Наконец, селение кончилось, но следы опустошения шли далее. Была первая половина июля, хлеба уже подходили, ожидалась ранняя жатва, но все поля были частью сожжены, частью вытоптаны. Словно дикий ураган прошел по всем этим нивам. Да по ним и прошел ураган, страшнее которого нет в свете, — ураган междоусобной войны. Княжеские солдаты видели следы опустошения после набегов татар, но подобных зверств, подобной жестокости не видали никогда. Леса тоже были подпалены, как и нивы. Где огонь не пожрал деревьев, там своим огненным языком сорвал с них зеленый убор, опалил огненным дыханием, и лесные исполины стояли теперь, как скелеты. Пан киевский воевода смотрел и глазам своим не верил. Медяков, Згар, Хуторы, Слобода — одно пепелище! Из иных мест мужчины ушли к Кривоносу, а жены и дети их сделались добычей татар и только потом были освобождены панами Вершулом и Володыевским. На земле следы опустошения, на небе стаи воронов и коршунов, которые Бог весть откуда слетелись на казацкую жатву… Похоже, казаки здесь проходили недавно. Все чаще и чаще попадались сломанные телеги, еще свежие трупы людей и животных, разбитая посуда, медные котлы, мешки с подмоченной мукой, еще дымящиеся пожарища, только что разбросанные стога. Князь не давал своим войскам ни минуты отдыха, а воевода хватался за голову и повторял жалобным голосом:
— Моя Махновка! Моя Махновка! Вижу, что мы не поспеем!
В Хмельнике было получено известие, что Махновку осаждает не сам Кривонос, а его сын, и что онто и учинил столько зверств по дороге. Город, по тем же сведениям, был уже взят. Казаки вырезали всю шляхту и евреев, шляхтянок же забрали к себе в лагерь, где их ожидала участь, горшая, чем смерть. Но маленькая крепость под начальством пана Льва еще сопротивлялась. Казаки штурмовали ее из монастыря бернардинцев, Где перебили всех монахов. Пан Лев, не щадя своих сил и остатка боевых припасов, не мог продержаться дольше, как до утра.
Князь оставил пехоту, пушки и главные силы войска, которым приказал идти на Быстрин, а сам с воеводой, паном Криштофом, паном Аксаком и двумя тысячами солдат помчался на помощь.
Старый воевода окончательно потерял голову.
— Махновка погибла, мы придем поздно! Лучше спасти другие города! — повторял он, но князь ничего не хотел слушать.
Пан же Криштоф желал драки, а войска так и рвались в бой.
В полумиле от Махновки какая-то кучка людей, скакавших сломя голову, загородила дорогу войску. То был пан Лев с товарищами. Увидев его, воевода понял, что именно случилось.
— Замок взят? — крикнул он.
— Взят, — отвечал пан Лев и в ту же минуту свалился с лошади от ран, утомления и потери крови.
Его товарищи рассказали, как было дело. Немцев всех перебили: они предпочитали умереть, чем сдаться; пан Лев сумел пробиться сквозь толпу черни. В комнатах башни еще спасалось несколько десятков шляхты; вот им-то и необходимо оказать немедленную помощь.
Войска помчались в галоп. Через минуту показался город, стоящий на горе, крепость, а над ними тяжелая туча дыма от начавшегося пожара. День близился к концу. По небу плыли гигантские пурпурные и желтые облака, которые войска сначала приняли за зарею. При этом освещении виднелись полки запорожцев и сбитые массы черни, которые смело шли навстречу войскам киевского воеводы. О прибытии князя они и думать не могли. Или водка окончательно омрачила их ум, или взятие крепости придало им столько самонадеянности, что они храбро сходили с горы и только уже на равнине начали формироваться в ряды. При виде этого зрелища из груди польских войск вырвался крик радости, а пан воевода во второй раз имел случай убедиться в образцовой слаженности действий княжеских полков. Они сразу построились в боевом порядке, тяжелая кавалерия посередине, легкая по флангам, так что можно было прямо двигаться в дело.
— Пан Криштоф, что это за народ! — восклицал воевода. — Сразу построились, как надо. Они могли бы обойтись и без полководца.
Но князь, как опытный вождь, с булавой в руке, летал с одного фланга на другой, осматривал, раздавал последние приказания. Золотая заря играла на его серебряном панцире, и он, словно солнечный луч, сверкал среди темных рядов своей армии.
Войска выстроились в таком порядке: в середине, в первой линии — три хоругви: первая под предводительством самого киевского воеводы, вторая пана Аксака и третья Криштофа Тышкевича; за ними, во второй линии — драгуны пана Барановского и, наконец, исполинские княжеские гусары с паном Скшетуским во главе.
Фланги занимали Вершул, Кушель и Понятовский. Пушек не было — Вурцель остался в Быстрине.
Князь подскакал к воеводе и отдал честь булавою.
— За свое оскорбление вам надлежит начинать первому.
Воевода взмахнул буздыганом [54], солдаты склонились к гривам лошадей и двинулись вперед. Уже по первым командам можно было определить, что воевода, хоть и тяжелый на подъем, все-таки опытный и мужественный воин. Он не пустил свои полки во всю прыть с места; а лишь понемногу усиливал аллюр по мере приближения к неприятелю. Сам он скакал в первом ряду с буздыганом в руке, только паж поддерживал за один конец кончар [55], видимо, и так не особенно тяжелый для руки воеводы. Чернь со стороны неприятеля высыпала вперед с косами и серпами, чтоб выдержать первый натиск и тем самым облегчить атаку запорожцам. Когда враждующие стороны почти совсем уже сошлись, махновичане узнали воеводу по его громадному росту и толщине и закричали:
— Эй, ясновельможный воевода, уж скоро жатва, отчего ты не приказываешь своим подданным выходить в поле? Челом бьем тебе! Мы уж проткнем тебе брюхо!
На воеводу посыпался град пуль, не причинив, впрочем, ему вреда, потому что поляки неслись вихрем. Вот и страшная минута встречи… стук серпов и лязг кос о панцири, крики и стоны…
Копья образовали широкий проход в тесной массе крестьян, и туда, как ветер, ворвались кони, топча и круша все направо и налево. Как на лугу, когда косари становятся в ряд, буйная трава никнет перед ними, а они идут вперед, сверкая косами, так под тяжелыми ударами мечей широкая лавина черни таяла, исчезала и под напором коней, будучи не в силах устоять на месте, начала колебаться. Вот раздался крик. "Люди, спасайтесь!", и вся масса, побросав косы, цепы, вилы, самопалы, в диком беспорядке бросилась назад, на полки запорожцев. Запорожцы же, опасаясь, как бы бегущие не смяли их, выставили им навстречу свои копья, и чернь, видя свою окончательную гибель, кинулась в обе стороны, где их, в свою очередь, встретили Кушель и Понятовский.
Воевода, попирая трупы убитых врагов, мчался навстречу запорожцам, а они к нему, желая напором своим встретить его напор. Они столкнулись, как две бурные волны среди расходившегося океана. И понял воевода, что теперь он имеет дело не с толпою черни, а с опытным, мужественным запорожским войском. Две линии напирали одна на другую, против одного меча сверкал другой меч. Воевода, вырвав из рук пажа кончар, работал в поте лица и пыхтел, как кузнечный мех. Бьющиеся рядом с ним паны Сенюты, Кердеи, Богуславские, Еловицкие и Полубинские показывали чудеса храбрости. Но на казацкой стороне свирепствовал Иван Бурдабут, подполковник кальницкого полка, казак гигантского роста и силы, тем более страшный, что и его конь сражался наравне со своим господином. Не один поляк стремился помериться силами с этим кентавром, несущим всюду смерть и опустошение. Подскочили было к нему братья Сенюты, но конь Бурдабута схватил младшего, Андрея, за лицо и раздавил его в одно мгновение. Старший изо всей мочи ударил страшное животное между глаз, но сабля попала в медную бляху уздечки. Бурдабут мгновенно поразил его ударом кинжала. Так погибли оба брата и теперь лежали в пыли в своих золоченых панцирях, под конскими копытами. Бурдабут, как гений смерти, кинулся дальше и одним ударом разрубил князя Полубинского, молодого, шестнадцатилетнего мальчика. Пан Урбанский хотел отомстить за смерть родственника и выстрелил из пистолета в упор прямо в лицо Бурдабута, да только промахнулся и отстрелил ему лишь ухо. Страшный Бурдабут и его конь, оба черные, оба покрытые кровью, оба с дикими глазами и раздувающимися ноздрями, свирепствовали, как вепри. Не ушли от них и пан Урбанский, которому Бурдабут снес голову одним ударом меча, и восемнадцатилетний пан Житынский, и оба Никчемных, а остальные начали в ужасе пятиться назад, потому что за спиной Бурдабута сверкало сто новых сабель и сто новых копий, уже обагренных кровью.
Наконец, дикий атаман увидел воеводу и с радостным криком бросился ему навстречу. Воевода не отступил ни на шаг. Уверенный в своей огромной силе, он зарычал, как раненый кабан, взмахнул над головою своим буздыганом, пришпорил коня и готовился встретить натиск Бурдабута. И ножницы страшной Парки готовы были уже перерезать нить его жизни, как Сильницкий, паж, стремглав бросился на атамана, схватил его за пояс и держал до тех пор, пока не пал от удара саблей. Этого времени было достаточно для того, чтобы несколько человек отделили воеводу от атамана. Битва вновь загорелась с прежнею силой. Утомленный полк воеводы начинал было уже уступать превосходству запорожских сил, как подоспели пан Криштоф и пан Аксак со свежим подкреплением. Правда, в бой тотчас же вступили и новые полки запорожцев, но зато внизу стоял князь с драгунами Барановского и гусарами Скшетуского, а те еще до сих пор не принимали участия в сражении.
Закипела кровавая схватка. На землю спустился мрак, и только пожар освещал поле битвы. При свете зарева ясно можно было различить не только ряды, но даже и лица сражающихся. Вершул, Понятовский и Кушель уже вступили в бой и, уничтожив толпы черни, бились теперь с казацкими флангами, которые под их натиском начинали отступать к холму. Длинная линия сражающихся постепенно выгибалась обоими своими концами к городу: польские фланги брали верх, а середина под напором казацких сил отступала по направлению к князю. Подошли три новых казацких полка, но в это время князь двинул вперед драгунов Барановского.
У Вишневецкого остались одни гусары — темный лес копий, грозная шеренга железных всадников и коней. Вечерний ветерок шелестел их знаменами, а они стояли тихо, словно бы и не стремясь к бою; они хорошо знали, что и их не минет чаша сия. Посередине их князь в серебряных латах, с булавою в руках, не спускал глаз с поля битвы, около него пан Скшетуский с кончаром в сильной руке, спокойно ожидающий команды.
Князь прикрыл левою рукою глаза и все смотрел на битву. Середина польского полумесяца медленно приближалась к нему; ненадолго подкрепил ее Барановский. Князь ясно видел, как трудно держаться его солдатам. Сабли то высоко поднимались над головами сражающихся, то опускались вниз. Из середины свалки то и дело вырывались кони без седоков и, распустив гриву, мчались в открытое поле. Временами красное знамя, развевающееся над головами солдат, падало и опять поднималось кверху. Но князь смотрел дальше, на гору, туда, где во главе двух лучших полков стоял сам молодой Кривонос, выжидая минуты, когда ему нужно будет кинуться в середину битвы и смять утомленных, колеблющихся поляков.
Вот подошла и эта минута, вот он с криком, как лавина, обрушился на драгунов Барановского, но этой минуты также ждал и князь.
— Ведите! — приказал он Скшетускому.
Скшетуский поднял вверх свой кончар, и железная волна медленно двинулась вперед.
Недолго пришлось идти им: боевая линия подвигалась все ближе и ближе. Драгуны в один момент расступились вправо и влево, и гусары всею своею тяжестью хлынули в образовавшийся проход на близкие к победе полки Кривоноса.
— Ерема! Ерема! — крикнули гусары.
— Ерема! — повторило все войско.
Страшное имя князя заставило тревожно забиться сердца запорожцев. Только теперь они увидели, что имеют дело с самим князем, а не только с воеводой киевским. Да, кроме того, они и не могли противиться напору гусаров, которые давили их своею тяжестью, как падающая стена давит стоящих возле нее людей. Для запорожцев был только один выход: расступиться на обе стороны, пропустить гусаров и ударить по ним с боков, но тут были настороже драгуны и легкие хоругви Вершула, Кушеля и Понятовского.
Теперь вид поля сражения совершенно изменился: легкие польские полки образовали нечто вроде улицы, по которой бешеным вихрем мчались гусары, гоня, давя и уничтожая пеших и конных, а перед ними с воплем и стоном бежали запорожцы к горе, к городу. Если бы крыло Вершула сошлось с флангом Понятовского, все казаки были бы окружены и уничтожены.
Молодой Кривонос, несмотря на свою храбрость и мужество, понял, что ему приходится противопоставлять свою неопытность искусству князя, потерял голову и, как сумасшедший, помчался в город. Пан Кушель заметил его и изо всей силы ударил шпагой в лицо. Шпага наткнулась на какое-то препятствие, и Кривонос отделался только тяжкой раной. Но Кушель едва не заплатил за это жизнью. В эту самую минуту на него налетел Бурдабут с остатками кальницкого полка.
Дважды этот колосс пробовал остановить гусаров и дважды, отраженный превосходящей силой, должен был отступить наравне с другими. Наконец, собрав остатки своих казаков, он решил ударить с фланга по Кушелю и пробиться сквозь его драгунов в чистое поле. Но на всем пути теснились бегущие; спасение представлялось невозможным. Гусары должны были побросать копья и ожесточенно работали мечами. Битва превратилась в простую бойню, где труп падал на труп, конские копыта топтали умирающих. В некоторых местах люди так столпились, что не хватало места для замаха саблей; там уже действовали просто ножами. Вот послышались возгласы: "Помилуйте, ляхи!". Возгласы эти усиливались, заглушали стук мечей, лязг железа о железо, страшные стоны умирающих; "Помилуйте, ляхи!" — все отчаянней, все жалобней кричала толпа преследуемых, но милосердие было чуждо победителям; не кроткое солнце освещало их кровавый путь — зловещее зарево пожара.
Один Бурдабут не просил пощады. Ему не хватало места для битвы, и он ножом прокладывал себе дорогу. Казалось, его страшная рука не устанет раздавать удары направо и налево. "Колдун! Колдун!" — начали кричать гусары. — "Меч его не берет, заколдованный!" И правда, он с пеною у рта, с разгоревшимися глазами походил на одержимого. Вот он увидал Скшетуского и бросился на него.
Все затаили дух, прервали битву и не спускали глаз с двух доблестных рыцарей. Пан Ян не испугался при крике "колдун", он только почувствовал страшную злобу против врага, заскрежетал зубами и яростно кинулся навстречу атаману. Они столкнулись так сильно, что кони их присели на задние ноги. Раздался свист стали, и вдруг сабля атамана разлетелась в куски под ударом польского меча. Казалось, что уже никакая сила не спасет Бурдабута, но он подскочил к Скшетускому, ухватил его поперек тела и занес над его горлом свой страшный нож.
Роли переменились. Теперь смерть заглядывала в глаза пана Скшетуского, теперь он не мог уже действовать мечом. Но быстрым движением он выпустил меч и своею рукою сдавил руку атамана. Минуту обе руки конвульсивно дергались в воздухе, но, видно, рука Скшетуского была сильней, атаман завыл, как волк, и все увидели, как нож выпал из его рук, словно зерно из высохшего колоса. Тогда Скшетуский выпустил его раздавленную руку, схватил противника за шиворот, пригнул его голову к самой луке седла, левою рукою выхватил буздыган, ударил раз… другой… Атаман захрипел и свалился с коня.
Казаки Бурдабута с отчаянным криком бросились мстить за смерть атамана, но столкнулись с гусарами и полегли все до одного.
На другом конце поля битва не прекращалась ни на минуту; там было просторней. Там, опоясанный шарфом Анны Божобогатой, разгулялся со своим мечом пан Лонгинус.
На следующий день рыцари с удивлением осматривали эти места и при виде рук, отсеченных вместе с плечом, голов, раскроенных от лба до подбородка, целых рядов людских и конских трупов шептали друг другу: "Смотрите, здесь бился Подбипента!". Даже сам князь пришел в изумление.
Но мало-помалу битва подходила к концу. Тяжелая кавалерия снова двинулась вперед, гоня перед собою запорожские полки, которые искали спасения в бегстве, но были окружены хоругвями Кушеля и Понятовского. Отрезанные, лишенные всякой надежды, они бились со всею силою отчаяния. Они погибли все до одного, но спасли остальных. Когда два часа спустя Вершул со своими татарами вошел в город, там уже не было ни одного казака. Все они со свойственным им проворством ушли за реку и, уничтожив мост, окопались там лагерем.
Несколько десятков шляхтичей, оборонявшихся в замке, были спасены. Князь приказал жестоко наказать горожан, которые вступили в союз с казаками, а сам пустился в погоню. Впрочем, нападать на неприятельский лагерь без пушек и пехоты было совершенно невозможно. Казаки выиграли много времени и быстро удалялись. А тут еще киевский воевода воспротивился дальнейшей погоне. Князь пришел в негодование.
— Отчего вы не хотите преследовать неприятеля, с которым так храбро сражались несколько часов тому назад? — резко спросил он.
— Князь — ответил воевода, — я не знаю ваших сил, но про себя могу сказать, что я человек, состоящий из плоти и крови; после стольких трудов мне необходим отдых, да и людям моим тоже. И всегда я готов сражаться с сильным врагом, но преследовать побитого и спасающегося бегством не стану.
— Их нужно уничтожить всех до одного! — закричал князь.
— А польза от этого будет какая? Этих побьем, придет старший Кривонос, все сожжет, уничтожит, и за нашу жестокость заплатят невинные люди.
— О, я вижу, — гневно продолжал князь, — что вы вместе с канцлером и его полководцами принадлежите к партии мира, хотите усмирить бунт мирными переговорами. Но, клянусь Богом, ничего из этого не выйдет, пока моя рука в состоянии держать саблю!
— Я уже не принадлежу ни к какой партии, — спокойно ответил Тышкевич, — я принадлежу Богу и готовлюсь предстать пред Его судом. А если я не хочу, чтобы на моих руках была кровь, пролитая во время братоубийственной войны, так вы этому не удивляйтесь… Если вы обижаетесь, что вас не сделали регентом, так я вам скажу прямо: булава принадлежала вам по праву, но, может быть, хорошо сделали, что не дали ее вам; тогда вы не только бунт, но и всю эту несчастную страну утопили бы в реках крови.
Юпитерские брови Еремии нахмурились, глаза сверкнули таким грозным огнем, что все присутствующие испугались за воеводу, но в это время вошел Скшетуский с донесением:
— Ваше сиятельство, вести о старшем Кривоносе!
Все внимание князя устремилось в другую сторону, и гнев его утих. Вслед за этим в комнату вошли четверо посторонних людей, в том числе два православных священника, и, увидев князя, упали перед ним на колени.
— Спаси, владыко, спаси! — повторяли они, протягивая к нему руки.
— Откуда вы? — спросил князь.
— Мы из Полонной. Старший Кривонос осадил город и крепость; если ваша сабля не блеснет перед его глазами, все мы погибли.
— О Полонной я кое-что знаю, — медленно сказал князь. — Много народу схоронилось там, по большей части русинов. Вы хорошо сделали, что противились бунту, но я все-таки боюсь измены с их стороны, как это уже было в Немирове.
Депутаты призывали Бога в свидетели, что мысль об измене противна им, что в лице князя они видят единственного спасителя. В их словах, действительно, не было ни слова неправды. Кривонос за то и поклялся отомстить им, что они, будучи русинами, не захотели присоединиться к бунту.
Князь обещал им помощь, но не сейчас: главные его силы были в Быстрине. Депутация ушла, а князь обратился к киевскому воеводе:
— Простите меня, пан воевода! Я и сам вижу теперь, что должен оставить в покое Кривоноса-сына, чтобы преследовать отца. Младший может теперь дожидаться своей виселицы. Конечно, вы не покинете меня?
— Клянусь Богом, нет! — воскликнул воевода.
Вечером в лагерь Вишневецкого прибыл пан Стахович, посол ит воеводы брацлавского. Пан Кисель прислал князю письмо, полное любезностей, называл его Марием, спасающим отечество от гибели, извещал о всеобщей радости, которую возбудило появление князя, предрекал ему всевозможные победы, но… но конец письма совершенно не соответствовал началу. Брацлавский воевода писал, что мирные переговоры уже начаты, что он вместе с другими послами собирается в Белую Церковь и надеется успокоить Хмельницкого. В конце концов он просит князя не нападать на казаков и вообще до поры до времени воздерживаться от военных действий.
Если бы князю сказали, что все его Заднепровье разгромлено, все города сравнены с землей, он не почувствовал бы в своем сердце такой щемящей боли, которую вызвало это письмо. Еремия закрыл руками глаза и откинулся назад, как человек, раненный стрелою прямо в сердце.
— Позор! Позор! Боже! Пошли мне скорее смерть, чтоб глаза мои не видали такого поношения!
Все смолкли, а князь продолжал:
— Не хочу я жить в этой республике; теперь приходится краснеть за нее. Чернь, холопы залили кровью все отечество, вступили в союз с язычниками… Гетманы побиты, войска уничтожены, погибла слава народа, величие его попрано, церкви сожжены, ксендзы и шляхта перерезаны, женщины опозорены… а за все эти унижения, от которых кости наших предков содрогаются в своих могилах, чем ответила республика? Она с изменником, с оскорбителем своим, с союзником татар первая заводит мирные переговоры и обещает ему прощение. О, Боже! Пошли мне смерть!" Не жить нам на свете, не жить тем, кто чувствует позор отчизны и несет свою жизнь в жертву ей!
Воевода все молчал, но пан Криштоф несмело промолвил:
— Пан Кисель не составляет еще всей республики. Князь нетерпеливо прервал его:
— Не говорите вы мне о пане Киселе; я хорошо знаю, что за ним стоит целая партия: он хорошо понял стремления примаса, и канцлера, и князя Доминика, и всех панов, которые во время теперешнего безвластья правят республикой… Правят?.. Позорят ее своею преступною слабостью!.. Лучше погибнуть рыцарскому народу, чем унизиться и стать предметом всеобщего презрения.
И князь снова закрыл глаза руками. Никогда еще присутствующие не видели его в таком отчаянии.
— Князь, — тихо проговорил Зацвилиховский, — пусть они болтают языком, а мы пустим в ход сабли.
— Правда, клянусь Творцом! — воскликнул князь. — Да и что же нам остается делать в нашем положении? Вот мы при первом известии о гибели отчизны прошли через горящие леса и непроходимые болота, не спали, не ели, выбивались из последних сил, чтобы спасти родину от беды. Наши руки одеревенели от тяжкой работы, голод рвет наши внутренности, раны ноют… да ведь мы ни на что не посмотрим, все стерпим, чтоб удержать неприятеля. Меня упрекают в зависти, говорят, я недоволен тем, что меня не сделали вождем сил республики. Пусть весь свет судит, лучше ли те, что добились этого звания… Я беру вас, беру самого Бога в свидетели, что я, так же как и вы, не из-за почестей проливал свою кровь, жертвовал своею жизнью — из одной любви к родине. И тут, когда наши силы подходят к концу, когда сердце наше перестает биться, что узнаем мы? А вот что: магнаты в Варшаве и пан Кисель в Гуще выбиваются из сил, чтоб как-нибудь ублажить Хмельницкого. Позор! Позор!
— Кисель изменник! — крикнул было пан Барановский, но Стахович, человек отважный и смелый, поспешил ответить:
— Я друг воеводы брацлавского и не позволю, чтоб его называли изменником в моем присутствии. И его голова поседела от горя, и он служит отчизне, как умеет… может быть, плохо, но искренне!
Князь ничего не слышал; он весь погрузился в свои горестные мысли. Барановский хотел было что-то добавить, но в это время Еремия очнулся и угрюмо сказал:
— Другого выбора нет, или не слушаться приказа, или обречь отечество на гибель.
— Из непослушания проистекает и все зло в республике, — с нажимом произнес киевский воевода.
— Так лучше согласиться на ее позор? А если завтра нам прикажут идти с веревкой на шее к Хмельницкому и Тугай-бею, мы и это должны исполнить, послушания ради?
— Veto! — крикнул пан Криштоф.
— Veto! — повторил пан Кердей.
Князь обернулся к своим полковникам:
— А вы, старые товарищи — что скажете вы?
Старый Зацвилиховский выступил вперед.
— Князь, мне семьдесят лет, я русский, православный, был казацким комиссаром; сам Хмельницкий называл меня отцом. Сначала я сам склонялся на сторону мирных переговоров, но если теперь приходится выбирать между позором и войной, я, стоящий одною ногой в гробу, говорю: война!
— Война! — хором крикнули почти все офицеры.
— Война! Война!
— Пусть будет так, — торжественно сказал князь и ударил булавою по лежащему перед ним письму Киселя.
Спустя день, когда войска остановились в Рыльцове, князь призвал к себе пана Скшетуского.
— Войска наши слабы и утомлены, — сказал он, — у Кривоноса шестьдесят тысяч, на киевского воеводу я рассчитывать не могу, потому что в глубине души он также принадлежит к партии мира, и хотя идет за мной, но неохотно. Нам необходимо подкрепление. Я узнал, что недалеко от Константинова стоят два полковника: Осиньский с королевской гвардией и Корыцкий. Вы возьмете сто человек и поедете к ним с моим письмом и просьбой как можно скорей прийти ко мне на помощь, потому что я через два дня ударю по Кривоносу. Никто лучше вас не может исполнить этого поручения, а деяо это важное.
Пан Скшетуский поклонился и в тот же вечер пустился в путь, соблюдая всевозможную осторожность. Разъезды Кривоноса шныряли повсюду, а князь приказал избегать стычек, чтоб не терять времени. Утром наместник был уже в Вишоватом Ставе, где и нашел двух полковников, стоящих здесь с превосходным войском. К несчастью, все хлопоты пана Скшетуского пропали зря: полковники принадлежали к войску князя Доминика Заславского и получили приказ не соединяться с Вишневецким. Пан Скшетуский поехал назад, сильно огорченный. Он знал, как болезненно подействует на князя эта новая неудача, знал, до какой степени измотаны войска длинным походом и многочисленными стычками. При подобных условиях мериться силами с врагом, который в десять раз многочисленнее, почти невозможно; поневоле придется ждать.
Пан Скшетуский уже перешел Баклай и въехал во мшенецкий бор, густой, полный предательских болот и оврагов. К счастью, после проливных дождей стояла прекрасная погода. Солдаты шли узкою лесною тропинкою в сопровождении лесничих, людей верных, знающих свое дело. В лесу царствовала глубокая тишина, разве только иногда треснет сучок под конским копытом; вдруг до ушей пана Скшетуского долетели какие-то звуки — не то пение, не то крик.
— Стой! — тихо скомандовал наместник и задержал солдат.
— Что это?
Старый лесничий подошел к нему ближе.
— Теперь по лесу ходит много сумасшедших. Мы вчера встретили одну шляхтянку; бродит она по лесу и зовет: "Дети! Дети!". Должно быть, казаки детей ее порезали. Увидала она нас, вытаращила глаза и так закричала, что нас мороз по коже пробрал. Говорят, и в других лесах много таких.
Пан Скшетуский, не ведавший страха при встрече с врагом, теперь поневоле содрогнулся.
— А может, это волки воют? Издали не разберешь.
— Какие там волки, пан! Волков теперь в лесу нет, все ходят по деревням; там им немало добычи.
— Страшные времена, — вздохнул рыцарь, — когда волки живут в деревнях, а в лесах воют безумные люди! Боже! Боже!
Оять все стихло, только в соснах шумел ветер. Но вот вдали вновь послышался какой-то звук… все ясней и ясней.
— Эге! — сказал лесничий. — Похоже на то, что там собралась какая-то большая ватага. Вы подождите здесь или поезжайте потихоньку вперед, а мы с товарищем пойдем посмотреть.
— Идите, — сказал пан Скшетуский. — Мы тут будем ждать.
Лесничие исчезли. Прошел час; уже пан Скшетуский начинал терять терпение и даже подозревать, не кроется ли тут измены, как вдруг из чащи появилась какая-то тень.
— Это они, пане! — шепнул один из лесников, приближаясь к Скшетускому.
— Кто?
— "Резуны", грабители.
— Много их там?
— Человек двести будет. Что делать, я не знаю; они в балке, через которую идет наша дорога. Костры разожгли, хотя их и не видно, потому что они внизу. Охраны никакой; можно подойти на выстрел из лука.
— Хорошо! — и пан Скшетуский начал отдавать распоряжения двум старшим.
Отряд пошел вперед, но так тихо, что разве только треск сломанной ветки мог выдать его; стремя не ударило о стремя, сабля не зазвенела, лошади, привыкшие к походам, шли волчьим ходом, без фырканья и ржания. У самого обрыва, откуда уже можно было различить огни и неясные очертания людей, пан Скшетуский разделил свой отряд на три части. Одна должна была оставаться на месте, другая пошла в обход вдоль ущелья, чтобы занять противоположный выход, а третья, спешившись, ползком пробралась и залегла у самого края оврага, как раз над головами "резунов".
Пан Скшетуский, который находился в этой группе, заглянув вниз, увидел как на ладони на расстоянии двухсот или трехсот шагов весь лагерь: всех костров было около десятка, и над каждым висели котлы с похлебкой. Запах дыма и варившегося мяса доходил до пана Скшетуского и его солдат. Около костров стояли или сидели люди, потягивая горилку и болтая между собой. У некоторых в руках были копья, на которых красовались трофеи: головы мужчин, детей и женщин. Блеск огня отражался в стеклянных, мертвых глазах и освещал дикие, свирепые лица "резунов". Около самого большого костра, оборотясь спиною к пану Скшетускому, сидел старый дед и перебирал струны гусель; вокруг него столпилось немало народа.
До ушей пана Скшетуского долетели слова:
— Эй, дед! Про казака Голоту!
— Нет, — требовали другие, — про Марусю Богуславку!
— К черту Марусю!.. Про пана из Потока!
Дед ударил сильней по струнам, откашлялся и запел:
Здесь дед остановился на минуту и вздохнул; казаки тоже. Вокруг гусляра собиралось все больше и больше народу. Скшетуский, хотя и знал, что все его солдаты готовы, но не подавал сигнала к нападению. Эта тихая ночь, разложенные костры, дикие фигуры и песня о Николае Потоцком будили в рыцаре щемящую тоску, новые неясные чувства, в которых он и сам себе не мог отдать отчета. Незажившие раны его сердца вновь раскрылись, душа заныла болью. Он глубоко задумался, а дед тем временем пел дальше:
Дед вновь остановился, а тут из-под руки одного солдата выкатился камушек и полетел вниз. "Резуны" прикрыли глаза руками и начали вглядываться во тьму. Скшегуский сообразил, что время подошло, и выстрелил из пистолета в середину толпы.
— Бей, режь! — крикнул он, и тридцать солдат, выпустив свои заряды, с саблями в руках ринулись по отвесной стене ущелья на толпу изумленных, перепуганных "резунов".
— Бей, режь! — ответным эхом послышалось в одном из выходов ущелья.
— Бей, режь! — раздалось в другом.
— Ерема! Ерема!
Нападение было так неожиданно, изумление "резунов" так сильно, что они несмотря на свое вооружение и не думали сопротивляться. Уже и так среди взбунтовавшегося народа ходили слухи, что Еремия одновременно, при помощи злого духа, может показываться в разных местах, а теперь его имя, точно имя дьявола, невольно вырывало оружие из их рук Косы и копья были бессильны в таком тесном пространстве. Прижатые, словно стадо овец, к противоположной стороне оврага, теснимые неприятелем, окончательно растерявшиеся "резуны" гибли десятками без всякого сопротивления. Тихий дотоле бор огласился зловещими криками битвы. Но многие искали спасения на противоположной стороне оврага, карабкались на отвесную стену и, содрав кожу с рук, падали на острие сабель. Одни безмолвно подчинялись своей участи, другие вымаливали прощение, третьи закрывали руками лицо, чтоб не видеть близкой смерти, и над всем этим время от времени проносился страшный клич: "Ерема! Ерема!"
Дед своим торбаном так угостил в лоб одного солдата, что тот, как сноп, повалился наземь, другому чуть не раздавил руку, державшую занесенную саблю, и, вместе с тем, не переставал орать:
— Стой, стой, я шляхтич! Loquor latine [56]! Я не "дед"! Стойте, говорю вам, разбойники, подлецы, собачьи дети!
Дед не закончил еще своих любезностей, как подоспел пан Скшетуский, заглянул ему в лицо и вскрикнул:
— Заглоба!
Он бросился на него, как дикий зверь, впился пальцами в его плечи, приблизил лицо к его лицу и, задыхаясь, прохрипел:
— Где княжна? Где княжна?
— Жива, здорова, в безопасности! — еле мог ответить дед. — Да убирайтесь вы к черту, пустите меня! Всю душу вытряс!
И рыцарь, которого не могла победить ни неволя, ни раны, ни горе, ни страшный Бурдабут, пал, побежденный собственным счастьем. Он весь затрясся, опустился на колени и закрыл глаза руками.
Несчастных "резунов" почти всех перебили; осталось несколько человек, которые должны были стать добычей палача. Битва прекратилась, шум умолк. Солдаты окружили своего командира. Тот все продолжал стоять на коленях… Не ранен ли он? Но вот он встал с лицом, сияющим невыразимою радостью.
— Где она? — спросил он Заглобу.
— В Баре.
— В безопасности?
— Сильная крепость и никаких нападений не боится. А она под покровительством пани Словошевской и монахинь.
— Благодарю тебя, Боже! — В голосе рыцаря слышалось неподдельное чувство. — Дайте мне вашу руку, пан Заглоба. Всей душою моею…
Тут Скшетуский вдруг обратился к своим солдатам:
— Сколько пленников?
— Семнадцать.
— Сегодня мне Бог послал великую радость… я не хочу никого обижать. Выпустить их на волю.
Солдаты не хотели верить своим ушам. Таких случаев еще не бывало в войсках Вишневецкого.
Скшетуский слегка наморщил брови.
— Пустить их на волю, — повторил он.
Солдаты отошли, но вскоре старший есаул возвратился назад.
— Пан поручик, — сказал он, — они не верят, не хотят идти.
— A руки вы им развязали?
— Развязали.
— Тогда оставить их здесь, а мы в дорогу. Скорей!
Через полчаса отряд Скшетуского снова пустился в путь по узкой дорожке. Взошел месяц и озарил своим светом густую лесную чащу. Пан Заглоба и Скшетуский ехали впереди и разговаривали.
— Говорите же мне о ней все, что вы только знаете, — умолял рыцарь. — Так это вы тогда вырвали ее из рук Богуна?
— Я, я, да еще рот ему завязал на прощание, чтоб кричать не мог.
— Вы поступили благородно, клянусь Богом! А в Бар как вы попали?
— Э, об этом долго рассказывать… как-нибудь в другой раз… Я к тому же страшно утомлен и в горле у меня пересохло… Вы думаете, легко петь для этого мужичья? Нет ли у вас чего-нибудь выпить?
— Как же! Фляжка с горилкой. Вот она!
Пан Заглоба приставил фляжку к своим устам. Скоро ли он прикончит ее? Скшетуский не вытерпел:
— Ну, как вы ее нашли?
— Да как сказать! — ответил пан Заглоба. — На пустое брюхо все хорошо.
— Да я вас о княжне спрашиваю.
— О княжне? Потом об этом, потом…
— А как ей живется там, в Баре?
— Как у Христа за пазухой. За ее красоту все ее любят. Пани Словошевская лелеет ее, как родную дочь. А сколько рыцарей за ней ухаживают, так и не сосчитать… Да она-то обращает на них столько же внимания, сколько я вот на эту вашу пустую фляжку.
— Так Елена помнит меня?
— Помнит! Я и сам не раз недоумевал, как хватает тамошнего воздуха для ее вздохов. Все сочувствуют ей, в особенности монахини; она их совсем очаровала. Она и меня подбила идти к вам, рисковать своею шеей, для того только, чтоб узнать, живы и здоровы ли вы. Она и раньше посылала многих, да никто не соглашался идти… Наконец, я сжалился и пошел к вашему лагерю. Знаете, почему меня повсюду принимают за деда? Положим, я отлично пою…
Пан Скшетуский онемел от радости. Тысячи мыслей и воспоминаний теснились в его голове. Елена как живая встала перед ним, такая же, какою он видел ее в Розлогах, перед поездкою в Сечь, такая же прелестная, раскрасневшаяся, с черными очами, полными невыразимой сладости. Ему казалось, что он видит ее сейчас, чувствует, каким жаром веет от ее горящих щек, слышит биение ее сердца. Вспомнил он и сад вишневый, и кукушку, и вопросы, которые он задавал ей, и смущение Елены… И вся душа его трепетала от радости и счастья. Что в сравнении с этим его страдания? Словно море в сравнении с океаном. Ему хотелось закричать, вновь упасть на колени, благодарить Бога, а главное — все узнать, узнать все… это самое первое. И он вновь начал свой допрос:
— Жива, здорова?
— Жива, здорова! — словно эхо, отвечал пан Заглоба.
— И она послала вас?
— Она.
— А письмо у вас есть?
— Есть.
— Давайте!
— Оно зашито, да к тому же теперь ночь. Потерпите.
— Не могу… Вы сами видите!
— Вижу.
Ответы пана Заглобы становились все лаконичнее, наконец, он клюнул носом раз, другой и заснул. Скшетуский понял, что тут уж ничего не поделаешь, и всецело отдался своим мечтам.
Нетрудно вообразить, как принял князь известие Скшетуского об отказе Осиньского и Корыцкого. Все складывалось так, что нужно было обладать железною волей Еремии, чтоб не согнуться, не впасть в отчаяние и не выронить из рук оружия. Напрасно он бросил на произвол судьбы свои безграничные владения, напрасно метался из стороны в сторону, как лев в клетке, напрасно наносил удар за ударом страшному бунту, показывая чудеса храбрости, — все напрасно! Приближалась минута, когда он должен был осознать свое бессилие, отступить в мирные края и остаться немым свидетелем того, что делалось на Украине. Кто же его обрекал на бездействие? Не мечи казаков, нет, коварство своих, поляков. Разве он не верно рассчитывал, собираясь в поход из Заднепровья, что только он, как орел, бросится на бунт и первый занесет над его головою свою победоносную саблю, вся республика придет к нему на помощь и отдаст в его руки всю свою силу, свой карающий меч? А теперь? Король умер, после его смерти власть вождя отдана в другие руки, а его, Еремию, оставили в тени. То была первая уступка Хмельницкому, но не оскорбленное самолюбие говорило теперь в душе князя. Он страдал от сознания, что эта поруганная республика упала так низко, что избегает борьбы, в страхе отступает перед одним казаком и хочет миривши переговорами отвратить удар его грозной десницы. С момента победы под Махновкой до Еремии доходили известия о том, насколько князь Доминик Заславский не расположен к нему. Во время отсутствия Скшетуского приехал пан Корш-Зенкевич с известием, что Овруч объят огнем. Тамошнее население не склонялось на сторону бунта, но пришел Кшечовский и силою заставил народ следовать за собою. Хутора, деревни, городки — все сожжено; шляхта, не успевшая спастись, вырезана, в том числе пан Елец, старый слуга и друг Вишневецких. Князь рассчитывал, что после соединения с Осиньским и Корыцким он разобьет Кривоноса, а потом пойдет на север, к Овручу, чтоб, столковавшись с гетманом литовским, поставить бунтовщиков меж двух огней. Теперь же все планы его разрушались из-за приказа князя Доминика. Еремия не был достаточно силен, чтобы встретиться с Кривоносом, а на киевского воеводу он не особенно рассчитывал. Пан Тышкевич всей душой и сердцем принадлежал к мирной партии и, если подчинился энергии и нравственной силе князя, то ненадолго.
Князь молча выслушал донесение Скшетуского, облокотился на стол и закрыл руками лицо. Все присутствующие тоже молчали; наконец, князь заговорил:
— Клянусь Богом, это превышает человеческое терпение! Словно я один должен стараться и вместо помощи встречать только препятствия? Я же мог уйти подальше, в Сандомир, и там спокойно проживать в своих имениях? Но я этого не сделал, не сделал единственно из любви к родине, и вот награда за все труды, жертвы, за все…
Князь говорил спокойно, но в словах его было столько горечи, что всех невольно охватывала жалость. Старые полковники и молодые герои последних битв смотрели на него с грустью и сочувствием; они понимали, какую тяжелую борьбу ведет с собою этот железный человек, как сильно должна страдать его гордость. Он, князь Божией милостью, он, воевода русский, сенатор республики, должен был отступать перед Хмельницким и Кривоносом, он, почти самостоятельный монарх, который еще так недавно принимал послов иностранных держав, теперь должен был сойти с поприща славы. Он, созданный для великих дел, сознающий свою силу, теперь поневоле должен признать свое поражение…
Заботы и тревоги сильно состарили Еремию. Он похудел, глаза его ввалились, в черном, как вороново крыло, чубе появились серебряные нити. Но по лицу разлилось какое-то великое, трагическое спокойствие; гордость еще заставляла скрывать страдания.
— Что ж, пусть будет так! — сказал он. — Мы покажем неблагодарному отечеству, что не только воевать, но и погибнуть достойно сумеем. Право, я предпочел бы умереть славною смертью в какой-нибудь другой войне, а не в стычке с взбунтовавшимися мужиками!
— Не говорите о смерти, князь, — перебил воевода. — Я преклоняюсь пред вашим военным гением, но не могу поставить в вину ни вице-королю, ни канцлеру, что они хотят положить конец братоубийственной войне.
Князь взглянул прямо в глаза воеводы и медленно заговорил, отчеканивая каждое слово:
— Будьте милосердны к побежденным, они поймут это, а победители будут только презирать вас… Раз бунт возгорелся, не мирными переговорами гасить его — кровью… Иначе позор и погибель нам!
— Да, погибель, — согласился воевода, — если мы на свой страх и риск будем воевать.
— Значит ли это, что вы не пойдете за мной далее?
— Князь! Беру Бога в свидетели, что я не иду за вами потому, что так приказывает мне делать моя совесть. Я подвергну своих людей смертельной опасности, а кровь их еще пригодится республике.
Князь помолчал немного и обратился к своим полковникам:
— А вы, старые товарищи, вы не оставите меня? Не правда ли?
Офицеры Еремии словно по сигналу кинулись к нему. Одни целовали края его одежды, другие обнимали колени.
— За вами! Идем! До последней капли крови, до последнего издыхания!
— Ведите нас! Мы будем служить без жалованья!
— Ваше сиятельство! Позвольте и мне умереть около вас! — воскликнул раскрасневшийся, словно девушка, пан Аксак.
Даже киевский воевода, и тот был взволнован. Князь переходил от одного к другому и обнимал всех по очереди. Всеми овладело большое воодушевление.
— Господа! — громко сказал князь. — Вот моя воля: прежде чем мы пойдем на Кривоноса, нам необходим отдых. Вот уже третий месяц, как мы не слезаем с коней. Силы наши подходят к концу, лошадей у нас нет, пехота марширует босиком. Мы пойдем в Збараж, там отдохнем, осмотримся, — может быть, к нам еще кто-нибудь подойдет, — а потом, с новыми силами, в бой!… А вы, пан воевода, куда?
— В Глиняны; там, говорят, войска собираются.
— Тогда мы проводим вас до спокойных мест, чтобы с вами не приключилось неприятностей.
Воевода ничего не ответил. Ему было как-то не по себе. Он покидает князя, а тот еще заботится о его безопасности, хочет проводить его. Может быть, в словах его крылась какая-нибудь ирония? Этого воевода хорошенько сам не мог сообразить.
Он поклонился и вышел, офицеры разошлись тоже; с князем остался только один Скшетуский.
— Несчастье, что избрали таких полководцев, — в раздумье проговорил князь. — Остророг был бы пригоден, если б войну можно было остановить латынью да громкими словами; деверь мой, Конецпольский, отпрыск воинственного рода, неопытный мальчик, а Заславский… этот хуже всех. Знаю я его издавна! Человек с ничтожной душой и поверхностным умом. Его дело дремать за чашей, а не войсками предводительствовать… Я не говорю этого во всеуслышание, чтобы меня не заподозрили в зависти, но предвижу бедствия великие. И теперь, теперь такие люди взяли в руки кормило правления! Боже, Боже, что станется с несчастной нашей страной? Когда я думаю об этом, то невольно жажду смерти, и, кажется, она не за горами. Душа рвется к бою, а тело… оно почти бессильно.
— Вы должны беречь свое здоровье, — сказал Скшетуский. — Все будущее отечества зависит от вас.
— Отечество-то, знать, иначе думало, когда обошло меня, а теперь вырывает саблю из моих рук.
— Бог даст, королевич Карл скоро возложит на голову корону, он тогда будет уже знать, кого покарать и кого возвеличить, а пока вы настолько могущественны, что можете ни на кого не обращать внимания.
— Да я и пойду своей дорогой.
Князь, может быть, не знал, что, следуя примеру прочих "королевичей", он действовал как Бог на душу положит, а если б и знал, не сошел бы со своего пути, уверенный, что таким образом спасает честь республики.
Он тряхнул головою, точно хотел прогнать тягостные мысли, и вновь спросил Скшетуского:
— В дороге с вами ничего не случилось?
— Во мшенецких лесах я наткнулся на большую ватагу "резунов" и разбил их.
— Хорошо. А пленных взяли? Теперь это очень важно.
— Взял, но…
— Но приказали их казнить? Так, ведь?
— Нет, ваше сиятельство, я отпустил их на волю.
Еремия с изумлением посмотрел на Скшетуского. Брови его нахмурились.
— Да? Значит, и вы принадлежите к партии мира?
— Князь! Я привез "языка": меж "резунов" был переодетый шляхтич; он остался жив. А прочих я отпустил потому, что Бог послал мне великую радость. Я охотно понесу кару!.. Тот шляхтич — пан Заглоба, который принес мне известие о княжне.
Князь быстро подошел к Скшетускому.
— Жива она? Здорова?
— Слава милосердному Творцу!
— Где она теперь?
— В Баре.
— О, это сильная крепость. Мой мальчик! (Тут князь взял в руки голову Скшетуского и поцеловал его несколько раз.) Я счастлив вашею радостью, потому что люблю вас, как сына.
Паи Ян крепко поцеловал руку князя и почувствовал, что теперь еще больше любит его, еще больше предан ему. Грозный и безжалостный Еремия умел покорять сердца своих рыцарей.
— Ну, теперь я не удивляюсь, что вы отпустили "резунов". Конечно, вы не понесете за это никакого наказания! Молодец этот шляхтич! Так он ее из Заднепровья довел до Бара? Слава Богу! Для меня сегодняшний день — истинный праздник. Молодец, молодец! Давайте-ка сюда этого Заглобу!
Пан Ян кинулся к дверям, но в эту минуту они быстро распахнулись, и на пороге появилась фигура пана Вершула, который ездил со своими татарами в дальнюю разведку.
— Князь! — задыхаясь, прокричал он. — Кривонос взял Полонную, вырезал десять тысяч человек… женщин и детей…
В комнату один за другим начали собираться офицеры; пришел и воевода. Князь задумался. Он не верил этой ужасающей вести и повторял:
— Да там укрывались только русские! Не может быть, не может быть!
— Ни одна живая душа не ушла из города.
— Слышите, пан воевода? Ведите же переговоры с неприятелем, который даже своих не щадит.
Воевода покраснел от гнева.
— О, собачьи души! Коли так, пусть все черти поберут! Я пойду за вами, князь.
— Да здравствует воевода киевский! — воскликнул Зацвилиховский, а князь опять спросил Вершула:
— Куда они пошли из Полонной? Неизвестно?
— Кажется, на Константинов.
— Боже мой! Значит, полки Осиньского и Корыцкого погабли. Нужно забыть обиду и идти им на помощь. На коней, на коней!
Лицо князя засияло радостью, впалые щеки покрылись румянцем: перед ним вновь открывалась дорога славы.
Войска прошли Константинов и остановились в Росоловцах. Князь рассчитал, что когда Корыцкий и Осиньский узнают о взятии Полонной, то отступят к Росоловцам; неприятель же, если рискнет их преследовать, наткнется на княжеское войско и понесет полное поражение. Предположения Вишневецкого в основном оправдались. Войска заняли позиции и стояли тихо, готовые к битве. Мелкие отряды разошлись в разные стороны, а князь с несколькими полками остановился в деревне и ждал. Вечером татары Вершула дали знать, что со стороны Константинова приближается какая-то пехота. Князь вышел навстречу в сопровождении своей свиты. Действительно, в деревню вступали войска, и войска польские, — Осиньского и Корьщкого. Оба полковника смутились при виде князя и ожидали, что заговорит он.
— Судьба переменчива, — сказал князь. — Вы не хотели явиться на наше приглашение, а теперь приходите сами, без зова.
— Ваше сиятельство! — смело сказал Осиньский. — Мы всей душой рвались к вам, но приказы были выражены ясно. Пусть отвечает за них тот, кто дал их, а мы, солдаты, не можем нарушать приказа.
— А теперь князь Доминик отменил его?
— Нет, но теперь он уже необязателен для нас. Теперь, когда спасение и целость наших войск всецело зависят от вас, мы отдаем себя в ваши руки и готовы жить и умереть за вас.
Князь, видимо, остался доволен этим ответом. Осиньский, человек лет сорока, пользовался репутацией опытного воина. Высокий, прямой, с рыжими усами и бородой, он костюмом и выправкой как две капли воды походил на полковников тридцатилетней войны. Корыцкий, по происхождению татарин, представлял прямую противоположность. Небольшого роста, приземистый, с угрюмым взглядом, он казался почти смешным в своей одежде, так не идущей к чертам его восточного лица.
— Мы ждем ваших приказаний, — прибавил после небольшого молчания Осиньский.
— Благодарю вас и охотно принимаю ваши услуги. Я знаю, что солдат должен держаться приказа, и если посылал за вами, то единственно потому, что не знал о ваших инструкциях. Много и хороших, и дурных минут придется пережить нам вместе, но я уверен, что вы останетесь довольны вашим новым положением. Далеко за вами неприятель?
— Авангард близко, но главные силы придут сюда разве только утром.
— Хорошо. У нас есть время. Прикажите пройти вашим войскам через площадь; я хочу посмотреть, каких воинов вы привели ко мне.
Прибывшие войска оказались превосходными. Князь смотрел и радовался. У него был большой недостаток в пехоте, а такая, какую он видел сейчас, являлась для него чистой находкой. Офицеры, в свою очередь, подвергали критической оценке войска Осиньского и Корыцкого.
— Хороша запорожская пехота, а эти поравняются с нею, — заметил пан Слешинский.
— Бог мудро одарил одну нацию одним преимуществом, другую другим, — вмешался со своею певучею речью пан Лонгинус Подбипента. — Во всем свете, говорят, нет кавалерии лучше нашей, но зато никакая пехота не может сравниться с немецкой.
— Да, Бог справедлив, — прибавил пан Заглоба. — Вот, например, вам он дал и хорошее состояние, и длинный меч, и сильную руку, зато обидел разумом.
Пан Лонгинус зажмурился.
— Слушать гадко! — кротко произнес он. — Вот вам, кажется, он дал чересчур длинный язык.
— Если вы думаете, что Бог сделал не так, то попадете в ад вместе с вашим целомудрием: никому не дозволяется осуждать дела Божьи.
Неизвестно, чем кончилась бы перепалка пана Заглобы с паном Лонгинусом, если бы не явились гонцы с известием, что подходит какое-то новое войско, и войско, очевидно, не казацкое, потому что идет со стороны, противоположной Константинову, от Збруча. И правда, через два часа в деревню явилось войско с таким шумом, грохотом и барабанным боем, что князь рассердился и приказал сохранять тишину в связи с близостью неприятеля. То прибыл пан коронный стражник, Самуэль Лащ, известный авантюрист, отъявленный плут и забияка, но при всем том храбрый солдат. Он привел восемьсот, человек такого же покроя, как он сам, отчасти шляхты, отчасти казаков — одним словом, прямых кандидатов на виселицу. Но князь Еремия знал, что сумеет унять их и обратит волков в кротких овечек. Этот день был для него счастливым днем. Еще вчера, в связи с отъездом воеводы, ему приходилось поневоле отказываться от борьбы, а теперь он вновь стоял во главе почти двенадцатитысячной армии. Правда, у Кривоноса было впятеро больше, зато сколько там непривычного к войне народу. Теперь князь и не думал об отдыхе. Запершись с киевским воеводой, Зацвилиховским, Махницким и Осиньским, он обсуждал план продолжения кампании. Кривоносу наутро решено было дать сражение, а если он не придет, самим идти к нему навстречу.
Был уже поздний час, но офицеры в ожидании завтрашнего дня собрались вокруг большого костра и весело болтали за чаркою. После проливных дождей наступила отличная погода.
— Ну, ну, рассказывайте дальше! — приставали к Заглобе товарищи. — Когда вы перешли Днепр, что делали, каким образом пробрались в Бар?
Пан Заглоба выпил кварту меду и утер усы.
— Господа! Если б я начал вам рассказывать все по порядку, тогда и десяти ночей было бы мало, да и меду не хватило бы, потому что старое горло все равно, что телега, — смазки требует. Будет с вас, если я скажу, что мы с княжной пошли в Корсунь, в самый лагерь Хмельницкого, и невредимо выбрались из этого ада.
— Иисус, Мария! — воскликнул пан Володыевский. — Уж не колдовали ли вы там?
— Что правда, то правда… колдовал. Меня обучила колдовству одна ведьма в Азии. Влюбилась в меня и обучила. Но тут коса нашла на камень. Колдунов-то и около Хмельницкого немало; они столько чертей к нему назвали, что он ими, как холопами, повелевает. Спать идет — дьяволенок должен ему сапоги снимать; платье на нем загорится — черти хвостами своими затушат, а когда напьется, то и переколотит их всех: что, мол, плохо служите?
Набожный пан Лонгинус перекрестился.
— С нами крестная сила!
— Меня черти и выдали бы Хмельницкому, да я заговорил их способом, который только мне одному известен. Я боялся, чтобы Хмельницкий не узнал меня: год тому назад мне приходилось сталкиваться с ним у Допула. Толщина моя уменьшилась, борода выросла до пояса, волосы до плеч, наконец, и одежда… и никто не узнал.
— Так вы видели самого Хмельницкого и говорили с ним?
— Видел ли я Хмельницкого? Так, как вот вас теперь вижу. Он меня и в Подолию послал в качестве подстрекателя, чтоб я по дороге раздавал крестьянам его манифесты. Пернач мне дал для охраны от татар, так что от Корсуня я ехал спокойно. Как меня крестьяне или низовцы встретят, я им сейчас пернач под нос: понюхайте, мол, детки, и убирайтесь в преисподнюю! Есть и пить мне давали повсюду вволю и подводу также… Подводе я был рад в особенности; все ж, думаю, моя бедная княжна отдохнет после стольких трудов и лишений. И, скажу я вам, что как мы доехали до Бара, она так оправилась, что тамошние люди все глаза на нее проглядели. Все ее там любят, и вы полюбили бы, если б увидели.
— Конечно, полюбили бы! — воскликнул пан Володыевский.
— Но зачем вы пошли на Бар? — полюбопытствовал пан Мигурский.
— Я дал себе слово, что не остановлюсь, пока не найду безопасного убежища. Я и маленьким крепостям не доверял, бунт и туда может дойти, а до Бара если и дойдет, то ничего из этого не выйдет — зубы поломают. Там пан Андрей Потоцкий сильно укрепил стены и так же заботится о Хмельницком, как я о пустой бутылке. Как вы думаете, плохо я делал, удаляясь от войны? Ведь примите в соображение, за мной Богун гнался, а если бы догнал, то расплатился бы по-своему. Вы-то его не знаете, а я знаю… Черт бы его побрал! До тех пор я не успокоюсь, пока его не повесят. Пошли ему, Господи, такой счастливый конец… аминь! Едва ли он на кого-нибудь больше точит зубы, чем на меня. Брр! Когда я подумаю об этом, меня мороз по коже пробирает. Поэтому теперь я прибегаю к спиртным напиткам, хотя по своей натуре не люблю пить.
— Что вы говорите! — отозвался пан Подбипента. — Вы всегда, братец, пили, как колодезная бадья.
— Не заглядывайте в колодец, все равно ничего умного на дне не увидите. Впрочем, не о том речь. Много горя мне пришлось видеть во время моего путешествия с перначем и манифестами Хмельницкого. В Виннице я нашел полк присутствующего теперь здесь пана Аксака, но все ж из нищенской шкуры не вылезал — боялся казаков. Только от манифестов освободился. Есть один ремесленник, Сухак по имени; он шпион у запорожцев и сведения Хмельницкому посылает. Я с ним и отослал назад манифесты и написал на них такие замечания, что Хмельницкий, когда прочтет, прикажет с него шкуру с живого содрать. А тут, под самым Баром, такая беда стряслась со мной, что я чуть не утонул у самого берега.
— Как же это случилось?
— Наткнулся я на пьяных солдат, сорванцов отъявленных. Они услыхали, как я назвал княжну панной, а я уже не очень остерегался — свои близко. И пристали они ко мне, что за странный дед и что за мальчик, которому говорят "панна"? Посмотрели на княжну: красота да и только! Дальше — больше… Я — в угол мою бедняжку, загородил ее собой, схватил саблю…
— Странно, — перебил Володыевский, — как это вы, в нищенском одеянии, носили саблю у бока?
— А? — переспросил Заглоба. — Саблю-то? А кто вам сказал, что я носил саблю? Нет, я схватил солдатскую, что лежала тут же на столе. Это было в корчме, в Щипинцах. В одно мгновение уложил двух негодяев. Те за пистолеты! Кричу: стойте, собаки, я шляхтич! А тут кричат на улице — едет отряд! Потом оказалось, что это едет пани Словошевская с эскортом, а ее провожает сын и пятьдесят всадников. Только они и уняли буянов. Я к пани — с речью и так ее разжалобил, что она тотчас заплакала. Взяла она княжну в карету, и поехали мы в Бар… Вы думаете, на этом и конец? Где там!..
Вдруг пан Слешинский прервал рассказ пана Заглобы:
— Смотрите, смотрите! — крикнул он. — Что это, заря?
— О, не может быть! — ответил Скшетуский. — Еще рано!
— Ведь это в стороне Константинова!
— Да, да! И смотрите, все ярче!
— Зарево!
— Кривонос пришел-таки из-под Полонной!
Послышались звуки сборной трубы. Вот и старый Зацвилиховский появился среди рыцарей.
— Господа! — крикнул он. — Пришли важные известия! Неприятель рядом, сейчас выступаем! По местам!
Офицеры стремглав кинулись к своим отрядам. Прислуга погасила огни, и через минуту весь лагерь утонул во мгле. Только вдали, в стороне Константинова, зарево все ширилось, все росло. Но вот раздался тихий сигнал — садиться на коней. Среди тишины послышался топот коней, мерные шаги пехоты да глухой стук колес артиллерии Вурцеля; изредка ружье ударится о ружье да раздастся голос команды. Чем-то грозным и зловещим веяло от этого ночного похода. Полки, точно гигантский змей, медленно продвигались по константиновской дороге. Но чудная июльская ночь близилась к концу. В Росоловцах запели первые петухи; оставалось пройти только милю до Константинова. А вот и утренняя заря робко выглянула из-за дымного зарева и мало-помалу начала освобождать из-под покрова мрака леса, поля, белую ленту дороги и плывущие по ней войска. Поднялся холодный предутренний ветерок и зашелестел знаменами над головами рыцарей. Впереди шли татары Вершула, за ними казаки Понятовского, потом драгуны, артиллерия Вурцеля, а пехота и гусары в арьергарде. Пан Заглоба ехал рядом со Скшетуским, но очень уж беспокойно вертелся в седле. Видно, близость битвы тревожила его.
— Пан Скшетуский… — начал он так тихо, как будто боялся, чтоб его кто не подслушал.
— Что вам?
— Скажите: гусары пойдут впереди?
— Вы называете себя старым гусаром и вместе с тем не знаете, что гусары остаются в резерве до конца битвы, когда наступит решительный миг и силы неприятеля ослабеют.
— Знаю я это, знаю, только мне хотелось бы еще раз удостовериться.
Пан Заглоба еще более понизил голос.
— Здесь Кривонос со всею своею силою?
— Верно.
— А сколько у него?
— С чернью вместе шестьдесят тысяч человек.
— О, черт возьми! — не вытерпев, выругался Заглоба.
Скшетуский не мог воздержаться от улыбки.
— Вы, ради Христа, не подумайте, что я трушу, — все шепотом продолжал пан Заглоба. — У меня одышка, а когда столпится много народу, мне просто смерть. Вот на поединке, например… там искусство, милый пан Скшетуский, а в толкотне и искусство не помогает. Да. Тут не голова, руки работают. В толкотне, скажу вам, я глупее какого-нибудь Подбипенты. У меня в пояс зашито двести червонцев, что мне подарил князь, но, ей-Богу, я с удовольствием оставил бы где-нибудь эти червонцы вместе со своим брюхом. Ох, и не люблю же я этих больших сражений, ну их к дьяволу!
— Вы только не теряйте присутствия духа.
— Присутствия духа? Я только того и боюсь, как бы храбрость не взяла во мне перевес над ловкостью. А к тому же еще дурная примета: когда мы сидели у костра, скатились две звезды. Кто знает, может быть, одна моя?
— За ваши добрые дела Бог наградит вас.
— Только бы раньше времени не получить мне вечное блаженство.
— Отчего же вы не остались в лагере?
— Видите ли, я думал, здесь безопасней.
— Вы не ошиблись… Но посмотрите-ка: вот и Случ, и Вишоватый пруд.
И в самом деле, воды Вишоватого пруда, отделенные от Случа длинною плотиной, блеснули в отдалении. Войска сразу остановились.
— Разве здесь? — встревожился пан Заглоба.
— Князь установит войско в боевом порядке.
— Не люблю я тесноты, повторяю вам, не люблю.
— Гусары на правое крыло! — раздался голос вестового.
Теперь уже совсем рассвело. Зарево побледнело в лучах солнца. Золотистые лучи отразились на остриях гусарских копий, точно тысяча свечей горела над головами рыцарей. Князь осмотрел свою армию, и она, не скрываясь уже более, с громкою песней двинулась вперед. Песня огласила росистые поля и с громким эхом проникла в гущу дремлющего соснового бора.
Противоположный берег, насколько охватывал глаз, весь чернел массою казаков; полки прибывали за полками; тут были и конные запорожцы, вооруженные длинными копьями, и пехота с самопалами, и море крестьян с косами, цепами и вилами. За ними, сквозь мглу, неясно вырисовывался лагерь. Скрип тысяч возов и ржание коней доходили до слуха княжеских солдат. Казаки, впрочем, шли без обычных воплей и остановились на другой стороне плотины. Две враждебные силы молча смотрели друг на друга.
Пан Заглоба, не отстававший от Скшетуского, невольно пробормотал:
— И сотворил же Господь Бог столько разбойников! Да тут сам Хмельницкий со всеми своими войсками… Они нам и пикнуть не дадут… шапками забросают… Все прибывают, все прибывают, подохнуть бы им! И все это на нашу шею, черти бы их передушили!
— Не бранитесь, пан Заглоба. Сегодня воскресенье.
— А ведь вы правы: сегодня, действительно, воскресенье, лучше бы о Боге подумать. Pater noster, qui es in coelis… Никакой пощады от этих дураков не жди… Sanctificetur nomen tuun… Что-то будет на этой плотине!… Adveniat regnum tuum… Ох, у меня опять дух стеснило… Fiat volumtas tua… Чтоб на вас чума напала!… Пан Скшетуский, посмотрите-ка! Что это?
Отряд из нескольких сот человек отделился от черной массы и в беспорядке пошел к плотине.
— Застрельщики, — ответил пан Скшетуский. — Сейчас и наши пойдут к ним навстречу.
— И битва сейчас же начнется?
— Несомненно.
— Ну и черт их подери! — Состояние духа пана Заглобы становилось все хуже и хуже. — Впрочем, мне вот что интересно знать: отчего вы так хладнокровно смотрите на это, словно перед вами разыгрывают в театре веселую комедию, словно дело идет не о вашей шкуре?
— Мы народ привычный, я говорил уже вам.
— И вы, конечно, вперед пойдете?
— Рыцарям лучших полков не пристало идти на поединок с таким Неприятелем. Впрочем, тут особых правил не соблюдается: идет кто хочет, по охоте.
— А вот и наши, вот и наши! — Пан Заглоба увидел, как драгуны Володыевского двинулись к плотине.
За ними следовали добровольцы, по нескольку от каждого отряда. В числе их были: рыжий Вершул, Кушель, Понятовский, двое Карвичей, а от гусар — Лонгинус Подбипента.
Расстояние между двумя отрядами быстро уменьшалось.
— Вы увидите много интересного, — сказал Скшетуский своему соседу. — Наблюдайте внимательней Подбипенту и Володыевского. Это знатные бойцы. Вы видите их?
— Вижу.
— Смотрите в оба.
Но противники, сошедшись друг с другом, придержали коней и вступили в перебранку.
— Убирайтесь вилами навоз ворошить, хамы! Это вам более привычно, чем владеть саблей.
— Мы хоть и хамы, а дети наши будут шляхтичами: от ваших же баб родятся.
Какой-то казак, видимо; заднепровский, выступил вперед и заорал:
— У князя две племянницы! Скажите ему, чтоб он их прислал Кривоносу…
У Володыевского даже в глазах потемнело от подобного оскорбления. Он пришпорил коня и помчался на запорожца. Пан Скшетуский увидел это и крикнул Заглобе:
— Володыевский поскакал! Володыевский! Смотрите! Вон туда! Вон!
— Вижу, вижу! — кричал пан Заглоба. — Вот они сошлись!.. Дерутся!.. Раз! Два! Ну, еще!.. Отлично!.. Ого, кончено! Ну, молодец, бестия этакая!
Действительно, дерзкий оскорбитель пал, как пораженный громом, и пал головою к своим, что было недобрым знаком.
Но тут выскочил другой и хотел напасть сбоку на Володыевского, но тот быстро обернулся… и тут можно было увидеть в деле великого фехтмейстера. Он, казалось, едва пошевелил кистью руки, шпага его легко и мягко описала круг, и меч казака со свистом полетел в сторону. Володыевский схватил противника за шиворот и вместе с конем потащил к своим.
— Братцы, родные! Спасайте! — крикнул казак.
Но, увы, любое сопротивление было бесполезно. Бедняга знал, что при малейшем сопротивлении он будет поражен саблей, посвистывающей над его головой, и покорно подчинился своей участи.
Из враждующих лагерей выехали по нескольку человек и вступили друг с другом в единоборство. Со стороны можно было подумать, что это рыцарская забава, турнир. Только иногда из середины свалки выскочит конь без седока или время от времени в тихие воды пруда свалится тяжелый труп.
Сердца солдат обеих армий разгорались с каждой минутой; все так и рвались в бой. Вдруг Скшетуский всплеснул руками:
— Вершул погиб… Упал вместе с конем… Видели, он сидел на том белом?
— Пожалуйте! Милости просим! Сейчас мы собак накормим вашим мясом! — кричали княжеские солдаты.
— Ваше и собаки есть не будут!
— Сгниете в этом пруду, подлые разбойники!
— Кому суждено, тот и сгниет. Вас прежде рыбы съедят.
На самом деле Вершул не погиб: его вместе с лошадью опрокинул Пулуян, бывший казак князя Еремии, а ныне второе лицо после Кривоноса в казацком лагере. Он без особого усилия мог переломить две подковы враз и не знал достойного соперника в одиночной схватке. Покончив с Вершулом, Пулуян взмахнул своею страшною саблей и пополам рассек польского офицера Курошляхтича. Все отступили, только один пан Лонгинус направил на врага свою лифляндскую кобылу.
— Погибнешь! — крикнул Пулуян, завидев приближающегося смельчака.
— Что поделать? — ответил пан Подбипента и поднял свою саблю.
С ним была лишь легкая сабля; знаменитый сорвиглавец предназначался для великих целей и теперь находился в лагере, в руках верного пажа. Пулуян выдержал первый удар, хотя сразу понял, что имеет дело с необычным противником. Боялся ли казак, что лошадь пана Лонгинуса спихнет его в воду, хотелось ли ему показать свою удаль, только он изловчился стать боком к пану Лонгинусу и обхватил его за туловище.
Они сцепились, как два медведя в борьбе за самку, обвились, как две сосны, выросшие из одного комля.
Все затаили дыхание и молча следили за поединком. А богатыри, казалось, слились в одно тело и надолго замерли без всякого движения; только лица их покраснели да напрягшиеся жилы ясно говорили о нечеловеческих усилиях.
Понемногу лицо атамана становилось все более синим. Прошло еще мгновение. Волнение зрителей усиливалось. Вдруг тишину прервал отрывистый, хриплый крик
— Пусти…
— Нет… миленький! — ответил другой голос.
Еще минута, и вот что-то хрустнуло, послышался звериный стон, изо рта Пулуяна хлынула струя черной крови, и голова его бессильно опустилась на грудь.
Пан Лонгинус сорвал его с коня и, прежде чем зрители могли понять в чем дело, перебросил его через свое седло и рысью помчался к своим.
— Vivat! — крикнули вишневецкие.
— На погибель! — отвечали запорожцы и хлынули толпою, чтоб отомстить за смерть атамана. Закипела яростная схватка, и казаки несмотря на свою храбрость непременно все полегли бы в битве с более опытным неприятелем, если б в лагере Кривоноса не затрубили отступления.
Запорожцы отступили, поляки постояли минуту, как бы для того, чтобы показать, что победа осталась за ними, и тоже вернулись к своим. Плотина опустела, остались на ней только трупы, зримое предвестие грядущих битв. И чернела между двумя войсками эта дорога смерти; только легкий ветерок покрыл рябью гладкую поверхность озера да жалобно прошумел в листве прибрежных верб.
Прошло еще несколько минут, и через плотину хлынули неисчислимые полки Кривоноса. Впереди шла чернь, за ней запорожская пехота, конные сотни, татары-охотники и казацкая артиллерия — и все это без малейшего лада. Одни ряды теснили Другие, шли "по головам", в расчете превосходством сил взять плотину и разметать неприятельское войско. Дикий Кривонос верил только в крепость руки и сабли и, отрицая военное искусство, устремился всею силою в атаку, отдав приказ задним полкам напирать на передние, чтоб хотя бы силою заставить их идти на неприятеля. Вот и ружейные пули начали ударяться о воду, не причиняя вреда княжеской армии, расположенной на противоположном берегу в строгом порядке.
Еремия стоял на высоком холме и хмурил брови при виде всей этой сутолоки.
— Да они не имеют никакого понятия о войне. Идут на нас оравой, да не дойдут, — сказал он стоявшему рядом Махницкому.
И правда, казаки дошли до середины и остановились, встревоженные молчаливой неподвижностью княжеских войск.
Но вот армия Еремии отступила назад и оставила между собой и плотиной обширный пустой полукруг, долженствующий служить полем битвы.
Пехота Корьщкого расступилась и обнажила обращенные к плотине жерла пушек Вурцеля, а в углу, образуемом Случем и плотиной, в зарослях, блестели мушкеты немцев Осиньского.
Для всякого сведущего человека не было никакого сомнения, на чью сторону склонится победа. Только такой безумный, как Кривонос, мог отважиться на битву при подобных условиях. Тут никакие силы не могли бы даже переправиться, если бы Вишневецкий захотел помешать переправе.
Но князь умышленно постановил пропустить часть неприятельских сил через плотину, чтобы уничтожить врага. Великий военачальник пользовался неопытностью противника, который не понимал, что не может оказать помощи своим людям на противоположном берегу, коль скоро пришлось бы воспользоваться таким узким путем, как плотина.
Кривоносом руководила только самонадеянность да жажда крови. Атаман узнал, что Хмельницкий идет к нему на помощь со всеми своими силами, но до тех пор приказывает ему не вступать в битву с Еремией, и несмотря на это спешил столкнуться с опасным врагом.
Взяв Полонную, он ни с кем не хотел более делиться славой. Он потеряет половину войска, что из того? Зато он уничтожит княжескую армию и принесет в подарок Хмельницкому голову Еремии.
Тем временем волна черни достигла конца плотины и рассеялась по свободному пространству, но в тот же самый миг скрытая пехота Осиньского выпалила в них сбоку, из жерл пушек Вурцеля показался синеватый дымок, земля задрожала, и битва разгорелась по всей линии.
Густой дым окутал берега Случа, пруд, плотину и самое поле, только кое-где мелькнут красные мундиры драгунов или пернатые шлемы гусаров.
Из казацкого табора прибывали все новые и новые полки. Они мгновенно растягивались в длинную линию и яростно нападали на княжеские полки. Битва завязалась по всему берегу пруда, до излучины реки, до болотистых лугов.
Казакам оставалось или победить, или умереть: впереди неприятель, позади вода.
Когда гусары маршем пошли вперед, пан Заглоба несмотря на свою одышку и отвращение к толкотне отправился вместе с другими. Другого выбора не было, иначе, пожалуй, чего доброго, обвинят в трусости. Он мчался, закрыв глаза, а в голове его одна мысль быстро сменялась другою. "Искусство не поможет! К черту искусство! Дурак выигрывает, умный погибает!" Потом его охватила злость на войну, на казаков, на гусаров, на всех на свете. Он начал ругаться и молиться одновременно. Ветер свистал у него в ушах, дыхание спиралось в груди, но вдруг конь его остановился, он открыл глаза и, — Боже, что увидел он?.. Косы, сабли, цепы, раскрасневшиеся лица, длинные усы, — и все это неизвестно кому принадлежит, все прыгает, ни минуты не стоит на месте… И почему неприятель не бежит куда-нибудь, ну, хоть к самому сатане, мозолит глаза ему, пану Заглобе, и заставляет его вступать в битву? "Ах, так вы вот как!" — и он, закрыв глаза, начал рубить направо и налево. Иногда сабля только свистнет в воздухе, а иногда и вонзится во что-то мягкое. Вместе с тем он сознает, что жив, и это еще более наполняет его отвагой.
— Бей! Режь! — кричит он изо всей мочи; наконец, неприятель показывает спины.
"Бегут?" — молнией промелькнуло у него в голове. — Да, так и есть! Тогда храбрость его достигает последних пределов. "А, злодеи! Так-то вы сражаетесь со шляхтой?!" Он бросился в толпу убегающих, врезался в самую середину и начал рубить уже с большим толком. А товарищи его в это время увидели новую толпу низовцев и погнались за нею.
Вдруг пан Заглоба почувствовал, что конь его замедляет шаг, и тут на него упало что-то тяжелое и совершенно замотало его голову.
— Товарищи! Братья! Спасите! — закричал он, немилосердно пришпоривая коня, но проклятая скотина только стонала и не Двигалась с места.
Пан Заглоба слышал шум, крики скачущих мимо него всадников… целый ураган… потом настала мертвая тишина.
И снова мысли, быстрые, как татарская стрела, замелькали в его голове.
"Что такое? Что случилось? Иисус, Мария! В плен меня взяли, что ли?"
Лоб пана Заглобы покрылся крупными каплями пота. Очевидно, его окутали с головой, как некогда он Богуна. А зга тяжесть на плечах — рука гайдамака. Но почему же его не влекут за собою, почему не убьют, почему он стоит на месте?
— Пусти, мерзавец! — крикнул он.
Молчание.
— Пусти, говорю я тебе! Я тебе дарую прощение!
Ни слова в ответ.
Пан Заглоба снова пришпорил коня, но опять без всякого результата.
Тогда несчастный пленник собрался с последними силами, выхватил нож и нанес страшный удар невидимому врагу.
Но нож встретил только пустое пространство.
Тогда пан Заглоба схватился обеими руками за повязку, закрывавшую его глаза, и сорвал ее.
Что такое?
Гайдамаков и следа нет. Вокруг пусто. Только вдали мелькают красные драгуны Володыевского да еще дальше гусары добивают остатки неприятельских войск.
Зато у ног пана Заглобы лежит запорожское полковое знамя. Очевидно, убегающий казак бросил его таким образом, что оно древком легло вдоль плеч пана Заглобы, а своим полотнищем закрыло его лицо.
Увидев это, доблестный муж все понял и совершенно пришел в себя.
— Ara! — сказал он. — Я отбил знамя. Как? Может быть, я не отбил его? Если справедливость не умрет на поле этой битвы, я достоин награды. О, негодяи! Счастье ваше, что мой конь остановился. Досталось бы вам… Что это? Господи! Новая какая-то ватага! Не сюда! В другую сторону, собачьи дети! Чтоб черти побрали эту лошаденку! Бей! Режь!
Действительно, новый отряд запорожцев, сломя голову, мчался к пану Заглобе, преследуемый панцирными Поляновского. И, может быть, пан Заглоба погиб бы тут славной смертью, если б не гусары Скшетуского, которые приближались теперь с противоположной стороны, чтоб поставить неприятеля меж двух огней. Некоторые из казаков в отчаянии бросались в воду, чтоб найти смерть в глубоких пучинах, другие падали на колени и гибли под ударами мечей. Поражение было полное, в особенности на плотине Полки, что перешли на эту сторону, были уничтожены, другие, ближние, таяли под огнем пушек Вурцеля и залпами немецкой пехоты. Они не могли двинуться ни назад, ни вперед: Кривонос вводил в бой новые силы, которые и делали отступление невозможным. Со стороны можно было подумать, что он нарочно губит своих людей. Они сталкивались, бились между собою, падали в воду и тонули. С одной стороны чернели массы бегущих, с другой — толпы идущих вперед, в середине — горы трупов, стоны, нечеловеческие крики, панический страх, хаос… Весь пруд наполнился людскими и конскими трупами. Вода выступила из берегов.
Временами артиллерия замолкала. Тогда плотина, словно жерло пушки, изрыгала толпы запорожцев и черни, которые располагались в проклятом полукруге и шли под удары ожидающей ее кавалерии, а Вурцель сызнова начинал свою песню, дождем железа и свинца перекрывал плотину, прекращая прилив подкрепления.
Проходили часы. Кривонос, взбешенный, озверевший, все еще не терял надежды и посылал тысячи казаков в пасть смерти.
На другой стороне Еремия в своих серебряных латах стоял на высоком кургане и озирал поле битвы.
Лицо его было совершенно спокойно, взгляд охватывал всю плотину, пруд, берега Случа и устремлялся дальше, туда, где покрытый голубоватой дымкой виднелся лагерь Кривоноса. Князь не спускал глаз с этой громады телег и, наконец, сказал воеводе:
— Сегодня мы лагеря не возьмем.
— Как, князь? Вы же сами…
— Время бежит скоро. Поздно! Посмотрите, уже вечер!
Битва длилась так долго, что солнце уже прошло весь свой дневной путь и склонялось к западу. Высокие, легкие облачка, покрывавшие небо, словно стадо белоснежных овец, начинали розоветь и собираться в тучи. Прилив казачьих войск на плотину ослабевал; многие начали в беспорядке возвращаться назад.
Битва кончилась, и кончилась потому, что разъяренные казаки с проклятием окружили Кривоноса.
— Изменник! Ты погубишь нас! — кричали он. — Собака кровожадная! Свяжем тебя и выдадим Еремии, авось, он помилует нас за это!
— Завтра возьму князя и все войско или сам пропаду, — отвечал Кривонос.
Но завтра было еще далеко, а сегодня все-таки стало днем разгрома. Несколько тысяч наихрабрейших низовцев, не считая черни, полегло на поле битвы или потонуло. Две тысячи человек попали в плен. Убито четырнадцать полковников, а сколько сотников, есаулов и прочих старшин! Непосредственный помощник Кривоноса, Пулуян, оказался в руках неприятеля.
— Завтра всех вырежем! — повторял Кривонос. — Ни пить, ни есть до тех пор не буду.
А в противном лагере в это самое время грозный князь осматривал взятые в битве знамена. Подошел, наконец, пан Заглоба со своей добычей и так сильно бросил ее оземь, что древко переломилось пополам. Князь задержал его:
— Вы своими руками добыли это знамя?
— Готов служить вашему сиятельству!
— Однако вы обладаете не только хитростью Улисса, но и храбростью Ахиллеса.
— Я простой солдат, только служу под началом Александра Македонского.
— Вы ведь не получаете определенного жалованья; пусть казначей выплатит вам двести червонцев за вашу доблесть.
Пан Заглоба обнял колени князя.
— О, князь, ваше великодушие выше моего мужества, которое я охотно утаил бы по своей скромности.
Еле заметная улыбка скользнула по устам пана Скшетуского, но рыцарь никогда ни словом не обмолвился о смятении пана Заглобы перед битвой.
Наступила ночь. По обеим сторонам пруда горели тысячи костров, утомленные солдаты подкреплялись пищей и горилкой и громко обсуждали события прошедшего дня. Но громче всех разглагольствовал пан Заглоба, хвалясь тем, что совершил, и сожалея о том, что мог бы совершить, если б не остановилась его лошадь.
— Я должен сказать, — внушал он собравшимся возле него офицерам Тышкевича, — что большие битвы мне не в новинку, их мне много приходилось видеть и в Молдавии, и в Турции, но всегда я как-то боюсь своей запальчивости… Разгорячишься и зайдешь Бог знает куда.
— Вот как сегодня, — заметил один офицер.
— Вот как сегодня! Спросите пана Скшетуского. Как только я увидал падающего Вершула, так меня что-то потянуло к нему на помощь. Еле товарищи удержали.
— Да, да! — подтвердил пан Скшетуский. — Мы должны были удерживать вас.
— А кстати, — перебил Корвич, — где Вершул?
— Поехал на разведку. Он не знает покоя.
— Вы обратите только внимание, — продолжал пан Заглоба, недовольный тем, что его перебили, — как я добыл это знамя…
— Так Вершул не ранен?
— Это не первое взятое мною в жизни, но ни одно не приходилось брать с таким трудом.
— Нет, не ранен, только помят, да и воды пришлось ему хлебнуть: он упал головою прямо в пруд.
— Тьфу ты, Господи! С вами, господа, разговаривать нельзя! — рассердился пан Заглоба. — Поучились бы вы у меня, как добывать неприятельские знамена…
Тут, как на грех, к костру подошел пан Аксак.
— Важные новости! — заговорил он своим звонким мальчишеским голосом. — Пулуяна пытают огнем…
— Скверное жаркое будет у собак! — перебил пан Заглоба.
— Он все рассказал. Переговоры прерваны. Пан Кисель чуть с ума не сошел. Хмель со всею своею силой идет на помощь Кривоносу.
— Хмель? Ха, ха, ха! Кто на него обращает внимание? Пусть придет! — храбрился пан Заглоба, оглядывая грозными очами присутствующих.
— Да кроме того, шесть тысяч казаков уже в Махновке. Ведет их Богун!
— Кто-кто? — вдруг неожиданно переменил голос пан Заглоба.
— Богун.
— Не может быть!
— Так сказал Пулуян.
— Вот тебе и на! — жалобно крикнул пан Заглоба. — И скоро они придут сюда?
— Дня через три. Во всяком случае, спешить не будут, лошадей пожалеют перед битвой.
— Ну, а я буду спешить! — пробормотал шляхтич. — Ангелы-хранители, спасите меня от этого разбойника! Я охотно отдал бы знамя, добытое с таким трудом, только бы этот негодяй сломал где-нибудь шею по дороге. Spero [57], что мы не будем здесь засиживаться. Показали Кривоносу, что мы такое, да и на покой пора. Ненавижу я этого Богуна, имени его дьявольского вспомнить без отвращения не могу. Черт его несет сюда! Не мог сидеть спокойно на месте! И меня-то нелегкая сюда привела.
— Да перестаньте вы, — шепнул пан Скшетуский, — ведь стыдно! С нами вы в полной безопасности.
— В безопасности. Мало вы его знаете, вот что! Он, может быть, теперь ползет к нам. — Тут пан Заглоба беспокойно начал озираться вокруг. — Он и на вас тоже зубы точит.
— Дал бы Бог мне встретиться с ним!
— Ну, я-то не беспокою Бога такими просьбами. Как христианин, я охотно отпускаю ему все его прегрешения, только с условием, что через два дня он будет повешен. Я не боюсь, но вы не можете себе представить, как он мне противен! Я люблю знать, с кем имею дело: со шляхтичем так со шляхтичем, с мужиком так с мужиком, а это сущий дьявол; с ним не знаешь, как и дело вести. Сильно насолил я ему, и если бы вы знали, какую он рожу скорчил, когда я скручивал его, то… Впрочем, этого словами не передашь… Я никого не люблю затрагивать первый. А о вас я скажу, что вы человек неблагодарный, беспамятный, о невесте своей забыли."
— Это почему же?
— А вот видите, — и пан Заглоба отвел рыцаря за рукав в сторону" — вы до того увлеклись рыцарским жаром, что все воюете да воюете, а она там lacrimis [58] каждый день обливается, тщетно ожидая вашего ответа. Другой на вашем месте давно бы послал к ней какого-нибудь приятеля… ну, хоть меня, например.
— Так вы думаете возвратиться в Бар?
— Хоть сейчас… Так мне жаль ее.
Пан Ян с грустью поднял глаза к сверкающим звездам.
— Не упрекайте меня. Нет минуты, когда бы я не думал о ней. О, будь моя воля, взметнулся бы я птицей и полетел к ней.
— Что же вам мешает?
— Мог ли я это сделать перед битвой? Рыцарю и солдату прежде всего нужно думать о чести…
— Теперь битва окончена, мы можем ехать хоть сейчас.
Пан Скшетуский вздохнул.
— Завтра мы идем на Кривоноса.
— Ну, уж этого я не понимаю. Побили мы молодого Кривоноса, пришел старый; побьем старого, придет молодой… вот этот… и выговорить-то скверно… Богун… побьем его, придет Хмельницкий. Что за чертовщина! Если так пойдет, то вы лучше сразу соединитесь с паном Подбипентой; будет целомудренный глупец и пан Ян Скшетуский, summa fecit [59]: два глупца и целомудрие! Оставьте вы меня в покое с этим вздором! Ей-Богу, я первый буду уговаривать княжну, чтоб она вам рога наставила, а там, кстати, пан Андрей Потоцкий глаза на нее пялит и, того гляди, скоро начнет ржать по-лошадиному. Тьфу ты! Если б мне это говорил мальчишка, добивающийся славы воина, ну, куда бы ни шло, а то вы, который искупался по горло в крови, а под Махновкой, судя по слухам, убил не то колдуна, не то людоеда! Беру в свидетели эти звезды, что вы или устраиваете что-то нехорошее, или так разъярились, что кровь предпочитаете брачному ложу.
— Вы ошибаетесь, — начал оправдываться Скшетуский. — Не крови жажду я, не славы, но не могу покинуть товарищей в тяжелую годину. Что касается битвы, то неизвестно: нападет Кривонос на нас завтра или нет. Если да, то с Божьей помощью мы зададим ему хорошую трепку, а сами уйдем в более спокойный край, отдохнуть немного. Вот уж два месяца, как мы не слезаем с коней, все деремся да деремся, и днем, и ночью. Князь великий полководец. Он не будет нападать на Хмельницкого, не имея достаточной силы. Я знаю, мы пойдем в Збараж, соберемся там с силами, к нам присоединится шляхта со всей республики, тогда и в бой. Завтра последний день, а послезавтра я со спокойным сердцем могу отправиться с вами в Бар. А чтоб успокоить вас, я скажу, что Богун никаким образом завтра не может оказаться здесь.
— Это чистый дьявол. Я говорил вам, что не люблю толкотни, но он хуже всякой толкотни, хотя не столько страх, сколько отвращение руководит мною. Ну да хорошо. Оставим пока это! Значит, завтра трепка мужичью, а потом туда, в Бар! Ой, обрадуется же моя княжна! Ей-Богу, я соскучился по ней, словно по родной дочери. Да и немудрено. Сыновей legetime natoc [60] y меня нет, имения мои далеко, в Турции (вот, небось, теперь подлецы управляющие крадут!), и живу я на свете сирота-сиротою… Чего доброго, пойду под старость в услужение к моему славному другу пану Подбипенте из Мышиных Кишок
— Насчет будущего вы не беспокойтесь. Вы столько сделали для нас, что мы никогда не расплатимся с вами… Что это, посмотрите, впереди? Вершул!
— Я.
— Из разведки?
— Теперь от князя.
— Что там слышно?
— Завтра битва. Неприятель расширяет плотину, наводит мосты через Створ и Случ и во что бы то ни стало хочет добраться до нас. — А князь сказал на это: хорошо!
— И больше ничего?
— Ничего. Он приказал не мешать, и топоры теперь там так и стучат. До утра будут работать.
— "Языка" взяли?
— Доставили семерых. Все признаются, что слышали о Хмельницком, что он идет, только еще далеко… Что за ночь!
— Светло, как днем. Ну, как вы себя чувствуете после падения?
— Кости болят. Иду благодарить вашего Геркулеса за спасение, а потом спать… Хоть бы часа два удалось вздремнуть.
— Спокойной ночи! Да и нам пора. Поздно уже, а завтра работа.
— А послезавтра путешествие, — напомнил пан Заглоба. Пан Скшетуский улегся около огня. Костры начинали гаснуть
один за другим. Обоз погружался во мрак, и только месяц кротким своим светом озарял группы спящих. Шум мало-помалу стихал.
Но недолго пришлось поспать утомленным солдатам. Едва первые лучи солнца зажгли край небосклона, как со всех концов лагеря послышался сигнал: подъем!
Через час князь, к великому изумлению своего рыцарства, отступал по всей линии.
Но то было отступление льва, которому нужен простор для нового прыжка.
Князь умышленно дал переправиться Кривоносу, чтобы поразить его еще более беспощадно. В самом начале битвы он пришпорил коня и сделал вид, что собирается бежать. Низовцы и чернь сломали свои ряды, чтобы догнать и окружить его. Тогда князь внезапно развернулся и вдруг всей своей конницей так ударил по ним, что те не смогли оказать даже мало-мальского сопротивления. Войско князя гнало их целую милю до переправы, через мост, плотину, потом полмили до лагеря, убивая без жалости. Героем дня стал шестнадцатилетний пан Аксак, который ударил первый и первый посеял панику в рядах неприятеля. Только с таким опытным и испытанным войском князь мог пойти на риск и обманывать неприятеля ложным отступлением, которое при других условиях легко могло бы стать и настоящим. Зато этот день закончился еще большим поражением Кривоноса. У него захватили все полевые пушки, множество знамен, между прочим, именно те, что были взяты запорожцами под Корсунем. Если бы пехота Корыцкого, Осиньского и пушки Вурцеля могли поспеть за кавалерией, польские войска взяли бы и весь обоз, но, прежде чем они подошли, спустилась ночь, и неприятель успел удрать на значительное расстояние. Но все же Зацвилиховский захватил половину табора, где нашел огромные запасы оружия и провианта. Чернь уже дважды прихватывала Кривоноса с намерением выдать князю, и только обещание немедленного возвращения к Хмельницкому смогло спасти его. Он бежал с оставшеюся половиною обоза, бежал разбитый, уничтоженный, в полном отчаянии, и не остановился раньше Махновки, где Хмельницкий в минуту первого гнева приказал приковать его к пушке.
И только поостыв, вспомнил гетман запорожский, что этот-то Кривонос обагрил кровью всю Волынь, отправил на тот свет тысячи шляхетских душ, а тела их оставил без погребения, что он всегда выходил победителем, пока не столкнулся с князем Еремией. За эти заслуги сжалился над ним гетман запорожский и не только приказал отковать от пушки, но и возвратил ему прежнее благоволение и отправил в Подолию за новой добычей и славой.
А тем временем князь разрешил своим войскам столь долгожданный отдых. В последней битве они понесли значительные потери, в особенности при штурме обоза гвардией, где казаки оборонялись с умением, равным их мужеству. Там полегло до пятисот солдат. Полковник Мокрский, тяжело раненный, вскоре умер. Получили раны, хотя и не опасные, и пан Кушель, и молодой пан Аксак, а пан Заглоба, который, освоившись с боем, храбро дрался наравне с другими и, задетый два раза серпом, расхворался не на шутку, теперь без движения лежал на повозке Скшетуского.
Сама судьба мешала Скшетускому ехать в Бар. Князь отправил его во главе нескольких полков под Заславль, чтобы рассеять толпы черни, собравшейся там. И пошел рыцарь, слова не сказавши князю о Баре, и целых пять дней жег и резал, пока все вокруг не очистил.
В конце концов его люди вымотались от неустанной резни, преследований и бессонных ночей. Скшетуский решил возвратиться к князю, о котором имел сведения, что тот ушел в Тарнополь.
Накануне возвращения, остановившись в Сухоринцах, под Хоролем, пан Ян разместил свои полки в деревне, а сам остановился в крестьянской хате. Накопившееся утомление давало себя знать; рыцарь повалился на лавку и заснул мертвым сном.
Под утро ему привиделись какие-то бредовые сны. Странные образы начали появляться перед глазами. Сначала ему казалось, что он в Лубнах, никогда не выезжал оттуда, что теперь спит в Цейхгаузе и что Жендзян по обыкновению перед рассветом вертится около его одежды, приводя ее в порядок ко времени пробуждения господина.
Но явь, наконец, начинала брать верх. Рыцарь припомнил, что он в Сухоршщах, а не в Лубнах, только странно, что фигура мальчика не расплывалась во мраке. Пан Скшетуский видел его явственно: вот он сидит у окна и смазывает салом ремни у панциря.
Пан Скшетуский думает, что это все продолжение сна, и вновь закрывает глаза для того, чтоб открыть их через минуту.
Жендзян все сидит под окном.
— Жендзян! — крикнул, наконец, пан Ян. — Это ты или твой дух?
Мальчик вздрогнул, панцирь вывалился из его рук.
— О, Господи! Что вы так кричите? Разве я глухой? И какой там еще дух? Я жив и здоров!
— И возвратился?.. Иди же скорее ко мне, дай мне обнять тебя!
Мальчик упал к ногам пана Скшетуского и обхватил его колени.
Тот осыпал его радостными поцелуями и повторял беспрестанно:
— Ты жив! Ты жив!
— О, пан Скшетуский! Я и говорить не могу от радости, что вновь вижу вас… Только вы так неожиданно крикнули, что я выронил панцирь. Ремешки-то все скрутились… Видно, никто вам не прислуживал… Слава Богу, слава Богу, дорогой вы мой!..
— Когда ты приехал?
— Сегодня в ночь.
— Отчего же не разбудил меня?
— Зачем мне нужно было будить вас? Утром я пришел за вашим платьем…
— Откуда ты приехал?
— Из Гущи.
— Что ты там делал? Что вообще случилось с тобой? Говори, рассказывай!
— Ну вот, когда приехали казаки в Гущу грабить пана воеводу брацлавского, а я туда приехал раньше с отцом Патронием Лаской, который меня взял с собою в Гущу к Хмельницкому, потому что его к Хмельницкому пан-воевода посылал с письмами. Вот я и собрался с ним, а теперь казаки спалили Гущу, а отца Патрония за его любовь к нам замучили, что случилось бы и с паном воеводой, если б он находился там, хотя он также православный и большой их друг…
— Ничего не понимаю! Говори ты ясней и не путай. Ты у казаков, что ли, был, у Хмеля?
— Ну да, у казаков. Они меня захватили в Чигирине, да так и считали за своего… Вы бы одевались… Господи, в каком беспорядке все у вас. О, чтобы вас… Вы уж, пожалуйста, не гневайтесь, что я не доставил в Розлоги вашего письма из Кудака, потому что меня тяжело ранил злодей Богун. Если бы не тот толстый шляхтич, не жить бы мне на свете.
— Знаю, знаю. Не твоя вина. Тот толстый шляхтич уже у нас в лагере. Он мне рассказал, как было. Он же увез и панну из-под носа у Богуна. Теперь она в безопасности в Баре живет.
— О, слава Богу! Я уже знал, что она не попалась в лапы Богуну. Я думаю, что не уйдет он от виселицы.
— И я так думаю. А теперь мы пойдем в Тарнополь и потом уже в Бар.
— Здорово! А Богун пусть удавится, а не добьется той, о ком думает, — так ворожея сказала. Она достанется поляку, а поляк тот, наверное, вы.
— Откуда ты это знаешь?
— Слышал. Я вам все это могу документально доказать, а вы бы тем временем одевались, потому что и завтрак для нас скоро будет готов. Ну, значит, выехали мы в чайке из Кудака и ехали страшно долго, потому что вверх по воде. Потом чайка у нас попортилась, пришлось ее чинить. Едем мы это, пан Скшетуский, едем, едем…
— Ну, едете, едете! — нетерпеливо прервал наместник. — Да не тяни ты так, ради Бога.
— И приехали в Чигирин. А там вы уже все знаете.
— Знаю.
— Так вот, лежу я в конюшне и света Божьего не вижу. А потом, вслед за уходом Богуна, пришел Хмельницкий с запорожцами, а так как раньше великий гетман перебил и переранил в Чигирине много народу за сочувствие запорожцам, они и сочли меня за своего и не только не добили, но еще стали лечить. И татарам меня взять не позволили, хотя все им позволяют. Пришел я в себя и думаю: что мне делать? А казаки тем временем под Корсунем побили панов гетманов. О, пане, что я видел, того не перескажешь!
Они от меня не скрывались, действовали без всякого стыда и стеснения, потому что считали за своего. Я и думаю: бежать мне или нет? И вижу, что лучше остаться, пока не представится более удобный случай. Когда начали привозить из-под Корсуня ковры, парчи, часы, драгоценности… Ой! Ой! Пане, у меня чуть сердце не разорвалось на части. Поверите ли, эти разбойники шесть серебряных ложек продавали сначала за талер, а потом за кварту водки. А золотую пуговицу или помпон от шапки можно было достать и за полкварты. Вот я и думаю: что сидеть, сложивши руки? Дай-ка попользуюсь. Даст Бог возвратиться когда-нибудь в Жендзяны, в Подлесье, отдам все родителям: они вот уж пятьдесят лет ведут процесс с Яровскими, а на судебные издержки денег не хватает. И накупил я, пане, столько всякого добра, что едва уложил на две лошади… Все-таки, хоть какое-нибудь утешение, потому что мне было очень скучно без вас.
— Ох, Жендзян, ты всегда таков! Отовсюду извлечешь свою выгоду.
— Если мне Бог помог, что же тут дурного? Я ведь не крал, а если вы мне дали кошелек на дорогу в Розлоги, так вот он! Я должен вам отдать его, потому что не доехал до Розлог.
Паж положил на стол кошелек. Пан Скшетуский усмехнулся.
— Если тебе привалило такое счастье, так ты теперь богаче меня. Оставь уж и кошелек при себе.
— Покорно благодарю! Набралось кое-что, благодарение Богу! Будет чем утешить отца с матерью и деда… а ему уже девяносто лет. А уж Яровских до конца засудим, с сумою пустим. Да и вы тоже в убытке не останетесь: теперь я уже не потребую тот пояс, что вы мне обещали в Кудаке, хотя я все исполнил, что мог.
— И это вспомнил-таки… о, шельма! Правда, ты настоящий lupus insatiabilis [61]! Не знаю, где теперь этот пояс, но если обещал, то отдам, не тот, так другой… Ну, рассказывай дальше.
— Бог помог мне извлечь выгоды из жизни среди разбойников. Одно меня удручало: я не знал, что делается с вами и похитил ли Богун панну. А тут говорят, что он в Черкассах лежит, еле дышит: так его искромсали князья. Я в Черкассы; вы ведь знаете, что я умею лечить раны и накладывать пластыри. Полковник Донец приставил меня ухаживать за этим разбойником. Только тогда у меня гора с плеч свалилась, когда я узнал, что наша панна ушла с тем толстым шляхтичем. Пошел я к Богуну. Думаю: узнает или не узнает? А он в горячке лежит. Потом узнал и говорит мне: "Ты с письмами в Розлоги ездил?". Говорю: "Я". А он снова: "Это я тебя ранил в Чигорине?". "Да, — говорю, — меня". "Ты служишь пану Скшетускому?" Я тут уже начинаю врать. "Никому, — говорю, — я не служу. Я на этой службе больше дурного видел, чем хорошего, теперь ушел на свободу, к казакам и вот теперь десятый день, как ухаживаю за вашей милостью". Он мне поверил и потом сильно полюбил меня. Узнал я от него, что Розлоги сожжены, двое князей убиты, а двое других почему-то не могли попасть к нашему князю и убежали в литовское войско. Но когда он вспоминал того толстого шляхтича, то, клянусь вам, так скрежетал зубами, так скрежетал, что…
— Долго он хворал?
— Долго-долго! Раны то заживали, то вновь раскрывались. Много ночей пришлось мне просидеть у его постели (провалиться бы ему!). Нужно вам сказать, я поклялся спасением моей души отплатить ему за все, и хоть бы мне пришлось всю жизнь ухаживать за ним, я добьюсь-таки своего… Он меня оскорбил и поранил, а ведь я не кто-нибудь… я — шляхтич. И еще: мне сто раз представлялся удобный случай, около нас никого не было; я думал: пырнуть мне его ножом или нет? Но потом мне всегда бывало стыдно… больного, безоружного… нет!
— И ты хорошо сделал, что его, aergotum et inertem [62], не убил. То было бы величайшею подлостью.
— Я и сам так думал, как видите. Еще я вспомнил, что когда меня провожали из дома, дед перекрестил меня и сказал: "Помни, что ты шляхтич, дорожи своей честью, верно служи и не дозволяй никому оскорблять себя". Он говорил, что если шляхтич совершит бесчестный поступок, Господь Иисус в небесах заплачет. Я все это запомнил и должен был отказаться от этого. А он начинает меня все больше и больше любить. Спрашивает: "Чем я награжу тебя?". "Чем хотите", — говорю. И не могу скрыть: одарил он меня всем щедро, а я все взял; думаю про себя: зачем это оставлять в разбойничьих руках? Благодаря ему и другие дарили мне кое-что, потому что его там все очень любят, и низовцы, и чернь, хотя во всей республике не найдешь шляхтича, который бы питал к черни такое презрение, как он…
Тут Жендзян покачал головой.
— Удивительный он человек и, надо признаться, со шляхетской душой. А как панну-то он любит! Боже всемилостивый! Как выздоровел, сейчас к нему пришла Донцовна ворожить. Ворожила она, ворожила — все выходит плохо. Эта ворожея с дьяволом знается… Впрочем, она красивая. Высокая такая, зубы большие, белые, как у лошади, сильная; ходит — земля дрожит. И, видно, что-то перепутал Бог: стала она заглядываться на меня. Бывало, не пройдет мимо, чтоб не щипнуть меня или за рукав не дернуть; "Пойдем", — говорит. А куда я пойду? Того и гляди, нечистый шею свернет на сторону; пропало тогда все, что собрал. Я и говорю ей: "Мало тебе других!". А она: "Ты, — говорит, — полюбился мне". "Убирайся ты прочь"! А она все свое: "полюбился" да "полюбился".
— И ворожбу ее ты видел?
— Как не видеть! Дым, шипенье, визг, тени какие-то… я испугался даже. Она стоит посередине комнаты, брови дугой, и шепчет что-то, а то начнет сыпать пшеницу на решето. Зерна так и шевелятся, словно черви, а она все шепчет. О, пане! Если б он не был таким разбойником, то жалко было бы смотреть на него после всякой такой ворожбы. Бывало, побледнеет, как полотно, упадет навзничь и рыдает, просит панну простить его за то, что он пришел в Розлоги и перерезал ее братьев: "Где ты, кукушечка, где ты? Я бы на руках носил тебя, а теперь мне не жить без тебя!"… И опять: "Я рукой не дотронусь до тебя, рабом твоим буду, собакой, только бы очи твои на меня смотрели!". А то вспомнит пана Заглобу и зубами заскрежещет, и подушку кусать начнет… и так пока не заснет, да и во сне все стонет и вздыхает.
— А хорошего ему она ничего не наворожила?
— Может быть, потом, когда он выздоровел, а я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун устроил так, чтоб я мог с ним ехать в Гущу. Они, разбойники, знали, что у меня много всякого добра, а я и не скрывал, что еду помочь родителям.
— И не ограбили тебя?
— Может быть, и ограбили бы, да, к счастью, татар в это время не было, а казаки боялись Богуна. Они же меня считают совсем за своего. Сам Хмельницкий приказал мне слушать и доносить, что будут говорить у воеводы брацлавского, если туда паны съедутся. Черт ему пусть доносит! Приехал я в Гущу, а тут подошли разъезды Кривоноса, отца Ласко убили, я половину своего добра закопал, а с половиною убежал сюда, потому что слышал, что вы усмиряете народ около Заславля. Благодарение Богу, что я застал вас в добром здоровье и хорошем расположении духа. Теперь — конец всему дурному. Говорил я этим злодеям, которые шли на нашего князя, что назад не вернутся. Вот им теперь! Может быть, и война скоро кончится.
— Ну, едва ли! Теперь, должно быть, война-то настоящая и начнется, с самим Хмельницким.
— А вы и после свадьбы воевать будете?
— Ты думаешь, что после свадьбы я стану трусом?
— Вовсе нет. Я отвезу отцу, что собрал, а потом мне хотелось бы опять к вам. Может быть, мне придется расплатиться с Богуном, а где же я его встречу, как не в поле? Не всю жизнь он будет хворать…
— О, какой ты злопамятный!
— Всякому своя обида горька. Я дал клятву и хоть в Турцию за ним поеду. А сейчас пока вместе с вами в Тарнополь. Зачем вы в Бар едете через Тарнополь? Ведь это не по дороге.
— Полк веду. А теперь давай завтракать. После завтрака и поедем.
— Я хоть сейчас, только лошаденка у меня измученная.
— Я велю тебе дать хорошую. На ней и поедешь.
— Покорно благодарю! — Жендзян весело улыбнулся. Это был уже третий подарок, считая кошелек и пояс, обещанный ему в Кудаке.
Пан Скшетуский получил новый приказ и теперь отправился во главе своей хоругви в Збараж, а не в Тарнополь. Отряд шел медленно; весь край был опустошен, так что продовольствие приходилось добывать с великим трудом. По дороге попадались кучки людей, по большей части женщины и дети, которые просили у Бога смерти или даже татарского плена: в плену хоть бы есть давали по крайней мере. Было время жатвы, но отряды Кривоноса уничтожили все, что только могли уничтожить. Народ питался корой с деревьев.
В Збараже был большой съезд. Князь Еремия остановился там со всем войском, да, кроме того, съехалось немало шляхты. В воздухе пахло войной, о войне только и говорили, город и его окрестности кишели вооруженными людьми. В Варшаве партия мира, поддерживаемая в своих надеждах паном Киселем, брацлавским воеводой, еще не отказалась от своих намерений, вступить в переговоры с противною стороною, хотя и поняла, что, не имея сильной армии, переговоры вести бесполезно. Была объявлена всеобщая мобилизация, стянуты все войска, и хотя канцлер и высшие сановники еще не потеряли надежды на мирное разрешение вопроса, в шляхетском кругу преобладал воинственный настрой. Победы Вишневецкого сильно подействовали на умонастроения. Все горели желанием отомстить за Желтые Воды, за Корсунь, за тысячи замученных жертв, за позор и унижение. Имя грозного князя покрылось новою славою, и в связи с этим именем от берегов Балтийского моря до Диких Полей разносилось новое тревожное слово: "Война! Война! Война!". Ее предвещали и страшные явления на небе, и тревожные лица людей, и вой собак по ночам, и ржание коней, чующих кровь. Война! Шляхта во всех городах, деревнях и селах доставала старое, заржавевшее оружие, молодежь пела песни о Еремии, а женщины молились в костелах. И собирались вооруженные воины от границ Пруссии, от Великой Польши, от многолюдной Мазовии, от далеких Карпатских гор.
Да, война смотрела прямо в глаза. Движение в Запорожье, народное восстание во всей Украине не могли быть объяснены только одним стремлением к грабежу и разбою, одним недовольством панами и магнатами. Хмельницкий хорошо понимал это и, пользуясь проявлениями гнета и насилия (а в них не было недостатка в те суровые времена), обратил социальную войну в религиозную, раздул народный фанатизм и сразу вырыл пропасть между враждующими сторонами — пропасть, которую могла наполнить только кровь.
И в душе ожидая мира, он стремился только к тому, чтобы обеспечить хоть на время свое могущество. А потом? Что будет потом, о том гетман запорожский не думал, в будущее не заглядывал и не заботился о нем.
Он не знал еще, что вырытая им пропасть так глубока, что никакие мирные трактаты не перекинут через нее мост, который мог бы продержаться хоть самое непродолжительное время. Проницательный политик, он не понимал все-таки, что ему не удастся спокойно воспользоваться плодами своего кровавого труда.
А предвидеть такой исход было нетрудно. Когда становятся лицом к лицу вооруженные враждующие тысячные армии, там пергаментом для переговоров будут служить поля, а пером- мечи и копья.
Все сулило войну, и даже простые люди инстинктивно понимали, что иначе и быть не может. Глаза всех поневоле обращались на князя Еремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть. Перед этой монументальной фигурой как-то принижались, таяли и канцлер, и брацлавский воевода, и полководцы, и могущественный князь Доминик, провозглашенный главным вождем. Умалялось и таяло их значение, их власть. Войско и шляхта получили приказ собраться во Львове, а потом в Глинянах. Согласно этому туда начали прибывать войска из ближайших воеводств, а тут новые тревожные признаки начали угрожать авторитету республики. Не только менее послушные полки всеобщего ополчения, но даже и квартовые, прибыв на место сбора, оказывали неповиновение высшему начальству и вопреки приказам шли в Збараж, чтоб присоединиться к князю Еремии. Так поступили сначала воеводства киевское и брацлавское, — тамошняя шляхта когда-то служила под начальством Еремии, — потом русское, любельское, за ними пошли и коронные войска. Можно было ожидать, что и остальные последуют их примеру. Умышленно оставляемый в тени, Еремия силою обстоятельств становился гетманом и начальником сил всей республики. Шляхта и войско, преданное ему душой и телом, ожидали только его приказа. Вся власть, война, мир, будущее республики — все было в его руках.
Он набирал силу с каждым днем, каждый день к нему подходили новые полки. Наконец, тень от Еремы начала падать не только на канцлера, но и на сенат, на Варшаву, на всю республику.
В недоброжелательных ему кружках в Варшаве и в лагере гетманов, в свите князя Доминика и воеводы брацлавского начинали поговаривать о его непомерной гордости и надменности. Вспомнили дело о Гадяче, когда гордый князь въехал в Варшаву во главе четырехтысячного войска и, войдя в сенат, готов был изрубить всех, не исключая самого короля.
Чего ждать от этого человека, и каков он теперь, после своего похода из Заднепровья, после побед, которые покрыли такою славою его имя? Где границы самонадеянности, которую внушило ему слепое поклонение солдат и шляхты? Кто теперь может противостоять ему? Что будет с республикой, если один человек может противиться воле сената и отнимать власть у вождей, назначенных самим правительством? Правда ли, что он намерен увенчать короной королевича Карла? Его можно сравнить с Марием, но дай Бог, чтоб его гордость не довела его до роли Марка Кориолана или Каталины.
Так говорили в Варшаве, а он, новый Марий, сидел в Збараже, мрачный, загадочный. Новые победы не прогнали туч с его лица. Когда, бывало, в Збараж прибывал какой-нибудь новый полк, князь выезжал навстречу, одним взглядом оценивал его и вновь погружался в задумчивость. Солдаты теснились около него, падали перед ним на колени; кричали: "Да здравствует непобедимый вождь, славный Геркулес! До последней капли крови будем стоять за тебя", а он отвечал: "Низко кланяюсь вам! Все мы слуги Христа" и возвращался к себе, избегая людей, и думал. Тем временем в город прибывали все новые и новые полки. Ополченцы шли с утра до ночи, шатались по улицам, буянили и ссорились с офицерами других полков. Наемные солдаты тоже следовали их примеру, чувствуя, что дисциплина ослабевает. Что ни день, то новые гости, новые пиры и гульба с местными вертихвостками. Войска заняли все улицы, все пригороды… и что за пестрота, что за разноцветье! Точно половина республики собралась сюда. Глазу больно смотреть на эти раззолоченные латы, на шелк и бархат, какими щеголяют паны и магнаты из разных воеводств.
А среди этого блеска и роскоши как убоги, как жалки кажутся солдаты Вишневецкого, истомленные, в оборванной одежде, исхудавшие, бледные! Офицеры скорее похожи на нищих… куда им даже до прислуги вновь прибывших гостей!.. И все-таки все снимают перед ними шапки, все обнажают головы перед этой бедностью: она так украшает недавних героев! Война, словно Сатурн, пожирает своих детей, а кого не пожрет, того обгложет, как собака обгладывает кость. Их одежды полиняли от дождя и солнца во время тяжелых походов, эта ржавчина на железе — кровь своя или неприятеля, а то и та и другая вместе. Вишневецким везде первое место; они и в шинках, и в тавернах рассказывают, а другие только слушают. Нет-нет, да и перехватит у слушателя горло, ударит он себя по коленям и крикнет: "О, черт возьми! Кто вы — черти или люди?". А вишневецкие отвечают: "То не наша заслуга, а вождя, равного которому еще не рождала земля!" И все попойки оглашаются криками: "Vivat Еремия! Vivat князь воевода, вождь над вождями и гетман над гетманами!..". Шляхта, как подопьет, валит на улицу, стреляет из ружей и мушкетов, а так как вишневецкие твердят, что эта свобода разрешена им до поры до времени, что скоро князь возьмет их в руки и водворит такую дисциплину, о какой они еще и не слыхали, то все спешат нагуляться вволю "Gaudeamus [63], пока есть время! — горланит шляхта. — Когда нужно будет, будем слушаться, да и слушаться-то есть кого!" При этом много перепадает на счет несчастного князя Доминика. Рассказывают, что он целый день молится, а ночью пьянствует, а битв видел столько, сколько изображено на голландских коврах его дворца. За князя Доминика никто слова доброго не замолвит, всякий ругает его, в особенности те, кто повинен был в нарушении военной дисциплины.
В особенности в этом смысле преуспел пан Заглоба. Боль в крестце оставила его, и пан Заглоба чувствовал себя отлично. Сколько он съедал и выпивал, говорить бесполезно, все равно никто не поверит. Его постоянно окружала толпа солдат и шляхты, а он прохаживался насчет тех, кто его угощает. Он смотрит на всех свысока, он старый, опытный солдат и с важностью говорит новичкам: "Вы столько же знакомы с войной, сколько монахиня с мужчинами… Да, война не свой брат! Тут уж утром никто тебя не угостит подогретым пивом или винной похлебкой. Жир-то поспадет с вас, засохнете, как трава на солнце. Можете поверить мне, по опыту говорю. Много пришлось испытать мне… да! Ну, и знамена приходилось отбивать, но должен сказать вам, ни одно не обошлось мне так дорого, как то, что я взял под Константиновой. Черти побрали бы этих запорожцев! Спросите у пана Скшетуского, того, который свалил Бурдабута; он все видел собственными глазами, видел и удивлялся. Или вот что: крикните какому-нибудь казаку в ухо: "Заглоба!" и увидите, что будет. Да что мне разговаривать с вами! Вы только muscas [64] на стенах хлопушкою били, больше никого.
— Как же это было? Как? — спрашивала молодежь.
— Вы, верно, хотите, чтобы у меня от болтовни язык загорелся во рту, как ось в колесе?
— Нужно полить! Вина! — кричала шляхта.
— Разве что так!
Тут пан Заглоба самодовольно улыбался, счастливый, что нашел благодарных слушателей, и рассказывал им все ab ovo [65] начиная с Галаты, вплоть до взятия знамени под Константиновой. Слушатели молчали, иногда дозволяя себе высказывать легкие знаки неодобрения, когда пан Заглоба при восхвалении своего мужества уж чересчур презрительно противопоставлял ему их неопытность, но все-таки пил как на убой каждый день.
Да, в Збараже было так шумно и весело, что старик Зацвилиховский и другие заслуженные офицеры удивлялись, как князь не прекратит всеобщего разгула, а князь все сидел у себя дома и, может быть, сознательно дал своим подчиненным возможность повеселиться перед близким боем. Приехал и Скшетуский и сразу оказался в каком-то водовороте. Ему хотелось побыть в кругу добрых товарищей, но еще более тянуло в Бар, к милой, увидеть ее и забыть обо всех горестях и мучениях. Не теряя времени, он отправился к князю дать отчет о своей поездке в Заславль и просить отпуска.
Пан Скшетуский нашел князя очень изменившимся и спрашивал самого себя: неужели это тот герой, которого он видел под Махновкой и Константиновой? Перед ним стоял человек, согнувшийся под бременем забот, с ввалившимися глазами, с сухими, истрескавшимися губами, словно в нем гнездилась горячка. На вопрос о здоровье князь коротко отвечал, что здоров (рыцарь, конечно, не осмелился расспрашивать подробней), и потребовал отчета. Покончив с делом, пан Скшетуский попросил двухмесячного отпуска, чтобы жениться и перевезти жену в деревню.
Князь вздрогнул, как человек, внезапно пробужденный от сна. Лицо его осветилось прежней доброй улыбкой; он горячо обнял Скшетуского.
— Ну вот и конец вашим мучениям. Поезжайте, поезжайте, да благословит вас Бог. Хотелось бы и мне побывать на вашей свадьбе, да время теперь такое… нельзя. Когда вы хотите ехать?
— Князь!.. Я хоть сейчас!..
— Завтра утром. Один вы, конечно, не можете ехать. Я вам дам триста татар Вершула; так будет безопасней. С ними вы скорей доберетесь, по дорогам шляется много разбойников. Кроме того, я вам дам письмо к пану Андрею Потоцкому. Пока татары придут, пока вы соберетесь, и утро настанет.
— Как прикажете. Но я еще смею просить ваше сиятельство отпустить со мной Володыевского и Подбипенту.
— Хорошо. Утром вы зайдете ко мне. Я прощусь и благословлю вас. Хотелось бы мне послать какой-нибудь подарок вашей княжне. В ее жилах течет достойная кровь. Будьте счастливы, вы достойны ДРУГ Друга-
Рыцарь низко склонился перед любимым вождем, а тот все повторял:
— Ну, да благословит вас Бог! Да благословит вас Бог! Приходите завтра утром.
Но Скшетуский не вставал с колен и, наконец, после долгих колебаний осмелился спросить:
— Ваше сиятельство!..
— Что вы еще хотите сказать? — ласково проговорил князь.
— Простите мою смелость, но… но мое сердце разрывается на части, когда я смотрю на вас… Ради Бога, что с вами? Горе ли вас удручает, больны ли вы?
Князь положил ему руку на голову:
— Вам незачем знать это! — с чувством сказал он. — Приходите завтра утром.
Пан Скшетуский встал и ушел с тяжелым сердцем. Вечером его навестили Зацвилиховский, Володыевский, Заглоба, а с ними и пан Подбипента. Все уселись за стол, и вскоре Жендзян внес бутылку и кубки.
— Господи ты, Боже мой! — воскликнул пан Заглоба. — Что это такое? Ваш паж воскрес?
Жендзян приблизился и обнял его колени.
— Я не воскрес, а остался жив только потому, что вы спасли меня.
— И к Богуну потом поступил на службу, — прибавил пан Скшетуский.
— Значит, со временем будешь иметь протекцию у черта, — важно проговорил пан Заглоба. — Едва ли тебе хорошо было на этой службе. Возьми-ка талер. На!
— Благодарю вас!
— Он там отлично устроился, — сказал пан Скшетуский, — перекупал у казаков добычу и собрал столько, что нам с вами не выкупить у него, хоть бы вы распродали все ваши турецкие имения.
— Вот как? Бери же мой талер и расти себе, все, может быть, на виселицу сгодишься. Ей-Богу, этот мальчик мне нравится! (Тут пан Заглоба взял Жендзяна за ухо.) Люблю я пройдох и предсказываю тебе, что со временем ты будешь человеком, если не останешься скотиной. Ну, а что твой господин, Богун, вспоминает меня?.. А?
Жендзян ухмыльнулся; ему польстили слова пана Заглобы.
— О, Боже мой! Так вспоминает, что зубами скрежещет.
— Убирайся к черту! — заорал с внезапным гневом пан Заглоба. — Что ты мне городишь?
Жендзян вышел, пан Заглоба понемногу успокоился и начал отпускать свои обычные шуточки. Разговор перешел на события последних дней, на князя. Наконец, Скшетуский спросил, что за странная перемена случилась с князем, что с ним?
— Может быть, у него подагра начинается, — в раздумье молвил пан Заглоба. — Вот и у меня: как схватит большой палец, так несколько дней чувствуешь себя не в своей тарелке.
— А я вам скажу… — нерешительно начал Подбипента, — я не слыхал этого лично от ксендза Муховецкого, но кому-то тот говорил, что мучит князя. Я сам… что же?.. Я ничего не говорю: он вельможа и воин знаменитый, а вот ксендз Муховецкий… впрочем, я не ручаюсь…
— Ах, Господи! — перебил его пан Заглоба. — Что вы болтаете всякий вздор? Тянет, тянет… ничего не поймешь.
— Что же вы слышали? — спросил пан Ян.
— Вот видите… говорят, что князь чересчур много крови пролил. Великий он человек, но меры не знает, когда придет в ярость, и теперь все ему кажется облитым кровью… И днем все кровь, и ночью… Словно на него нашло кровавое облако…
— Не говорите глупостей! — гневно крикнул пан Заглоба. — Бабьи эти сплетни. Во время покоя для народа не было лучшего господина, а если он не знает милосердия к бунтовщикам, так это не грех, а заслуга. Какие муки будут чересчур жестоки для тех, кто утопил отчизну в крови, продавал своих братьев татарам, забыв Бога и совесть? Нечего сказать, рука у вас железная, а сердце бабье! Видел я, как вы плакали, когда сжигали Пулуяна, и говорили, что лучше бы его просто убить на месте. Ну да князь не баба; он знает, как карать и награждать.
— Так как же вы думаете, что с ним? — спросил Володыевский.
— Гм! Я не состою его поверенным, почем мне знать? Обдумывает что-то, с самим собою борется. Конечно, душевная ломка… а чем глубже душа, тем тяжелее муки…
Старый рыцарь не ошибался. В эту минуту князь, этот вождь, победитель, лежал ниц перед распятием и страдал… страдал так, как ему не приходилось никогда еще в жизни.
Стража збаражского замка провозгласила полночь, а Еремия все вея беседу с Богом. Разум, совесть, любовь к отчизне, сознание своих сил и великого призвания вели в его душе ожесточенную битву, от которой его грудь разрывалась на части, сердце ныло невыносимой болью, а голова горела, как в огне. Вопреки воле примаса, канцлера, сената, гетманов, вопреки юле республики под его знамена собирались войска, вся страна отдавалась в его руки, хоронилась под его крылья, вручала свою судьбу его гению и устами своих лучших людей взывала к нему: "Спаси, спаси!.. Ты один можешь спасти!" Еще месяц, два, и под Збаражем встанут сто тысяч воинов, вполне готовых на смертный бой с гидрой братоубийственной войны… Картины будущего, залитые ослепительным светом славы и могущества, сменялись перед глазами князя.
Задрожат те, что осмеливались оскорблять и пренебрегать им, а он поведет железные шеренги рыцарей в украинские степи, поведет на такие победы, на такие триумфы, которых еще не знает история. И князь чувствует в себе присутствие потребной для этого силы, и за плечами у него вырастают крылья, словно крылья архангела Михаила. Вот теперь он преображается в гиганта, еще, еще… и вся крепость, весь Збараж, вся Русь не может объять его. Бог свидетель! Он сотрет с лица земли Хмельницкого! Он затопчет бунт, он возвратит покой отечеству!
Он видит широко раскинувшиеся поля, слышит грохот пушек… Битва! Битва!" Погром неслыханный, небывалый! Тысячи трупов, тысячи знамен усеяли кровью напоенную степь, а он режет на куски Хмельницкого, и трубы играют победный гимн, и отголосок победы летит от моря до моря… Князь вскакивает и простирает руки ко Христу, и видит, как вкруг Его головы светится какой-то кровавый свет: "Христос! Христос! Ты видишь, ты знаешь, что я смогу совершить все это, скажи мне, что я должен!".
Но Христос поник главою и хранит молчание… такой скорбный, как будто Его только сейчас распяли.
"Для Твоей славы! — взывает князь, — non mihi! Sed nomini Tuo da gloriam! [66]" Во имя веры и церкви, всего христианства! О, Христос! Христос!"
Новый образ мелькнул перед глазами Еремии.
Не победой над Хмельницким кончится эта дорога… Князь, подавив бунт, увеличит свои силы его силами, присоединит к сотням тысяч шляхты сотни тысяч казаков и пойдет дальше. Он пойдет на Крым, уничтожит дракона, все логовище его, водрузит крест там, где доселе колокола не призывали верующих к святой молитве.
И он пойдет в ту землю, которую когда-то топтали копытами своих коней его предки, и расширит границы республики, а вместе с тем и церкви, до рубежа света…
Где конец этого стремления? Где конец славы, силы, могущества? Нет его…
В окне замка показался бледный лик луны; часы бьют поздний час, петухи запели. День недалек. Будет ли это день, когда рядом с солнцем на небе засияет новое солнце на земле?
Да! Ребенком будет князь, не мужем, если не свершит этого, если почему бы то ни было не пойдет за голосом своей души. Он чувствует покой, который ниспослал ему милосердный Христос, да будет благословенно его имя!.. И мысли его стали тверже, и ясней своими душевными очами он может созерцать теперешнее состояние родины. Политика канцлера и всех этих варшавских магнатов, а равно и воеводы брацлавского — гибель для отечества. Сначала потоптать Запорожье, залить его морем крови, сломать его, смять, уничтожить, а потом дать покоренным все, чтоб не было насилия, притеснения, повсюду водворить мир, спокойствие; при полной возможности добить до смерти — возвратить к жизни. Вот путь, единственно возможный для великой, могучей республики. Может быть, раньше можно было бы избрать другой, но теперь нет! К чему поведут мирные трактаты, когда на противной стороне стоят сотни тысяч вооруженных воинов? Хорошо заключать мир, но будет ли он прочен? Нет, нет! То нелепые мечтания, то пагубное заблуждение, то война, длящаяся века, то море слез и кровь в будущем!.. Пусть только идут по этой дороге, великой, благородной, он ничего другого не пожелает, ничего не попросит. Он возвратится в свои Лубны и будет смирно ждать, пока звуки полковой трубы не призовут его на новый подвиг.
Пусть только пойдут по этой дороге, примут его план. Да кто, кто? Сенат? Бурные сеймы? Канцлер? Примас или гетманы? Кто, кроме него, поймет все величие этой мысли и кто сможет осуществить ее? Пусть найдется такой — он, князь Еремия, согласится. Но где же он? У кого сила? Только он один — никто другой! К нему идет шляхта, к нему стекаются войска, в его руках меч республики. О, республика, даже при наличии короля, не говоря уже о теперешнем безвластье, управляется волею народа. Она сама — superma lux [67]! И высказывается она не только на сеймах, не только через депутатов сената и канцлеров, не только при посредстве писаных законов и манифестов, но еще сильней, еще доказательней, еще ясней высказывается на деле. Кто здесь управляет? Рыцарское сословие!.. И вот это самое рыцарское сословие собирается теперь сюда, в Збараж, и говорит ему: ты наш вождь! Вся республика, подчиняясь силе обстоятельств, отдает ему власть и повторяет: ты наш вождь! И он должен отступать? Какого доказательства ждать ему еще? Какого, да и откуда? Не от тех ли, кто хочет погубить республику и унизить его самого?
Унизить! За что, за что? За то ли, когда всех охватила паника, когда гетманы попали в плен, войска разбиты, паны скрываются в своих замках, а казак поставил лапоть на грудь республики, он один только спихнул эту святотатственную пяту и поднял из праха обессиленную голову матери-родины, он, посвятивший ей всю свою жизнь, он, спасший ее от позора, от смерти, — он, победитель?!
Кто имеет за собою более заслуг, пусть берет эту власть, пусть она находится в его руках. Он охотно отречется от этого бремени, он охотно скажет Богу и республике: "Ныне отпущаеши раба своего с миром"… он утомлен, и силы его исчерпались.
Но если нет никого, он дважды, трижды будет ребенком, не мужем, если откажется от этой власти, от этого славного пути, от будущего, в котором спасение и сила республики.
Да и зачем?
Князь снова гордо поднял голову, горящий взор его пал на лик Христа, но Христос поник главою и молчал… такой скорбный, как будто Его только сейчас распяли.
Зачем?.. Еремия стиснул обеими руками горячие виски… Может быть, и есть ответ. Что означает этот голос, который среди золотых видений славы, среди грома будущих побед, среди предчувствия величия и могущества так неумолимо раздается в его душе: "Стой, несчастный!"? Что означает это беспокойство, которое пронизывает его неустрашимую грудь дрожью странной тревоги? А когда он ясно и убедительно доказывает себе, что должен взять в свои руки власть, зачем где-то там, глубоко, в тайниках совести кто-то шепчет: "Ты заблуждаешься, тебя обуяла гордость, ты примеряешь королевскую мантию"?
И снова страшная внутренняя борьба обуяла князя, снова вихрь сомнений, тревоги и неуверенности захватил его в свои объятия.
Что делает шляхта, которая собирается к нему, вместо того, чтоб идти к вождям, назначенным правительством? Попирает закон. Что делает войско? Нарушает дисциплину. И гражданин, он, солдат, станет во главе бесправия, будет прикрывать его своим именем? Он первый подаст пример непослушания, самоволия, неуважения к закону, и все это только для того, чтоб получить власть двумя месяцами раньше, потому что, если на трон будет избран королевич Карл, эта власть все равно не минет его рук? Он подаст такой страшный пример потомству? Ну, а дальше как будет? Сегодня так сделает Вишневецкий, завтра Конецпольский, Потоцкий, Фирлей, Замойский или Любомирский! А если каждый, не обращая внимания на закон, станет поступать по-своему, и когда дети пойдут по следам отцов и дедов, какая будущность ожидает эту несчастную страну? Червь своеволия, беспорядок, личные счеты и так уже подточили корень республики; под ударами топора междоусобной войны и так летят щепки, иссохшие ветви отпадают одна за другою. Что же будет, если те, кто обязан хранить и оберегать, сами будут подбрасывать огонь? Что будет? О, Господи!
Хмельницкий тоже прикрывается знаменем общественного блага и не делает ничего, кроме того, что восстает против закона и величия республики.
Князь вздрогнул и заломил руки. "Ужели я буду вторым Хмельницким, о, Христос!"
Но Христос поник головою на грудь и молчал… такой скорбный, как будто Его только что распяли.
Князь, терзается далее. Если он возьмет власть, а канцлер, сенат и гетманы объявят его бунтовщиком и изменником, что будет тогда? Другая междоусобная война? Притом, неужто Хмельницкий — самый опасный, самый грозный враг республики? Не раз и не такие силы шли против нее; когда двести тысяч закованных в железо немцев под Грюнвальдом окружили полки Ягелло, когда под Хотином чуть не половина Азии выступила в поле, гибель была почти неизбежна, а что сталось с этим могущественным врагом? Республика войн не боится, и не войны погубят ее! Но почему же наряду с такими победами, с такою скрытою силою, с такой славой она, которая разгромила крестоносцев и турок… почему она испугалась одного казака? Отчего соседи рвут ее границы, народы смеются над нею, голоса ее никто не слушает, гнева никто не боится, и все предсказывают ее гибель?
Ах! То гордость и тщеславие магнатов, то узкое себялюбие, то своеволие всему причиной. Грозный враг — не Хмельницкий, а внутренние неурядицы, своеволие шляхты, малочисленность и разболтанность армии, бурливость сеймов, лень, личные счеты и непослушание — непослушание, прежде всего. Дерево гниет от сердцевины. Скоро, скоро… и первая буря свалит его, но будь проклят тот, кто приложит свои руки к такому делу, проклят он и дети его до десятого колена!
Иди же теперь, победитель под Немировом, Погребищами, Махновкой и Константиновой, иди, князь-воевода, вырви власть из рук полководцев, преступи закон и подай пример потомству, как терзать сердце матери-родины!..
Страх, отчаяние, почти безумие отразились на лице князя… Он дико вскрикнул, схватился за голову и во прах пал пред Христом.
И каялся князь, и бился горячею головою о каменный пол, а из груди его вырывались глухие стоны:
— Боже! Милосерд буди мне, грешному! Боже! Милостив буди мне, грешному!
На небе загорелась румяная заря, а потом вскоре взошло солнце и заглянуло в окна. За карнизами защебетали ласточки. Князь встал и пошел будить Желенского, спящего с другой стороны двери.
— Беги, — сказал он, — и прикажи созвать ко мне полковников, что стоят в замке и в городе… всех, и наших, и новых.
Через два часа зал начал наполняться усатыми и бородатыми фигурами полковников. Из княжеских прибыли Зацвилиховский, Поляновский, Скшетуский с паном Заглобою, Вурцель, Махновский, Володыевский, Вершул, Понятовский — почти все офицеры, за исключением Кушеля, который был отправлен на разведку.
Из чужих пришли Осиньский и Корыцкий. Многих из крупной шляхты нельзя было разлучить с мягкими перинами, но и тех все-таки собралась порядочная компания. Зал гудел, словно улей; все глаза были устремлены на дверь, откуда должен был появиться князь.
Вдруг все умолкло. Вошел князь. Лицо его было спокойно, ясно и только красные от бессонницы глаза и печать какого-то страдания говорили о пережитой им борьбе. Но и сквозь это спокойствие проглядывали неумолимая воля и величие.
— Господа! — сказал князь. — Сегодня ночью я вел беседу с Богом и своею совестью о том, что надлежит мне делать. Теперь извещаю вас, а вы передайте всему рыцарству, что для блага отечества и согласия, необходимого в тяжелые минуты, я отдаю себя в распоряжение гетманов.
В зале воцарилось гробовое молчание.
В полдень того же дня на дворе замка стояло триста татар, готовых отправиться с паном Скшетуским, а в замке князь давал старшим офицерам обед, который был, вместе с тем, прощальным обедом нашему рыцарю. Его, как "жениха", посадили возле князя, а рядом сидел пан Заглоба, спаситель "невесты". Князь был весел и провозгласил тост за здоровье будущей четы. Стены и окна дрожали от криков рыцарей. В сенях также пировали пажи, среда которых Жендзян занимал первое место.
Князь поднял было бокал и собрался обратиться к присутствующим с какой-то речью, как на пороге появилась фигура человека, измученного, покрытого пылью, но при виде торжественного стола, раскрасневшихся лиц нерешительно остановилась в дверях.
Князь увидал ее первый, нахмурил брови и спросил:
— Кто там? А, это Кушель из разведки! Что слышно? Какие новости?
— Очень нехорошие, ваше сиятельство, — каким-то странным голосом ответил молодой офицер.
Все сразу примолкли, все глаза обратились на измученное, скорбное лицо Кушеля.
— Лучше бы вы оставили их пока при себе, не нарушали нашего веселья, — резко заметил князь, — но раз начали, то уж заканчивайте.
— Ваше сиятельство, мне не хотелось бы быть злым вестником, и мой язык не поворачивается…
— Что случилось? Говорите!
— Бар… взят!
Тотчас же (лат.).
Под охраной (лат.).
Дружбы ради (лат.).
Прощай, и мне отвечай любовью (лат.).
В польском языке существует пословица: "goly, jak tureckie swieto" — гол, как турецкий святой (примеч. переводчика).
Таким способом (лат.).
Каким манером (лат.).
О, святая простота (лат.).
О, хитрый лис (лат.).
По обязанности (лат.).
Да здравствует король Карл! (лат.).
"Тебя, Бога, хвалим!" (лат.).
12 июля в Белой Церкви еще не знали о смерти короля (примеч. автора).
Рудовский утверждает, что эти слова были сказаны в Немирове (примеч. автора).
Промедление опасно! (лат.).
Медлитель (примеч. ред.).
Татарское оружие вроде булавы (примеч. перев.).
Короткий прямой татарский меч, висящий на ремне у седла (примеч. перев.).
Я говорю по-латыни! (лат.).
Надеюсь (лат.).
Слезами (лат.).
В итоге (лат.).
Законнорожденных (лат.).
Волк ненасытный (лат).
Больного и безоружного (лат).
Возрадуемся (лат.).
Мух (лат.).
Сначала (лат.).
Не мне! Но имени Твоему слава (лат.).
Высший закон (лат.).