23558.fb2 Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

ЧАСТЬ 3

Глава I

Погожей ночью по правому берегу Валадинки продвигался отряд из нескольких всадников.

Ехали медленно, почти шагом. Впереди, на расстоянии нескольких шагов от прочих, два всадника о чем-то разговаривали между собой и только изредка покрикивали на своих товарищей:

— Эй, потише! Потише!

Тогда отряд еще более замедлял шаг.

Наконец, из тени высокого холма он выехал на пространство, залитое светом месяца, и только теперь можно было увидеть причину, почему он шел с такой осторожностью: посередине, меж двух лошадей, были привязаны носилки, а на носилках кто-то лежал.

Серебристые лучи освещали бледное лицо и закрытые глаза.

За носилками ехало чуть более десятка вооруженных людей, по всем приметам, казаков. За исключением двоих, ехавших впереди, все остальные тревожно оглядывались по сторонам.

Но вокруг царило величайшее спокойствие.

Тишину прерывал только стук конских копыт да возгласы одного из передних всадников, который время от времени повторял:

— Тише! Осторожней!

Наконец, он обратился к своему товарищу:

— Горпина, далеко еще?

Спутник, которого звали Горпиной и который на самом деле был переодетой по-казацки женщиной огромного роста, взглянул на небо и ответил:

— Недалеко. К полуночи будем. Проедем Вражье урочище, пройдем Татарский лес, а там уже рядом и Чертов яр. Ой! Нехорошо было бы проезжать там после полуночи, прежде чем петух пропоет. Мне можно, а вам плохо было бы, плохо!

Первый всадник пожал плечами.

— Я знаю, — сказал он, — что тебе черт приходится братом, да ведь и против черта средство есть.

— Черт не черт, а средства такого нету, — ответила Горпина. — Ищи по всему свету потаища для своей княжны, лучшего не найдешь. И близко туда никто после полуночи не подойдет… разве со мной… а в яру еще никогда ноги человеческой не бывало. Кто хочет ворожить, тот ждет у яра, пока я не выйду. Ты не бойся. Туда не придут ни ляхи, ни татары, никто. Чертов яр страшный, сам увидишь.

— Пусть себе будет страшный, а я говорю тебе, что я приду туда, когда захочу.

— Только днем.

— Когда захочу. А если черт станет поперек дороги, я его схвачу за рога.

— Ой, Богун! Богун!

— Ой, Донцовна, Донцовна! Ты обо мне не тревожься. Возьмет ли меня черт, не возьмет ли, не твое дело, а я тебе вот что скажу: управляйся ты со своими чертями как хочешь, только бы княжна была спокойна; если что с ней случится, так из моих рук тебя ни черти, ни упыри не вырвут.

— Уж меня раз топили, когда мы с братом на Дону жили, другой раз в Ямполе палач обрил мне голову, и все ничего. А тут другое дело. Я по дружбе буду стеречь ее, чтоб духи даже волоса ее не тронули, а людей бояться нечего. Она уж отсюда не вырвется.

— Ах ты, сова! Если так, зачем же ты пророчишь мне беду, зачем кричала над ухом: "Лях возле нее! Лях возле нее!"?

— Это не я говорила, это духи. Теперь, может быть, все переменилось. Завтра я поворожу тебе на мельничном колесе. В воде все хорошо видно, только надо долго смотреть. Сам увидишь. Но сказать тебе по правде, ты, как бешеная собака, все рычишь да за обух хватаешься.

Разговор прекратился, только конские копыта стучали по каменьям да со стороны реки доносились звуки, похожие на стрекот кузнечиков.

Богун не обращал ни малейшего внимания на эти звуки, довольно необычные в эту пору. Он поднял глаза к месяцу и глубоко задумался.

— Горпина! — сказал он после молчания.

— Чего тебе?

— Ты колдунья, ты должна знать: правда ли, есть такая трава, что как ее кто напьется, то должен полюбить? Любисток, что ли?

— Любисток Но твоему горю и любисток не поможет. Если б княжна никого не любила, тогда ей только бы дать напиться, а если любит, то знаешь, что будет?

— Что?

— То еще больше полюбит другого.

— Пропадай же ты со своим любистоком! Ты можешь только злое предсказывать, а дельного совета дать не можешь.

— Так слушай: я знаю иное зелье; в земле оно растет. Кто его напьется, два дня и две ночи лежит, как колода, света не видит. Так я ей этого зелья дам, а потом…

Казак вздрогнул в седле и впился своими блестящими глазами в лицо колдуньи.

— Что ты каркаешь?

— И готово! — крикнула Горпина и разразилась громким смехом, более похожим на лошадиное ржание.

Хохот зловещим эхом отозвался в отрогах оврага.

— Ведьма! — проговорил казак.

Глаза его мало-помалу меркли, он впал в задумчивость, а потом заговорил словно бы сам с собою:

— Нет-нет! Когда мы брали Бар, я первый ворвался в монастырь, чтоб охранять ее от пьяного сброда и размозжить голову всякому, кто до нее дотронется, а она полоснула себя ножом и теперь лежит без чувств. Прикоснешься к ней — она снова за нож или в реку бросится, не углядеть мне за ней, горемыке!

— Ты в душе лях, а не казак, потому что не хочешь по-казацки приневолить девушку!

— Если б я был лях! — закричал Богун. — О, если б я был лях!

И он схватился обеими руками за разгоряченную голову.

— Ну, теперь-то она посмирней сделается, — буркнула Горпина.

— Эх, если бы так! Пусть меня первая пуля не минет, пусть я на колу покончу свою собачью жизнь… Одна она мне нужна на свете, а я ей не люб!

— Дурак! — гневно воскликнула Горпина. — Она в твоих руках!

— Зажми свою пасть! — окончательно рассвирепел Богун. — А как она зарежется, тогда что? Тебя разорву, себя разорву, голову разобью о камень, людей буду грызть, как собака. Я бы душу за нее отдал, славу казацкую отдал, убежал бы с ней за Егорлык, туда, от своих, чтобы только при ней быть, за нее умереть… вот что! А она ножом себя пырнула, и из-за кого? Из-за меня! Ножом себя пырнула! Слышишь?

— Ничего с ней не будет. Не умрет.

— Если бы она умерла, я бы тебя прибил гвоздями к дереву.

— Власти у тебя над ней нет.

— Нет, нет. Я бы желал, чтоб она меня ножом пырнула, пусть бы и убила, все лучше было бы.

— Глупая полька! Я бы по доброй воле полюбила тебя. Где лучше найдешь?

— Помоги ты мне, а я тебе отсыплю горшок дукатов, а другой горшок жемчугу. В Баре мы богатую взяли добычу да и раньше тоже.

— Ты богат, как князь Еремия, и такой же славный. Тебя, говорят, сам Кривонос боится.

Казак махнул рукой.

— Что мне из того, коли сердце болит…

Молчание воцарилось снова. Берег реки становился все более диким и пустынным. Свет луны придавал деревьям и скалам фантастические формы. Наконец, Горпина произнесла:

— Вражье урочище близко. Нужно ехать вместе.

— Зачем?

— Здесь нехорошо.

Они придержали коней и дождались, пока подъехал весь отряд. Богун приподнялся в стременах и заглянул в носилки.

— Спит? — спросил он.

— Спит, — ответил старый казак, — сладко, как младенец.

— Я дала ей сонного зелья, — объяснила колдунья.

— Тише, осторожней, — проговорил Богун, не спуская глаз со спящей, — не разбудите ее. Месяц прямо в личико ей смотрит… радость моя!

— Тихо светит, не разбудит, — прошептал один из казаков.

Отряд пошел дальше… Вот и Вражье урочище. Это был холм у самой реки, невысокий и скругленный, словно опрокинутый щит. Месяц заливал его своим светом и озарял камни, разбросанные тут и там по его склонам. Камни лежали и по одному, а кое-где в грудах, точно остатки каких-то построек, разрушенных замков и церквей. Местами из земли торчали каменные плиты, точно надгробные памятники, да и вообще весь пригорок походил на кладбище. Может быть, давно, во времена Ягелло, и здесь кипела жизнь; теперь же и холм и вся окрестность, вплоть до Рашкова, представлялись глухой пустыней, где жил только дикий зверь, а по ночам нечистая сила водила свои хороводы.

Только отряд поднялся до половины склона, легкий ветерок, дувший до сего времени, сразу перешел в настоящий шквал, завывавший так зловеще и уныло, что казакам показалось, не выходят ли стоны из глубин этих могил, не слышится ли оттуда хохот, плач и жалобные детские голоса? Весь холм оживился, наполнился жуткими звуками; из-за камней, казалось, выглядывали темные, высокие фигуры; уродливые тени тихо ползли от одной плиты к другой. Вдали, во мраке, сверкали огоньки, похожие на волчьи глаза, и, наконец, с другой стороны холма послышался низкий, утробный вой, подхваченный сразу десятками других.

— Волки? — шепнул молодой казак, обращаясь к старому есаулу.

— Нет, упыри, — еще тише отвечал есаул.

Лошади начали прядать ушами и храпеть. Впереди Горпина вполголоса шептала какие-то непонятные слова, словно молилась дьяволу. Только на другой стороне холма она обернулась и сказала:

— Ну, теперь кончено. Теперь пойдет уже хорошо. Я их еле сдержала, очень голодны.

Казаки облегченно вздохнули. Богун с Горпиной снова поехали впереди, а их охрана, которая доселе сдерживала дыхание, начала перешептываться между собой. Каждый вспоминал о своих встречах с духами или упырями.

— Если бы не Горпина, мы бы не прошли, — сказал один.

— Знает свое дело, ведьма.

— А наш атаман и черта не боится. Он ничего и не слышал, только на свою княжну смотрел.

— Если бы с ним случилось то, что со мною, то он бы так не храбрился, — заметил старый есаул.

— А что с тобой случилось, Овсивой?

— Ехал я раз из Рейментаровки в Гуляйполе, ночью, мимо кладбища. Вдруг что-то сзади с могилы прыг на седло. Обернулся — младенец, синий весь, бледный!.. Видно, его татары вместе с матерью взяли в плен, а он там и умер некрещеный. Глаза у него горят, как свечки, и все он плачет, все плачет. Прыгнул он с седла ко мне на спину; чувствую, кусает за ухом. О, Господи! Упырь. Но я долго служил в Валахии, там упырей больше, чем живых людей, знаю, как с ними расправляться. Соскочил я с коня, и кинжал в землю. Сгинь, пропади! Он застонал, ухватился за рукоятку кинжала, да так по острию и спустился в землю. Я провел кинжалом крест по земле и поехал дальше.

— Так в Валахии столько упырей?

— Всякий валах после смерти делается упырем. А валашские хуже всех. Там их называют бруколаки.

— А кто сильней: дидко [68] или упырь?

— Дидко сильней, а упырь лютее. Дидко, если сумеешь его заговорить, так он тебе служить будет, а упырь ни на что не годится, только кровь высасывает. А все-таки дидко над ними всегда атаман.

— А Горпина и дидку приказывает. Ну, если бы она не имела над ним власти, наш атаман не отдал бы ей своей невесты, потому что бруколаки больше всего любят девичью кровь.

— А мне ее жаль, — сказал молодой казак. — Как мы ее в носилки клали, то она сложила свои белые руки и так просила, так просила: убей, говорит, не губи несчастную.

В это время к ним подъехала Горпина.

— Эй, молодцы! — крикнула она. — Вот и Татарская лощина, но вы не бойтесь, тут только одна ночь в году страшна, а Чертов яр и мой хутор уже недалеко.

Действительно, вскоре послышался собачий лай. Отряд вошел в овраг, идущий в сторону от реки, и такой узкий, что четверым всадникам едва можно было проехать. Но постепенно отвесные стены оврага все расступались и образовывали довольно обширную площадку, слегка пологую и замкнутую с боков скалами. Кое-где виднелись высокие деревья. Ветра здесь не было. От деревьев падали длинные черные тени, а на озаряемых луной участках ярко светились какие-то белые, круглые и продолговатые предметы, в которых казаки с ужасом распознали человеческие черепа и кости. Немного погодя вдали, между деревьями, блеснул огонек, а потом прибежали два пса, страшные, огромные, с горящими глазами, с оскаленными зубами. Узнав голос Горпины, они успокоились и начали бегать вокруг всадников.

— Это не собаки, — проворчал старый Овсивой голосом, в котором звучало глубокое убеждение.

Но вот из-за деревьев показалась хата, за ней конюшня, а дальше, на взгорье, еще какая-то темная постройка. На вид хата была добротна; окна ее светились.

— Вот и моя усадьба, — сказала Горпина Богуну, — а там мельница. Она мелет только наше зерно, а я ворожу на воде, что сбегает по колесу. Поворожу и тебе. Княжна будет жить в светлице, а если ты думаешь стены убрать, ее придется на время перенести на другую половину. Стойте и слезайте с коней!

Отряд остановился. Горпина возвысила голос:

— Черемис! Эй, Черемис!

Из хаты вышел какой-то человек с пучком зажженной лучины и молчаливо начал разглядывать приехавших.

Это был старый, отвратительно безобразный человечек низенького роста, почти карлик, с плоским квадратным лицом и косыми глазами.

— Ты что за черт? — спросил его Богун.

— Не спрашивай его; у него язык отрезан, — сказала Горпина.

— Подойди-ка сюда поближе.

— Послушай, Богун, — продолжала колдунья, — а может быть, княжну лучше на мельницу отнести? Здесь будут убирать светлицу, гвозди вбивать, как бы она не проснулась.

Казаки спешились и начали с особой осторожностью отвязывать носилки. Сам Богун наблюдал за ними и придерживал носилки, когда их переносили на мельницу. Карлик шел впереди и освещал дорогу. Княжна, благодаря сонному зелью Горпины, не просыпалась. Может быть, девушке снились радостные сны; она улыбалась во время шествия, более похожего на погребальную процессию. Богун смотрел на нее и чувствовал, как сильно бьется его сердце. "Радость моя, кукушечка моя!" — тихо шептал он, и грозное, но красивое лицо атамана становилось кротким и озарялось жарким пламенем любви, которая охватывала его все сильнее и сильнее. Так огонь, забытый путником, охватывает дикие степи.

— Если не проснется, здорова будет, — сказала идущая с ним рядом Горпина. — Рана ее заживает, здорова будет.

— Слава Богу! Слава Богу! — ответил атаман.

В это время казаки сняли с лошадей вьюки и начали доставать оттуда добычу, взятую в Баре, — бархат, ковры, парчу и другие дорогие ткани. В светлице зажгли яркий огонь; нагота деревянных стен быстро исчезла под разноцветными тканями. Богун не только позаботился о крепкой клетке, но еще и украшал ее, чтоб неволя не казалась птичке чересчур тяжелой. Ночь уплывала, а в светлице все еще раздавались удары молотка. Наконец, когда уже все стены были завешаны, а пол устлан досками, сонную княжну принесли назад и положили на мягкую постель.

Все утихло. Только в конюшне еще раздавались крики и хохот, более похожий на лошадиное ржание: то колдунья, любезничая с казаками, раздавала им оплеухи и поцелуи.

Глава II

Солнце было уже высоко на небе, когда на другой день княжна открыла глаза.

Взгляд ее упал прежде всего на стену и надолго остановился на ней, потом перешел на потолок, на пол. Явь еще боролась с остатками сна. На лице Елены отразились удивление и тревога. Где она? Как попала сюда и в чьей власти находится теперь? Во сне ли видит она все это, или наяву? Что означает эта роскошь, которая окружает ее? Что вообще случилось с ней? В этот же миг страшные сцены взятия Бара, как живые, встали перед ее глазами. Она вспомнила все: эту страшную бойню, где тысячи шляхты, горожан, священников, монахинь и детей падали под ножами пришельцев, вымазанные кровью лица черни, шеи и головы, обвитые еще дымящимися внутренностями, пьяные крики, судный день погибающего города и, наконец, появление Богуна и похищение. Она припомнила, как в порыве отчаяния вонзила себе нож в грудь, и холодный пот выступил на ее лбу. Нож, вероятно, дрогнул в ее руке, потому что теперь она почти не чувствует боли, она чувствует, как к ней возвращаются здоровье и силы, припоминает, как долго-долго ее везли куда-то в носилках. Но где же она теперь? В каком-нибудь замке, спасена, отбита, в безопасности? И снова она начала осматривать комнату. В ней были маленькие квадратные окна, да и те почти не пропускали света, потому что вместо стекол были затянуты пузырями. Значит, это крестьянская хата? Не может быть, тогда откуда бы взялась эта непомерная роскошь? Вместо потолка над девушкой струилось огромное полотнище из пурпурной шелковой материи, затканной золотыми звездами, стены сплошь покрыты парчой, на полу лежат яркие ковры. Повсюду золото, шелк, бархат, начиная с потолка и кончая подушками, на которых покоится ее голова. Солнечные лучи, проникая сквозь пузырь, освещают внутренность комнаты, но тут же и теряются в темных складках бархата. Княжна дивится, глазам своим не верит. Что это за волшебство? Уж не войско ли Еремии вырвало ее из казацких рук и спрятало в одном из княжеских замков? Елена сложила руки.

— Святая Дева, пошли, чтоб первое лицо, какое покажется в этих дверях, было бы лицом друга и защитника!

В это время из-за окна до нее донеслись отдаленные звуки торбана и известной в то время песни.

Княжна привстала на своем ложе и начала прислушиваться. Глаза ее расширились от ужаса; наконец, она отчаянно вскрикнула и, как мертвая, упала на подушки.

Она узнала голос Богуна.

Вероятно, крик ее дошел до слуха поющего, потому что через несколько мгновений тяжелая портьера колыхнулась, и сам атаман показался на пороге.

Елена закрыла глаза руками. Ее побледневшие губы словно в горячке повторяли:

— Иисус, Мария! Иисус, Мария!

А между тем, зрелище, поразившее ее, заставило бы забиться

не одно девичье сердце: таким лучезарным светом горело лицо и одежда молодого атамана. Бриллиантовые пуговицы его жупана искрились, как звезды на небе, нож и сабля сверкали драгоценными каменьями, жупан из серебряной парчи и красный кунтуш подчеркивали красоту его смуглого лица, и таким он предстал перед нею, статный, чернобровый, самый красивый из всех сынов Украины. Глаза его кротко, почти с покорностью глядели на нее. Он увидел, что страх ее не проходит, и заговорил нежным, грустным голосом:

— Не бойся, княжна!

— Где я? Где я? — повторяла она, глядя на него через пальцы.

— В безопасном месте, далеко от войны. Не бойся, радость ты моя. Я тебя привез сюда из Бара, чтоб не обидели тебя злые люди. Там казаки никого не миловали; ты одна жива осталась.

— Что вам надо, за что преследуете меня?

— Я тебя преследую! Боже милосердный! — и атаман покачал головой, как человек, подвергшийся несправедливому обвинению.

— Я боюсь вас.

— Но почему? Если ты скажешь, я не переступлю порога, я раб твой. Мне бы только сидеть здесь у порога и в очи твои глядеть. Я тебе не хочу зла, за что же ты меня ненавидишь? Ты и в Баре ударила себя ножом при моем появлении, хотя давно меня знала и знала, что я иду спасать тебя. Я не чужой тебе, я друг… а ты себя ножом ударила, княжна!

Бледные щеки княжны вспыхнули румянцем.

— Лучше смерть, чем позор, — сказала она, — и клянусь, если вы тронете меня пальцем, я убью себя… душу свою загублю.

Глаза девушки загорелись, и атаман видел, что нельзя шутить с этой княжеской кровью, что в отчаянии Елена сдержит свою клятву и не промахнется уже во второй раз.

Он не сказал ни слова, только сделал два шага к окну, сел на лавку, покрытую золотой парчой, и поник головой.

Молчание длилось несколько минут. Наконец, он заговорил:

— Будь спокойна. Пока я трезв, пока горилка не закружит мою голову, ты для меня будешь все равно, что образ в церкви. А с тех пор, как я увидел тебя в Баре, я перестал пить. Перед тем я пил, пил… горе свое горилкой заливал. Что же было делать? Но теперь я в рот ничего не возьму.

Княжна молчала.

— Посмотрю на тебя, порадую глаза ясным твоим личиком да и пойду.

— Верните мне свободу.

— А здесь ты разве в неволе? Здесь ты госпожа. И куда ты хочешь вернуться? Курцевичи погибли, огонь пожрал города и деревни, князя в Лубнах нет, он идет на Хмельницкого, а Хмельницкий на него, всюду война, кровь льется рекою, всюду казаки, ордынцы и польские солдаты. Кто отнесется к тебе с уважением? Кто пожалеет? Кто тебя защитит, если не я?

Княжна подняла глаза к потолку. Она вспомнила, что на свете есть еще кто-то, кто готов отдать за нее свою жизнь, и глубокая тоска сжала ее сердце. Жив ли он, избранник ее души? В Баре его имя доходило до ее ушей вместе с известиями о победах грозного князя. Но с той поры сколько дней и ночей прошло, сколько битв разыгралось, сколько опасностей мог встретить он! Вести о нем могли теперь исходить только от Богуна, а она не смела и не хотела расспрашивать его об этом.

Она опять упала лицом в подушки.

— Значит, я должна остаться вашей пленницей? — со слезами в голосе спросила она. — Что я сделала вам, за что вы преследуете меня, как злая судьба?

Казак поднял голову и заговорил едва слышно:

— Что ты мне сделала, не знаю, но если я преследую тебя, как злая судьба, то и ты меня, как лихо горькое. Если б я не полюбил тебя, то был бы свободен, как ветер в поле, со свободным сердцем, со свободною душою и такой же прославленный, как сам Конашевич Сагайдачный. Это твое лицо, твои светлые глаза сделали меня несчастным; ни воля мне не мила, ни слава казачья! Чем были для меня все красавицы, пока ты была еще ребенком? Раз я взял галеру с девушками, — их везли к султану, — и ни одна сердца моего не затронула. Поиграли с ними братья-казаки, а потом я велел каждой камень на шею, да и в воду. Не боялся я ничего, не заботился ни о чем, ходил войной на неверных, брал добычу, и, как князь в замке, так и я был в своей степи. А теперь что? Вот сижу здесь… раб… вымаливаю у тебя доброе слово и вымолить не могу, и не слыхал его никогда, даже когда за меня стояли твои братья и тетка. Ох, если б ты была для меня чужой, если б ты была чужой! Не побил бы я твоих родных, не братался бы с холопами, но из-за тебя потерял весь свой разум. Ты можешь повести меня за собой куда хочешь, я бы всю кровь свою отдал тебе, душу бы отдал. Посмотри, теперь я весь обрызган шляхетской кровью, а прежде только бил татар да привозил тебе добычу, чтобы ты ходила в золоте и самоцветных каменьях, как херувим Божий, отчего же ты тогда не любила меня? Ох, тяжело! Горе мне и сердцу моему! Ни с тобой жить, ни без тебя, ни вдали, ни вблизи, ни на горе, ни в долине, голубка ты моя, жизнь ты моя! Прости ты меня, что я пришел за тобой в Розлоги по-казацки, с саблей и огнем; я тогда был пьян от вина и гнева на князей… убийца я подлый! А потом, когда ты ушла от меня, я выл, как волк, и раны мои болели, и есть я не хотел, и смерть звал к себе… а ты требуешь, чтоб я отпустил тебя, потерял тебя вновь!

Богун замолчал. У него не хватало сил говорить. Лицо Елены то бледнело, то краснело. Чем больше любви звучало в словах Богуна, тем большая пропасть раскрывалась перед девушкой — пропасть без дна, без надежды на спасение.

— Проси, чего хочешь. Вот, посмотри, как убрана эта комната, — это все мое, все добыча из Бара; на шести конях привез я это сюда для тебя. Проси, чего хочешь: золота, драгоценных камней, парчи, послушных рабов. Я богат, у меня своего добра немало, а Хмельницкий для меня ничего не пожалеет, и Кривонос не пожалеет; ты жить будешь, как княгиня Вишневецкая; я для тебя добуду десятки замков, половину Украины подарю тебе… Я хоть и казак, не шляхтич, но все же бунчужный атаман, за мной пойдут десять тысяч казаков, поболее, чем за князем Еремией. Проси, чего хочешь, только бы ты не стремилась уйти от меня, любовь моя, жизнь моя!

Княжна приподнялась с подушек. Лицо ее было смертельно бледно, но в глазах горело твердое решение.

— Если вы хотите моего ответа, — сказала она, — то знайте, по, если б мне было суждено целый век пробыть в плену у вас, то и тогда я не полюблю вас, не полюблю, клянусь Богом!

Богун с минуту боролся сам с собою.

— Не говори мне таких слов, — сказал он севшим голосом.

— И вы не говорите мне ничего о своей любви, не оскорбляйте меня, Я не для вас.

Атаман встал.

— А для кого же ты, княжна Курцевич? Кому бы ты досталась в Баре, если б не я?

— Кто спас мне жизнь, чтоб заключить меня в неволю, опозорить меня, тот враг мой, а не друг.

— Ты думаешь, что холопы убили бы тебя? Нет, о, нет! Подумать страшно.

— Меня убил бы нож… вы же отняли его.

— И не отдам. Ты должна быть моей!

— Никогда! Лучше смерть!

— Должна и будешь!

— Никогда!

— Ну, если бы ты не была ранена, то после этих слов я сегодня же отправил бы казаков в Рашков за монахом, а завтра был бы уже твоим мужем. Да, да… Мужа грех не любить и не приголубить. Эх ты, панна вельможная, тебя обижает казацкая любовь! А ты кто такая, что считаешь меня холопом? Где твои замки и слуги, и войска? Откуда взялся твой гаев, твоя обида? Я тебя на войне взял, ты моя пленница. О, если б я был холоп, я бы нагайкой научил тебя уму-разуму и без священника насладился бы твоей красой… если б я был холоп, а не рыцарь!

— Ангелы небесные, спасите меня! — прошептала княжна.

А на лице казака все явственнее обозначалась ярость. Гнев окончательно овладел им.

— Я знаю, отчего ты обижаешься, отчего отворачиваешься от меня! Для другого ты бережешь свою девичью честь, да ничего из этого не получится, пока я жив! Нищий шляхтич! Проходимец! Провалиться ему! Едва посмотрел, только прошелся в танце, и всю опутал, а ты, казак, терпи, лбом бейся об стену! Ну да я достану его, шкуру с него сдеру и насмеюсь же над ним! Знай, на ляхов идет Хмельницкий, и я иду с ним и найду твоего возлюбленного, хоть под землей, но найду, а как возвращусь, так его голову вместо подарка брошу тебе под ноги.

Елена уже не слышала последних слов атамана. Боль, гнев, волнение, страх помутили ее ум, и она без чувств вновь упала на подушки.

Атаман все стоял, гневный и страшный, потом вдруг увидел, что голова Елены скатилась с подушек, и из груди его вырвался нечеловеческий крик:

— Сюда! Сюда! Горпина! Горпина! Горпина!

И он упал наземь.

Колдунья не замедлила явиться на зов.

— Спаси! Спаси! — кричал Богун. — Убил я ее, душу мою, солнышко мое ясное!

— Да ты не спятил?

— Убил, убил! — стонал атаман и ломал руки.

Но Горпина, приблизившись к княжне, сразу поняла, что то не смерть, а лишь глубокий обморок, выпихнула за дверь Богуна и принялась приводить девушку в чувство.

Княжна скоро открыла глаза.

— Ну, дочка, ничего, — увещевала Горпина. — Ты, верно, перепугалась сильно; ничего, пройдет. Тебе еще долго на свете жить и быть счастливой.

— Кто ты? — слабым голосом спросила княжна.

— Я слуга твоя, потому что он так приказал.

— Где я?

— В Чертовом яру. Тут пустыня, никого не увидишь, кроме него.

— И ты здесь живешь?

— Здесь наш хутор. Я Донцовна, брат мой подполковник у Богуна, казаков на бой водит, а я тут сижу и буду стеречь тебя в твоем золотом покое. Вместо хаты — терем! Глазам даже больно! Это он все для тебя привез.

Елена посмотрела прямо в лицо Горпины, и оно показалось ей необычайно добрым.

— И ты будешь добра ко мне?

Лицо колдуньи расцвело широкой улыбкой.

— Буду. Отчего нет? Да и ты будь добра к атаману. Он сокол, он славный воин, он тебя…

Тут она наклонилась к уху княжны и шепнула что-то.

— Прочь! — крикнула княжна.

Глава III

На третий день, утром, Донцовна и Богун сидели под вербой, около мельничного колеса, и смотрели на пенящуюся воду.

— Ты будешь ухаживать за ней, стеречь… глаз с нее не спускай, чтоб никогда из оврага не выходила, — сказал Богун.

— От оврага к реке узкий проход, а тут места много. Прикажи засыпать проход камнями, и мы окажемся здесь, как на дне горшка. А я себе дорогу найду.

— Чем же вы тут кормитесь?

— Черемис под скалами сеет кукурузу и ловит птиц в силки. А той, что ты привез, у нас недостатка ни в чем не будет. Ты не бойся; она из оврага не выйдет, и никто о ней не узнает, только бы твои люди не разболтали.

— Я им приказал присягнуть. Они верный народ, не скажут, хоть кожу с них сдери. Но ты сама говорила, что к тебе приходят люди за ворожбою.

— Иногда приходят из Рашкова и из других мест приходят. Но они дальше реки не идут, в овраг войти боятся. Ты видишь кости? Были такие, что хотели войти; вот их кости и лежат здесь.

— Это ты их убила?

— Кто убил, тот убил! Кто хочет ворожбы, ждет у оврага, а я иду к колесу. Что увижу в воде, то и скажу. И для тебя сейчас буду смотреть, только не знаю, покажется ли что… не всегда бывает видно.

— Только чего дурного не увидела бы.

— Если увижу дурное, ты не поедешь. И так бы лучше не ездил.

— Нужно. Хмельницкий прислал мне письмо в Бар, да и Кривонос приказывал. Теперь на нас ляхи идут с великой силой, и нам нужно собираться вместе.

— А когда вернешься?

— Не знаю. Будет большая битва, какой еще не бывало. Или нам смерть, или ляхам. Если нас побьют, то я схоронюсь здесь; мы побьем — заеду за моей кукушечкой и вместе с ней направимся в Киев.

— А если тебя убьют?

— Один раз живем.

— А с девушкой что я тогда буду делать? Зарезать ее, что ли?

— Тронь ты ее только пальцем, и я тебя велю посадить на кол.

Атаман угрюмо задумался.

— Если я погибну, скажи ей, чтоб она меня простила.

— Эх, глупая она, что не любит за такую любовь. Если б мне такой, я бы не ломалась так!

Горпина два раза пихнула Богуна кулаком в бок и ощерилась.

— Убирайся к черту! — крикнул казак.

— Ну-ну! Я знаю, что ты не для меня.

Богун засмотрелся на водяную пену, точно сам хотел ворожить для себя.

— Горпина!

— Что?

— Если я пойду, будет она тужить обо мне?

— Коли ты не хочешь заставить ее полюбить себя силой, по-казацки, то, может быть, и лучше, если ты уедешь.

— Не хочу, не могу, не смею! Я знаю, она руки на себя наложит.

— Так поезжай. Пока она тебя и знать не хочет, а посидит со мной и с Черемисом месяц, два, и ты ей мил покажешься.

— Я не знаю, что сделал бы, только бы она была здорова. Хотел было я попа привезти из Рашкова, обвенчать нас, да боюсь испугается и отдаст Богу душу. Ты сама ведь видела.

— Оставь ее в покое. Да зачем тебе поп и свадьба? Не настоящий ты казак, нет! А мне вовсе не хочется видеть здесь ни попа, ни ксендза. В Рашкове стоят добруджские татары, ты еще им сюда дорогу покажи, тогда век не видать тебе твоей княжны. И что тебе взбрело на ум? Поезжай себе и возвращайся.

— А ты смотри на воду и говори, что увидишь. Говори правду, не таи, даже если меня мертвого увидишь.

Донцовна подошла к плотине и подняла еще один затвор; вода хлынула бурным потоком, колесо начало вертеться с удвоенной быстротой и скоро скрылось в брызгах водяной пыли и пены.

Колдунья вперила свои черные глаза в водоворот и, схватив себя за волосы, начала кричать:

— Гук! Гук! Покажись! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, злой ли ты, добрый ли, покажись!

Богун приблизился и сел рядом с ней. На лице его одновременно обозначились страх и лихорадочное любопытство.

— Вижу! — наконец, крикнула Горпина.

— Что видишь?

— Смерть моего брата. Донца сажают на кол.

— К черту твоего брата!

Богуну хотелось знать совсем другое.

С минуту слышался только бешеный плеск воды.

— Синее лицо у моего брата, синее… вороны его клюют!

— Что видишь еще?

— Ничего. О, какой синий! Гук! Гук! В колесе дубовом, в пене белой, в тумане ясном, покажись!.. Вижу.

— Что?

— Битва! Ляхи бегут перед казаками.

— А я их преследую!

— Вижу и тебя. Ты столкнулся с маленьким рыцарем… О, о!.. Берегись маленького рыцаря.

— А княжна?

— Ее нет. И опять вижу тебя, а при тебе тот, что тебя предаст. Твой вероломный друг.

— Какой друг?

— Не вижу. Не знаю, молодой или старый!

— Старый! Наверное, старый!

— Может быть, и старый.

— Тогда я знаю кто. Он уже раз изменил мне. Старый шляхтич с седой бородой и кривым глазом. На погибель ему! Но он мне не друг.

— Он добирается до тебя. Опять вижу. Стой, подожди! И княжна тут… в венке из руты, в белом платье, над ней ястреб.

— Это я.

— Может быть, и ты. Ястреб… или сокол? Ястреб!

— Это я.

— Подожди. Вот и не видно ее… В колесе дубовом, в пене белой… О, о! Много войска, много казаков, ой, много, как деревьев в лесу, как ковыля в степи, а ты надо всеми, перед тобой три бунчука несут.

— А княжна со мной?

— Нет ее, ты в обозе.

Снова молчание. Колесо гудит так, что вся мельница трясется.

— О, сколько тут крови! Сколько крови! Сколько убитых! Волки над ними, вороны! Одни трупы! Трупы! И дальше… дальше… только трупы, ничего не видать, только кровь!

Вдруг порыв ветра рассеял туман над колесом; и тут же у мельницы показался уродливый Черемис с вязанкой дров за плечами.

— Черемис, закрой затвор! — крикнула колдунья и пошла умывать лицо и руки.

Богун сидел в задумчивости. Только возвращение Горпины заставило его очнуться.

— Больше ты ничего не видела? — спросил он.

— Что показалось, то показалось, больше ничего не увижу, сколько ни гляди.

— А не врешь?

— Нет, клянусь головой брата. Его на кол сажают, юлами за ноги растягивают. Мне его жаль. Эх, не ему одному смерть суждена! Сколько убитых! Я никогда столько не видала; будет большая война на свете.

— А ее ты видела с ястребом над головой?

— Да.

— И она была в венке?

— В венке и белом платье.

— А откуда ты знаешь, что ястреб это я? Я тебе говорил о молодом ляхе-шляхтиче, может быть, это он?

Горпина нахмурила брови и задумалась.

— Нет, — сказала она немного погодя и тряхнула головой, — если б это был лях, то был бы орел.

— Слава Богу! Славу Богу! Ну, я пойду к своим, прикажу коней готовить в дорогу. Ночью выедем.

— Так ты наверняка хочешь ехать?

— Хмель приказывал, и Кривонос приказывал. Ты правильно сказала, что будет большая война. Я сам в Баре читал письмо Хмеля, и он то же пишет.

— Ну, поезжай. Ты счастливый, гетманом будешь. Я видела, как перед тобой три бунчука несут.

— Гетманом буду и княжну за себя замуж возьму. Не мужичку же брать.

— С мужичкой ты иначе бы разговаривал, а этой ты не пара. Ей нужен лях.

— Ну, и я не хуже.

Богун повернулся и пошел в конюшню, а Горпина стряпать обед.

Вечером все было готово к дороге, но атаман не спешил с отъездом. Он сидел на связке ковров с торбаном в руках и смотрел на свою княжну. Та поднялась со своей постели, но забилась в дальний угол комнаты и, перебирая четки, не обращала никакого внимания на Богуна, точно его в светлице и не было. А Богун следил за каждым ее движением, ловил каждый вздох и не знал, что ему делать. Каждую минуту он открывал рот, чтоб начать разговор, но слова застревали в горле. Ее бледное лицо с упрямо сдвинутыми бровями вселяло в него робость. Такого выражения Богун до сих пор не видал на лице княжны. И против воли ему вспомнился вечер в Розлогах: как живые, вокруг дубового стола сидят Курцевичи, старая княгиня грызет семечки, князья поочередно мечут кости, а он не спускает глаз с княжны, такой же прелестной, как и сегодня. Но в те времена на его долю выпадали минуты счастья, когда во время его рассказов о кровавых стычках с татарами, черные ее очи надолго останавливались на его лице, а полуоткрытые уста показывали, с каким вниманием слушает она его. А теперь ни взгляда, ни слова!.. Тогда, бывало, он заиграет на торбане, она и слушает, и смотрит на него, и сердце его тает. Но странное дело! Теперь он ее господин, она его пленница, невольница; он может повелевать ею, а все-таки пропасть, разделявшая их, была тогда куда меньше. Курцевичи были по сути и его братьями, и она, их сестра, могла считаться и его родственницей. А теперь перед ним сидит панна, гордая, суровая, молчаливая, немилосердная. Ох, и гнев же закипает в нем! Показал бы он ей, как презирать казака… да горе горькое — любит он ее, эту жестокосердную панну, кровь бы отдал за нее всю до капли, и гнев стихает в нем, и какой-то голос шепчет ему на ухо: остановись! Он чувствует, что его присутствие стесняет, тяготит ее. Хоть бы улыбнулась, проронила доброе слово — он пал бы к ее ногам и поехал бы хоть к черту на рога, топить свою тоску безысходную, свой гнев в ляшской крови. А теперь он словно раб перед этой княжной. Если б он ее не знал раньше, если б эта полька была взята из любого шляхетского дома, он был бы смелей, но ведь это княжна Елена, из-за которой он кланялся Курцевичам, за которую готов был отдать все, что имел. Тем позорнее ему быть рабом у нее, тем больше он перед ней робеет.

Время уходит, со двора доносится говор казаков, которые теперь, верно, уже сидят на конях и ждут атамана, а у атамана сердце разрывается от боли. Ясный свет лучины падает на его лицо, на богатый кунтуш, а она хоть бы раз взглянула! Богун не знает, что ему делать. Он хотел бы проститься, проститься хорошо, сердечно, но боится, что прощание будет не такое, какое ему бы хотелось, что он уйдет отсюда с горечью, с гневом и болью в душе. Эх, если б то была не княжна Елена, не та, что ранила себя ножом, не та, что обещает зарезаться…. не та, милая, дорогая и чем более суровая и неприступная, тем более милая!..

Вдруг чей-то конь заржал за окном.

Атаман собрался с духом.

— Княжна, — сказал он, — мне пора в дорогу.

Княжна молчала.

— И ты мне не скажешь: с Богом?

— Поезжайте с Богом, — медленно сказала княжна.

У казака стиснуло сердце: она сказала то, что ему хотелось, но сказала не так… сухо, чуть ли не презрительно.

— Я знаю, что ты гневаешься на меня, ненавидишь меня, но скажу тебе только одно, что другой был бы хуже меня. Я тебя привез сюда, иначе мне ничего не оставалось делать, но что дурного я тебе сделал? Разве не обходился с тобой, как с королевой? Скажи сама. Разве я уж такой разбойник, что ты мне слова доброго не скажешь? И не забудь — ты в моей власти.

— Я во власти Бога, — все так же медленно проговорила княжна, — но если вы при мне удерживаете себя, то благодарю вас и за это.

— Я поеду, хотя бы и с таким словом. Может быть, пожалеешь обо мне, а может быть, взгрустнется когда-нибудь, когда меня не будет.

Елена молчала.

— Жаль мне оставлять тебя здесь одну, — продолжал Богун, — жаль уезжать, но делать нечего — долг. Легче было бы мне, если бы ты улыбнулась мне, крестик дала бы от чистого сердца. Что я должен сделать, чтоб заслужить твое расположение?

— Возвратите мне свободу, и Бог вам все простит, и я прощу и буду благословлять вас.

— Может быть, так и будет, — сказал казак, — может быть, ты еще пожалеешь, что была так сурова со мною.

Богун хотел ценой полуобещания купить миг расставания. Он добился своего. В глазах Елены блеснул огонь надежды, суровость исчезла с ее лица. Она сложила руки на груди и устремила на него умоляющий взор.

— Если бы вы…

— Н… не знаю, — тихо прошептал казак. И стыд и жалость стискивали его горло. — Теперь я не могу, не могу, в Диких Полях стоит татарская орда, от Рашкова тоже татары идут, не могу, боюсь, но как вернусь… Я ведь словно ребенок перед тобой. Ты со мной, что хочешь, то и сделаешь. Не знаю… не знаю!..

— Да благословит вас Бог, да вдохновит вас святая Дева… Поезжайте с Богом.

Она протянула ему руки. Богун одним прыжком очутился около нее, впился губами в ее руки, но вдруг поднял голову, встретил ее ледяной взгляд и выбежал вон.

Вскоре за окном раздался топот казацких коней.

Глава IV

— Истинное чудо явил нам Господь Бог, — говорил пан Заглоба Володыевскому и Подбипенте, сидя в комнате Скшетуского, — истинное чудо, говорю я вам, что дозволил мне вырвать ее из собачьих зубов и сохранять в целости всю дорогу; будем надеяться, что Он еще смилуется над нами. Только бы она была жива. А мне все сдается, что он ее снова похитил. Обратите внимание, что после Пулуяна он занял его место при Кривоносе (чтоб его черти искривили!) и должен был быть при взятии Бара.

— Он мог не найти ее в толпе несчастных; говорят, там погибло до двадцати тысяч, — заметил Володыевский.

— Вы его не знаете. Я готов поклясться в том, что он знал о ее пребывании в Баре. Иначе и быть не может, он спас ее от смерти и увез куда-нибудь.

— Невеликое утешение. На месте пана Скшетуского я скорее согласился бы, чтоб она погибла, чем попала в его руки.

— И тут радостного мало: если она погибла, то погибла опозоренная…

— Так и так плохо! — сказал Володыевский.

— Ох, плохо! — повторил пан Подбипента.

Заглоба начал теребить свои усы и бороду и, наконец, разразился:

— Ах, чтоб на вас чума нашла, чтобы татары из ваших внутренностей скрутили тетиву для своих луков!

— Я не знал этой панны, — грустно проговорил Володыевский, — но лучше бы меня самого постигло несчастье.

— Я видел ее раз в жизни, но как подумаю о том, где она, то жить не хочется, — сказал пан Лонгинус.

— То вам, — закричал пан Заглоба, — а каково мне, коли я полюбил ее, как отец, и от татарской неволи высвободил, каково мне?

— Нет, а каково пану Скшетускому!

Все замолкли. Первый встрепенулся пан Заглоба.

— Неужели мы ничем не можем помочь?

— Если помочь не можем, то должны отомстить, — отозвался Володыевский.

— Если б Господь послал генеральную битву! — вздохнул пан Лонгинус. — О татарах говорят, что они уже переправились и в полях стали лагерем.

Пан Заглоба начинал кипятиться:

— Не может быть, чтоб мы оставили бедняжку, ничего не предприняв для ее спасения. Я уже довольно потаскался по белому свету, старые кости на покой просятся, но для своей княжны готов отправиться хоть в Стамбул, даже если б для этого вновь пришлось напяливать мужицкую сермягу и тащить торбан… ol Будь он проклят! Без отвращения вспомнить о нем не могу!

— Вы искусны на всякие затеи, придумайте что-нибудь, — поддержал его пан Подбипента.

— У меня уже много было всяких планов. Если бы у князя Доминика было наполовину меньше, то Хмельницкий давно бы уже висел на виселице. Я и со Скшетуским говорил, да теперь с ним говорить нельзя ни о чем. Горе живет в нем и мучит хуже болезни. Вы присматривайте за ним, как бы он умом не повредился. Часто бывает, что от великих горестей mens [69] начинает бродить, как вино, пока совсем не прокиснет.

— Бывает, бывает! — и пан Лонгинус покачал головой.

Володыевский нетерпеливо повернулся на лавке и спросил:

— Какие же у вас планы?

— Мои планы? Прежде всего, мы должны узнать, жива ли она, бедняжка (да хранят ее святые ангелы от всякого зла!), а узнать можем двумя способами: или найти верных казаков, которые сделают вид, что хотят соединиться с Хмельницким, убегут к Богуну и узнают у его людей о чем-нибудь…

— Такие у меня есть — драгуны русские! — воскликнул Володыевский.

— Подождите… или взять "языка" из тех, что брали Бар, не знает ли чего. Все они на Богуна чуть не молятся, больно уж он нравится им, чертям, песни о нем поют (глотки бы у них полопались!) и рассказывают один другому, что он сделал и чего не сделал. Если он похитил княжну, то от них это не укрылось.

— Можно и казаков послать, и о "языке" позаботиться, одно другому не мешает, — заметил пан Подбипента.

— Именно. Блестящие способности у вас, милый пан Лонгинус. Если мы узнаем, что она жива, — главное дело сделано. Если вы (только, прошу вас, говорите откровенно) хотите на самом деле помогать Скшетускому, то подчинитесь мне; я человек более опытный. Мы переоденемся мужиками и постараемся узнать, куда он скрыл ее, а как узнаем, я головой ручаюсь, что достанем ее хоть из-под земли. Главное затруднение во мне и Скшетуском — нас Богун знает, ну, а уж если узнает, то после этого нас и родная мать не признает. А вас обоих он не видел.

— Меня видел, — сказал пан Подбипента, — ну да это пустяки.

— Может быть, Бог отдаст его в наши руки! — прибавил пан Володыевский.

— Ну, это лишнее, — воспротивился пан Заглоба. — Пусть с ним лучше палач занимается. Начинать нужно осторожно, чтобы не испортить всего дела. Не может быть, чтобы никто не знал о том месте, где он ее спрятал.

— Может быть, наши узнают что-нибудь. Если князь позволит, я выберу тех, кто поверней, и вышлю хоть завтра утром.

— Князь-то дозволит, но узнают ли они что-нибудь, в этом я сомневаюсь. Послушайте только, мне приходит в голову такой способ: вместо того, чтобы высылать кого-нибудь, переоденемся-ка холопами да сейчас и в дорогу, не мешкая.

— О, ну это никак невозможно! — вскричал пан Володыевский.

— Но почему?

— Значит, вы не знаете военной службы. Если войска стоят nemine excepro [70], то это святое дело. Отец и мать умирай — рыцарь и тогда не пойдет просить отпуска, потому что это — величайший позор для солдата. После генерального сражения, когда неприятель разбит, — можно, но не раньше. Помните, как Скшетускому хотелось ехать к невесте, однако он и словом не обмолвился. Уж, казалось бы, репутация его безупречна, князь его любит, а он даже не заикнулся об отпуске, потому что знает свой долг. Собственно говоря, это общественное дело, а там частное. Я не знаю, как в других странах, хотя думаю, что везде одинаково, а у нашего князя перед битвой не дают отпусков, в особенности офицерам. Даже бы душа у Скшетуского разрывалась на части, он и то не пойдет за этим к князю.

— Слов нет, он по духу римлянин, — сказал пан Заглоба, — но если бы кто-нибудь стороной шепнул об этом князю? Может быть, он своей волей дал бы мне и вам отпуск.

— И не подумает. У князя на плечах вся республика. В то время, когда решаются судьбы целого народа, время ли князю заниматься частными делами? Ну, допустим самое невероятное — он даст нам непрошенный отпуск, кто из нас выйдет из лагеря? Не себе, а несчастной отчизне должны мы служить теперь.

— Знаю я это, и службу военную с давних пор знаю, и потому сказал вам, что предположение это только мелькнуло в моем уме, a не засело там. Да и по совести сказать вам, пока шайки грабителей не разгромлены, мы мало чего сумеем, ну, а когда они будут разбиты, когда их будут преследовать, когда неприятель будет спасать свою шкуру, тогда мы смело можем затесаться в их ряды и легко разузнать все, что желаем. Только поскорее подходило бы остальное войско, а то мы, пожалуй, все перемрем тут со скуки. Князь Доминик долго заставил себя ждать.

— Его ожидают дня через три.

— Дай Бог поскорее! А пан коронный подчаший сегодня будет?

— Сегодня.

Тут двери отворились, и в комнату вошел Скшетуский. Лицо его было неподвижно; могильным холодом и спокойствием веяло от него.

Невозможно было без глубокого сожаления смотреть на это молодое лицо, на котором, казалось, никогда и не появлялась улыбка. Борода пана Яна отросла до половины груди и серебрилась кое-где сединою.

Он никому не жаловался и подчеркнуто спокойный на вид весь ушел в исполнение своих служебных обязанностей.

— Мы тут толковали о вашем несчастье, которое, впрочем, и наше несчастье, — сказал пан Заглоба, — но, Бог свидетель, ничем вас утешить не можем. А так как одними вздохами да слезами делу не поможешь, то мы решились отдать свою жизнь, только бы вырвать княжну из неволи, если она, бедняжка, жива еще до сих пор.

— Да вознаградит вас Бог!

— Мы пойдем с тобой хоть в обоз к Хмельницкому, — прибавил Володыевский, беспокойно поглядывая на товарища.

— Да вознаградит вас Бог! — повторил Скшетуский.

— Мы знаем, — продолжал Заглоба, — что вы поклялись отыскать ее живую или мертвую. Мы готовы хоть сейчас…

Скшетуский сел на лавку, уставился в одну точку и не отвечал ничего, так что пан Заглоба начал даже злиться. Что же это он, отказывается от своего намерения, что ли? Если так, то Бог ему судья! Нет, верно, на белом свете ни памяти, ни долга. Ну да хорошо… авось, отыщутся и такие, что и без него попытаются спасти ее, до последней капли крови будут биться.

В комнате воцарилось молчание, прерываемое только вздохами пана Лонгинуса. Наконец, Володыевскому надоело ждать, он подошел и ударил Скшетуского по плечу.

— Ты откуда сейчас?

— От князя.

— Ну, и что же?

— Ночью иду на разведку.

— Далеко?

— Под Ярмолинцы, если дорога свободна.

Володыевский и Заглоба переглянулись и сразу все поняли.

— Это по направлению к Бару? — пробормотал Заглоба.

— Мы пойдем с тобою.

— Тогда тебе нужно спроситься у князя, не назначит ли он тебе другого дела.

— Пойдем вместе. Мне его надо еще кой о чем спросить.

— И мы с вами! — сказал Заглоба.

В княжеской приемной толпилось множество офицеров разных хоругвий; войска, подходящие к Чолганскому Камню, спешили отдать себя в распоряжение князя. Пану Володыевскому и Подбипенте довольно долго пришлось ждать аудиенции, зато князь сразу позволил им и самим ехать, и драгунов-русинов направить в лагерь богуновских казаков для сбора сведений о княжне.

— Я нарочно выдумываю разные дела для Скшетуского, — сказал князь. — Я вижу, что горе точит его сердце. Ничего он не говорил вам?

— Очень мало, — ответил Володыевский. — В первую минуту он вскочил, чтоб идти, очертя голову, на казаков, но затем вспомнил, что теперь войска стоят nemlne excepto, что мы все обязаны защищать родину, и потому не ходил с этим к вашему сиятельству. Только Богу одному известно, каково ему сейчас.

— Он сильно страдает. Присматривайте же за ним; я вижу, вы очень преданы ему.

Володыевский низко поклонился и вышел из комнаты, потому что в эту минуту к князю пришли киевский воевода, пан Денгоф, староста стобницкий и другие важные лица.

— Ну, что? — первым словом спросил Скшетуский.

— Еду вместе с тобой. Только мне нужно отправить кой-куда людей из моего полка.

Они вышли, а с ними Подбипента, Заглоба и Зацвилиховский, который направлялся к своей хоругви. Недалеко от стоянки драгунов нашим друзьям попался пан Лащ, идущий с несколькими своими товарищами, такими же пьяными, как и он сам. Пан Заглоба глубоко вздохнул. Он еще под Константиновом сдружился с паном коронным стражником и находил в его характере много приятных черт. Пан Лащ, гроза и страх неприятеля, свободное от занятий время обыкновенно любил посвящать попойкам в кругу людей вроде пана Заглобы. То был буян чистейшей воды, натворивший столько безобразий, что, живи он в другой стране, давно бы ему не миновать виселицы. На нем висело несколько смертных приговоров, но он и в мирное время обращал на них не особенно много внимания, а в военное и подавно. К князю он присоединился еще под Росоловцем и оказал ему значительную помощь под Константиновом, но в Збараже сделался почти невыносимым благодаря своим выходкам. Трудно сосчитать, сколько вина и меду выпил с ним пан Заглоба, сколько вздора нагородил ему, но со времени взятия Бара старый шляхтич утратил веселое расположение духа и более не посещал уже пана стражника. Пан Лащ думал было, что Заглоба уехал куда-то, как вдруг столкнулся с ним лицом к лицу. Он протянул ему руки навстречу.

— А, здравствуйте! Отчего не заглянете ко мне, что поделываете?

— Я все с паном Скшетуским, — ответил Заглоба.

Стражник недолюбливал Скшетуского за неприветливость и называл его иронически мудрецом. Он хорошо знал о несчастье, постигшем Скшетуского, но до поры до времени воздерживался от каких-либо комментариев на этот счет. Теперь же винные пары шумели в его голове, он взял поручика за пуговицу жупана и спросил:

— А вы все по возлюбленной плачете? Хороша была?.. А?

— Оставьте меня! — глухо сказал Скшетуский.

— Подождите минуту.

— Я спешу по делу, по службе. Пустите!

— Постойте, — настаивал Лащ с упорством пьяного человека. — Вам дело, не мне. Мною тут командовать никто не смеет.

Он понизил голос:

— Скажите лучше, хороша она была? Брови поручика нахмурились.

— Не дотрагивайтесь до моей раны.

— Не дотрагиваться? Не бойтесь. Коли хороша она была, то жива.

Лицо Скшетуского покрылось смертельной бледностью, но он сдержался и сказал:

— Пан стражник, не забывайте, с кем вы говорите.

Лащ вытаращил глаза.

— Что такое? Вы грозите, грозите мне?..

— Идите своей дорогой, пан стражник! — крикнул, дрожа от злости, Зацвилиховский.

— Ах вы, дрянь этакая! — трещал стражник. — Господа, за сабли!

Он выхватил саблю и бросился с нею на Скшетуского, но в то же мгновение сабля его была выбита из рук, а сам он с размаху растянулся на земле.

Пан Скшетуский не добивал его. Он стоял, бледный, взволнованный, посреди сбежавшейся толпы. С одной стороны подоспели солдаты стражника, с другой — солдаты Володыевского высыпали, словно пчелы из улья. Раздались крики: "Бей! Бей!". Вот засверкали обнаженные сабли, свалка могла каждую минуту перейти в битву. На счастье, сторонники Лаща, видя свою малочисленность, поостыли, схватили пана стражника и потащили его за собою.

Если б он имел дело с менее приученными к дисциплине офицерами, его, вероятно, давно бы разорвали в клочья, но старик Зацвилиховский скоро образумился, крикнул "Стой!", и сабли скрылись в ножнах.

Тем не менее, проходивший в это время пан Кушель счел своей обязанностью довести о происшедшем до сведения князя. Он торопливо вошел в его комнату и крикнул:

— Князь, солдаты рубятся между собой.

В это время дверь с грохотом распахнулась, и в комнату, словно пуля, влетел бледный от бешенства пан стражник.

— Ваше сиятельство! — орал он. — Справедливости! В вашем лагере, точно у Хмельницкого, ни на заслуги, ни на достоинство не обращают внимания! Обнажают сабли против сановников государства! Если вы не рассудите по справедливости, не приговорите к смерти дерзкого обидчика, я сам с ним расправлюсь.

Князь встал из-за стола.

— Что случилось? Кто обидел вас?

— Ваш офицер, Скшетуский.

На лице князя выразилось неподдельное изумление.

— Скшетуский?

Тут двери отворились, и вошел Зацвилиховский.

— Князь, я был свидетелем этого, — сказал он.

— Я не на очную ставку пришел сюда, а требую кары, — продолжал кричать Лащ.

Князь повернулся к нему и остановил на нем свои глаза.

— Тише, тише! — медленно и с нажимом сказал он.

Вероятно, в его взгляде или тихом голосе было действительно что-то настолько страшное, что известный своим нахальством стражник сразу умолк, точно потерял дар речи, а все присутствующие побледнели.

— Говорите вы! — приказал князь Зацвилиховскому.

Зацвилиховский передал всю суть дела и закончил так:

— Вы знаете меня, князь, знаете, что в течение всей моей семидесятилетней жизни ни одно слово лжи не замарало моих уст, и теперь, даже под присягой, я не могу ни слова выкинуть из моего рассказа.

Князь знал, что Зацвилиховский всегда говорит правду, к тому же, пан Лащ был хорошо ему известен. Тем не менее, он, не сказав ни слова, взялся за перо и начал что-то писать.

— Вы просили справедливости? Вы получите то, что просили, — сказал он стражнику; окончив свое письмо.

Стражник раскрыл было рот, хотел что-то сказать, но язык не слушался его. Наконец, он подбоченился, поклонился князю и гордо вышел из комнаты.

— Желенский, — сказал князь, — отнесите это письмо пану Скшетускому.

Пан Володыевский, который не отходил от пана Скшетуского, встревожился при виде пажа князя. Желенский, не говоря ни слова, отдал пакет и ушел. Скшетуский прочел письмо Еремии и подал его товарищу.

— Читай, — сказал он.

Пан Володыевский взглянул и вскрикнул:

— Назначение в поручики! — и кинулся на шею Скшетускому.

Звание поручика гусарской хоругви давало носившему его высокое положение в военной иерархии. В полку, где служил пан Скшетуский, ротмистром был сам князь, а поручиком пан Суффчинский из Сенчи, человек старый, давно выбывший из действительной службы. Пан Ян фактически исполнял должность и того, что вовсе не казалось странным. Во многих полках два первых чина всегда бывали номинальными. Так, например, в королевской хоругви ротмистром был сам король, в хоругви примаса — примас, поручиками — высшие придворные сановники, а должность их исполняли наместники, которых по привычке называли поручиками и ротмистрами. Таким фактическим поручиком был пан Ян, но между самим званием и исполнением сопряженных с ней обязанностей лежала целая пропасть. Благодаря новому распоряжению пан Скшетуский сразу сделался одним из высших офицеров князя-воеводы русского.

Друзья вновь пожалованного поручика радостно приносили ему свои поздравления, а он сам оставался таким же, как был: лицо его ни на минуту не утратило своей каменной неподвижности. На всем свете не было почестей, которые могли бы обрадовать его.

Все-таки он встал и пошел благодарить князя. Володыевский принялся расхаживать по комнате и потирать руки.

— Ну и ну! — повторял он. — Поручик гусарской хоругви! В таких молодых летах еще никто не получал этого звания.

— Только бы Бог возвратил ему его счастье! — сказал Заглоба.

— В том-то и дело! Вы заметили, он даже и бровью не повел?

— Мне кажется, он с радостью отказался бы и от этого, — прибавил пан Лонгинус.

— Господа! — вздохнул Заглоба. — Что же тут странного? Я за нее тоже отдал бы свои пять пальцев, вот те самые, которыми отбил неприятельское знамя.

— Значит, пан Суффчинский умер?

— Должно быть, так.

— Кто же будет наместником? Хорунжий почти мальчик и только с Константинова занимает свое место.

Вопрос этот так и остался бы неразрешенным, если бы ответ не принес сам поручик Скшетуский.

— Пан Подбипента, — сказал он, — князь назначил вас наместником.

— О, Боже! Боже! — простонал пан Лонгинус, молитвенно складывая руки.

— С таким же успехом могли бы назначить наместником финляндскую кобылу, — пробормотал Заглоба.

— Ну, а экспедиция? — спросил пан Володыевский.

— Едем, едем сейчас.

— Много людей князь приказал взять с собой?

— Казацкую и валашскую хоругви, всего пятьсот человек.

— Эге, это уже целая армия. Коли так, пора в дорогу.

Спустя два часа, вместе с заходом солнца, четверо наших друзей выезжали из Чолганского Камня на юг, а на север из княжеского лагеря выходил пан стражник со своими людьми. Рыцари, не щадя криков и насмешек, теснились около пана Кушеля, который рассказывал, по какой причине пан стражник был изгнан, и как это случилось.

— Я отнес ему приказ князя, и, поверите ли, это было очень неприятное поручение. Когда он прочел бумагу, то взвыл, как вол, когда его клеймят железом. На меня кинулся было с кинжалом, Да увидел немцев пана Корыцкого и моих драгунов. Потом как закричит: "Хорошо! Хорошо! Я уйду, они меня гонят! Пойду к князю Доминику; он меня любезнее примет! Не буду служить с нищими, а уж этому негодяю докажу, что значит Лащ!". Я думал, он задохнется от злости; стоит около стола, да нет-нет и ударит по нему кинжалом. И, знаете, я боюсь, как бы он не сделал худого пану Скшетускому; с таким шутки плохи. Человек он гордый и никогда не спускал ни одной обиды.

А поручик тем временем во главе своего отряда приближался к Ожиговцу, расположенному в направлении Бара и Медведовки. Хотя сентябрьские холода уже позолотили разными красками листья деревьев, ночь стояла тихая и теплая, словно в июле. После дождливого лета наступила сухая погожая осень с яркими днями и светлыми ночами. Дорога была хорошая, опасаться нечего, — княжеский лагерь еще так близко, — и отряд шел быстро. Наместник с несколькими солдатами ехал впереди, а за ними Володыевский, Заглоба и пан Лонгинус.

— Посмотрите, как светло на этом пригорке, — шептал пан Заглоба, — словно днем. Говорят, что такие ночи бывают только во время войны, чтоб души, оставившие тело, в потемках не разбивались о деревья, как воробьи в сарае о стропила, и легче находили дорогу. Сегодня пятница, день Спасителя, сегодня мертвецы не выходят из могил, и злые духи ничего не могут сделать с человеком. Я чувствую себя легче, и хочется надеяться на лучшее.

— Начало положено, главное — выехали, — сказал Володыевский.

— Хуже всего в бездействии сидеть на месте, — продолжал Заглоба. — Как сядешь на коня, так и чувствуешь, что понемногу вытрясаешь из себя всякое горе, и в конце концов, глядишь, и совсем вытряслось.

— Ну, едва ли это верное средство, — глубоко вздохнул пан Лонгинус. — Если чувство искреннее, то с ним ничего не поделаешь.

Володыевский пришпорил своего коня и поравнялся со Скшетуским. Долго ехал он рядом с ним, долго в молчании рассматривал его неподвижное лицо, наконец, ударил своим стременем в его стремя.

— Ян, — сказал он, — плохо ты делаешь, что задумываешься.

— Я не задумываюсь, я молюсь.

— Святое это дело, только ты ведь не монах, чтоб посвящать себя одной молитве.

Пан Ян повернул к товарищу свое страдальческое лицо и спросил глухим, полным смертельного отчаяния голосом:

— Скажи, что же мне остается, кроме монашеской рясы?

— Остается спасти ее, — ответил Володыевский.

— Я так и сделаю, все отдам, до последней капли крови. Но если я и найду ее живою, не будет ли поздно? Смилуйся надо мною, Всемогущий!.. Обо всем я могу думать, только не об этом… Смилуйся, Боже, над моим рассудком'. Я уж ничего не желаю, только бы вырвать ее из этих злодейских рук, а там пусть она ищет пристанища, которое и я себе буду искать. Видно, такова воля Божья. Дай мне молиться, не трогай моей кровавой раны…

Володыевскому стиснуло сердце; он хотел было сказать что-то, но слова не сходили с его языка. Товарищи в немом молчании ехали впереди.

Глава V

Пан Скшетуский вел свой отряд только ночью, посвящая день отдыху. Подходя к какой-нибудь деревушке, он обыкновенно окружал ее, забирал провизию для солдат, наводил справки о неприятеле и уходил, не причинив жителям никакого вреда. За околицей он сразу изменял направление, чтобы неприятель не мог узнать, в какую сторону он движется. Целью экспедиции было узнать, осаждает ли еще до сих пор Кривонос со своими сорока тысячами город Каменец, или бросил осаду и идет на помощь Хмельницкому, что делают добруджские татары, перешли ли Днестр и соединились с Кривоносом или все еще стоят на той стороне? Знать об этом было необходимо польской армии, но гетманы и не подумали позаботиться об этом своевременно. Если Кривонос вместе с аккерманскими и добруджскими ордами оставил осаду неприступного Каменца и спешит к Хмельницкому, тогда нужно как можно скорей идти на последнего, чтоб не дать ему возможности усилить войска, но главнокомандующий, князь Доминик Заславский-Островский, не спешил. Его ждали через два дня после выезда Скшетуского. Вероятно, по своему обычаю, он пировал по дороге, а время шло, дорогое время, и князь Еремия приходил в отчаяние при мысли, что, если война будет вестись таким манером, то не только Кривонос и заднестровские орды подоспеют на помощь Хмельницкому, но и сам хан явится во главе своих сил, всех перекопских, ногайских и азовских орд.

По лагерю уже носились слухи, что хан перешел Днепр и ведет с собою двести тысяч человек, а князя Доминика все нет как нет.

Все складывалось так, что войска, стоящие под Чолганским Камнем, должны будут иметь дело с неприятелем, превосходящим их в пять раз, и в случае поражения этому неприятелю ничто не помешает вторгнуться в сердце республики, под Краков и Варшаву.

Кривонос был опаснее всех. Если бы гетманы вздумали продвинуться вглубь Украины, он, идя из-под Каменца прямо на север, мог отрезать им отступление, и тогда польская армия оказалась бы между двух огней. Скшетуский решился не только разузнать о Кривоносе, но и удержать его. Проникнутый сознанием важности своей задачи, поручик охотно пожертвовал бы своей жизнью и жизнью своих солдат. Очевидно, вступить в бой с сорокатысячной армией Кривоноса было бы чистым безумием, да к тому же, пан Скшетуский обладал опытом, чтоб не пускаться в подобные опасные предприятия. Он знал, что казаки просто сомнут его первым натиском, и потому избрал другое средство. Прежде всего, он распустил среди своих солдат слух, что они составляют передовой отряд всей дивизии страшного князя, а солдаты, в свою очередь, распространяли этот слух по всем хуторам, селам и городкам, которые пришлось им встретить по дороге. И весть эта с быстротою молнии пронеслась вдоль Збруча до самого Днестра и летела дальше, от Каменца до самого Егорлыка. Ее повторяли турецкие паши в Хотине, и запорожцы в Ямполе, и татары в Рашкове. И снова раздался знакомый крик: "Ерема идет!" — крик, от которого замирало сердце бунтовщика.

В справедливости этого слуха никто не сомневался. Гетманы ударят на Хмеля, а Ерема на Кривоноса — это было в порядке вещей. Сам Кривонос поверил и опустил руки. Что ему делать? Идти на князя? Под Константиновом у него было больше сил, и среди черни царствовал другой дух, а однако они были побиты, разгромлены, еле унесли ноги. Кривонос был уверен, что его казаки будут неистово драться с каким угодно войском республики, с каким угодно полководцем, но при первом появлении Еремии разлетятся в разные стороны, как стая лебедей от орла, как степной пух от дуновения ветра.

Ждать князя под Каменцем? Еще хуже. И Кривонос решил идти на восток, к Брацлаву, обойти страшного врага и соединиться с Хмельницким.

А тут подоспел и другой слух, что Хмельницкий уже разбит (и этот слух был пущен паном Скшетуским). Бедный Кривонос совсем растерялся. Все равно, ему нет иного спасения, как бегство на восток. Уйти подальше в степи. Там, может быть, он встретит татар и соединится с ним.

Но прежде всего ему нужно получить точные сведения. Кривонос начал высматривать, не найдется ли среди его полковников человек верный и готовый на все, которого он мог бы послать на разведку. Выбор труден, охотников нет, а надо найти такого, который, в случае, если он попадет в руки неприятеля, ни под какими муками не выдаст плана бегства.

Наконец, Кривонос нашел.

Однажды ночью он приказал позвать к себе Богуна.

— Слушай, друг Юрко, — сказал он, — на нас идет Еремия с великой силой. Всем нам, несчастным, придется погибнуть!

— И я слышал, что идет. Мы с вами, батька, уже говорили об этом, но зачем же нам гибнуть?

— Не выдержим. С иным бы сладили, с Еремией нет. Казаки его боятся.

— Я его не боюсь. Я его полк в Василевке в Заднепровье вырезал.

— Я знаю, что ты его не боишься. Твоя казацкая молодецкая слава равна его княжеской, но я-то не могу дать ему битвы, да и казаки не захотят… Вспомни, что они толковали на совете, как кидались на меня с саблями и кистенями за то, что я веду их на гибель.

— Так пойдем к Хмелю; там ни в крови, ни в добыче недостатка не будет.

— Говорят, Хмель побит гетманами.

— Я не верю этому, отец; Хмель хитрая лисица, без татар не пойдет на ляхов.

— Пожалуй, что и так, но в этом нужно убедиться. Тогда мы обошли бы черта Еремию, соединились бы с Хмельницким, но все-таки в этом нужно удостовериться! Вот если б кто не побоялся Еремии, пошел бы на разведку и достал "языка", я ему полную шапку червонцев отсыпал бы.

— Я пойду, отец, — не червонцев искать, а славы молодецкой!

— Ты после меня второй атаман, а хочешь идти? Ты скоро и первым атаманом будешь над казаками, над добрыми молодцами, потому что ты не боишься Еремии. Иди, сокол, иди, а потом проси чего хочешь. Ну, теперь я тебе скажу вот что: если б ты не пошел, я пошел бы сам, да мне нельзя идти.

— Вам нельзя; если б вы пошли, казаки загалдели бы, что вы спасаете свою шкуру, и разбрелись бы по свету, а если я пойду, это придаст им храбрости.

— А людей тебе много дать?

— Я не возьму много; с небольшой ватагой легче скрываться Дайте пятьсот человек, и я головой ручаюсь, что достану вам "языка".

— Так иди сейчас же. В Каменце из пушек стреляют от радости, на спасение ляхам и на погибель нам, невинным.

Богун ушел и тотчас же стал готовиться к дороге. Казаки его, по своему неизменному обычаю, пили вмертвую, "покуда смерть не угомонит"; он пил наравне со всеми, наконец, окончательно ошалел, приказал выкатить бочку дегтя и, как был, в бархате, атласе, так залез в нее, окунулся с головой раз, другой, третий и крикнул:

— Черен я теперь, как темная ночь! Не увидят меня ляшские очи.

Он вскочил на коня и помчался вперед, сопровождаемый своим отрядом.

* * *

А пан Скшетуский тем временем дошел до Ярмолинца и, встретив там отпор, немилосердно покарал несчастных горожан, пригрозил немедленным прибытием Еремии и остановился на ночлег.

Вечером он сказал своим товарищам:

— Покуда Бог помогает нам. Мне кажется, что нас действительно считают за авангард князя, но нам нужно подумать, как бы не разгадали нашу тайну.

— Долго еще мы будем так ходить? — спросил Заглоба.

— Пока не разузнаем намерений Кривоноса.

— Ведь так мы и битву прогуляем, не попадем к своим.

— Очень может быть.

— Это мне не нравится. Правда, досталось казакам под Константиновом, да мало. Руки так и чешутся…

— Может быть, вам придется здесь драться больше, чем вы рассчитываете.

— Как так? — не скрывая тревоги, спросил пан Заглоба.

— В любой момент мы можем наткнуться на неприятеля и хотя пришли сюда не за тем, чтобы оружием преграждать ему дорогу, в случае нападения должны будем обороняться. Но возвратимся к делу: нам нужно обойти побольше селений, чтобы о нас одновременно говорили в разных местах, бунтовщиков карать без пощады, навести побольше страху и повсюду распускать о себе молву. Поэтому, я думаю, нам надо разделиться.

— И мое мнение таково, — согласился Володыевский, — у страха глаза велики, и те, которые убегут к Кривоносу, будут говорить о сотнях тысяч.

— Вы здесь командир, — сказал Подбипента, — распоряжайтесь как знаете.

— Я пойду на Зинков, к Солодковцам, а если можно, то и дальше, вы пан наместник Подбипента, идите прямо на юг, ты, Володыевский, поедешь под Купин, а пан Заглоба в Збруч под Сагановом.

— Я? — переспросил пан Заглоба.

— Вы. Вы человек умный и изобретательный; я рассчитывал, что вы охотно возьметесь за это дело, в противном случае я поручу его вахмистру Космачу.

— О, нет, нет! — крикнул Заглоба, которого внезапно осенила мысль, что он будет начальником особого отряда. — Если я и спросил вас, то потому, что мне жаль было расставаться с вами.

— Да хорошо ли вы знакомы с военным делом? — спросил Володыевский.

— Хорошо ли знаком? Вы еще на свет не родились, а я уже водил отряды побольше этого. Целый век я прослужил в войне и до сих пор служил бы, если б не проклятый заплесневевший сухарь, который застрял у меня однажды в желудке да и просидел там три года. Пришлось за лекарством ехать в Галату… ну, об этом путешествии я расскажу вам подробно как-нибудь, а теперь мне пора в дорогу.

— Поезжайте и распространяйте повсюду слух, что Хмельницкий побит, что князь недалеко. Разный сброд в плен не берите, но если встретите кого-нибудь из-под Каменца, то старайтесь захватить таких, что могли бы дать сведения о Кривоносе.

— Пусть хоть сам Кривонос выедет навстречу, достанется ему от меня на орехи! Не бойтесь, пан Скшетуский, я научу бунтовщиков плясать под мою дудку!

— Через три дня мы съедемся вновь в Ярмолинцах, а теперь — каждый в свою сторону. Людей своих берегите!

— Через три дня в Ярмолинцах! — повторили Заглоба, Володыевский и Подбипента.

Глава VI

Когда пан Заглоба остался один во главе своего отряда, он почувствовал себя как-то неловко; ему стало просто страшно. Дорого бы он дал, чтоб увидеть около себя Скшетуского, Володыевского, даже пана Лонгинуса, которыми он в глубине души восхищался и в присутствии которых чувствовал себя в полнейшей безопасности.

Шляхтич некоторое время ехал впереди в угрюмом молчании, боязливо осматриваясь по сторонам и мысленно перечисляя все опасности, которые могли встретиться на его пути.

— Все-таки веселей было бы, если б тут был кто-нибудь из них, — ворчал он. — Всякому человеку Бог дал свое, а эти трое, должно быть, родились пиявками: до того они охочи до человеческой крови. Они на войне себя чувствуют, как другой в хорошей компании за чаркой меда, как рыба в воде. Хлебом их не корми, только бы драться. Брюхо у них легкое, рука тяжелая. Видал я Скшетуского в работе… Господи, как он саблею машет!.. Да что и говорить, любимое занятие! А этот литвин, что за неимением своей головы ищет три чужие? Ему все нипочем, ничего в грош не ставит. Этого карлика Володыевского я меньше всех знаю, но думаю, что и он тоже птица не последняя… вот хоть бы под Константиновом, например. К счастью, он идет недалеко от меня. Не присоединиться ли мне к нему? Если я знаю, куда мне идти, пусть меня назовут татарином.

Пан Заглоба почувствовал себя таким одиноким, что чуть не заплакал.

— Да, да! У всякого есть кто-нибудь близкий, а у меня кто? Ни друга, ни отца, ни матери. Сирота я, вот и все!

В это время к нему приблизился Космач, вахмистр.

— Пан комендант, куда мы идем?

— Куда идем? — повторил пан Заглоба. — Что? Вдруг он выпрямился в седле и закрутил ус.

— В Каменец, если будет моя воля! Понимаешь, пан вахмистр?

Вахмистр поклонился и в молчании отъехал назад, недоумевая, почему рассердился пан комендант, а пан Заглоба бросил вокруг еще несколько грозных взглядов, потом успокоился и продолжал дальше:

— Если я пойду на Каменец, то позволю дать себе сто палок по пяткам по турецкой моде. Тьфу! Тьфу! Если б кто-нибудь из них был здесь, я чувствовал бы себя лучше. Что я буду делать со своими людьми? Ей-Богу, я предпочитал бы остаться в одиночестве, тогда по крайней мере, изобретательность является. А теперь нас слишком много для того, чтобы спрятаться, и слишком мало для обороны против врага. Очень глупая мысль пришла в голову Скшетускому — разделить отряд. Ну, куда я пойду? Что за мною — я знаю, а кто мне скажет, что впереди, и кто поручится, что там какой-нибудь черт не поставил ловушки? Кривонос и Богун! Хорошенькая парочка! Чтоб их черт ободрал! Сохрани меня, Боже, по крайней мере, от Богуна. Вон Скшетуский ищет встречи с ним — исполни лучше его молитву! Я желаю ему того, чего он сам себе желает, недаром мы друзья, аминь. Дотащусь как-нибудь до Збруча и назад в Ярмолинец, а "языков" приведу им больше, чем они сами желают.

Космач вновь подъехал к нему.

— Пан комендант, там за пригорком какие-то всадники.

— Пусть убираются к дьяволу!.. Где? Где?

— А вот там, за горою. Следы видны.

— Войско?

— Кажется, что войско.

— Пусть их волки съедят! А много их?

— Неизвестно, далеко. Если мы укроемся за скалами, то нападем на них врасплох; другой дороги им нет. Если их много, то пан Володыевский недалеко; он услышит выстрелы и прискачет на помощь.

Пана Заглобу охватила внезапная отвага. Может быть, это было проявлением отчаяния, может быть, надежда на помощь пана Володыевского. Шляхтич взмахнул обнаженной саблей, грозно оглянулся вокруг и воскликнул:

— Спрятаться за скалы! Мы нападем на них врасплох. Покажем этим негодяям!..

Опытные княжеские солдаты тотчас же повернули к скалам и в мгновение ока установились в боевом порядке, готовые к нападению.

Прошел час; наконец, издали послышался шум приближающихся людей; эхо доносило напевы веселых песен; еще немного, и послышались звуки скрипок, дудок и бубнов. Вахмистр приблизился к пану Заглобе.

— То не войско, пан комендант, не казаки. То свадьба.

— Свадьба? — спросил Заглоба. — А вот я им покажу свадьбу. Он пришпорил коня, солдаты выехали за ним и установились в порядок на дороге.

— За мной! — громко крикнул Заглоба.

Солдаты помчались рысью, потом галопом, обогнули скалу и остановились перед кучкою людей, донельзя перепуганных их появлением.

— Стой! Стой! — раздалось с обеих сторон.

То была действительно свадьба. Впереди верхом ехали торбанист, скрипач, все немного пьяные, но тем не менее наигрывающие веселые танцы. За ними следовала новобрачная, красивая девушка, в темном жупане, с распущенными по плечам волосами. Ее окружали подруги, и все эти девушки верхом на лошадях, убранные полевыми цветами, издали походили на красивых казаков. В другом ряду на горячем коне ехал новобрачный, шествие замыкали родственники и гости, и все это верхом, только бочки с медом, горилкой и пивом следовали в легких тележках, подпрыгивая на неровной дороге.

— Стой! Стой!

Свадебная процессия смешалась. Девки подняли пронзительный крик, парни и старшие гости выдвинулись вперед, чтобы своей грудью охранить свадьбу от неожиданного нападения.

Пан Заглоба подскакал поближе и начал махать саблей перед глазами испуганных крестьян.

— А, разбойники, собаки, бунтовщики! Бунтовать захотелось?! С Кривоносом заодно, негодяи? Шпионить ездили? Дорогу войску загораживаете? На шляхту руку поднимаете? Задам я вам, собачьи Души! На дыбу вас, на кол прикажу посадить, нехристи вы подлые! За все измены вы мне заплатите!

Старый, седой, как лунь, дружка соскочил с коня, подошел к шляхтичу и покорно обнял его колено:

— Смилуйся, ясный рыцарь, не губи бедных людей. Бог свидетель, мы невинны, мы не бунтуем, идем из церкви; нашего родственника Дмитрия с дочерью бочара Ксенией венчали. Мы со свадьбы.

— Они невинные люди, пан комендант, — шепнул вахмистр.

— Прочь! Они мошенники! От Кривоноса на свадьбу пришли! — заорал Заглоба.

— Пропасть бы ему! Мы его в глаза не видели, мы люди бедные. Смилуйся, ясный пан, дай нам пройти, мы никому зла не делаем, мы сами по себе.

— В Ярмолинец всех вас на веревке поведу.

— Мы пойдем, куда прикажете, пане! Вам приказывать, нам слушать! Только вы уж смилуйтесь над нами, прикажите панам солдатам, чтоб они не обижали нас, а сами, — уж простите нам, дуракам, — просим вас покорно: откушайте за новобрачных. Выпейте, ваша милость, на радость бедным людям, как учит Бог и святое евангелие.

— Только не рассчитывайте, что я буду потворствовать вам, — гневно сказал пан Заглоба.

— О, пане, нет! — обрадовался старик, — так мы не думаем. Эй, музыканты, играйте для ясного рыцаря, ясный рыцарь добрый, а вы, молодцы, скорей меду, сладкого меду ясному рыцарю; он бедных людей не обидит. Скорее, парни, скорее! Спасибо, пане!

Парни во всю прыть пустились к бочкам, а тем временем бубны ударили, скрипки запищали, польские солдаты начинали подвигаться все ближе, крутить усы и заглядываться на молодиц. Раздались снова песни, и страха как не бывало.

Но пан Заглоба успокоился не сразу, даже когда ему подали кварту меда, он тихо ворчал еще: "А, мошенники, а, разбойники!"; Даже когда усы его погрузились в густой напиток, брови его еще не разгладились; он поднял голову и долго чмокал губами, наконец, удивление и вместе с тем негодование выразились на лице пана Заглобы.

— Что за времена! — проворчал он. — Мужичье, и пьет такой мед. Боже, Боже! Ты видишь и не покараешь!

Он вновь приложил к устам кварту и опорожнил ее до дна.

Осмелевшие гости пришли всей гурьбой просить его не делать им зла и отпустить с миром; вместе с ними пришла и новобрачная, несмелая, дрожащая, со слезами на глазах, раскрасневшаяся и свежая, как утренняя зорька. Она подошла, сложила руки: "Помилуйте, пане!" и поцеловала желтый сапог пана Заглобы. Сердце старого шляхтича тотчас растаяло.

Он порылся в кожаном поясе, вытащил оттуда несколько золотых (последние из княжеского подарка) и отдал их Ксении:

— На вот! Пусть благословит тебя Бог, как и всякую невинность.

Волнение не позволяло говорить ему дальше. Стройная, чернобровая Ксения напомнила пану Заглобе княжну, которую он так любил. "Где-то она теперь, бедняжка, охраняют ли ее святые ангелы?" — подумал он и настолько умилился, что готов был обниматься и брататься с каждым встречным.

Вся свадьба при виде богатого подарка чуть с ума не сошла от радости: "Добрый пан! Знатный лях! Червонцы дает!". Скрипач пилил с неимоверным усердием, дудка испускала какие-то отчаянные звуки. Старый бочар, очевидно, человек, не отличающийся храбростью, который доселе держался в стороне, тоже выступил вперед со старой кузнечихой, матерью новобрачного, и, низко кланяясь, начал умолять дорогого гостя пожаловать к нему на хутор — им будет такая радость, а иначе он всех обидит. За ними кланялись новобрачный и чернобровая Ксения, которая сразу сообразила, что ее просьба сильнее всех прочих. Дружки уверяли, что хутор недалеко, что рыцарь не сделает крюка по дороге, что старый бочар человек богатый и не такого еще меду выкатит.

Пан Заглоба оглянулся на своих солдат: все они, словно зайцы, поводили усами, предвкушая предстоящие удовольствия. Пан Заглоба сжалился над ними, и через минуту они дружно, молодицы и солдаты, в величайшем согласии двинулись на хутор.

Хутор, действительно, был недалеко; старый бочар вправду оказался человеком богатым. Все выпили наславу, а пан Заглоба так разохотился, что повсюду был первым. У новобрачного не было отца, пана Заглобу попросили заменить его, и старый шляхтич не отказался. Бочар выкатывал все новые бочки, наконец, зажгли костры из сухого бурьяна, и попойка начала принимать гомерические размеры.

Пан Заглоба, раскрасневшийся, шатающийся, забыл обо всем на свете; как сквозь туман, он видел лица пирующих, но, хоть убей, не мог бы ответить, если б его спросили, кто они, эти пирующие. Он помнил, что находится на свадьбе, но на чьей? А, верно пана Скшетуского с княжной? Эта мысль так понравилась ему, наполнила его такой радостью, что он начал орать, как сумасшедший: "Да здравствуют! Панове братья, обнимемся!" и поднимал все новые тосты: "Здоровье нашего князя! Дай Бог, чтобы поскорее миновали для Родины тяжелые времена!". Тут он залился слезами и споткнулся по пути к бочке, да и немудрено: на земле, как на поле битвы, валялось множество бесчувственных тел.

— Боже! — возопил пан Заглоба. — Нет более доблести во всей республике. Один только Лащ пить умеет, ну, да разве еще Заглоба, а остальные… Боже! Боже!

И он поднял горестные глаза к небу и только тут заметил, что небесные светила совершают свой путь не так, как следует, одни дрожат, словно хотят выскочить из своей оправы, другие описывают какие-то странные круги. Пан Заглоба смутился и вопросил свою душу:

— Неужели только я один не пьян in universo [71]?

Но вдруг земля, подобно звездам, затряслась, закружилась, и пан Заглоба, как сноп, свалился наземь.

Ему снились страшные сны. Ему представлялось, что какие-то разбойники уселись к нему на грудь, что его сжимают, вяжут ему руки и ноги. Одновременно с этим до его ушей долетал шум и грохот, звуки выстрелов, какой-то кровавый свет проникал сквозь его сомкнутые веки и резал глаза невыносимым светом. Он хотел проснуться, открыть глаза и не мог. Он чувствовал, что с ним творится что-то необычайное, что голова его свешивается вниз, как будто его несут за руки и за ноги… Потом его охватил безотчетный страх; ему было плохо, очень плохо, очень тяжело. Сознание возвращалось к нему, но, странно, в сопровождении такого бессилия, с каким он никогда не был знаком. Он попробовал пошевельнуться, но ему это не удалось, тогда он проснулся окончательно и открыл глаза.

Прежде всего он увидел пару глаз, которые с жадностью впивались в него, и глаза эти были черные, как уголь, и такие злые, что проснувшийся пан Заглоба в первую минуту подумал, что это на него смотрит сам дьявол, и снова смежил очи, и снова быстро раскрыл их. А проклятые глаза все стояли перед ним, все светились… да и лицо казалось знакомым… Вдруг пан Заглоба содрогнулся всем телом, лоб его покрылся испариной, по коже пробежали мурашки.

Он узнал лицо Богуна.

Глава VII

Заглоба лежал связанный в той самой комнате, где происходил свадебный пир, а страшный атаман устроился поодаль на скамье и наслаждался ужасом своего пленника.

— Добрый вечер, пан Заглоба! — сказал он.

Пан Заглоба не ответил ничего, но в мгновение ока отрезвел так, как будто не подносил к устам сосуда с вином, только мурашки, дойдя до его пяток, возвращались назад, а костный мозг обратился в совершенный лед. Говорят, что тонущий в последнюю, предсмертную минуту отчетливо видит все прошедшее, ясно понимает, что с ним происходит; такое же ясновидение осенило теперь и пана Заглобу. Как в фокусе увеличительного стекла, все мысли его теперь соединились в одно: "Уж и задаст же он мне теперь!".

А атаман повторил спокойным голосом:

— Добрый вечер, пан Заглоба!

"Брр! — подумал Заглоба. — Лучше бы мне попасть в самый ад!"

— Не узнаете меня, пан шляхтич?

— Челом бью вам! Как ваше здоровье?

— Слава Богу. А вашим я уж сам займусь.

— Я не просил у Бога такого доктора и сомневаюсь, чтоб твои лекарства пошли мне впрок, но пусть все творится по воле Божьей.

— Ну, ты ухаживал за мной, теперь настала моя очередь. Мы старые друзья. Помнишь, как ты закутывал меня в Розлогах?.. А?

Глаза Богуна засверкали, как два карбункула, а губы сложились в кривую усмешку.

— Помню, что я мог пырнуть тебя ножом, и не пырнул.

— А я тебя разве пыряю или собираюсь пырнуть? Нет! Ты — мой милый, дорогой мой; я тебя буду хранить как зеницу ока.

— Я всегда говорил, что ты истинный рыцарь (Заглоба делал вид, что принимает слова Богуна за чистую монету, а в голове его вертелась неотвязная мысль: "Уж придумает он для меня что-нибудь особенное, просто так не умру").

— Ты хорошо говоришь; ты также истинный рыцарь. Мы разыскивали друг друга, вот и нашли.

— Сказать по правде, я тебя не искал, но все-таки благодарю за доброе слово.

— Ты скоро меня еще не так поблагодаришь, я и благодарю тебя за то, что ты мою девушку проводил от Розлог в Бар. Я ее и нашел там и теперь попросил бы тебя на свадьбу, да не время — воевать нужно, а ты человек старый, может быть, и не доживешь.

Заглоба несмотря на свое отчаянное положение насторожил уши.

— На свадьбу?

— А ты что думал? Разве я холоп, чтобы взять ее насилием, или у меня не хватит денег обвенчаться в Киеве? Не для холопа ты привел ее в Бар, а для атамана и гетмана.

"Хорошо", — подумал Заглоба и сказал вслух:

— Прикажи, пожалуйста, развязать меня.

— Полежи, полежи; ты в дальнюю дорогу собираешься, а ты человек старый, тебе покой нужен.

— Куда ты хочешь везти меня?

— Ты мой друг, так я тебя повезу к другому своему приятелю, к Кривоносу. Мы вдвоем и обдумаем, как бы тебя получше принять.

— Будет мне жарко! — пробормотал шляхтич, и мурашки вновь забегали по его телу.

Наконец, он заговорил:

— Я знаю, ты имеешь против меня что-то, но напрасно, напрасно, видит Бог. Мы жили вместе, в Чигирине не одну бутылку выпили, потому что я любил тебя, как сына, за твой рыцарский характер. И что же? Чем я провинился перед тобою? Если б я не ездил с тобой в Розлоги, мы до сих пор жили бы с тобой по-приятельски, а из-за чего я поехал, как не из-за искреннего расположения к тебе? И если б ты не взбесился, если бы не побил тех несчастных людей, клянусь Богом, я не стоял бы на твоей дороге. Что мне за охота вмешиваться в чужие дела? Я лично желал бы, чтоб девушка досталась тебе, чем кому-нибудь другому. Но после твоего татарского зверства во мне заговорила совесть… ведь то был шляхетский дом. Ты сам поступил бы не иначе. Я мог бы для своей безопасности, с большей пользой для себя отправить тебя на тот свет, но однако не сделал этого. А почему? Потому, что я шляхтич, и мне было бы стыдно. Постыдись же теперь и ты, потому что я знаю, что ты хочешь издеваться надо мной. Княжна и так теперь в твоих руках. Чего ты хочешь от меня? Или я не стерег ее, как правый глаз, не берег твоего сокровища? Если ты пощадил ее, значит, и в тебе живы рыцарская честь и совесть… Подумай, как ты подашь ей руку, коли она будет обагрена моей невинной кровью? Как ты скажешь ей: человека, который провел тебя через толпу татар и взбунтовавшихся мужиков, я обрек на муки? Устыдись же и освободи меня от оков и той неволи, в которую ты захватил меня вероломно. Ты молод и не знаешь, что встретишь, а за мою смерть тебя Бог покарает, лишит того, что более всего дорого тебе.

Богун встал со скамейки, бледный от ярости, и, приблизившись к Заглобе, заговорил тихим, шипящим голосом:

— Кабан поганый, я прикажу с тебя живого содрать кожу, сожгу на медленном огне, гвоздями накормлю, на клочки разорву!

И в припадке безумия он схватил нож, висящий у пояса, продержал его с минуту в судорожно сжатой руке… вот-вот… перед глазами пана Заглобы сверкнула холодная сталь, но атаман быстро опомнился, спрятал нож обратно в ножны и крикнул:

— Эй!

Шестеро запорожцев вбежали в комнату.

— Взять эту падаль и запереть в хлев. Да стеречь его, а не то…

Казаки схватили пана Заглобу, двое за руки и за ноги, один сзади за чуб, перенесли через весь двор и бросили на солому в отдельно стоящий хлев. Двери захлопнулись, и пленник оказался во мраке, только кое-где сквозь щели крыши просвечивало темное ночное небо. Вскоре, однако, глаза пана Заглобы освоились с темнотой. Он огляделся вокруг и понял, что в хлеву нет ни свиней, ни казаков. Тем не менее, голоса казаков явственно были слышны сквозь все четыре стены. Очевидно, вся постройка была окружена стражею, но несмотря на это Заглоба вздохнул свободнее. Прежде всего, он еще жив. Когда Богун занес над ним свой нож, он был уверен, что последний час его пробил, и вручал уже свою душу Богу, правда, с величайшим страхом. Но, очевидно, Богун готовил для него смерть несравненно более мучительную. Атаман жаждал не только отомстить, но и насытиться местью над тем, кто вырвал из его рук возлюбленную и жестоко насмеялся над ним и его рыцарской славой. Пану Заглобе представлялась печальная перспектива, но он утешал себя мыслью, что пока еще он жив, что его повезут, по всей вероятности, к Кривоносу, что у него в распоряжении несколько дней, а сейчас он лежит в хлеву, одинокий, и может на досуге придумать какой-нибудь ловкий фортель.

Это была единственная, сколько-нибудь сносная сторона дела. А сколько дурных, Боже!

— Да, поди-ка выдумай тут что-нибудь! Если б самого Соломона так спеленали, как меня, так и он едва ли бы придумал что-нибудь, — ворчал пан Заглоба. — О, Господи, за что ты так караешь меня? Из всех людей на свете я только и бегал, что от этого злодея, и вот — счастье-то мое — только его и не избежал. Выделает он мою шкуру на славу. Если б другой схватил меня, то я заявил бы, что присоединяюсь к бунту, а потом убежал бы. Да и другой не поверил бы (дураков теперь мало), а этот и подавно. Чувствую, что сердце мое останавливается. И черт меня сюда принес… Ох, Господи, ни рукой, ни ногой пошевельнуть не могу!

Потом пану Заглобе пришла мысль, что если б он высвободил Руки и ноги, то легче мог бы набрести на какой-нибудь план спасения. Разве попробовать? Только бы саблю достать, остальное все легко… да, поди-ка, черт ее достанет! На бок повернуться? Да и это без толку. Пан Заглоба глубоко задумался.

Наконец, он начал ерзать на собственной спине, все быстрей и быстрей, и при каждом таком движении подвигался на полтуловища вперед. Он весь измучился и поневоле должен был прерывать свои занятия, в особенности когда ему казалось, что к Дверям кто-то подходит. Наконец, после тяжелых усилий ему Удалось подползти к стене. Но как достать саблю? Она пропущена между его коленями и руками и так крепко привязана, что веревка почти врезалась в тело.

Пан Заглоба начал вновь раскачиваться, но теперь уж с боку на бок, так, что с каждым разом сабля слегка ударялась своим концом о стену и все более и более передвигалась внутрь, в сторону рукояти. Сердце пана Заглобы сильно забилось; он увидал, что таким манером он может высвободить саблю. Вот конец сабли приходится на одной линии с локтем, дальнейшие удары о стену бесполезны, зато рукоятка, часть более тяжелая, значительно передвинулась вперед.

На рукоятке был крест, на этот-то крест более всего и рассчитывал пан Заглоба. Он опять начал ползти вдоль стены. Сабля еще держалась, но рукоятка все чаще цеплялась за неровности почвы, наконец, зацепилась покрепче, пан Заглоба сделал последнее усилие, и сабля выпала на землю. Шляхтич высвободил руки, и, хотя ладони его были еще связаны, кое-как ухватил саблю и вытащил ее из ножен.

Рассечь веревку на ногах было делом одной минуты. С руками пришлось провозиться подольше, но наступила радостная минута, когда пан Заглоба увидал себя не только свободным от уз, но и вооруженным. Он глубоко вздохнул и перекрестился несколько раз. Но до освобождения от рук Богуна было еще далеко.

"Что дальше? — спрашивал самого себя пан Заглоба и не находил ответа. — Хлев окружен казаками; всех их, поди, будет около сотни; тут мышь не проскользнет незамеченной, а куда уж такому солидному человеку, как пан Заглоба!.. Кажется, я начинаю играть в прятки, — подумал он, — и весь мой ум годится разве только на то, чтоб им сапоги смазывать, хотя лучшую мазь можно купить у венгерца на ярмарке. Если мне Бог не пошлет какой-нибудь мысли, я пойду воронам на кушанье, а если пошлет, то я обещаю хранить целомудрие, как пан Лонгинус".

Громкий разговор казаков прервал его дальнейшие размышления. Он подскочил к стене и приложил ухо к щели между досками.

— Куда мы отсюда поедем? — спрашивал один голос.

— Не знаю, должно быть, в Каменец, — отвечал другой.

— Кони едва ноги волочат, не дойдут.

— Оттого-то мы и стоим; к утру отдохнут.

Наступило молчание, потом первый голос раздался вновь, только тише:

— А мне кажется, что атаман из-под Каменца на Ямполь пойдет.

Заглоба затаил дыхание.

— Молчи ты, если тебе голова дорога! — послышался ответ.

Опять воцарилось молчание, только с другой стороны долетал

— Повсюду разместились, стерегут! — проворчал Заглоба и пошел к другой стене.

Здесь стояли лошади, а казаки, вероятно, лежали на земле, потому что голоса слышались снизу.

— Мы сюда скакали сломя голову, — говорил один, — не спали, не ели, коней не кормили, чтоб не попасть в руки Еремы.

— Значит, правда, что он здесь?

— Люди, что убежали из Ярмолинца, видели его, как я тебя теперь вижу. Страх, что говорят: большой он, как сосна, во лбу у него две горящие головни, а конь под ним не конь, а змей.

— Господи, помилуй!

— Нам нужно этого ляха с солдатами забрать и бежать.

— Как бежать? Кони и так чуть не падают.

— Плохо, братцы родные. Если б я был атаманом, я бы отрубил ляху голову и в Каменец хоть бы пешком возвратился.

— Его в Каменец повезут. Там наши атаманы поиграют им.

— Прежде вами черти поиграют! — сказал тихо Заглоба.

Из страха перед Богуном, а может быть, вследствие этого страха, он поклялся, что живым не даст себя взять. Он свободен от уз, у него в руках сабля, он будет защищаться. Убьют его так убьют, только живым не возьмут.

Топот и фырканье лошадей заглушили дальнейший разговор и, вместе с тем, внушили пану Заглобе одну мысль.

"Если б я мог пробраться сквозь эту стену и незаметно вскочить на лошадь! — думал он. — Теперь ночь; прежде чем меня заметят, я ушел бы у них из виду. По этим оврагам и лощинам и днем-то гнаться трудно, а ночью… вот, если бы Бог послал!"

Но как это сделать? Нужно было или повалить стену, а у пана Заглобы не было силы Подбипенты, или подкопаться внизу. Но и в том и в другом случае услышат, увидят и схватят беглеца за шиворот, прежде чем он успеет поставить ногу в стремя.

В голове пана Заглобы теснились тысячи планов, одинаково неудобоисполнимых.

"Нет, придется, верно, заплатить собственной шкурой", — подумал он и пошел к третьей стене.

Вдруг он ударился головой обо что-то твердое и начал ощупывать: то была лестница. Хлев служил для содержания быков. Над половиною всего строения тянулся чердак, где были сложены сено и солома. Пан Заглоба без малейшего колебания полез наверх.

Там он сел, отдохнул и начал медленно тащить к себе лестницу.

"Ну, вот я и в крепости! Даже если и другую лестницу найдут, нескоро сюда доберутся. Если я не разобью голову первому, кто сюда полезет, то позволю прокоптить себя на ветчину. О, черт их возьми, именно, они меня могут не только прокоптить здесь, но и изжарить. Ну да пускай! Хотят хлев сжечь — хорошо; живьем меня тем более не возьмут, а мне все равно, сырого меня расклюют вороны, или жареного. Только бы мне уйти от разбойничьих рук, а о дальнейшем я не забочусь. Посмотрим еще, что будет".

Пан Заглоба легко переходил от полного отчаяния к надежде. И теперь он чувствовал себя, как в обозе князя Еремии, хотя его положение почти не улучшилось. Он сидел на чердаке и, держа в руках саблю, действительно, долго мог сопротивляться, вот и все. Но с чердака до свободы дорога длинная, тем более, что внизу его ждали сабли и копья казаков, стерегущих его.

"Посмотрим, что будет!" — повторил пан Заглоба и, подойдя к крыше, начал вытаскивать из нее солому, чтобы устроить себе окно на Божий свет.

Дело шло успешно; казаки все болтали под стеною, к тому же поднялся сильный ветер и заглушал шум соломы.

Скоро отверстие было готово; пан Заглоба просунул голову и начал оглядываться вокруг.

Ночь близилась к концу; на восточной стороне небосклона загоралась заря. При бледном ее свете пан Заглоба увидел, что весь двор полон лошадей, что перед хатой вповалку на земле спят сотни казаков и около колодца тоже валяются люди, а возле них, с саблями наголо, стоят несколько запорожцев.

— То мои люди… их всех перевязали, — сказал пан Заглоба. — Да! Хорошо, если б они были мои, а то княжеские. Хорошим я был начальником, нечего сказать! Завел их прямо в пасть к черту. И глаза стыдно будет показать, если Бог возвратит мне свободу. А все это отчего? Все шашни да пьянство. Что мне за дело, что крестьяне женятся? А тут еще этот проклятый мед, который больше действует на ноги, чем на голову. Все зло на свете от пьянства, потому что, если б на нас напали на трезвых, то я живо одержал бы победу и сам бы запер Богуна в хлев.

Тут взор пана Заглобы упал на хату, где спал атаман, И остановился на ее замкнутых дверях.

"О, спи, злодей, спи! Пусть тебе снится, что с тебя черти шкуру сдирают… авось, когда-нибудь это случится. Ты хотел из моей шкуры чепрак сделать; попробуй-ка влезть сюда ко мне, посмотришь, не продырявлю ли я твою так, что она собаке на обувь не пригодится? Если б мне только вырваться отсюда, если б только вырваться! Но как?"

Действительно, задача представлялась совершенно неразрешимой. Весь двор был так запружен людьми и лошадьми, что если б пану Заглобе удалось выйти из хлева, даже если бы он сумел прыгнуть прямо на одну из верховых лошадей, то и тогда ему не добраться до ворот.

Однако ему казалось, что он наполовину достиг своей цели: он был свободен, вооружен и сидел под крышей, как в крепости.

"Что за чертовщина! — думал он. — Разве я для того освободился от веревок, чтоб потом повеситься на них?"

И снова множество планов зароилось в его голове.

На дворе все более яснело. Окрестности хаты начали выступать из мрака; теперь пан Заглоба мог свободно различать группы людей на площадке: вот красные одежды его людей, вот бараньи тулупы, под которыми спят казаки около хаты.

Вдруг кто-то из спящих встал и медленным шагом пошел по направлению к хлеву. Сначала пан Заглоба подумал, что это Богун, потому что стража относилась к нему с великим почтением.

— Эх! — сказал он. — Будь у меня ружье, научил бы я тебя дрыгать ногами.

В это время идущий поднял голову; то был не Богун, а сотник Голода, которого пан Заглоба отлично знал в Чигирине.

— Молодцы, — сказал Голода, — не спите?

— Нет, батька, а спать смерть как хочется. Пора бы сменить нас.

— Сейчас вас сменят. А сучий сын не убежал?

— Разве душа из него убежала, а сам он не пошевельнулся.

— Хитрая лисица! Посмотрите, однако, что с ним делается, а то он сумеет и в землю спрятаться.

— Сейчас, — и несколько казаков приблизились к дверям хлева.

— Да, кстати, и сена возьмите с чердака. Как солнце взойдет, поедем.

— Хорошо, батька.

Пан Заглоба тотчас же оставил свой наблюдательный пост и перебрался ко входу на чердак. Вот скрипнули деревянные засовы, вот солома зашумела под ногами казаков. Сердце пана Заглобы тревожно забилось, он стиснул в руках саблю и повторил свою клятву, что скорее позволить сжечь себя вместе с хлевом, изрубить в куски, но живым не дастся. Он предполагал, что казаки вот-вот подымут своих, но ошибся. Одно время было слышно, как они расхаживали по хлеву, наконец, один из них заговорил:

— Куда девался этот черт? Никак его не найдешь! Мы его вот здесь бросили.

— Колдун он, что ли? Высеки огня, Василий, тут темно, как в лесу.

Настало молчание; Василий, очевидно, искал трут и огниво, а другой казак начал потихоньку вызывать пана Заглобу:

— Пан шляхтич, где вы тут?

— Как же, нашел дурака! — прошептал Заглоба.

Наконец, Василий разыскал свое огниво. Поток искр осветил темный хлев и головы казаков в шапках, затем все вновь потонуло во мраке.

— Нет его! Нет! — шептали тревожные голоса. Один из казаков подбежал к дверям.

— Батька Голода! Батька Голода!

— Что такое? — отозвался сотник.

— Ляха здесь нет!

— Как нет?

— Словно в землю провалился! Нет нигде. О, Господи, помилуй! Мы огонь высекали — нету!

— Не может быть! Ой, и достанется вам от атамана! Убежал, что ли? Вы заснули?

— Нет, батька, мы не спали. Из хлева он не мог уйти с нашей стороны. —

— Тише! Не будите атамана! Если лях не вышел, то, должно быть, где-нибудь прячется. А вы везде смотрели?

— Везде смотрели.

— А на чердаке?

— Куда ему было на чердак влезть, когда он связан?

— Дурак! Если б он не развязался, то был бы здесь. Искать его на сеновале! Зажечь огонь!

Искры посыпались снова. В хлев собралась вся стража. Поднялась страшная суматоха. Один советовал одно, другой другое.

— На чердак! На чердак!

— Смотри снаружи!

— Не будите атамана, а то беда!

— Лестницы нету!

— Принести другую!

— Нигде нету!

— Беги в хату, нет ли там.

— О, проклятый лях!

— Лезь по углу на крышу, через крышу можно войти.

— Не выйдет, карниз обит досками.

— Принести копья! — загремел голос Голоды.

Часть казаков побежала за копьями, остальные задрали головы и поглядывали на чердак. Через отворенные двери проникли лучи рассвета и озарили отверстие, ведущее на сеновал, черное и молчаливое.

Казаки снизу не переставали уговаривать пана Заглобу:

— Ну, пан шляхтич! Спусти лестницу и слезь. И так не уйдешь, зачем утруждать людей? Слезь, слезь!

Тишина.

— Ты умный человек! Если б тебе это помогло, так ты бы сидел, но так как это тебе не поможет, ты слезешь добровольно; ты же умный!

Тишина.

— Слезь, а то мы тебе шкуру с головы сдерем, а потом головой в навоз спустим!

Пан Заглоба оставался одинаково безучастным как к просьбам, так и к угрозам, и сидел в темноте, как барсук в своей норе, готовясь к отчаянной обороне. Только губы его шептали какую-то молитву, да рука все крепче сжимала саблю.

Казаки возвратились, связали копья по три вместе и поставили их остриями к отверстию. У пана Заглобы мелькнула было мысль втащить их к себе, но не стал этого делать: все равно принесут другие.

Понемногу весь хлев наполнился народом. Одни светили лучинами, другие понатаскали шестов и лестниц. Лестницы все оказались коротки. Решили связать их ремнями, потому что по копьям, действительно, трудно было взбираться. Однако и на это нашлись охотники.

— Я пойду! — разом крикнуло несколько голосов.

— Ждать лестницы! — скомандовал Голода.

— А что помешает, батька, попробовать по копьям?

— Василий влезет; он как кошка взбирается.

— Ну, пробуй.

Другие начали подшучивать:

— Эй, осторожней! У него сабля, голову раскроит, вот увидишь.

— Я сам его за чуб поймаю и стяну вниз.

Однако Василий не робел.

— Он знает, что если пальцем тронет меня, то атаман рассчитается с ним… и вы, братцы.

То было предостережение для пана Заглобы, который сидел, притаившись на своем месте.

Казаки начинали приходить в веселое расположение духа; эпизод с паном Заглобой забавлял их.

— Одним дураком будет меньше на белом свете.

— Он не увидит, как мы заплатим за твою голову.

— Он колдун. Черт его знает, во что он там оборотился. Кого ты там найдешь?

Василий, который уже было собрался лезть, вдруг остановился.

— На ляха я пойду, — сказал он, — ну, а на черта нет.

Впрочем, в это время лестница была уже связана и приставлена к чердаку. Взбираться по ней было плохо: тонкие перекладины так и трещали под тяжелыми ногами казаков. Первым полез сам Голода.

— Ты видишь, пан шляхтич, тут не шутки, — сказал он. — Хочешь сидеть наверху — сиди, но не обороняйся; мы тебя достанем, хоть бы для этого нам пришлось разобрать весь хлев. Сообрази-ка это!

Наконец, голова его поравнялась с отверстием; вдруг послышался свист сабли, казак страшно вскрикнул, зашатался и упал вниз с раскроенной пополам головой.

— Коли! Коли! — закричали казаки.

В хлеве поднялся страшный шум и беспорядок, но надо всем этим царил громовой голос пана Заглобы:

— А, злодеи, людоеды! А, негодяи! Всех вас до одного перекрошу, шельмы! Узнаете вы рыцарскую руку. На мирных людей нападать ночью, в хлеву запереть шляхтича… мерзавцы! Идите, идите сюда! Влезайте!

— Коли! Коли! — кричали казаки.

— Хлев спалим!

— Я и сам спалю, свиные вы хвосты, только с вами!

— А ну-ка разом! — крикнул старый казак. — Держать лестницу, подпирать копьями! Закройте головы снопами и вперед… Нужно взять его!

С этими словами он начал взбираться вверх, а за ним еще двое казаков. Перекладины начали трещать, лестница выгнулась еще более, но свыше двадцати сильных рук удерживало ее от падения.

Еще несколько минут, и три новых трупа свалились вниз.

Пан Заглоба, разгоряченный триумфом, рычал, как буйвол, и изрыгал такие проклятия, каких еще не слыхал свет и от которых замерла бы душа в казаках, если бы ими не начало овладевать бешенство. Некоторые из них тыкали копьями в чердак, другие карабкались на лестницу, хотя знали, что идут на верную смерть. Вдруг крики смолкли, и в дверях хлева показался сам Богун.

Он был без шапки, в одной рубашке и шароварах. Глаза его горели, в руках сверкала обнаженная сабля.

— Через крышу, собаки! — крикнул он. — Содрать солому, разобрать доски и брать живьем.

Пан Заглоба тоже увидал его.

— Подойди ты только сюда, хам! — зарычал он. — Нос и уши обрублю… шеи твоей не трону — она добыча палача. А, что? Струсил, боишься, мальчик? Связать этого негодяя!.. Слышите вы, дураки?.. Прощение получите. Что, висельник, что, кукла жидовская? Подойди, подойди! Выставь только голову на чердак. Что же ты! Я тебе буду рад, я тебя так угощу, что тебе припомнится и твой отец-дьявол, и мать-ведьма.

Доски на кровле начинали трещать. Вероятно, казаки взобрались и начали отдирать обшивку.

Заглоба слышал все это, но страх не лишал его сил. Он совершенно опьянел от битвы и крови.

"Уйду в угол, там и смерть моя", — подумал он. Но в эту самую минуту на дворе раздались выстрелы, и несколько казаков торопливо вбежали в хлев.

— Батька! Батька! — отчаянно кричали они. — Иди сюда!

Пан Заглоба в первую минуту не понял, что произошло, и удивился. Он приблизился к отверстию, заглянул туда — хлев пуст. Доски на крыше более не трещат.

— Что такое? Что такое? — громко спросил он. — А! Понимаю. Они хотят поджечь хлев и стреляют в крышу из пистолетов.

А на дворе шум становился все сильнее. Выстрелы, смешанные с криками, стук железа… "Боже, не битва ли это?" — подумал пан Заглоба и подскочил к проделанному им отверстию в крыше.

Один взгляд — и у него ноги подкосились от радости. На дворе кипела битва, вернее сказать, пан Заглоба увидел страшный погром богуновых казаков. Застигнутые врасплох, под беглым огнем из ружей и пистолетов, теснимые от плетня к плетню, от хаты к амбарам, казаки гибли почти без сопротивления. Солдаты в красной одежде, преследуя обезумевшую толпу, не дозволяли ей ни сформироваться, ни обнажить саблю, ни осмотреться, ни сесть на коней. Защищались только отдельные кучки, другие, побросав сабли и копья, старались проползти под плетень, застревали между жердями, перелезали поверху, выли нечеловеческими голосами. Несчастным казалось, что сам князь Еремия, как орел, неожиданно упал им на голову со всей своей силой. У них не было времени опамятоваться, оглядеться; крики неприятеля, свист сабель, ружейные залпы гнали их вперед, горячее конское дыхание обжигало им спины. "Люди, спасайтесь!" — неслось со всех сторон. "Бей, режь!" — кричал в свою очередь неприятель.

И увидел, наконец, пан Заглоба пана Володыевского, как тот, стоя у ворот во главе нескольких солдат, командовал боем и только изредка направлял своего гнедого коня в середину свалки, а где побывает пан Володыевский, там тотчас же падает человек, иногда без всякого крика. О, пан Володыевский — фехтмейстер из фехтмейстеров, солдат по призванию. Он в битве ничего не упускает из поля зрения, поправит, что нужно, и снова на место, словно опытный капельмейстер, который иногда возьмет скрипку в руки, а сам не спускает бдительного ока со своего оркестра.

Пан Заглоба начал неистово стучать ногами по настилу и хлопать в ладони:

— Бей их, бей, убивай! Ну, еще, всех их вырезать до единого!

Так кричал пан Заглоба, совершенно забыв о своем положении, но потом взору его представилось еще более приятное зрелище: вот, окруженный несколькими десятками казаков, вихрем летит Богун, а за ним гонится пан Володыевский со своими солдатами. "Бей! — крикнул было Заглоба, — это Богун", но голос его не был услышан, а тем временем Богун перескочил через плетень, пан Володыевский за ним. Некоторые остались на дворе, у других лошади не осилили преграды. Смотрит Заглоба: Богун на равнине, и пан Володыевский на равнине. Казаки рассыпались в разные стороны, преследование стало в одиночку. У Заглобы захватило дух, глаза чуть не вылезли из орбит… Что видит он? Вот Володыевский настигает Богуна, как охотничья собака кабана, атаман оборачивается, достает саблю… "Дерутся", — кричит Заглоба… еще минута, и Богун падает вместе с конем, а Володыевский перескакивает через него и гонится за другими.

Но Богун жив, он поднимается с земли и бежит к скалам, поросшим кустарником.

— Держи, держи, — рычит Заглоба, — то Богун!

А вот летит новая ватага казаков, которая пряталась за пригорком, а теперь, обнаруженная, ищет нового пути в бегстве. За ними, на расстоянии сотни сажен, видны польские солдаты. Ватага догоняет Богуна, подхватывает его и увозит с собой. Наконец, все исчезает за поворотом оврага.

На дворе — полнейшая тишина, потому что даже солдаты пана Заглобы, отбитые Володыевским, овладели казацкими конями и поскакали вместе со своими вдогонку за растерявшимся неприятелем.

Пан Заглоба спустил лестницу, вышел на двор и оглянулся вокруг.

— Я свободен…

На дворе полегло множество казацких и польских воинов. Шляхтич медленно проходил между ними, внимательно осматривая каждого, наконец, склонился над одним.

Через минуту он выпрямился с жестяной флягой в руке.

— Полная, — самодовольно сказал он.

Он приложил манерку к губам.

— Неплоха!

Тут он снова оглянулся по сторонам и вновь повторил, но уже более решительным голосом:

— Я свободен.

Пан Заглоба пошел в хату и споткнулся на пороге о тело старого бочара, убитого казаками. Когда он вышел, вокруг его бедер красовался пояс Богуна, сплошь расшитый золотом, а за поясом нож с крупным рубином в рукоятке.

— Бог награждает мужество, — сказал пан Заглоба, — вот и пояс… да полный, вдобавок. А, разбойник! Надеюсь, что теперь он не вывернется. Но этот Володыевский, вот так штучка! Я знал, что он добрый солдат, но чтобы сразиться с Богуном — этого я не ждал от него. Богун мог бы просто за пояс его заткнуть, как ножик. Эх да, мал, но удал… Чтоб ему… впрочем, дай ему Бог всякого счастья! Вероятно, он не узнал Богуна, иначе прикончил бы его. Фу! Как тут порохом пахнет, не продохнешь! Ну и вывернулся же я из беды! Никогда не приходилось бывать в такой переделке. Слава Богу! А на Володыевского нужно обратить особое внимание.

Размышляя таким образом, Заглоба уселся на пороге хлева и стал ждать.

Вскоре на равнине показались солдаты, возвращающиеся из погони, а пан Володыевский во главе их. Увидев Заглобу, он прибавил шагу и, лихо соскочив с коня, пошел ему навстречу.

— Вас ли я вижу? — издали закричал он.

— Меня, меня, — отвечал Заглоба. — Дай вам Бог всего хорошего за то, что вы подоспели с помощью.

— Благодарите Его, что вовремя, — ответил рыцарь, радостно пожимая руку пана Заглобы.

— Откуда вы узнали о том, что я нахожусь в таком отчаянном положении?

— Крестьяне с этого хутора дали знать.

— О, а я думал, что они-то меня и предали.

— Что вы! Они добрые люди. Едва и сами живые ушли, т. е. новобрачные, а что с остальными сталось, не знаю.

— Если они не изменники, то побиты казаками. Здешний хозяин лежит возле хаты. Ну, да ладно. Скажите мне, Богун жив? Убежал?

— Разве это был Богун?

— Ну да, без шапки, в рубашке; которого вы свалили вместе с конем.

— Я его ранил в руку. Какая досада, что я не узнал его. Но вы, вы, пан Заглоба, что вы-то тут сделали?

— Что я сделал? — повторил пан Заглоба. — Подите сюда и посмотрите!

Он взял пана Володыевского за руку и повел в хлев.

— Посмотрите.

Пан Володыевский сначала ничего не увидел, но когда глаза его достаточно освоились с темнотой, когда он увидел казаков, неподвижно лежащих на земле, его взяло недоумение.

— Кто убил этих людей?

— Я! — скромно сказал Заглоба. — Вы спрашивали меня, что я сделал: вот!

Молодой офицер покачал головой.

— Каким же это образом?

— Я защищался там, наверху, а они штурмовали меня снизу и через крышу. Не знаю, как долго это длилось; в битве для воина время останавливается. Но ведь это был Богун, Богун со всей своей силой. Помнит он вас, помнит и меня! Как-нибудь на досуге я вам расскажу, как попал в плен, что вытерпел и как перехитрил Богуна, но теперь я так устал, что еле держусь на ногах.

— Ничего не скажешь, — проговорил Володыевский, — вы храбро сражались; я только замечу одно, что вы хороший рыцарь, но плохой командир.

— Пан Михал, — возразил шляхтич, — об этом не время толковать. Возблагодарим лучше Творца, что он даровал нам обоим такую победу, память о которой не умрет никогда.

Пан Володыевский с изумлением посмотрел на Заглобу. До сих пор ему казалось, что это он одержал победу, которую теперь пан Заглоба хочет разделить с ним.

Но он только посмотрел на шляхтича, покачал головой и сказал:

— Пусть так и будет.

Час спустя оба наши приятеля во главе соединенных отрядов выезжали на Ярмолинец.

Из людей Заглобы не погиб ни один. Застигнутые врасплох, они не сопротивлялись, а Богун, высланный главным образом за "языком", приказал всех брать в плен живыми.

Глава VIII

Несмотря на его мужество и опыт Богуну не повезло в столкновении с дивизией (как он предполагал) князя Еремии. Он еще более утвердился во мнении, что князь действительно вышел со всеми своими силами против Кривоноса. Так говорили взятые в плен солдаты пана Заглобы, которые сами свято верили, что князь идет за ними по пятам. Несчастному атаману не оставалось ничего другого, как спешить назад к Кривоносу, но это было не так-то легко. Только на третий день около него собралась ватага казаков из двухсот с небольшим человек; остальные или полегли на поле боя, или получили тяжелые раны, или скрывались в оврагах и лесах, не зная, что делать, куда идти. Да и собравшиеся являли печальное зрелище, все были деморализованы и готовы при первых признаках опасности разбежаться в разные стороны: настолько сильно повлиял на них налет Володыевского. А ведь это был цвет казачества, лучших во всей Сечи не отыщешь. Богун оказался в самом скверном положении: раненный в руку, разбитый, больной, он выпустил из рук заклятого врага и утратил значительную долю своего авторитета; казаки, которые накануне готовы были слепо идти за ним хоть в пекло, теперь только о том и думали, как бы унести ноги. А ведь Богун сделал все, что мог, ничего не упустил из виду, порасставил охрану и остановился на ночлег только потому, что утомленные кони не были способны идти далее. Но пан Володыевский, всю свою жизнь воевавший с татарами, подкрался ночью, как волк, и он, Богун, еле смог спастись в одной рубашке да шароварах. При одной мысли об этом в глазах его темнело, а в сердце закипала бессильная ярость. Он, кто на Черном море нападал на турецкие галеры; он, кто доходил до Перекопа; он, кто на глазах у князя, под самыми Лубнами, вырезал его гарнизон в Василевке, должен теперь бежать в одной рубашке, без шапки… даже без сабли — и ту он потерял в стычке с маленьким рыцарем. Когда он оставался один, то хватал себя за голову и кричал: "Где моя слава молодецкая, где моя подруга-сабля?". Им овладевало дикое отчаяние, он начинал пьянствовать, собирался идти на князя, ударить по всей его рати и погибнуть.

Он-то хотел, да казаки не хотели. "Хоть убей, батька, не пойдем!" — упорно отвечали они, и напрасно он, в припадке безумия, размахивал перед ними саблей, опаливал им лица выстрелами из пистолета — они не хотели и не пошли.

Земля словно уходила из-под ног атамана; но несчастья его на этом еще не кончились. Опасаясь идти прямо на юг, он кинулся на восток и наткнулся на отряд пана Подбипенты. Но чуткий, как журавль, пан Лонгинус не дал себя обойти, первый ударил по атаману и разбил его без труда, потому что казаки не хотели, драться. Затем злосчастный Богун повстречался с паном Скшетуским, который добил его окончательно, и, наконец, после долгого блуждания по степям, с ничтожными остатками своего отряда, без славы, без добычи и без "языка", он едва добрался до лагеря Кривоноса.

Но дикий Кривонос, столь страшный для подчиненных, на этот раз не разгневался. Он по собственному опыту знал, что значит иметь дело с Еремией, и поэтому ласково встретил Богуна и как мог утешал его, а когда атаман свалился в жестокой горячке, приказал ухаживать за ним и беречь его, как зеницу ока.

А княжеские рыцари, наведя страх на всю округу, благополучно возвратились в Ярмолинец, где и рассчитывали отдохнуть несколько дней. Каждый по очереди дал отчет пану Скшетускому, потом все собрались вместе за бутылкой меду, дабы излить душу в дружеской беседе. Впрочем, пан Заглоба почти никому не давал рта раскрыть. Он никого не хотел слушать и требовал, чтобы слушали только его, ведь в конце концов его приключения гораздо интереснее.

— Господа! — ораторствовал он. — Я попал в плен, это правда, но колесо фортуны ни на миг не останавливается. Богун всегда побеждал, а вот теперь мы его побили. Так и бывает на войне! Сегодня ты колотишь, завтра поколотят тебя. Но Богуна Бог покарал за то, что он на нас, сладко спящих сном праведным, напал и разбудил очень грубо. Ха-ха! Он думал, что устрашит меня своими глупыми угрозами, а на деле вышло иначе: я его так к стенке прижал, что он сразу растерялся и выболтал то, чего не хотел рассказывать. Что тут долго говорить! Если б я не попал в плен, мы с паном Михалом не нанесли бы неприятелю такого удара; я говорю: мы — потому, что здесь не обошлось и без моего участия; это я буду твердить до самой смерти. Слушайте дальше: если бы мы с паном Михалом не начали, то ему пан Подбипента не подбил бы пят, наконец, он не наткнулся бы на пана Скшетуского, или, вернее сказать, если б мы его не разгромили, он разгромил бы нас. Спрашивается, кому мы обязаны блестящим исходом дела?

— Вы словно лисица, — заметил пан Лонгинус, — тут махнете хвостом, там след запутаете и отовсюду целым выйдете.

— Глупа та собака, что догоняет собственный хвост — и не догонит, и ничего хорошего не вынюхает, и в конце концов нюх потеряет. Интересно: сколько человек вы-то потеряли?

— Всего-навсего двенадцать человек и несколько раненых. Там нас не особенно сильно били.

— А вы, пан Михал?

— Человек тридцать.

— А вы, пан поручик?

— Столько же, сколько пан Лонгинус.

— А я всего только двоих. Скажите сами, кто лучший полководец? Вот то-то и оно! Зачем мы были отправлены? По княжескому поручению, собрать побольше сведений о Кривоносе, и я теперь говорю вам, что первый узнал о его планах из самого достоверного источника, от Богуна. Я знаю, что Кривонос стоит под Каменцем, но хочет прекратить осаду, потому наложил полные портки. Это я знаю de publicis [72], но знаю и еще кое-что, отчего у вас сердце запрыгает от радости. Я не говорил об этом раньше, потому что был нездоров и измучен… Вы думаете, легко провести столько времени связанным самым варварским способом? Я думал, что умру.

— Да не тяните же вы, ради Христа! — воскликнул Володыевский. — О княжне слышали что-нибудь?

— Слышал, да благословит ее Бог! — ответил Заглоба.

Пан Скшетуский поднялся во весь свой рост, а потом опять опустился на скамью. В комнате наступила такая тишина, что было слышно, как за окном жужжат мухи. Пан Заглоба заговорил снова:

— Она жива, это я знаю наверняка, но сейчас во власти Богуна. Господа, это страшный человек, но Бог не допустит, чтобы она была обижена или опозорена. Это мне сказал сам Богун, а он не преминул бы похвастаться, если б было чем.

— Возможно ли это? Возможно ли это? — залихорадило пана Скшетуского.

— Если я вру, пусть меня поразит гром небесный, — важно сказал Заглоба, — это святое дело. Слушайте: Богун измывался надо мной, когда я, связанный, лежал у его ног. И говорил: "Ты думаешь, что я ее для холопа привез из Бара? Разве я холоп, чтобы насиловать ее? Разве у меня не хватит денег, чтобы нас обвенчали в Киеве, чтобы в церкви горело триста свечей, не хватит у меня, атамана, гетмана?". Тут он затопал ногами и нож к горлу приставил — все думал испугать меня, но я ему сказал, чтоб он собак пугал этим ножиком.

Скшетуский уже овладел собою, страдальческое лицо его вновь осветилось радостью и надеждой.

— Где же она теперь? Где она? — расспрашивал он. — Если вы и это узнали, то я не знаю, чем и отплатить вам.

— Этого он мне не говорил, но для умного человека достаточно одного намека. Заметьте господа, что он все продолжал издеваться надо мной. "Прежде всего, я отвезу тебя к Кривоносу, а потом просил бы тебя на свадьбу, да свадьба будет не скоро, теперь война". Заметьте: еще не скоро, значит, у нас есть время! Во-вторых, тоже обратите внимание: сначала к Кривоносу, потом на свадьбу, значит, ее уж точно нет у Кривоноса. Она далеко, куда война еще не дошла.

— Золотой вы человек! — воскликнул Володыевский.

— Я думал сначала (пан Заглоба самодовольно улыбнулся), что он ее отослал в Киев, но нет; он говорит, что поедет в Киев вместе с ней, значит, и в Киеве ее нет. Да он, кроме того, не так глуп, чтобы везти ее туда, потому что, если бы Хмельницкий пошел на Червонную Русь, Киев легко мог бы стать добычей литовских войск.

— Правда, правда! — восторженно сказал пан Лонгинус. — Клянусь Богом, не один человек с удовольствием поменялся бы с вами умом.

— Да я-то не со всяким буду меняться; боюсь, как бы вместо ума в обмен не получить ботвиньи. Между литвинами это часто бывает [73].

— Опять принялись за свое, — слегка обиделся Лонгинус.

— Позвольте же мне закончить. Так если ее нет ни у Кривоноса, ни в Киеве, где же она, я вас спрашиваю?

— В том-то и вопрос!

— Если вы догадываетесь, то говорите скорей, я не могу больше ждать! — крикнул Скшетуский.

— За Ямполем! — проговорил Заглоба и обвел всех единственным, но торжествующим оком.

— Откуда вы это знаете?

— Откуда я знаю? А вот откуда: сижу я в хлеву (этот негодяй приказал меня запереть в хлев, чтоб его свиньи за это съели!), а вокруг казаки разговаривают. Я приложил ухо к стене и слышу, как один говорит: "Теперь атаман, должно быть, за Ямполь поедет", а другой: "Молчи, говорит, если тебе жизнь дорога". Я даю голову на отсечение, что она за Ямполем.

— И сомнений никаких быть не может! — вскричал Володыевский.

— В Дикие Поля он ее не увез, а по-моему разумению, спрятал где-нибудь между Ямполем и Егорлыком. Я бывал в тех краях. Там, над самым Днестром, много оврагов, укромных мест и камышей; там в хуторах живут люди, ни о чем не ведая. У таких-то диких отшельников он, вероятно, и спрятал ее; там и безопасней.

— Да, но как доберешься туда, когда Кривонос дорогу загораживает? — сказал пан Лонгинус. — А Ямполь, как я слышал, это просто разбойничье гнездо.

Скшетуский вскочил с места.

— Даже если бы мне грозило десять смертей, я попытаюсь спасти ее. Переоденусь и буду искать. Бог мне поможет, я найду ее.

— И я с тобой, Ян! — воскликнул Володыевский.

— И я, в нищенском платье, с торбаном. Доверьтесь мне, я более вас опытен в этом деле. А так как торбан мне окончательно опротивел, я возьму волынку.

— Может быть, и я на что-нибудь сгожусь тебе, Ян? — жалобно протянул пан Лонгинус.

— Наверняка, — подхватил Заглоба. — Когда придется нам перебираться через Днестр, вы будете переносить нас на плечах, как святой Христофор.

— От души благодарю вас, — сказал Скшетуский, — и принимаю вашу помощь. Дай мне, великий Боже, отплатить вам за все, что вы сделали для меня.

— Мы все как один человек! — крикнул Заглоба. — Бог любит согласие, и вы увидите, что мы скоро пожнем плоды трудов своих.

— Мне не остается ничего другого, — после минутного молчания сказал Скшетуский, — как отвести хоругвь к князю и немедленно отправляться на поиски. Мы пойдем Днестром, на Ямполь, до самого Егорлыка, и всюду будем искать. А если, как я надеюсь, Хмельницкий уже разбит или будет разбит, прежде чем мы дойдем до князя, то и наш долг по отношению к отечеству нам мешать не будет. Войска, вероятно, пойдут на Украину, чтобы погасить остатки бунта, но там и без нас обойдутся.

— А после Хмельницкого наступит очередь Кривоноса, тогда мы можем вместе с войсками идти на Ямполь, — сказал Володыевский.

— Нет, нам нужно там быть раньше, — воспротивился Заглоба, — но прежде всего отвести хоругви, чтоб иметь руки свободными. Я думаю, что князь останется доволен нами.

— В особенности вами.

— В особенности мной, потому что я привезу ему добрые вести. Знаете ли, я рассчитываю на награду?

— Так, значит, в путь?

— До утра нужно отдохнуть, — сказал Володыевский. — Впрочем, пусть распоряжается Скшетуский, он тут командир, но я предупреждаю, что если мы выйдем сегодня, все мои лошади попадают.

— Я знаю, что сегодня идти нельзя, но к завтрашнему дню они отдохнут.

На следующий день наши друзья двинулись в путь. Следуя княжескому приказу, они должны были возвратиться в Збараж и там ожидать дальнейших указаний. В Волочиске был назначен привал.

Но едва лишь рыцари, утомленные долгим переходом, заснули, как в лагере поднялся шум, и стража дала знать о приближении какого-то конного отряда. То были свои, татары пана Вершула. Заглоба, пан Лонгинус и Володыевский тотчас же собрались в хате Скшетуского, а вслед за ними в комнату стремительно влетел человек, задыхающийся, весь покрытый грязью, донельзя измученный. Скшетуский, как только увидел его, всплеснул руками:

— Вершул!?

— Да… я! — еле простонал вошедший.

— От князя?

— Да!.. Не могу говорить!

— Какие вести? Хмельницкого больше нет?

— Нет больше… республики!

— Ради Бога, что вы говорите! Поражение?

— Поражение, позор, срам… без битвы!.. Все погибло!.. О! О!

— Ушам не хочется верить. Говорите же, говорите, ради Христа!.. Гетманы?..

— Бежали…

— Где наш князь?

— Уходит… без войска… Я от князя… приказ… сейчас же во Львов… нас преследуют.

— Кто? Вершул! Вершул! Опомнитесь, рыцарь! Кто?

— Хмельницкий, татары!

— Боже праведный! — воскликнул Заглоба. — Земля разверзается.

Но Скшетуский понял, в чем дело.

— Оставим расспросы, — сказал он, — теперь на коней!

— На коней, на коней!

Татары Вершула еще не слезали с лошадей; жители проснулись и вышли из домов с фонарями и факелами в руках. Горестная весть молнией облетела весь город. Колокола забили тревогу, спокойный до того городок весь взволновался. Жители хотели уходить вслед за войском и торопливо укладывали на телеги более ценные пожитки; пришла депутация с бургомистром во главе просить пана Скшетуского, чтобы он не уезжал и проводил бы жителей хоть до Тарнополя, но пан Скшетуский и слышать об этом не хотел, имея перед собой четкий приказ идти на Львов.

По дороге Вершул немного отдохнул и начал рассказывать, как было дело.

— С тех пор, как существует республика, еще не было такого поражения. Что в сравнении с этим Цецора, Желтые Воды, Корсунь!

Скшетуский заломил в отчаянии руки.

— Невероятно! — сказал он. — Где же был князь?

— Оставленный, умышленно отстраненный от всего, он не мог распоряжаться даже своей дивизией.

— Кто же командовал?

— Все и никто. Я давно служу, зубы на войне съел, но таких войск и таких полководцев еще не видывал.

Заглоба, который мало знал и вообще недолюбливал Вершула, с сомнением покачал головой.

— Может быть, вы сразу были настолько ошеломлены, что приняли небольшую стычку за генеральное поражение, — сказал он. — То, что вы рассказываете, просто уму непостижимо.

— Я согласен, что это невероятно, и охотно пожертвовал бы своей головой, если мне докажут, что я ошибаюсь.

— Каким же образом вы раньше всех оказались в Волочиске? Не могу даже думать, что вы первым бежали с поля битвы. Где же тогда войска? Куда они пошли? Что с ними сталось? Почему они не опередили вас? На все эти вопросы я жду ответа!

В другое время Вершул не спустил бы такие вопросы, но теперь ответил только:

— Я первый оказался в Волочиске, тогда как другие уходят на Ожиговец потому, что меня князь специально послал в эту сторону, где я мог бы соединиться с вами, чтобы вас заранее уведомить. Наконец, ваш отряд из пятисот человек теперь для него много значит: его дивизия частью погибла, частью разбежалась.

— Странные вещи! — пробормотал Заглоба.

— Страшно подумать! Сердце разрывается, слезы сами текут из глаз! — простонал Володыевский. — Отечество погибло, обесславлено! Такие войска — и разбиты! Наступает конец света!

— Не перебивай его, — сказал Скшетуский, — дай ему все рассказать.

Вершул замолчал, словно собирался с силами. Крупные дождевые капли тяжело шлепались в придорожные лужи; лошади с трудом брели по размокшей дороге. Среди темной осенней ночи, под проливным дождем как-то особенно зловеще звучали слова Вершула, когда он начал свой рассказ.

— Если бы я не рассчитывал погибнуть в бою, то, наверное, сошел бы с ума. Вы говорите о конце света, и я тоже думаю, что он скоро наступит, потому что все рушится, все узы порваны, зло берет верх над добродетелью, и антихрист уже ходит по свету. Вы не видели того, что видел я, но если вы не можете равнодушно слушать мой рассказ, то каково же мне, свидетелю неслыханного поражения и позора! Бог помогал нам в начале войны. Наш князь переломил себя и помирился под Чолганским Камнем с князем Домиником. Мы все радовались этому согласию и благодарили Бога. Князь одержал новую победу под Константиновом и вновь взял город. Мы пошли на Пилавец, хотя князь не советовал идти туда. Тут-то по дороге и начались разные интриги и подкопы под князя. Его не слушали на советах, не обращали внимания на его слова, а прежде всего старались разъединить его дивизию, чтоб он не мог распоряжаться ею целиком. Если б он сопротивлялся, на него взвалили бы все грехи, но он молчал, страдал и все переносил. По приказу генерал-фельдмаршала легкие полки князя остались в Константинове, вместе с Вурцелем, с артиллерией и Махницким; пана обозного литовского Осиньского и полк Корыцкого тоже отделили от князя, так что при нем остались только гусары Зацвилиховского, два драгунских полка и я с частью моей хоругви — всего-навсего менее двух тысяч человек. С нами начали обращаться с нескрываемым презрением, я сам слышал, как говорили клевреты князя Доминика: "Теперь после победы уже не скажут, что это дело рук одного Вишневецкого". Говорилось вслух, что если князь еще прославится, то влияние его усилится настолько, что при выборах верх одержит королевич Карл, тогда как они хотят Казимира. Если б я вам рассказал о падении дисциплины, о безумных пирах, хвастливых тостах и еще более безумной роскоши, вы не поверили бы мне. Что были колонны Пирра в сравнении с этими войсками, сияющими золотом и драгоценными каменьями! Двести тысяч слуг, огромное количество телег шли за нами; кони падали под тяжестью парчовых и шелковых наметов, телеги трещали под тяжестью серебряной посуды. Со стороны казалось, что мы собираемся на завоевание всего света. Шляхта всеобщего ополчения с утра до ночи помахивала батогами: "Вот, мол, чем хамов успокоим, не вынимая сабли из ножен". А мы, старые солдаты, привыкшие бить, не рассуждая, мы уже при одном только виде этого самодовольного бахвальства предчувствовали что-то недоброе. Прежде всего, начались ссоры из-за пана Киселя; одни говорили, что он изменник, другие защищали его. Под пьяную руку пошли в ход сабли. Обозных стражников не было. Никто не смотрел за порядком, никто никого не слушался, всякий делал, что ему хотелось, шел куда угодно, челядь творила безобразия… о, Боже милосердный! То был пир, а не война, — пир, на котором славу республики проели, пропили и протанцевали без остатка.

— Но мы еще живы! — сказал Володыевский.

— И Бог на небе! — прибавил Скшетуский. Вершул продолжал:

— Мы все погибнем, если только Бог не смилуется, не перестанет казнить нас и дарует нам милость. Иногда я и сам не верю своим глазам и думаю, что меня мучит кошмар.

— Рассказывайте дальше, — понукал Заглоба. — Вы пришли под Пилавец и…

— И стали. О чем там советовались гетманы, я не знаю; они дадут за то ответ Богу, потому что, если б ударили сразу по Хмельницкому, победа осталась бы за нами несмотря на неурядицу и отсутствие полководца. Между казаками пошли распри, чернь уже хотела выдать старшин и Хмельницкого, а сам он собирался бежать. Наш князь разъезжал от намета к намету, просил, умолял, грозил: "Ударим, пока не подошли татары, ударим!", рвал волосы на голове, а они там только переглядывались — и ничего, и ничего! Пили, сеймы собирали… Прошли слухи, что идут татары, хан с двумястами тысячами конницы, а они советуются да советуются. Князь заперся у себя, потому что на него уже совсем никакого внимания не обращали. В войске начинали поговаривать, что канцлер запретил князю Доминику вступать в битву, что идут переговоры; беспорядок еще более усилился. Наконец, пришли татары, но Бог помог нам: в первый день татары наткнулись на князя, пана Осиньского и пана Лаща и потерпели поражение, а потом…

Голос Вершула дрогнул и прервался.

— А потом? — спросил пан Заглоба.

— Пришла страшная ночь. Помню, я стоял на страже со своими людьми возле реки. Вдруг слышу, в казацком лагере палят из пушек и кричат, точно приветствуют кого-то. Я вспомнил, что не все татары подошли, только Тугай-бей, и подумал: уж не самого хана ли это встречают? А тут и в нашем лагере шум начинается. Я поскорее туда, спрашиваю: что случилось? Мне говорят. "Гетманы ушли!". Я к князю Доминику — нет его, к подчашему — нет, к коронному хорунжему — нет! Господи Иисусе! Солдаты мечутся по площади, крик, шум, машут факелами, кричат "Где гетманы? Где гетманы?", другие: "Спасайтесь! Измена! Измена!". У всех лица, как у сумасшедших, глаза помутившиеся, все топчутся на одном месте, седлают лошадей и скачут, сами не зная куда. А тут идет князь с своими гусарами; на нем серебряные латы, около него несут шесть факелов, а он стоит в стременах и кричит: "Господа, я остался, сюда, ко мне!". Да где там! Его не слышат, не видят, летят на гусаров, смешивают их ряды, люди падают вместе с лошадьми, — едва самого князя спасли, — потом, по затоптанным кострам, в густом мраке, словно бешеный поток, словно река в половодье, все войско в диком беспорядке хлынуло из обоза, рассыпается в разные стороны, гибнет, бежит… Теперь уже нет более войска, нет вождей, нет республики, остался только один несмываемый позор…

Тут Вершул застонал. Отчаяние его передалось и слушателям. Долго длилось молчание. Первым заговорил Заглоба.

— Без битвы, о, шельмы! О, сучьи дети! Помните, как хорохорились они в Збараже, как собирались съесть Хмельницкого без соли и перца? О, шельмы!

— Как же! — крикнул Вершул. — Они бежали после первой победы над чернью и татарами, после битвы, где даже ополченцы дрались, как львы.

— Во всем этом виден перст Провидения, — сказал Скшетуский, — но вместе с тем и тайна, которая должна разъясниться.

— Если бы войско отступило, — заметил Володыевский, — то это еще ничего, на свете все случается, но тут предводители первыми оставили лагерь, как будто для того, чтобы облегчить неприятелю победу и отдать всю армию на гибель.

— Да, да! — согласился Вершул. — Говорят, что они с умыслом так сделали.

— Нарочно? Клянусь Богом, этого не может быть!

— Говорят, что нарочно, но для чего — кто узнает, кто догадается?

— Чтобы им и в сырой земле не видать покоя, чтобы бесславие навеки покрыло их род! — воскликнул Заглоба.

— Аминь! — сказал Скшетуский.

— Аминь! — повторил Володыевский.

— Аминь! — закончил пан Лонгинус.

— Есть один человек, который может спасти отчизну, если ему отдадут булаву и остаток сил республики, только один, потому что о другом ни войско, ни шляхта слышать не захочет.

— Князь! — сказал Скшетуский.

— Да.

— Около него будем стоять, около него погибнем. Да здравствует Еремия Вишневецкий! — крикнул Заглоба.

— Да здравствует! — ответило несколько неуверенных голосов, но крик тотчас же оборвался, потому что к такой минуте, когда земля расступается под ногами, а небесный свод обрушивается на голову, не подходят крики торжества и радости.

На востоке появился слабый отблеск зари. Вдали показались стены Тарнополя.

Глава IX

Первые остатки войска из-под Пилавца достигли Львова на рассвете 26 сентября. Страшная весть сразу разнеслась по городу, возбудив недоверие в одних, страх в других и страстную, отчаянную жажду отмщения в третьих. Пан Скшетуский со своим отрядом прибыл через два дня, когда весь город был наполнен дезертирами, шляхтой и вооруженными горожанами. Подумали об обороне (татары могли явиться сюда не сегодня так завтра), но кто станет во главе ее, как взяться за дело? Повсюду царили беспорядок и паника. Одни бежали с семействами и пожитками из города, другие, окрестные жители, искали в нем убежища; и те и другие запрудили улицы и чуть не дрались за свободный проезд; всюду телеги, тюки, узлы, лошади, солдаты самых разнообразных полков, на всех лицах выражение тревоги, лихорадочное ожидание или отчаяние. Что ни минута, то фальшивая тревога. Раздается крик "Едут! Едут!", и толпа волнуется, как море во время бури, бежит, сама не зная куда, объятая безотчетным страхом, пока не окажется, что приближается какой-нибудь новый отряд разбитых войск. Отрядов этих собиралось все больше и больше, но — Боже! — какое жалкое зрелище представляли собой эти солдаты, которые еще так недавно в золоте и страусовых перьях шли с песней и гордо поднятой головой на взбунтовавшееся мужичье! Теперь, оборванные, голодные, измученные, покрытые грязью, на истомленных лошадях, с печатью позора на лбах, более похожие на нищих, чем на рыцарей, они могли бы возбудить жалость к себе, если б жалости было место в городе, стены которого каждую минуту могли рассыпаться под напором могущественного врага. И каждый из этих опозоренных рыцарей мог утешать себя только тем, что видел вокруг себя такое множество, столько тысяч товарищей по бесславью. Сначала все как-то таились для того, чтобы потом, опомнившись немного, разразиться целою бурею проклятий и угроз, таскаться по улицам, пьянствовать в шинках и еще более увеличивать беспорядок и тревогу.

Каждый повторял: "Татары близко! Вот они!". Одни видели за собою зарево пожаров, другие клялись всеми святыми, что им пришлось отбиваться от запорожцев. Толпа, окружающая солдат, слушала с замиранием сердца. Крыши и башни костелов были усеяны тысячами любопытных; колокола били в набат, а женщины и дети теснились в костелах, где посреди ярко горящих свечей сверкали золотые сосуды со Святыми Дарами.

Пан Скшетуский с трудом протолкался со своим отрядом через Галицкие ворота сквозь плотную массу лошадей, телег, солдат, сквозь городские цехи, стоящие под своими значками, сквозь горожан, которые с удивлением смотрели на отряд, входящий в город не врассыпную, а чуть ли не в боевом порядке. Кто-то крикнул, что подходит помощь, и ни на чем не основанная радость охватила толпу, которая забурлила около стремян пана Скшетуского. Сбежались и солдаты с криками: "То вишневецкие! Да здравствует князь Еремия!". Толпа росла и росла, и полк Скшетуского с великим трудом мог продвигаться вперед.

Наконец, впереди показался отряд драгунов с офицером во главе. Солдаты разгоняли толпу, офицер кричал: "С дороги! С дороги!" и хлестал нагайкой тех, кто скоро не уступал ему пути.

Скшетуский узнал Кушеля.

Молодой офицер сердечно приветствовал знакомых.

— Что за времена! Что за времена! — сказал он.

— Где князь? — спросил Скшетуский.

— Он умер бы с горя, если б вы еще несколько дней не приехали: настолько дорожит он вами и вашими людьми. Теперь он у бернардинов; меня послал водворить порядок в городе, но я пойду с вами в костел. Там теперь идет совет.

— В костеле?

— Да. Князю предложат булаву; солдаты говорят, что под другим началом не станут защищать город.

— Поедем! Мне тоже нужно видеть князя.

Они поехали. Дорогой Скшетуский расспрашивал обо всем, что происходило во Львове, и решено ли защищаться.

— Теперь, собственно, об этом и идет речь, — сказал Кушель. — Горожане хотят обороняться. Что за времена! Люди низкого положения выказывают большее присутствие духа, чем шляхта и солдаты.

— А полководцы? Что с ними стало? В городе они? Будут сопротивляться выбору князя?

— Только бы он сам не отказался! Был более подходящий момент, когда ему могли бы вручить булаву, — теперь поздно. Полководцы глаз показать не смеют. Князь Доминик лишь отдохнул в архиепископском дворце, да и дальше, и хорошо сделал, потому что вы даже поверить не можете, как ненавидит его войско. Его давно уже нет, а они все кричат: "Давайте его сюда! В клочья его разорвем!". Наверное, ему и не миновать бы этого. Пан коронный подчаший первый прибыл сюда, мало того, начал было в чем-то обвинять князя, но теперь сидит смирно, потому что и против него все настроены. Ему все в глаза, не стесняясь, выставляют его вину, а он только слезы глотает. Вообще ужас, что творится… Вот какие времена подошли! Говорю вам: благодарите Бога, что вас не было под Пилавцем, потому что, если у нас, бежавших оттуда, не совсем помрачился ум, то одно это — чудо.

— А наша дивизия?

— Ее уже нет, остались только остатки. Вурцеля нет, Махницкого нет, Зацвилиховского нет. Первые два не были под Пилавцем; этот Вельзевул, князь Доминик, оставил их в Константинове, чтоб ослабить силу войск нашего князя. Ушли ли они, окружены ли неприятелем — неизвестно. Старый Зацвилиховский, как камень в воду, канул. Дай Бог, чтоб цел остался.

— А солдат много здесь собралось?

— Много, да что толку? Один князь сумел бы справиться с ними, если бы принял булаву, а другого они и слушать не хотят. Князь все тревожился о вас и ваших солдатах. Ведь это единственная уцелевшая хоругвь. Мы уже вас оплакивали.

— Теперь тот счастлив, кого оплакивают.

— А орда скоро сюда придет? — спросил Заглоба.

— Кто ее знает? Сегодня, может быть. Город не может долго защищаться, не выдержит. Хмельницкий идет с двумястами тысячами казаков, не считая татар.

— Конец! — сделал вывод шляхтич. — Лучше бы нам ехать прямо и сломать где-нибудь шею. Зачем мы столько побед одержали?

— Над кем?

— Над Кривоносом, над Богуном… один дьявол знает, над кем только мы этих побед не одерживали.

— Вот как! — Тут Кушель понизил голос: — А вам, пан Ян, Бог ни в чем не послал утешения? Не нашли того, что искали? По крайней мере, узнали что-нибудь?

— Об этом не время говорить! — чуть не с гневом крикнул Скшетуский. — Что значу я и мои тревоги в сравнении с тем, что случилось? Все суета сует, а впереди смерть.

— И мне кажется, что весь свет скоро погибнет, — согласился Кушель.

Они подъехали к костелу бернардинов, освещенному изнутри огнями. Перед дверями стояли неисчислимые толпы народа, но цепь алебардистов охраняла вход и допускала внутрь только более известных рыцарей.

Скшетуский приказал своим людям выстроиться во вторую линию.

— Войдемте, — сказал Кушель. — В этот костел теперь собралась половина республики.

Они вошли. Кушель был почти прав. Что было более значительного, заслуженного в войске и городе, все собрались сюда на совет. Здесь были и воеводы, и каштеляны, и полковники, и ротмистры, и офицеры иностранных войск, и духовенство, и шляхта, и городские советники с своим головою Грозвайером. Тут же присутствовал и князь, и пан коронный подчаший, один из полководцев разбитой армии, и воевода киевский, и староста стобницкий, и Весель, и Арцишевский, и пан обозный литовский Осиньский — эти сидели перед большим алтарем, так что публика могла их видеть. Дела решали поспешно, лихорадочно, как всегда в таких случаях: ораторы становились на скамьи и заклинали не отдавать город в неприятельские руки без обороны. Даже если бы пришлось погибать, город удержит неприятеля, а республика в это время соберется с силами. Чего не достает для обороны? Стены есть, войско есть, недостает только организатора. При этих словах присутствующие волновались и начинали кричать. Всех охватывал энтузиазм. "Погибнем! Погибнем с радостью! — слышалось из всех углов. — Загладим пилавецкий позор, заслоним своею грудью отчизну!" Обнаженные сабли сверкали при блеске тысяч свечей. Иные же призывали: "Тише! По порядку!" — "Обороняться или не обороняться?" — "Обороняться! Обороняться!", — отвечало большинство, так что даже эхо, отражаясь от церковных сводов, повторяло: "Обороняться!" — "Кто будет вождем?" — "Князь Еремия, он вождь! Он герой! Пусть защищает город, республику, пусть ему отдадут булаву! Да здравствует князь Еремия!"

Тут из тысячи уст вырвался крик, такой громкий, что стены задрожали и стекла зазвенели в рамах:

— Князь Еремия! Князь Еремия! Да здравствует и да побеждает!

Все глаза устремились на князя, а он встал, спокойный, с нахмуренными бровями. Все сразу замолкли. Воцарилась мертвая тишина.

— Господа! — сказал князь звучным, ясным голосом. — Когда кимвры и тевтоны напали на римскую республику, никто, кроме Мария, не хотел брать консульства. Но Марий имел право взять его при отсутствии вождей, назначенных сенатом… И я в эту черную годину, которую мы переживаем, не отказался бы от власти, и я хочу всю жизнь отдать отечеству, но булавы принять не могу, потому что нарушу этим решение сената, а самозваным вождем быть не хочу. Между нами находится тот, кому республика вручила булаву, то пан коронный подчаший…

Дальше князь говорит не мог. При первом намеке на пана подчашего поднялся страшный шум и бряцанье саблями; толпа всколыхнулась и вспыхнула, как порох от прикосновения искры. "Прочь! На погибель! Pereat! [74] — раздался тысячеголосый крик. — Pereat! Pereat!". Подчаший вскочил с места, бледный, с крупными каплями холодного пота на лбу, а тем временем крики становились все грозней, слышалось уже: "Давайте его!". И десятки разъяренных людей бросились к главному алтарю. Князь увидал это, встал и поднял правую руку. Толпа подумала, что он хочет говорить, и усмирилась сразу.

Но князь хотел только остановить готовящийся взрыв, не допустить пролития крови в храме. Но увидев, что опасный порыв угас, снова сел на свое место.

Через два кресла от него, подле киевского воеводы, сидел несчастный подчаший. Седая голова его опустилась, руки беспомощно повисли, а из груди вырывались глухие рыдания.

— Боже! За грехи мои с покорностью принимаю свой крест.

Старец мог возбудить жалость в самом безжалостном сердце, но толпа всегда безжалостна. Угрожающие крики опять было возобновились, как с места встал киевский воевода и сделал рукою знак, что хочет говорить.

То был товарищ князя Еремии по победам и триумфу. Его слушали охотно.

Он обратился к князю и начал заклинать его не отвергать булаву и не колебаться. Когда республика гибнет, пусть закон спит, пусть отечество защищает полководец, не назначенный правительством, а тот, кто может спасти его.

— Возьми же булаву ты, непобедимый вождь! Возьми, спаси… не город, но всю республику! Устами ее я, старец, умоляю тебя, а за мной все сословия общества, все мужи, женщины и дети… спаси нас, спаси!

В это время произошел случай, который растрогал всех присутствующих: женщина в глубоком трауре приблизилась к алтарю, бросила под ноги князю золотые украшения и драгоценные камни в оправе и с рыданием опустилась перед ним на колени.

— Мы приносим тебе наше достояние, мы отдаем свои жизни в твои руки, спаси нас, спаси! Мы погибнем!

Все сенаторы, рыцари, а за ними вся толпа, заплакали; все повторяли только одно:

— Спаси нас!

Князь закрыл глаза руками, а когда поднял голову, то было заметно, что и он плачет. Однако он все колебался. Что будет с достоинством республики, если он примет булаву?!

Наконец, встал и сам коронный подчаший.

— Я человек старый, несчастный и раздавленный стыдом и горем, — сказал он. — Я имею право сбросить тяжесть, превышающую мои силы, и возложить ее на более молодые плечи. В присутствии Распятья и всего рыцарства я вручаю булаву тебе… бери ее!

Он протянул булаву Вишневецкому. Наступила такая тишина, что слышно было, как трещат свечи. Но вот раздался торжественный голос Еремии:

— За грехи мои, принимаю.

Все присутствующие точно опьянели враз. Толпа сломала перегородки, теснилась у ног Вишневецкого, бросала ему деньги и драгоценности. Радостная весть с быстротою молнии разнеслась по всему городу. Солдаты чуть с ума не сошли от радости и кричали, что хотят идти на Хмельницкого, на татар, на султана. Горожане думали уже не о капитуляции, а об обороне до последней капли крови; армяне добровольно несли деньги в ратушу, евреи в синагоге читали благодарственные молитвы. С валов палили пушки, на улицах раздавались выстрелы из самопалов и пистолетов. Крики: "Да здравствует!" продолжались всю ночь. Можно было подумать, что город празднует победу.

А между тем каждую минуту трехсоттысячная неприятельская армия — армия, которую не могли бы поставить под ружье ни немецкий цезарь, ни французский король, — армия кровожаднее полчищ Тамерлана, должна была осадить стены этого города.

Глава X

Неделю спустя, утром 6 октября, во Львове разнеслась весть настолько же неожиданная, насколько и пугающая, что князь Еремия, забрав большую часть войска, тайно покинул город и выехал неизвестно куда.

Перед архиепископским дворцом собралась огромная толпа. Никто не хотел верить в это. Солдаты твердили, что если князь и выехал, то только для того, чтобы во главе сильного отряда осмотреть окрестности. Возможно, ему показалось, что беглецы дают неточные сведения, что, мол, Хмельницкий и татары появятся с минуты на минуту, между тем как с 26 сентября прошло десять дней, а неприятеля нет как нет. Князь будто бы хотел собственными глазами увидеть, верно ли это, и немедленно возвратиться назад. В конце концов он оставил несколько полков, и к обороне все было готово.

Так было и на самом деле. Приказы были все выданы, места всем определены, пушки выставлены на вал. Вечером прибыл ротмистр Цихоцкий с пятьюдесятью драгунами. Его окружили массы любопытных, но он поспешил к генералу Арцишевскому; они пригласили Грозвайера и после совещания направились в ратушу. Там Грозвайер объявил пораженным советникам, что князь не вернется.

В первую минуту руки у всех опустились; кто-то даже крикнул: "Изменник!", но в это время поднялся Арцишевский, старый военачальник, прославившийся на голландской службе, и обратился к рыцарям и советникам со следующей речью:

— Я слышал дерзкое, кощунственное слово и стыжусь за того, кто выкрикнул его. Князь выехал и не возвратится — это правда! Но имеете ли вы право требовать от вождя, на котором лежит спасение всей отчизны, защиты только одного вашего города? Что бы случилось, если б остаток сил всей республики был здесь окружен неприятелем? Ни запасов продовольствия, ни оружия, потребных для такого большого войска, здесь нет. Я утверждаю, — а вы можете верить моему опыту, — что чем большая армия была бы заперта здесь, тем меньше длилась бы оборона; голод победил бы нас быстрее неприятеля. Хмельницкий более озабочен намерениями князя, чем взятием вашего города. Когда он узнает, что князь собирает новые войска и в любой момент может прибыть на помощь, он быстрее вступит с вами в мирные переговоры. Вы теперь ропщете, а я говорю вам, что князь, оставив ваш город и угрожая Хмельницкому извне, тем самым спасет вас и ваших детей. Держитесь, защищайтесь, остановите неприятеля хоть ненадолго, и вы спасете город и заслужите вечную благодарность республики. Тем временем князь соберет новые силы, поставит гарнизоны в другие крепости, разбудит дремлющую республику и поспешит вам на помощь. Идите же на валы спасать себя, своих детей и всю республику.

— На валы! На валы! — повторило несколько более смелых голосов.

Грозвайер, человек смелый и энергичный, заявил, что будет стоять насмерть.

Надежда вновь ожила в сердцах граждан. А тут еще Цихоцкий в заключение прибавил:

— Князь присылает вам известие, что неприятель близко. Поручик Скшетуский встретился с двухтысячным чамбулом и разбил его. Пленники говорят, что за ними идет огромная сила.

— На валы! — скомандовал Грозвайер.

— На валы! На валы! — повторили офицеры и горожане.

За окнами послышался необычный шум. Тысячи людских голосов слились в один крик. Внезапно двери с грохотом распахнулись, и в комнату ворвались несколько горожан.

— Зарево на небе! Зарево! — объявили они, прежде чем Грозвайер успел спросить их, в чем дело.

— Свершилось! — молвил Грозвайер. — На валы!!!

Зал опустел. Вскоре пушечный залп объявил жителям самого города, предместий и ближайших деревушек, что неприятель приближается.

На востоке все небо было окрашено кровавым заревом, словно море огня подходило к обреченному городу.

* * *

А князь тем временем поспешил к Замостью и, разбив чамбул, о котором упоминал Цихоцкий, занялся укреплением и без того сильной крепости. Скшетуский вместе с паном Лонгинусом и частью своей хоругви остался в крепости при пане Вейгере, старосте валецком, а князь умчался в Варшаву, чтоб побудить сейм к сбору новых войск и вместе с тем принять участие в предстоящем избрании короля. От этого избрания зависела и судьба Вишневецкого да и всей республики, потому что, если будет избран королевич Карл, партия войны возьмет верх, князь получит власть над всеми силами республики и борьба с Хмельницким начнется не на живот, а на смерть. Королевич Казимир, тоже известный своим мужеством, считался сторонником канцлера Оссолиньского и политики уступок по отношению к казакам. Оба брата не скупились на обещания и делали все, что могли, для привлечения сторонников. Силы обеих сторон были равны. Кто одержит верх? Канцлер опасался, как бы князь Еремия при теперешних обстоятельствах не склонил чашу весов на свою сторону; князь, в свою очередь, в силу тех же соображений, спешил лично поддержать своего кандидата. Потому-то он так и стремился в Варшаву, уверенный, что Замостье в состоянии долго удержать всю силу Хмельницкого и татар. Львов, по всей вероятности, можно считать спасенным, ибо Хмельницкий не мог долго оставаться перед этою крепостью, имея впереди более сильную — Замостье, которая преграждала ему дорогу в сердце республики. Эти соображения укрепляли решимость князя и вселяли новую надежду в его сердце, терзаемое опасениями за судьбу республики. Пусть выберут даже Казимира, война все равно неизбежна, и бунт должен быть потоплен в потоках крови. Еремия надеялся, что республика еще раз выставит мощную армию, потому что и мирные переговоры возможны только при этом условии.

Князь ехал под прикрытием нескольких хоругвий, имея при себе пана Володыевского и Заглобу, который клялся всеми святыми, что привлечет сотни голосов на сторону королевича Карла, что он умеет ладить с братией-шляхтою и заставлять их плясать под свою дудку; Володыевский же командовал княжеским эскортом. В Сеннице, неподалеку от Минска, князя ожидала радостная, хотя и нежданная встреча с княгиней Гризельдой, которая для вящей безопасности ехала из Бресталитовского в Варшаву, рассчитывая встретить там мужа. Свидание супругов после долгой разлуки было самое трогательное. Княгиня, несмотря на всю свою твердость духа, с рыданиями бросилась в объятия мужа и несколько часов не могла успокоиться. Как часто она тревожилась о его судьбе, как мало надеялась вновь встретиться с ним, а теперь Бог смилостивился, и она видит мужа, осененного великою славою, более могущественного, чем когда-либо, первым вождем, единственной надеждой всей республики. Княгиня сквозь слезы с любовью смотрела на это дорогое, осунувшееся лицо, на это высокое чело, изрезанное морщинами, на эти глаза, воспаленные от бессонных ночей, и вновь заливалась слезами. Фрейлины, глядя на нее, тоже плакали. Наконец, княгиня успокоилась. Начались расспросы о друзьях, родственниках, знакомых. Князь рассказывал, как Скшетуский, падая под бременем своего горя, сам не захотел окунуться в шумную жизнь столицы и предпочел в суровой военной обстановке лечить раны своего сердца. Потом он представил жене пана Заглобу: "Это vir incomparabilis [75], - сказал князь, — который не только вырвал бедную Елену из рук Богуна, но и провел ее через лагерь Хмельницкого, а потом вместе с нами доблестно дрался под Константиновом". Княгиня осыпала пана Заглобу любезностями, протянула ему руку, a "vir incomparabilis" не переставал отвешивать поклоны, рельефно оттеняя скромностью свое геройство. Впрочем, это не мешало ему исподтишка поглядывать на фрейлин. Пан Заглоба, хотя и потерял надежду одерживать победы над женскими сердцами, но все-таки ему было приятно, что столько хорошеньких женщин слушают повествование о его славных деяниях. Конечно, не обошлось тут и без горьких минут, сколько раз на вопросы княгини о том или другом рыцаре князю приходилось отвечать: "Убит, убит, погиб", сколько раз при таких ответах слышалось рыдание из толпы фрейлин!

Так радость мешалась с горем, слезы с улыбкою. Но больше всех был огорчен маленький Володыевский. Напрасно он оглядывался по сторонам — княжны Барбары нигде не было. Правда, среди лишений войны, среди постоянных сражений, стычек и походов, рыцарь немного позабыл о ней, но теперь любовь опять вступила в свои права. Бедный Володыевский уныло опустил голову на грудь; усики его, обыкновенно так тщательно и высоко закрученные кверху, также повисли вниз; лицо утратило обычную безмятежность. Он стоял молчаливый, не оживился даже и тогда, когда князь начал и его расхваливать перед женою. Что для него значили все похвалы, если она не могла их слышать?

К счастью, над ним сжалилась Анна Божобогатая и несмотря на старые ссоры решила утешить его. Незаметно, шаг за шагом, она двигалась к цели и, наконец, оказалась рядом с ним.

— Добрый день, — сказала она, — давно мы с вами не виделись.

— О, панна Анна, — меланхолически ответил пан Михал, — много воды утекло за это время… в тяжелую минуту приходится встречаться нам… скольких знакомых недосчитаешься!

— Да, да! Столько рыцарей погибло! Тут Анна вздохнула и продолжала:

— И наше число тоже поубавилось. Панна Сенютова вышла замуж, а княжна Барбара осталась у пани воеводши виленской.

— И тоже, вероятно, замуж собирается?

— Нет, она об этом мало думает. Почему вы спрашиваете? Анна прищурила черные глазки и искоса взглянула на рыцаря.

— Я так предан всей фамилии Вишневецких, — ответил пан Михал.

— О, это очень хорошо с вашей стороны! — подхватила Анна. — Вы можете видеть в княжне Барбаре большого друга. Она не раз спрашивала: где-то теперь мой рыцарь, который на турнире в Лубнах более всех прочих срубил в мою честь турецких голов, за что и получил мою награду? Что он поделывает теперь? Жив ли еще и помнит ли о нас?

Пан Михал с признательностью поднял глаза на Анну и заметил, что она необыкновенно похорошела.

— Неужели княжна Барбара действительно так говорила? — спросил он.

— Уверяю вас. Она еще, кроме того, вспоминала, как вы в ее честь прыгали через ров… помните, когда вы еще в воду свалились?

— А где теперь пани воеводша виленская?

— Была с нами в Бресте, но с неделю тому назад выехала в Бельск, оттуда — в Варшаву.

Пан Володыевский во второй раз посмотрел на Анну и уже не мог выдержать.

— А вы так похорошели, что глазам смотреть больно, — сказал он.

Девушка улыбнулась.

— Вы говорите так, чтобы вскружить мне голову.

Володыевский пожал плечами.

— В свое время я стремился к этому, видит Бог, стремился, но безуспешно, а теперь хотел бы, чтобы пан Подбипента был удачливей меня.

— A где пан Подбипента? — тихо спросила Анна и опустила глаза.

— В Замостье со Скшетуским; он там остался наместником в хоругви, но если б знал, кого здесь увидит, о, тогда, клянусь Богом, взял бы отпуск и поскакал бы, сломя голову, за нами. Он храбрый рыцарь и достоин любви и уважения.

— А на войне… как он там?

— Вы, вероятно, хотите спросить о трех головах, которые он намеревается срубить?

— Я не верю в серьезность этого намерения.

— А между тем, должны верить, без этого ничего не получится. Он усердно ищет такого случая. Под Махновкой мы ездили осматривать место, где он дрался, и сам князь с нами ездил, а вот что я скажу вам: много повидал я на войне, но подобного зрелища — никогда. Когда он перед битвой опояшется вашим шарфом, страх что вытворяет. Уж найдет он свои три головы, будьте уверены, найдет.

— Пусть каждый найдет то, что ищет, — со вздохом сказала Анна.

За нею вздохнул и Володыевский и поднял было глаза к небу, как вдруг внимание его обратилось в другую сторону. Из противоположного угла комнаты на него свирепо глядели глаза совершенно не известного ему человека, обладающего гигантским носом и таковыми же усищами.

Можно было испугаться этого носа, этих глаз и усов, но Володыевский был не робкого десятка. Он только изумился и спросил:

— Что это за фигура, вон в том углу? Смотрит на меня, точно съесть меня хочет, и усами шевелит, как кот на сметану.

— Этот? — спросила Анна и рассмеялась. — Это пан Харламп.

— Что это за язычник?

— Вовсе не язычник. Он из хоругви пана воеводы виленского, ротмистр легкой кавалерии, провожает нас до Варшавы и там будет ждать воеводу. Вы не ссорьтесь с ним, он людоед.

— Я вижу, вижу. Но если он людоед, то ведь здесь есть люди пожирней, меня, почему же он на меня зубы точит?

— Потому что… — Анна вновь рассмеялась.

— Потому что?..

— Он в меня влюблен, и сам мне сказал, что каждого, кто подойдет ко мне, разрубит на куски, и теперь (я не шучу) только присутствие князя удерживает его, иначе он искал бы случая поссориться с вами.

— Вот тебе на! — весело сказал Володыевский. — Так вот как, панна Анна? Ой, недаром певали мы: "Как татарская орда, берешь в плен сердца!". Помните, панна! Вы шагу не можете сделать без того, чтоб в вас кто-нибудь не влюбился!

— Таково мое несчастье! — сказала Анна и потупилась.

— А что скажет на это пан Лонгинус?

— Чем я виновата, что пан Харламп преследует меня? Я его не выношу и глядеть не хочу на него.

— Ну-ну, смотрите, как бы из-за вас не вышло кровопролития. Подбипента — воплощенная кротость, но в деле любви шутки с ним небезопасны.

— Пусть он ему уши отрежет, я буду очень рада.

Она повернулась, порхнула в сторону Карбони, доктора княгини, и что-то начала шептать ему на ухо.

На ее место к Володыевскому подошел Заглоба и таинственно подмигнул ему своим здоровым глазом.

— Пан Михал, — спросил он, — что это за штучка?

— Панна Анна Божобогатая, любимая фрейлина княгини.

— Красива, черт возьми! Глазки так и светятся, а шейка…

— Вы оставьте ее в покое. Она невеста пана Подбипенты.

— Пана Подбипенты? Побойтесь вы Бога! Да ведь он поклялся сохранять целомудрие. И кроме того, какая же из них выйдет пара? Ведь она на его усах, как муха, может усесться.

— Э! Посмотрите, она еще приберет его к рукам. Геркулес был сильней, да и то подпал под власть женщины.

— Только бы она ему рога не наставила. Я первый постараюсь украсить моего друга рогами.

— Охотников и без вас будет немало, хотя я не думаю, чтобы вы все в этом преуспели. Она девушка хорошая, из старинной фамилии, а если теперь дурачится, то только потому, что молода и красива.

— У вас доброе сердце, поэтому вы так ее и хвалите; но посмотрите, что это за рожа, с кем она теперь разговаривает?

— Итальянец Карбони, лекарь княгини.

— Заметьте, как у него глазищи разгорелись и бегают, словно в белой горячке. Эх, и несладко же придется бедному пану Лонгинусу! Я знаю это по опыту, смолоду сам прошел эту науку. Когда-нибудь я расскажу вам в подробностях, а теперь не время.

Действительно, наступило время отъезда. Князь с княгиней сели в карету, чтоб наговориться вволю после долгой разлуки, фрейлины заняли коляски, рыцари вскочили на своих коней — и все двинулось в путь. Дорога от Сенницы лежала на Минск, оттуда прямо на Варшаву. Благодаря огромному стечению народа ехать пришлось шагом. Все спешили на выборы из ближайших окрестностей и неблизкой Литвы. Навстречу попадались и панские поезда, целая цепь золоченых карет, окруженных гигантами-гайдуками в турецких костюмах, и отряды солдат в роскошных мундирах. Каждый вельможа старался изо всех сил пустить другим пыль в глаза. Рядом с ними двигались более скромные кавалькады земских и уездных представителей, а то и одиночные экипажи шляхты, запряженные парой или четверкой лошадей. Все до одного вооружены: с одной стороны сиденья мушкет, с другой — сабля, а у бывших военных еще и длинное копье. За экипажами бежали охотничьи или легавые собаки, но не для охоты, а лишь для панской забавы, за ними скрипучие телеги с багажом и запасами продовольствия. Когда порыв ветра разгонял тучи пыли, вся дорога казалась разноцветной лентой, вытканной золотом и шелком. Кое-где слышалась музыка, потому что некоторые паны тащили за собой целые оркестры, но и она то и дело заглушалась криками, говором и бранью, когда одни не хотели уступить другим дороги.

И к княжескому поезду не раз являлись конные солдаты с просьбой пропустить вперед того или иного сановника, но, узнав, с кем имеют дело, они быстро ретировались, и вельможи сами сворачивали с дороги. Во время остановок шляхта и войско толпились у дороги, чтобы увидать великого вождя республики. Не было недостатка и в приветственных криках, на которые князь отвечал вежливыми поклонами, отчасти благодаря свойственной ему любезности, отчасти для привлечения сторонников в партию королевича Карла.

С одинаковым любопытством толпа рассматривала и княжеские хоругви, этих "русинов", как их называли. Они уже не были так утомлены и оборваны, как после константиновской битвы, — в Замостье князь одел своих солдат в новое платье, — но все-таки вызывали интерес жителей окрестностей столицы, как люди, явившиеся с того света. Целые легенды ходили о безграничных степях и дремучих лесах, где родится такое рыцарство, с гордым взглядом и диким обликом, заимствованным от варваров.

Но после князя больше всех обращал на себя внимание пан Заглоба, который вскоре заметил это и начал бросать кругом такие презрительные взгляды, что в толпе шептали: "Должно быть, это самый первый рыцарь среди них!".

Иногда он вступал в разговор с окружающими, а по большей части подтрунивал над ними, в особенности над литовскими хоругвями. Иной литвин разозлится, схватится за саблю, но как сообразит, что дерзости исходят от рыцаря из хоругви русского воеводы, то плюнет и отойдет в сторону.

Около Варшавы дорога оказалась настолько забитой, что продвигаться вперед можно было только шагом. Выборы обещали быть более многолюдными, чем обычно. В Варшаву стекалась шляхта из самых отдаленных русских и литовских провинций, но главным образом для собственной безопасности. И хотя до выборов было еще время, и заседания сейма еще только начинались, шляхта спешила в столицу за месяц, за два, чтобы заранее снять квартиру получше, возобновить старые знакомства, повеселиться в панских дворцах и отдохнуть от однообразия сельской жизни.

Князь с грустью посматривал через окно кареты на толпы рыцарства, солдат и шляхты и думал, какое войско можно было бы создать из этих людей. Почему же эта республика, такая сильная, многолюдная и богатая храбрыми рыцарями, в то же время настолько бессильна, что не может сладить с каким-то Хмельницким и ордой диких татар? Почему? Против сотен тысяч Хмельницкого можно выставить тоже сотни тысяч, если б только эта шляхта, эти солдаты, это богатство и роскошь, эти полки и хоругви хотели бы так же ревностно служить общему делу, как и собственным интересам. "Доблесть умирает в республике, — думал князь, — и великое тело начинает разлагаться; мужество гибнет, и пиры да веселье шляхта предпочитает военным трудам и военной славе!" Князь был отчасти прав, но о недостатках республики рассуждал, как солдат: ему хотелось бы всех превратить в солдат и двинуть на неприятеля. Доблесть еще не умерла; она и обнаружилась, когда над республикой собрались еще более грозные тучи. Республике недоставало чего-то еще… Чего — князь-воин не знал, но это было хорошо известно его недругу, более проницательному политику, коронному канцлеру.

Но вот в туманной дали показались стрельчатые башни Варшавы, и князь вернулся к действительности. Он отдал приказ начальнику эскорта; Володыевский оставил свое место около коляски панны Анны и помчался наводить порядок в отряде. Но едва он проехал несколько шагов, как вдруг услыхал, что кто-то его преследует. Он оглянулся, за ним стоял пан Харламп, ротмистр легкой хоругви пана воеводы виленского, обожатель Анны.

Володыевский остановил коня. Он сразу понял, что тут дело без стычки не обойдется, а пан Михал в душе очень любил всякие приключения. Пан Харламп поравнялся с ним и сначала ничего не говорил, только сопел и сердито поводил усами, очевидно, не зная, с чего начать, но, наконец, промолвил:

— Челом бью, пан драгун!

— Бью челом, пан конвойный!

— Как вы смеете называть меня конвойным? — рассвирепел пан Харламп. — Меня, ротмистра?

Пан Володыевский начал подбрасывать свой чекан, обращая все внимание, казалось, лишь на то, чтобы каждый раз поймать его за рукоятку.

— По вашим цветам я не мог разобрать вашего звания, — небрежно проговорил он.

Пан Харламп рассвирепел еще более. Хладнокровие Володыевского окончательно выводило его из себя.

— Как вы смеете становиться на моей дороге?

— Вы, как я вижу, ищете повода к ссоре? — все так же спокойно спросил Володыевский.

— Может быть, и ищу и скажу вам (тут пан Харламп наклонился к уху Володыевского и закончил шепотом), что обрежу вам уши, если увижу вас когда-нибудь около панны Анны.

Пан Володыевский вновь занялся своим чеканом и притом с таким увлечением, как будто занимался самым серьезным делом.

— Эх, пан ротмистр, позвольте мне еще пожить, не обращайте на меня внимания! — почти просительным тоном сказал он.

— О нет! Вы не отвертитесь от меня! — воскликнул пан Харламп и схватил за рукав маленького рыцаря.

— Я и не отвертываюсь, — все так же спокойно продолжал Володыевский, — но теперь я на службе и еду по приказу князя, моего начальника. Пустите мой рукав, пустите, пан ротмистр, иначе мне, бедному, ничего не останется делать, как заехать обухом прямо вам в лоб.

Тут в кротком голосе Володыевского зазвучали такие угрожающие нотки, что пан Харламп с невольным удивлением посмотрел на маленького рыцаря и выпустил его рукав.

— О! Все равно! — сказал он. — Вы ответите мне в Варшаве. Уж я доберусь до вас!

— Я не буду скрываться, только как же нам драться в Варшаве? Уж вы будьте любезны, поучите меня! Я там еще ни разу в жизни не бывал, я простой солдат, но слышал о маршальских судах, которые за поединок в резиденции короля наказывают смертью.

— Это и видно, что вы не бывали в Варшаве и что вы, действительно, человек недалекий, коль скоро боитесь маршальских судов и не знаете, что во время безкоролевья судит другой суд, с которым иметь дело все-таки легче. Да и, наконец, за ваши уши меня не приговорят к смерти, в этом отношении можете быть покойны.

— Благодарю за науку и теперь всегда буду обращаться к вам за советами. Вы, я вижу, человек опытный и умный, а я едва прошел первый класс в школе и с грехом пополам сумею согласовать adjectivum cum substantivo [76], хотя, если б, сохрани Боже, захотел назвать вас дураком, то сказал бы: stultus [77], а не stulta или stultum [78]. Пан Харламп сначала ошалел, потом сразу выхватил свою саблю, но и маленький рыцарь с поразительной быстротою сделал то же самое. С минуту они смотрели друг на друга, но пан Харламп все же сообразил, что ему придется иметь дело с самим князем, если он нападет на офицера, едущего с княжеским приказом, и первый спрятал саблю в ножны.

— Я уж найду тебя, сучий сын! — сказал он.

— Найдешь-найдешь, литва-ботва! — ответил Володыевский. И они разъехались в разные стороны. Пан Михал быстро

установил в надлежащем порядке пехоту и конницу и поехал впереди. Вскоре к нему присоединился пан Заглоба.

— Чего затребовало от вас это чудище морское? — спросил он.

— Пан Харламп? Ничего, на дуэль меня вызвал.

— Вот тебе на! Да он вас насквозь проткнет своим носом. Смотрите, пан Михал, когда будете драться, не отсеките самый большой нос во всей республике. Счастливец виленский воевода! Другие должны высылать разъезды во вражеские тылы, а ему ротмистр издалека пронюхает врага. Да за что же он вас вызвал?

— За то, что я ехал возле коляски панны Анны Божобогатой.

— Ба! Ему нужно было сказать, чтоб он отправился к пану Лонгинусу в Замостье. Тот бы его угостил перцем с имбирем. Эта ботвинья обратилась не по адресу. Счастье-то у него, видать, короче носа.

— Я ему ничего не говорил о пане Подбипенте, — сказал Володыевский, — а ну, как бы он меня оставил в покое? Я ему назло теперь буду ухаживать за Анной — все-таки развлечение, по крайней мере. А то чем еще заняться в этой Варшаве?

— Найдем занятие, найдем, пан Михал, — заверил, подмигивая, Заглоба. — Когда в молодых летах я был депутатом от хоругви, в которой служил, то разъезжал по всей стране, но такого житья, как в Варшаве, нигде не встречал.

— Вы говорите, что там веселее, чем у нас в Заднепровье?

— Э, да уж повеселей!

— Очень любопытно посмотреть, — сказал пан Михал и прибавил: — а этому дураку я все-таки усы укорочу, а то они у него длинноваты.

Глава XI

Прошло несколько недель. Шляхта все съезжалась на выборы. Население города увеличилось в десять раз; вместе со шляхтой прибывали тысячи торговцев со всех сторон света начиная от далекой Персии до заморской Англии. На Воле для сената была возведена деревянная постройка, вокруг нее белели тысячи палаток. Никто не мог сказать, который из двух кандидатов будет избран, — королевич ли Казимир, кардинал, или Карл-Фердинанд, епископ плоцкий. Обе стороны не оставались бездеятельными. Тысячи памфлетов и листков расписывали добродетели и пороки обоих кандидатов. На стороне Карла стоял, как нам известно, князь Еремия, поддерживаемый любовью и привязанностью шляхты, от которой в конце концов и зависело все, но и у Казимира не было недостатка в сторонниках. Его поддерживали высшие сановники, канцлер, примас, большинство магнатов и в числе последних князь Доминик Заславский, воевода сандомирский, самый могущественный человек не только во всей республике, но и в Европе, способный в любую минуту при помощи своих несметных богатств склонить решение на сторону своего кандидата.

Однако сторонникам Казимира приходилось нередко переживать горькие минуты сомнений. Шляхта все прибывала и прибывала и, подчиняясь авторитету имени Вишневецкого, почти вся стояла на стороне щедрого, патриотически настроенного королевича Карла, который еще так недавно без малейшего колебания пожертвовал значительные суммы на формирование новых войск. Казимир охотно последовал бы его примеру, но не скупость удерживала его, а скорее излишняя щедрость, благодаря которой он испытывал вечный недостаток в деньгах. Братья не переставали пререкаться друг с другом. Гонцы каждый день летали между Непорентом и Яблонной. Казимир во имя своего старшинства и братской любви заклинал Карла уступить; епископ стоял на своем, доказывая, что ему негоже отказываться от предстоящего ему жребия, а время все шло, шестинедельный срок приближался к концу, а вместе с ним надвигалась и казацкая гроза. Пришли вести, что Хмельницкий прекратил осаду Львова, стал под Замостьем и день и ночь штурмует последний оплот республики.

Говорили также, что кроме депутатов, которых Хмельницкий выслал в Варшаву с заявлением, что он как польский шляхтич подает голос за Казимира, в городе было немало переодетых казацких старшин. Они явились под видом шляхты и ничем, даже речью не отличались от прочих избирателей из русских земель. Одни приехали из праздного любопытства, другие с целями выведать намерения республики. Действительно, среди запорожских старшин было немало оказаченных шляхтичей, отчасти знакомых даже с латынью, тогда как наука вообще мало процветала в далеких окраинах, и такие князья, как Курцевичи, во многом уступали некоторым атаманам.

Подобные толки вместе с известиями о приближении Хмельницкого и татарско-казацких передовых отрядов, которые будто бы подошли уже к Висле, сильно тревожили общество и вызывали различные беспорядки. Достаточно было упасть на кого-нибудь подозрению в принадлежности к казацкому лагерю, чтоб несчастный в одну минуту, не успев оправдаться, был уже разорван в клочья. Так могли погибнуть и люди ни в чем не повинные; да и процедура проведения выборов постоянно нарушалась, в особенности при тогдашнем повальном пьянстве. И если лучшие люди, согретые любовью к отечеству, оплакивающие его падение, приходили в отчаяние от царящих вокруг беспорядка и безобразий, то гуляки и буяны тогдашнего времени чувствовали себя в своей стихии и ни перед чем не останавливались.

Нечего и говорить, что в этом буйном лагере не последнюю роль играл пан Заглоба, осиянный блестящею рыцарскою славою, неутолимою жаждою, уменьем врать, не краснея, и самоуверенностью, которую ничто не в состоянии было поколебать. Временами и на него нападали припадки "меланхолии"; тогда он запирался в комнате или палатке и никуда не выходил, а если и выходил, то в самом дурном и задиристом расположении духа. Тогда он допускал к себе только пана Михала, перед которым мог изливать свои чувства к пану Скшетускому и "бедняжке". "Покинули мы ее, — плакался пан Заглоба, — предали ее, как Иуда, в злодейские руки. Что-то теперь делается с нею, а?"

Напрасно пан Михал втолковывал, что если б не Пилавец, то они разыскивали бы "бедняжку", а теперь это невозможно, теперь они отрезаны от нее всей армией Хмельницкого. Шляхтич стоял на своем, не хотел утешиться и впадал в еще более скверное расположение духа.

Но такие моменты длились недолго. Зато потом пан Заглоба, как бы желая вознаградить себя за утраченное время, гулял и пил больше, чем прежде, время проводил в тавернах, в обществе самых отчаянных пьяниц, в чем пан Михал постоянно сопутствовал ему.

Володыевский, превосходный солдат и офицер, ни на йоту не обладал тем нравственным величием, каким осенили Скшетуского посланные ему испытания. Свои обязанности по отношению к республике Володыевский понимал очень просто — он бил, кого ему приказывали, об остальном не заботился, в политических делах ничего не понимал и готов был оплакивать всякое поражение, на ему и в голову не приходило, что буйство и раздоры шляхты гораздо опаснее военных неудач. Это был, попросту говоря, ветреный юноша, который, однажды попав в столичный водоворот, утонул в нем по уши и ни на шаг не отставал от Заглобы, человека незаменимого в этом случае. Володыевский толкался с ним и в обществе шляхты, которой пан Заглоба рассказывал за стаканом вина невероятные истории, вербуя, таким образом, сторонников для королевича Карла, и пил наравне с ним и за него при надобности заступался. Они побывали везде — и на выборном поле, и в городе, и в тавернах; не было угла, куда бы они ни забирались. Были в Непоренте и в Яблонной, на всех пирах и обедах, были всюду и участвовали во всем. У пана Михала чесались руки проявить себя хоть в чем-нибудь и тем доказать, что украинская шляхта лучше всякой иной, так же, как княжеские солдаты лучше прочих.

Так прошло почти шесть недель, и общественные дела значительно продвинулись. Борьба между братьями-кандидатами, маневры их сторонников, горячка и накал страстей — все прошло без малейшего следа. Всем стало известно, что непременно Ян Казимир будет избран, что королевич Карл уступил брату и добровольно отрекся от участия в выборах. Странное дело — голос Хмельницкого получил особое значение: рассчитывали, что он покорится королю, избранному по его желанию. Предположения эти в значительной степени оправдались. Зато для Вишневецкого, который, как Катон, не переставал настаивать, чтобы запорожский Карфаген был разрушен, такой поворот дела был новым ударом. Теперь восторжествует мирная политика, начнутся переговоры. Князь знал, что эти переговоры или ни к чему не приведут, или вскоре силою обстоятельств будут нарушены. Он видел впереди только войну, и тревога охватывала его при мысли об исходе этой войны. После мира Хмельницкий еще более укрепится, республика еще более ослабеет. И кто тогда поведет его войска против такого славного полководца, как Хмельницкий? А впереди новые поражения, новые погромы, которые до конца исчерпают силы республики. Князь не обольщался ложными надеждами; он знал, что ему, горячему стороннику Карла, не отдадут булавы. Казимир, правда, обещал брату, что осыплет милостями его сторонников. Казимир обладал широкой душой, но вместе с тем, он следовал политике канцлера. Кто-то другой — не князь — получит булаву, и горе республике, если этот новый вождь не будет опытнее Хмельницкого. При этой мысли сжималось сердце Еремии; тут было и опасение за будущность родины, и то горестное чувство, которое испытывает человек, когда его заслуги не оценены по достоинству. Князь Еремия не был бы Вишневецким, если б не был горд. Он чувствовал в себе достаточно сил, чтобы держать булаву, он заслужил ее и поэтому страдал вдвойне.

Среди офицеров ходил слух, что князь не будет ждать конца выборов и вот-вот выедет из Варшавы, но это было неверно. Князь не только не выехал, но и посетил королевича Казимира в Непоренте, был им принят с величайшей любезностью и затем вновь вернулся в город. Требовалось раздобыть денег на войско, и князь хлопотал об этом. К тому же, на средства Карла формировались новые полки драгунов и пехоты. Одни уже пошли в Русь, другие должны были скоро выйти. Князь повсюду разослал своих офицеров, сведущих в военном деле, чтобы все привести в надлежащий порядок. Сначала были командированы Кушель и Вершул, наконец, пришло время и Володыевского. Однажды его пригласили к князю.

— Вы поедете в Заборов, — сказал Еремия. — Там ждут лошади, предназначенные для нового полка. Осмотрите их, выберите, заплатите деньги и препроводите в полк.

Пан Володыевский рьяно принялся за дело, получил деньги по княжеской записке и в тот же день с паном Заглобой и десятью солдатами, конвоирующими телегу с деньгами, выехал в Заборов. Они ехали медленно, потому что все дороги были переполнены шляхтою и поляками, все дома в окрестных деревеньках заняты проезжающими. При такой толчее трудно было избежать какого-нибудь приключения, и наши друзья несмотря на все предосторожности вляпались-таки в историю.

Подъезжая к Бабице, Володыевский увидел у корчмы группу шляхтичей, уже готовящихся к отъезду. Один из них, не говоря ни слова, пришпорил своего коня и рысью подскакал к пану Михалу.

— А, это вы! — крикнул он. — Прятались от меня, да я нашел вас; теперь от меня не уйдете. Эй, товарищи, подождите минутку! Я хочу кое-что сказать этому офицерику и желал бы, чтобы вы были моими свидетелями.

Пан Володыевский довольно улыбнулся: он узнал пана Харлампа.

— Бог мне свидетель, что я не прятался, — сказал он. — Я сам искал вас, чтобы спросить, все ли вы продолжаете гневаться на меня, но, к несчастью, мы не сталкивались.

— Пан Михал, вы по службе едете! — шепнул Заглоба.

— Помню, — тоже шепотом ответил Володыевский.

— Ну, пожалуйте! — горячился Харламп. — Господа, я обещал этому мальчику обрезать уши и обрежу, не будь я Харламп! Оба, не будь я Харламп! Будьте свидетелями, господа, а вы… как вас там?. Пожалуйте!

— Я не могу сейчас, — ответил Володыевский, — подождите два дня.

— Как не можете? Трусишка этакий! Дерзости говорить умеет, а как дело дошло до сабли, так и назад.

— Я драться сейчас не могу, но даю вам слово, что через три или четыре дня, как только исполню данное мне поручение, явлюсь в назначенное вами место. Если же это обещание не удовлетворяет вас, я прикажу своим солдатам стрелять. Выбирайте сами и затем убирайтесь к черту, мне некогда разговаривать с вами!

Пан Харламп подумал с минуту.

— Ну, хорошо. Так через четыре дня, в субботу, в Липкове. Там вы найдете меня возле корчмы, а теперь с Богом!

Через четыре дня Володыевский вместе с Заглобой и Кушелем сидели в корчме в Липкове.

— А что, у тебя много народу? — расспрашивал у хозяина пан Заглоба.

— Нет. Один только пан. Сидит теперь в комнате. Богатый пан, прислуги много, коней.

— Откуда приехал, не знаешь?

— Не знаю, должно быть, издалека, из-за Вислы. Лошади все измучены.

— Может быть, это Харламп, — сказал Заглоба и подошел к дверям комнаты.

— Можно войти? — спросил он.

— Кто там? — отозвался голос из-за двери.

— Свои. — И пан Заглоба приоткрыл дверь. — С вашего позволения… может быть, не вовремя? — прибавил он, заглядывая в комнату, но вдруг отпрянул назад, точно увидел что-то страшное. На лице его одновременно отразились испуг и изумление, рот остался полуоткрытым, а глаза с недоумением смотрели на Кушеля и Володыевского.

— Что с вами? — спросил Володыевский.

— Ради Христа, тише! — задыхаясь, прошептал Заглоба. — Там… Богун!..

Оба офицера сразу вскочили на ноги.

— Вы с ума сошли! Опомнитесь! Кто, говорите вы?

— Богун! Богун!

— Не может быть!

— Клянусь Богом и всеми Его святыми!

— Чего же вы так перепугались? Если он действительно там, то Бог отдал его в ваши руки. Успокойтесь же. Да действительно ли вы уверены, что это он?

— Уверен ли! Я видел, как он переодевается.

У Володыевского глаза засверкали.

— Эй, хозяин! — тихо произнес он. — Из спальни есть другой выход?

— Нет, только через эту комнату.

— Кушель, под окно! — распорядился пан Михал. — О, теперь он уже не уйдет от нас!

Кушель, не говоря ни слова, выбежал вон.

— Придите же, наконец, в себя! — уговаривал Заглобу маленький рыцарь. — Не над вашей, над его головою висит погибель. Что он может сделать с вами? Ничего.

— Я только от изумления не могу в себя прийти, — поспешил оправдаться пан Заглоба, а сам подумал: "Правда, чего мне бояться? Пан Михал здесь, пусть Богун боится!".

И, нахмурив брови, он схватился за рукоять сабли.

— Пан Михал, он не должен уйти!

— Да он ли это? Мне что-то не верится. Что ему здесь делать?

— Хмельницкий послал его в качестве шпиона. Это ясно, как день! Подождите, пан Михал. Мы схватим его и поставим условие: или пусть отдает княжну, или мы его сами выдадим правосудию.

— Только бы княжну отдал, а так черт с ним.

— Только не мало ли нас: двое и Кушель третий? Он будет обороняться, как бешеный, да, кроме того, у него люди.

— Харламп подъедет с двумя товарищами, тогда нас будет шестеро! Достаточно!.. Шш…

Двери отворились, и в комнату вошел Богун.

Должно быть, раньше он не разглядел Заглобу, и теперь при его виде вздрогнул, лицо его вспыхнуло румянцем, руки судорожно ухватились за рукоять сабли. Но все это длилось одну минуту. Богун снова овладел собою.

Заглоба смотрел на него и не говорил ни слова; атаман тоже хранил молчание. Люди, которых судьба так часто сталкивала вместе, теперь делали вид, что не знают друг друга.

— Хозяин! — наконец, крикнул Богун. — Далеко отсюда до Заборова?

— Недалеко, — ответил корчмарь. — А вы сейчас изволите ехать?

— Да.

И Богун пошел к двери, ведущей в сени.

— Позвольте! — загремел голос Заглобы.

Атаман остановился как вкопанный и, обернувшись к Заглобе, впился в него своими черными, страшными глазами.

— Чего вы от меня хотите? — коротко спросил он.

— Мне кажется, мы когда-то были знакомы. Уж не с вами ли мы свадьбу гуляли на хуторе?

— А-а, помню! — презрительно протянул казак и снова положил руку на рукоять сабли.

— Ну, и как ваше здоровье? — продолжал расспрашивать Заглоба. — Вы тогда так поспешно уехали с хутора, что я и проститься с вами не успел.

— А вы очень жалели об этом?

— Конечно, жалел. Компания наша увеличилась. (Тут пан Заглоба показал на Володыевского.) Вот этот рыцарь тогда приехал. Он очень желал бы поближе познакомиться с вами.

— Довольно! — крикнул пан Михал, поднимаясь на ноги. — Изменник, я арестую тебя!

— По какому праву? — спросил атаман, гордо поднимая голову.

— Как бунтовщика, врага республики и шпиона.

— А вы кто такой?

— Мне нечего говорить тебе, кто я, но ты не отвертишься.

— Посмотрим, — сказал Богун. — И я ничего не сказал бы вам о том, кто я, если бы вы вызвали меня, как рыцарь рыцаря, на поединок, но коль скоро вы мне грозите арестом, то я откроюсь: вот письмо от гетмана запорожского к королевичу Казимиру. Арестуете ли вы меня теперь?

Богун с издевкой посмотрел на Володыевского. Тот смутился и вопросительно поглядывал на Заглобу. Настала минута тягостного молчания.

— Да, — сказал Заглоба, — трудно! Коль скоро вы посол, мы арестовать вас не можем, а драться с этим рыцарем я вам не посоветую: вы уже однажды убегали от него.

Лицо Богуна побагровело; он только сейчас узнал Володыевского. Стыд и оскорбленная гордость вновь всколыхнулись в душе неустрашимого атамана. Воспоминание о позорном бегстве жгло его, как огонь. Это было единственное пятно на его славе, которую он берег больше всего, больше жизни своей.

А неумолимый Заглоба продолжал с прежним хладнокровием.

— Вы и шапку, кажется, по дороге потеряли, хорошо, что этот рыцарь сжалился над вами и подарил вам жизнь. Тьфу! Пан казак, женское у вас личико, да и сердце тоже бабье. Вы были храбры со старой княгиней и ребенком-князьком, а перед настоящим рыцарем поджали хвост! Вам только письма возить, девушек похищать, а не на войну ходить. Вот и теперь вы о сабле что-то смело заговорили, а все потому, что письмо везете. Как же нам сражаться с вами, коли вы заслоняетесь этим письмом? Скажите, пан казак, а? Хмель добрый солдат, Кривонос тоже, но среди казаков немало и трусов.

Богун быстро кинулся на пана Заглобу, а пан Заглоба так же быстро спрятался за Володыевского, но так, чтобы рыцари оказались друг против друга.

— Я не от страха бежал тогда, — сказал Богун, — а чтобы спасти своих людей.

— Я не знаю причины вашего бегства, но видел, как вы бежали.

— Я всегда готов к вашим услугам.

— Вы вызываете меня? — переспросил, прищуривая глаза, Володыевский.

— Вы запятнали мою славу, вы опозорили меня — мне нужна ваша кровь.

— Согласен.

— Volenti non fit injuria [79], - прибавил Заглоба. — Но кто же доставит письмо королевичу?

— Пожалуйста, не тревожьтесь об этом, уж это мое дело.

— Ну, деритесь, Бог с вами, если нельзя иначе, — сказал Заглоба. — Если вам посчастливится, пан атаман, знайте, я займу место этого рыцаря. А теперь, пан Михал, подите сюда на минутку, мне надо сказать вам кое-что.

Друзья вышли вон и отозвали Кушеля с его поста.

— Вот что, — заговорил Заглоба, — дело наше плохо. У него действительно есть письмо к королевичу; убьем его — уголовное дело. Помните, что суд "propter securitatem loci" в двух милях от поля избрания судит, а ведь он quasi [80] посол! Скверное дело! Нам потом придется куда-нибудь прятаться, или князь защитит нас, иначе будет плохо. С другой стороны, отпустить его на свободу тоже нехорошо. Ведь это единственный способ освободить нашу бедняжку. Если его не будет на свете, ее легко будет отыскать. Очевидно, сам Бог хочет помочь Скшетускому. Подумайте, что нам делать.

— Вы не придумаете ли чего-нибудь? — спросил Кушель.

— Я и придумал, чтоб он сам нас вызвал. Но нам нужно свидетелей, посторонних людей. Мое предложение — подождать Харлампа. Я беру все на себя, он уступит свое право первенства и в случае нужды будет свидетельствовать, что мы были вызваны и поставлены перед необходимостью защищаться. Но и у Богуна нужно хорошенько разузнать, куда он спрятал девушку. Если же он подохнет, то ему все равно, авось, и скажет, если мы уговорим его. А не скажет, то и черт с ним. Нужно только все умно делать и не терять времени. Ох, у меня голова трещит!

— Кто же с ним будет драться? — спросил Кушель.

— Пан Михал первый, я второй.

— А я третий.

— Ну, нет, — прервал пан Михал, — я дерусь один, на том и конец. Убьет он меня — его счастье, пусть себе едет с Богом.

— О! Я уже вызвал его, — воскликнул пан Заглоба, — но если вы, господа, решите иначе, я должен буду уступить.

Богун сидел в корчме и попивал мед. Он был совершенно спокоен.

— Послушайте-ка, — обратился к нему входящий Заглоба, — у нас есть важное дело, о котором мы хотим поговорить с вами. Вы вызвали этого рыцаря — хорошо; но вам нужно знать, что если вы являетесь в качестве посла, то становитесь под защиту закона, потому что приехали не к дикарям, а в просвещенную страну. Мы можем принять ваш вызов при условии, что вы при посторонних свидетелях повторите, что хотите драться по своей воле. Сюда приедут несколько шляхтичей, с которыми мы тоже хотели драться; вот перед ними-то вы и засвидетельствуете, о чем мы вас просим, а мы, в свою очередь, даем вам рыцарское слово, что в случае благоприятного для вас исхода поединка с паном Володыевским, вы можете ехать беспрепятственно, если не захотите драться со мной.

— Согласен, — сказал Богун. — Я прикажу своим людям отвезти письмо, если сам погибну, и заявлю при ваших свидетелях, что вызов был сделан мною. А повезет мне с этим рыцарем, тогда я к вашим услугам.

Он посмотрел Заглобе прямо в глаза. Тот немного смутился и закашлялся.

— Познакомьтесь сначала с моим учеником, а потом уж и со мною. Ну да об этом рано говорить, перейдем к другому, более важному пункту. Мы обращаемся к вашей совести, не как казака, а как рыцаря. Вы похитили княжну Елену Курцевич, невесту нашего товарища, и держите ее где-то в плену. Теперь вы идете на смертный поединок и можете погибнуть; спросите самого себя, что в таком случае будет с несчастной девушкой? Неужели вы хотите погибели той, которую любите? Неужели обречете ее на позор и несчастье? Неужели будете преследовать ее и после своей смерти?

Голос пана Заглобы звучал с несвойственной ему торжественностью. Богун побледнел.

— Чего же вы от меня хотите? — спросил он.

— Укажите нам место ее заточения, чтобы мы в случае вашей смерти смогли ее найти и возвратить жениху. Бог за это смилуется над вашей душой.

Атаман опустил голову на руки и глубоко задумался.

Три товарища внимательно следили за его подвижным лицом, которое вдруг открыло такую бездну горестной печали и муки, — можно было подумать, что оно никогда не искажалось ни гневом, ни бешенством, как будто человек этот был создан только для одной любви и страдания. Молчание длилось долго, наконец, Заглоба заговорил дрогнувшим голосом:

— Если вы обесчестили ее, да накажет вас Бог, а она пусть найдет хоть в монастыре убежище…

Богун поднял свои влажные, грустные глаза.

— Если я ее обесчестил? Я не знаю, как любите вы, паны шляхта и рыцари, но я, казак, я пас ее в Баре, хранил ее как зеницу ока, пальцем до нее не дотронулся, падал перед ней на колени, как перед образом. Она приказала мне уйти, я ушел и не видел ее более.

— Бог зачтет вам это на страшном суде! — сказал, вздохнув полной грудью, Заглоба. — Но в безопасности ли она находится? Там Кривонос и татары!

— Кривонос стоит под Каменцем а меня послал к Хмельницкому спросить, идти ли ему на Кудак, и теперь, должно быть, уже пошел. А там, где живет она, нет ни казаков, ни ляхов, ни татар; она в безопасности.

— Так где же она?

— Слушайте, паны шляхтичи! Пусть будет по-вашему, я скажу вам, где она, и прикажу ее вернуть, но за это вы обяжетесь рыцарским словом, что в случае моей победы вы больше не будете ее разыскивать. Вы дадите слово за себя и за пана Скшетуского, а я тогда скажу.

Друзья переглянулись между собою.

— Мы не можем этого сделать! — сказал пан Заглоба.

— Конечно, не можем! — воскликнули вместе Кушель и Володыевский.

— Да? — спросил Богун, и брови его нахмурились, а глаза засветились недобро. — Почему же вы, паны ляхи, не можете этого сделать?

— Пана Скшетуского здесь нет, и, кроме того, знайте, ни один из нас не перестанет искать ее, хоть спрячьте ее под землю.

— Так вы бы так и торговались со мной: ты, казак, отдай душу, а мы тебя за это саблей! Ну нет, не дождетесь! А может, подумали, что моя казацкая сабля не из стали? Что надо мной уже, как над падалью, вороны каркают? Почему мне погибать, а не вам? Вам нужна моя кровь, а мне ваша! Посмотрим, чья прольется.

— Так вы не скажете?

— Как не сказать! На погибель вам всем!

— На погибель тебе! Ты стоишь того, чтобы тебя разрубили саблей на куски.

— Попробуйте, — сказал атаман и встал с места.

Кушель и Володыевский тоже вскочили на ноги. Враги обменивались грозными взглядами, и дело дошло бы до боя, если б не Заглоба, который в это время выглянул в окно и заявил, что Харламп и его свидетели приехали.

Действительно, минуту спустя в комнату вошел ротмистр в сопровождении двух товарищей, панов Селицких. После обычных приветствий Заглоба отвел их в сторону и начал объяснять им суть дела.

Он говорил так красноречиво, что вскоре убедил их, в особенности уверением, что пан Володыевский просит только небольшой отсрочки и после поединка с казаком готов драться с Харлампом. Литвин позволил себя уговорить и согласился отложить поединок.

Богун тем временем отправился к своим и возвратился с есаулом Ильяшенко, которому заявил, что вызвал сам на поединок двух шляхтичей, и потом повторил то же самое в присутствии пана Харлампа и Селицких.

— Мы, в свою очередь, ручаемся, — сказал Володыевский, — что если вы выйдете победителем из поединка со мной, то лишь от вашей воли будет зависеть, драться ли вам с паном Заглобой, или нет. Во всяком случае, вас никто другой вызывать не будет, никто не нападет на вас. В этом мы даем вам слово, и я прошу сделать то же и вновь прибывших панов.

— Клянемся, — торжественно произнес Харламп. Богун отдал Ильяшенке письмо к королевичу и сказал:

— Ты отдашь это письмо королевичу и, если я погибну, скажешь ему и Хмельницкому, что то была моя воля и измены здесь никакой не было.

Заглоба, не упускавший ничего из вида, заметил, что на угрюмом лице Ильяшенки не выразилось ни тени беспокойства, значит, он твердо был уверен в своем атамане.

После этого Богун надменно обратился к шляхте:

— Ну, кому смерть, кому жизнь, — сказал он. — Теперь мы можем идти.

— Пора, пора! — согласились присутствующие и потянулись за своими саблями.

Все вышли из корчмы и направились к речке, бежавшей среди густых зарослей. Стоял бледный осенний день, полный грустного очарованья. Солнце кротким, ласковым светом озаряло обнаженные ветви деревьев и желтые песчаные отмели вдоль правого берега реки. Противники и их товарищи и шли именно к этим отмелям.

— Там, — указал пальцем Заглоба. Все единодушно согласились.

Заглоба начинал все сильнее тревожиться, наконец, он будто невзначай приблизился к Володыевскому.

— Пан Михал, — шепнул он.

— Что?

— Ради Бога, пан Михал, старайтесь! Теперь в ваших руках судьба Скшетуского, свобода княжны, ваша собственная жизнь… и моя. Потому что, если, сохрани Бог, вас постигнет несчастье, что я буду делать с этим разбойником?

— Зачем же вы вызывали его?

— Да сорвалось. Я понадеялся на вас, пан Михал. Я человек старый и к тому же страдающий одышкой, быстро утомляюсь, а эта бестия может прыгать, сколько душе угодно. С ним шутки плохи.

— Постараюсь.

— Помоги вам Господь, не теряйте только присутствия духа.

— Хорошо, хорошо.

В это время к ним подошел один из панов Селицких.

— Что это за птица, ваш казак? — шепотом спросил он. — Обращается с нами не только как равный с равными, а даже свысока. Право! Должно быть, его мать когда-нибудь загляделась на шляхтича.

— Э! — возразил Заглоба. — Скорее какой-нибудь шляхтич загляделся на его мать.

— И мне так кажется, — сказал Володыевский.

— Стой! — вдруг крикнул Богун.

— Стой, стой!

Все остановились, Володыевский и Богун друг против друга, шляхта полукругом.

Володыевский, человек, не лишенный опыта в подобных делах, прежде всего попробовал ногою, достаточно ли тверд песчаный грунт, потом осмотрелся вокруг, желая отметить все неровности почвы. Видно было, что он серьезно относился к предстоящему поединку. Ведь ему приходилось иметь дело с рыцарем, известным по всей Украине, о котором повсюду распевались песни, имя которого гремело по всей Руси до самого Крыма. Пан Михал, простой драгунский поручик, знал, что его ожидает или славная победа, или не менее славная смерть, и старался быть равным своему сопернику. Может быть, поэтому лицо его стало необыкновенно серьезным, настолько, что пан Заглоба перепугался и подумал: "Теряет присутствие духа! Сначала его, а потом меня!". Наконец, Володыевский, окончательно исследовав отмель, начал расстегивать куртку.

— Холодно, — сказал он, — но все равно, согреемся.

Богун последовал его примеру. Противники остались в одних лишь шароварах и рубашках.

Каким ничтожно жалким казался маленький пан Михал в присутствии рослого и сильного атамана! Свидетели с беспокойством поглядывали на широкую грудь казака, на железные мускулы, видневшиеся из-под засученных рукавов рубахи. Им казалось, что это цыпленок выступает против могучего степного ястреба. Ноздри Богуна широко раздулись, точно почуяли близкую кровь, брови сдвинулись. Он остановил на противнике свой злобный взор в ожидании команды.

Пан Володыевский тщательно осмотрел клинок своей сабли, повел рыжеватыми усиками и стал в позицию.

— Достанется ему, — шепнул Харламп своему соседу.

Наконец, послышался нетвердый голос Заглобы:

— С Богом! Начинайте!

Глава XII

Сабли сверкнули, и сталь ударилась о сталь. Поле боя переместилось сразу, потому что Богун с таким напором напал на Володыевского, что тот отступил на несколько шагов назад, а за ним и свидетели. Движения сабли Богуна были так быстры, что свидетели не могли уследить за нею; пана Михала разве только один Бог мог вырвать из когтей неминуемой смерти. Удар следовал за ударом, сталь со свистом рассекала воздух. Неистовство атамана возрастало, им овладевало опьянение боя, и он, как ураган, гнал перед собою маленького рыцаря. Володыевский все пятился и только защищался: вытянутая правая рука его оставалась почти неподвижной, только кисть описывала небольшие, но быстрые, едва заметные полукруги, отражая мощные удары Богуна. Пан Михал не спускал глаз с лица казака и среди ожесточенного боя оставался спокойным; только на щеках его выступил яркий румянец.

Пан Заглоба сомкнул очи и слышал только, как сабля ударяется о саблю.

"Еще защищается!" — думал он.

— Еще защищается! — прошептал Харламп.

— Еще шаг, и он увязнет в песке, — также тихо прибавил Кушель.

Заглоба вновь открыл глаза.

Володыевский, действительно, находился в нескольких шагах от отмели, но по всей вероятности до сих пор не был ранен, только румянец его еще более сгустился, а на лбу выступило несколько капель пота.

Сердце Заглобы забилось надеждой.

"Ведь и пан Михал умеет владеть саблей, — подумал он. — Богун тоже, должно быть, утомился".

Лицо Богуна стало еще бледнее, мокрые черные пряди волос прилипли к влажному лбу, но сопротивление Володыевского только еще более усиливало его неистовство. Белые зубы казака сверкали из-под усов, а из груди вырывалось тяжелое дыхание.

Володыевский не спускал с него глаз и все защищался.

Вдруг на самой границе отмели он сжался, точно кошка (присутствующие подумали, что он падает), наклонился, присел и сразу сделал огромный прыжок вперед, прямо на казака.

— Атакует! — воскликнул пан Заглоба.

Так и было на самом деле: теперь отступал атаман, а маленький рыцарь, определив всю силу своего противника, наступал так энергично, что у свидетелей сердце замирало в груди. Володыевский, очевидно, разгорячился, маленькие глазки его так и сыпали искры; он то приседал, то вновь вскакивал, каждую минуту менял свою позицию, описывал круги около Богуна и заставлял его поворачиваться на месте.

— О, фехтмейстер! — кричал Заглоба.

— Погибнешь! — вдруг выдохнул Богун.

— Погибнешь! — как эхо, отозвался Володыевский.

Тут атаман движением, известным только знатокам фехтовального искусства, перебросил саблю из правой руки в левую и нанес ею такой страшный удар, что пан Михал, словно пораженный громом, пал наземь.

— Иисус, Мария! — вырвалось у Заглобы.

Но пан Михал упал намеренно, чтобы сабля Богуна рассекла только воздух. Тогда маленький рыцарь вскочил, точно дикий кот, и почти на всю длину сабли поразил казака в открытую грудь.

Богун зашатался, сделал шаг вперед, собрал последние силы и нанес последний удар. Пан Володыевский без труда отбил его, ранил казака в голову, и сабля выпала из ослабевших рук казака. Богун упал лицом на песок, который тотчас же окрасился его кровью.

Ильяшенко с громким криком бросился к атаману. Свидетели несколько минут не могли промолвить ни слова; пан Михал молчал тоже. Он обеими руками оперся на саблю и еле переводил дыхание.

Заглоба первый прервал молчание.

— Пан Михал, идите в мои объятия, — изрек он растроганным голосом.

Тогда, словно по сигналу, заговорили и все прочие. В особенности пришел в восторг пан Харламп.

— Вот уж я не ожидал! — воскликнул он. — Теперь моя очередь, чтоб не обвиняли меня в трусости. Хотя я знаю, что вы и меня так же изрубите, тем не менее, поздравляю вас, поздравляю!

— Оставили бы его лучше в покое, — вмешался Заглоба, — тем более, что вам и драться-то не из-за чего.

— Нельзя, нельзя! Тут дело идет о моей чести, а она мне всегда была дороже, дороже жизни.

— Ничто вашей жизни не угрожает, — сказал Володыевский, — оставим лучше этот разговор. Сказать по правде, мне и во сне не снилось быть вашим соперником.

— Это правда?

— Даю вам слово.

— Если так… — и пан Харламп раскрыл объятия.

Недавние враги дружески расцеловались.

Тем временем Ильяшенко перевернул тело атамана лицом кверху и с рыданиями отыскивал в нем хоть искру жизни. Богун был весь покрыт запекшейся кровью, но все-таки слабо дышал. Ноги его слегка вздрагивали в предсмертной конвульсии, а скорченные пальцы судорожно царапали по песку. Заглоба посмотрел на него и махнул рукою.

— Кончено, — сказал он, — прощается с белым светом.

— А хороший был рыцарь, — пробормотал, кивая головой, Володыевский.

— Да, я знаю о нем кое-что, — промолвил Заглоба.

Ильяшенко хотел было унести несчастного атамана, но должен был отказаться от этого; слабому старику не под силу было тащить павшего гиганта. До корчмы было не близко, а Богун мог умереть каждую минуту. Есаулу ничего не оставалось делать, как обратиться к шляхте.

— Паны, — умоляющим голосом сказал он, складывая руки, — во имя Спаса и Пречистой Девы, помогите! Не дайте ему умереть здесь, как собаке. Я — старик, не осилю, а люди наши далеко…

Шляхтичи переглянулись друг с другом. Ненависть к Богуну как рукой сняло.

— Конечно, нельзя его тут оставить, как собаку, — первый сказал Заглоба. — Коль скоро мы дрались с ним, так он уже не мужик, а воин, которому необходимо помочь. Господа, кто понесет его со мной?

— Я, — сказал Володыевский.

— Так понесем его на моей бурке, — добавил Харламп. Через минуту Богун лежал уже на бурке, концы которой взяли

Заглоба, Володыевский, Кушель и Ильяшенко, и вся процессия, в сопровождении Харлампа и Селицких, вольным шагом направилась к корчме.

— Жизни в нем много, — рассуждал дорогой Заглоба, — еще дышит. Господи ты Боже мой! Если б кто-нибудь сказал мне, что я буду за ним ухаживать, я принял бы это за неприличную шутку. Сердце у меня мягкое, сам знаю об этом, но поверить не поверил бы! Еще и раны ему перевяжу. Надеюсь, что на этом свете мы не встретимся, так пусть по крайней мере он с благодарностью вспомнит обо мне на том.

— Вы думаете, что он ни за что не выкарабкается? — спросил Харламп.

— Он? Я за его жизнь не дал бы старого сапога. Так уж у него, верно, на роду было написано; если б ему и повезло с паном Володыевский, то все равно не миновал бы моих рук. Но я рад, что дело обошлось без меня; уж мне и так надоели упреки, что я без жалости убиваю всех, кто выйдет со мной на поединок. А что же мне прикажете делать, если меня оскорбят?.. Но посмотрите-ка… у него опять раны раскрылись. Бегите поскорее в корчму, пан Харламп, скажите, чтобы корчмарь приготовил хлеба с паутиной. Не поможет это бедняге, но христианин обязан перевязать раны христианину. Живей, пан Харламп!

Пан Харламп побежал вперед, а когда, наконец, атамана внесли в комнату, Заглоба тотчас же мог приняться за свое дело. Он остановил кровь, перевязал раны и потом обратился к Ильяшенке:

— Ты, старик, здесь не нужен, — сказал он. — Поезжай поскорей в Заборов, проси, чтоб тебя допустили пред лицо королевича, отдай ему письмо и расскажи все, что ты видел. Да смотри, не ври, а если соврешь, я тотчас узнаю, я приближенный королевича, и велю тебе отрубить голову. Хмельницкому тоже от меня кланяйся; он меня знает, мы приятели с ним. Атамана твоего мы похороним как следует, а ты делай свое дело, по корчмам не шатайся, потому что тебя убьют, прежде чем скажешь, кто ты такой. Ну, с Богом! Поезжай!

^ааь>^ —

— Позвольте, пан, мне остаться, пока он не отойдет.

— Поезжай, говорят тебе, — грозно крикнул Заглоба, — а нет, так плохо тебе будет! Да не забудь Хмельницкому от меня поклониться.

Ильяшенко поклонился в пояс и вышел, а Заглоба сказал, обращаясь к Харлампу:

— Я нарочно отправил этого казака, во-первых, потому, что ему здесь делать нечего, а во-вторых, если его действительно где-нибудь придушат (что легко может случиться), тогда вся вина падет на нас. Первые прихвостни Заславского и канцлера начнут распевать на все лады, что люди князя-воеводы безбожно и бесчеловечно вырезали все казацкое посольство. Но при уме всегда можно избежать неприятности. Мы не дадим этим щелкоперам живьем загрызть нас, а вы, господа, в свою очередь, засвидетельствуете, конечно, как было все дело и что вызов последовал с его стороны. Я должен еще приказать здешнему старшине, чтоб он похоронил его. Они тут не знают, кто он таков, будут думать, что шляхтич, и похоронят прилично. Ну, а нам, пан Михал, пора в дорогу, нужно еще и князю дать отчет.

Хриплое дыхание Богуна прервало слова пана Заглобы.

— Душа ищет дороги, — сказал шляхтич. — Вот уж ему и темно делается, и душа его ощупью пойдет на тот свет. Но коль скоро он не обидел нашу бедняжку, то дай ему, Боже, царство небесное, аминь! Едем, пан Михал. От всей души отпускаю ему все его провинности, хотя, сказать по чести, я больше нагадил ему, чем он мне. Но теперь все кончено. Будьте здоровы, господа! Мне очень приятно было познакомиться с такими доблестными рыцарями. Не забудьте свидетельствовать в случае надобности.

Глава XIII

Князь Еремия довольно равнодушно принял весть о гибели Богуна, в особенности, когда узнал, что рыцари, не принадлежавшие к его войску, готовы в любое время заявить, что вызов был сделан не Володыевским. Если бы все это случилось не перед самым оглашением избрания Яна Казимира, если б борьба кандидатов все еще продолжалась, противники Еремии с канцлером и князем Домиником во главе не преминули бы воспользоваться этим обстоятельством вопреки любым свидетельствам. Но после удаления Карла со сцены умы были заняты другими делами, и история с Богуном не могла повести ни к каким осложнениям.

Один Хмельницкий мог бы раздуть эту искру в целый пожар, как пример несправедливости шляхты, но князь верно рассчитывал, что запорожский гетман известие о гибели своего посла получит от самого королевича и не осмелится сомневаться в справедливости королевских слов.

Князь более всего заботился, чтобы столкновение его рыцарей не наделало шума в политических сферах. С другой стороны, вспомнив о Скшетуском, князь не мог не радоваться: теперь отыскать княжну Елену можно было гораздо легче. Ее можно отыскать, отбить, выкупить, и князь не пожалел бы ничего, чтоб возвратить потерянное счастье своему любимому рыцарю.

Пан Володыевский с великим страхом шел к князю; человек неробкого десятка, он как огня боялся сурового взгляда воеводы. Каковы же были его удивление и радость, когда князь, выслушав его рассказ и подумав с минуту, снял с пальца дорогой перстень и сказал ему:

— Ваша выдержка заслуживает полнейшего одобрения, напади вы первыми — на сейме поднялись бы Бог знает какие крики. Если княжна отыщется, Скшетуский будет обязан вам по гроб жизни. До меня дошли слухи, что вы, пан Володыевский, как болтун, который не может удержать языка, также не можете удержать сабли в ножнах, и за это, по справедливости, надлежало бы наказать. Но коли вы вступились за друга и честь наших хоругвий отстояли в поединке со столь искусным рыцарем, то мне ничего не остается делать, как подарить вам этот перстень на память об этом дне. Я знал, что вы добрый солдат и хорошо владеете саблей, но теперь вижу, что вы можете давать уроки любому фехтмейстеру.

— Он? — вмешался Заглоба. — Да он у черта с третьего взмаха рога отрубит. Если ваше сиятельство прикажет когда-нибудь снести мне голову, то прошу вас назначить палачом именно его, тогда, по крайней мере, сразу отправишься на тот свет.

Князь довольно улыбнулся и спросил:

— Вы встречали кого-нибудь равного вам по искусству сабельного боя?

— Однажды Скшетуский слегка поцарапал меня, и я его тоже… это тогда ваше сиятельство посадили нас за это под арест. Пан Подбипента тоже, пожалуй, сладил бы со мной, благодаря своей сверхчеловеческой силе, да и Кушель, будь у него глаз поострее.

— Не верьте ему, князь! — воскликнул Заглоба. — С ним никто не сладит.

— А Богун долго сопротивлялся?

— С ним трудно иметь дело. Он и левою рукою дерется.

— Знаете что, пан Володыевский? — с шутливою серьезностью сказал князь. — Поезжайте-ка под Замостье, вызовите на поединок

Хмельницкого и одним ударом избавьте республику от грозящей ей беды.

— Если ваше сиятельство прикажет, я поеду, только бы Хмельницкий согласился драться со мной.

— Мы шутим, — продолжал князь, — а мир гибнет! Но под Замостье-то вы, действительно, должны ехать. Я имею сведения из казацкого лагеря, что как только выбор королевича Казимира будет объявлен, Хмельницкий снимет осаду и уйдет на Русь. Он, видимо, так и поступит, руководимый, может быть, верноподданническим чувством к королю или опасением, что под Замостьем все его могущество рассыплется в прах. В этом случае вы поедете сообщить Скшетускому, что произошло, — и пусть он отыскивает княжну. И передадите ему, чтобы он выбрал из моих хоругвий столько людей, сколько будет необходимо для его экспедиции. Кроме того, я напишу ему письмо. Вообще я дорого бы дал за удовольствие видеть его счастливым.

— Ваше сиятельство, вы всегда были отцом для нас, — сказал Володыевский, — и мы до гроба останемся вашими верными слугами.

— Не знаю, не придется ли вам скоро голодать на моей службе, — ответил князь, — если мои заднепровские владения будут разграблены, но пока у меня есть хоть что-нибудь, все мое — ваше.

— О! — воскликнул пан Михал. — И наши скудные средства всегда в вашем распоряжении.

— И мои! — сказал Заглоба.

— Пока еще в этом нет необходимости, — ласково сказал князь. — Я все-таки надеюсь, что в случае моего полного разорения республика вспомнит о моих детях.

Князь, не сознавая этого, сказал пророческие слова. Спустя несколько лет республика вручила его единственному сыну лучшее из того, что имела, — корону, а покамест от громадного состояния Еремии действительно почти ничего не оставалось.

— Вот мы и вывернулись, — сказал Заглоба, когда они с Володыевским вышли от князя. — Вас можно поздравить. Покажите-ка перстень. Ей-Богу, он стоит, по крайней мере, сто червонцев, камень чудесный. Завтра приценитесь у какого-нибудь армянина. На эти деньги можно погулять наславу. А вы как Думаете, пан Михал? Знаете солдатское правило — сегодня живу, завтра сгнию, а мораль: на завтра нечего надеяться? Человеческая жизнь коротка, пан Михал. Самое важное то, что князь отныне не забудет вас. Он дал бы вдесятеро больше, чтоб подарить голову Богуна Скшетускому, а вы уж все это сделали. Можете рассчитывать на великие милости, верьте мне. Мало деревень князь своим рыцарям раздал в пожизненное владение, а то и совсем подарил? А то перстень! И вас ожидает великая милость, и в конце концов князь вас, пожалуй, на своей родственнице обвенчает.

Пан Михал так и подпрыгнул.

— Откуда вы знаете, что…

— Что?

— Я хотел сказать, что за мысль пришла вам в голову? Возможно ли что-нибудь подобное?

— Да почему же нет, почему? Разве вы не шляхтич? Разве один шляхтич не равен другому? Мало ли у магнатов родственниц, которых они раздают замуж за лучших своих дворян? Наконец, что далеко ходить: Суффчинский из Сенчи женат на какой-то дальней родственнице Вишневецких. Все мы братья, пан Михал, все братья, хотя одни другим служат, все происходим от Иафета и отличаемся друг от друга лишь состоянием и общественным положением… а всего этого при известной сноровке можно достигнуть. Конечно, и между шляхтичами в иных краях бывает большая разница… ну да что ж это тогда за шляхта? Я еще понимаю разницу между собаками: бывают легавые, борзые, гончие, но заметьте, пан Михал, что между шляхтой такой разницы быть не может, потому что тогда мы были бы собачьими детьми, а не шляхтой, а Господь не допустит такого унижения столь почтенного сословия!

— Вы говорите справедливо, — согласился Володыевский, — но ведь Вишневецкие — это почти королевский род.

— А вы, пан Михал, разве не можете быть избраны королем? Я первый подал бы за вас голос, как пан Зигмунт Скрошевский, который клялся, что будет голосовать за себя, если только не заиграется в кости. У нас ведь, хвала Творцу, все решается in liberis sufiragiis [81], и только наша бедность, а не происхождение нам помеха.

Пан Михал сочувственно вздохнул в знак согласия.

— Что же делать? Разорили нас вконец, и мы должны погибнуть, если республика не позаботится о нашей судьбе! Удивительно ли, что человек, по природе своей воздержанный, напивается при подобных обстоятельствах? Пойдем-ка, пан Михал, выпьем по стакану меду, авось, на сердце легче станет.

Они дошли до Старого Мяста и уселись в таверне за бутылкою меда. Разговор, конечно, касался событий последнего дня.

— Если Хмельницкий действительно уйдет от Замостья, и война прекратится, тогда княжна, наверное, наша, — сказал Заглоба.

— Нам нужно спешить к Скшетускому. Теперь мы его уже не оставим, пока он не отыщет девушку.

— Конечно, мы сейчас поедем. Только теперь нет возможности пробраться в Замостье.

— День или два ничего не значат, только бы нас Бог не оставил.

Заглоба залпом выпил стакан меду.

— Не оставит! Знаете, пан Михал, что я вам скажу?

— Что?

— Богун убит!

Володыевский с изумлением посмотрел на собеседника.

— Кому же это знать, как не мне?

— Пошли вам Господь за это счастье! Вы знаете, и я знаю; я видел, как вы дрались; глядя на вас теперь, я должен постоянно повторять себе это, потому что иногда мне кажется, что это был только сон. Какой камень с плеч долой, что за узел рассекла ваша сабля! О, чтоб вас!.. Поверите ли, хочу сказать что-то, а что, и сам не знаю! Подите сюда, не могу больше выдержать! Подите, еще раз расцелую вас! От Богуна ни следа, ни памяти, ничего нет! Убит насмерть, во веки веков, аминь!

Заглоба стиснул Володыевского в своих объятиях.

— Мы не присутствовали при его кончине, — сказал пан Михал, когда вновь уселся на свою лавку, — а ну, как он оживет?

— Ради Бога, что вы говорите! — встревожился Заглоба. — Я хотел завтра утром ехать в Липков и похоронить его самым торжественным образом, только бы он умер.

— Зачем вам ехать? Раненого вы не добьете, а с сабельным ударом всегда так бывает кто не испустит дух сразу, тот чаще всего выздоравливает. Сабля не пуля.

— Нет, не может быть! Он совсем умирал, когда мы выезжали. Ей-Богу, не может быть. Я сам видел раны… Грудь насквозь пробита. Ну да Бог с ним. Нам нужно поскорее ехать к Скшетускому, помочь ему, утешить, а то он умрет от горя.

— Или в монахи уйдет; он сам мне говорил.

— Ничего тут удивительного нет. И я на его месте поступил бы так же. Я не встречал более достойного рыцаря, но не встречал и более несчастного. О, много горя Бог послал на его долю, много!

— Перестаньте! — заговорил немного охмелевший Володыевский, — а то я сейчас заплачу.

— А я не заплачу? Такой рыцарь, такой воин… а она! Вы ее не знаете… бедная моя!

Пан Заглоба зарыдал, Володыевский последовал его примеру.

Долго друзья сидели молча, прихлебывая из своих стаканов, наконец, Заглоба грохнул кулаком по столу.

— Пан Михал, а чего мы плачем? Богун-то убит!

— Правда, — сказал Володыевский.

— Нам радоваться нужно. Дураки мы будем, если ее не отыщем.

— Едем!

И пан Михал встал из-за стола.

— Выпьем! — поправил Заглоба. — Бог даст, еще их детей крестить будем… а все потому, что мы убили Богуна.

— Туда ему и дорога! — закончил Володыевский, не замечая, что пан Заглоба начинает уже делить с ним победу и над атаманом.

Глава XIV

Наконец, в варшавском кафедральном соборе прозвучало "Те Deum laudamus" и "Государь восшел на престол", пушки загрохотали, колокола весело зазвонили, и надежда начала появляться там, где было лишь отчаяние. Время бескоролевья, время неурядиц и смуты миновало, время тем более страшное для республики, что оно совпало с внешними поражениями. Те, что дрожали при мысли о грозящей беде, теперь вздохнули полною грудью. Многим казалось, что беспримерная междоусобная война кончилась раз и навсегда и новоизбранному монарху остается только судить виновных. Надежды эти отчасти подкреплялись поведением самого Хмельницкого. Казаки, штурмующие Замостье, громогласно объявили себя сторонниками Яна Казимира. Хмельницкий прислал письмо, полное верноподданнических уверений, и просил милости для себя и запорожского войска. Всем было известно, что король, согласный с политикой канцлера Осолиньского, был готов сделать казакам большие уступки. Как перед пилавецкой битвой все ожидали войны, так теперь рассчитывали на мир. Все надеялись, что после стольких злоключений республика отдохнет и залечит под новым царствованием свои раны.

Скоро из Варшавы выехал к Хмельницкому Сняровский, и вскоре разнеслась радостная весть, что казаки отступают от Замостья, отступают на Украину, где спокойно будут ожидать королевских приказов и комиссию, которая займется рассмотрением их жалоб. Казалось, над истомленной страной после страшной бури засияла яркая радуга надежды.

Правда, не было недостатка и в зловещих приметах, но при всеобщем радостном оживлении никто не обращал на них внимания. Король поехал в Ченстохово возблагодарить Святую Деву за избрание, а оттуда в Краков на коронацию. За ним последовали все сановники. Варшава опустела; в ней остались только exules [82] из Руси, те, которые не хотели возвращаться в свои разграбленные поместья или которым незачем и некуда было возвращаться. Князь Еремия, как сенатор республики, должен был ехать за королем, а Володыевский и Заглоба во главе одной драгунской хоругви, не теряя времени, отправились в Замостье, чтобы обрадовать Скшетуского известием о Богуне и потом вместе отправиться разыскивать княжну.

Пан Заглоба оставил Варшаву не без некоторого чувства сожаления: в этом съезде шляхты, в водовороте выборов, в постоянных попойках и приключениях он чувствовал себя как рыба в воде. Но шляхтич утешал себя мыслью, что возвращается к деятельной жизни, где способности его могут иметь надлежащее применение. Кроме того, у него составилось особое мнение об опасностях столичной жизни, и вот как он делился им с Володыевским:

— Положим, пан Михал, мы в Варшаве совершили много славных дел, но если б, сохрани Бог, остались там еще, то вконец изнежились бы, как некий славный карфагенянин под лазурным небом Капуи. А женщины… это хуже всего. Они каждого доведут до гибели, и знайте, что ничего нет коварнее женщины. Человек начинает стареть, а его все тянет…

— Э, что вы за вздор несете! — перебил его Володыевский.

— Я часто сам себе повторяю, что пора бы мне остепениться, но чувствую, что кровь моя все еще не остыла. Вы человек более флегматичный, вам что! Но оставим это. Теперь мы вступаем в новую жизнь. Я уже соскучился без войны. Полк наш вооружен отлично, а вокруг Замостья шатаются разные шайки, значит, можно позабавиться. Кроме того, увидим нашего Скшетуского и того умника, того литовского журавля, ту хмелевую жердь, пана Лонгинуса. Сколько времени мы не виделись!

— Вы скучаете по нему, а как сойдетесь вместе, то не даете ему покоя.

— Да ведь он, что ни слово — то уши вянут. Да из него и слова-то не вытянешь! Вся сила у него ушла в руки, а в голову ничего. Если кого сдавит в объятиях, тот, считай, покойник, а вместе с тем во всей республике нет младенца, который бы не одурачил его. Слыханное ли дело, чтобы человек с таким состоянием был таким тупым?

— Разве он так богат?

— Он? Когда я с ним встретился, пояс его был туго-претуго набит червонцами. Сколько там было, не знаю, много что-то. Потом он перечислял мне свои деревни: Мышьи Кишки, Песьи Кишки, Пигвишки, Сыруцяны… черт упомнит все эти языческие названия! Ему принадлежит половина всего уезда. У литовцев род Подбипентов в большом почете.

— А вы не преувеличиваете его владений?

— Нисколько. Я повторяю то, что слышал от него, а он за всю свою жизнь не соврал ни разу, потому что и для этого слишком туп.

— Ну, значит, Анна будет большой барыней. Но я никак не могу согласиться с вами, что он глуп. Человек он положительный, храбрый, в случае надобности никто лучше его не даст совета, а что красноречием не отличается, так не всякому же Бог дал такой язык, как вам. Что толковать, рыцарь он такой, каким следует быть, да вы и сами его любите.

— Наказание с ним божеское, — проговорил Заглоба. — Я только одним и утешаюсь, что буду ухаживать за панной Анной.

— Не советую. Человек он кроткий, но при этом и его терпенье может лопнуть.

— Пусть лопнет. Я ему уши обрублю, как пану Дунчевскому.

— Я и кровному врагу не желал бы ссориться с ним.

— Ну-ну, все равно. Только бы нам увидеть его. Желание пана Заглобы исполнилось раньше, чем он ожидал.

В Конской Воле Володыевский решил остановиться, чтобы дать отдых лошадям. Кто опишет изумление обоих друзей, когда, войдя в темные сени постоялого двора, они нос к носу столкнулись с самим паном Подбипентой.

— Боже мой! — обрадовался Заглоба. — Сколько времени не виделись! Казаки не изрубили вас в Замостье?

Подбипента бросился обнимать приятелей.

— Куда едете? — спросил Володыевский.

— В Варшаву, к князю.

— Князя нет в Варшаве; он уехал с королем на коронацию в Краков.

— А меня пан Вейгер отправил в Варшаву с письмом и за указаниями, куда идти княжеским полкам. Они, слава Богу, уже не нужны в Замостье.

— Вам не нужно никуда ездить. Мы везем приказ.

Пан Лонгинус опечалился. Он рассчитывал увидеть двор и в особенности полюбоваться на одну особу. Заглоба многозначительно подмигнул Володыевскому.

— Тогда я в Краков поеду, — решил, поразмыслив, литвин. — Мне приказано отвезти письмо, я и отвезу… а вы куда едете?

— В Замостье, к Скшетускому.

— Поручика нет в Замостье.

— Вот тебе на! Где же он?

— Где-то около Хороший, бьет разбойничьи шайки. Хмельницкий ушел, но полковники его безобразничают по дорогам. Староста валецкий послал на них пана Якуба Реговского…

— И Скшетуского?

— Да. Только они действуют порознь.

Заглоба приказал принести три гарнца пива и уселся за стол вместе с Володыевским и паном Лонгинусом.

— А вы, пан Подбипента, еще не знаете самой важной и приятной новости, — начал Заглоба, — мы с паном Михалом Богуна убили.

Литвин так и подскочил на месте.

— Родные мои! Может ли это быть?

— Это так же верно, как и то, что вы нас видите.

— И вы вдвоем убили его?

— Да.

— Вот новость! О, Боже, Боже! — и пан Лонгинус захлопал в ладоши. — Вы говорите вдвоем. Как же это — вдвоем?

— Сначала я обошел его так, что он нас вызвал, понимаете? Потом пан Михал первым вышел с ним на поединок и отделал его, как святочного поросенка.

— А вы не дрались с ним?

— Ну, надо же!? — рассердился Заглоба. — Я думаю, вы недавно пускали себе кровь, и от этого ваш ум помутился. Что же вы думали, что я стану с трупом драться или добивать лежачего?

— Вы ведь говорили, что вдвоем… Пан Заглоба пожал плечами.

— С этим человеком и у святого терпенье лопнет. Пан Михал, разве Богун не обоих нас вызвал?

— Обоих, — подтвердил Володыевский.

— Теперь вы поняли?

— Пусть будет так, — согласился Лонгинус. — Пан Скшетуский тоже искал Богуна под Замостьем, но его там не было.

— Как? Скшетуский искал его?

— Я вижу, вам надо все рассказать по порядку. Как вам известно, мы остались в Замостье, а вы поехали в Варшаву. Казаков нам не пришлось долго ждать, они целою тучею нагрянули из-под Львова. Но наш князь так укрепил Замостье, что они простояли бы под его стенами два года. Мы думали, что они и не приступят к штурму, и очень жалели об этом, так как рассчитывали видеть их поражение. А так как с ними были и татары, то и я принадлежал к числу недовольных. Я все надеялся, что милосердный Господь пошлет мне три головы…

— Просите одну, просите одну, только умную, — перебил Заглоба.

— Вы опять за свое… Слушать гадко… Мы думали, что нас не будут штурмовать, оказалось, нет: сумасшедшие казаки сейчас же принялись строить осадные машины, а потом полезли на нас. Потом уж выяснилось, что Хмельницкий был против, но Чарнота, их обозный, насел на него, обвинил его в трусости, в измене; Хмельницкий согласился и послал первым Чарноту. Что творилось, родные мои, того словами не выскажешь. Света белого не видно было за дымом и выстрелами. Пошли они сначала отважно, засыпали рвы и пробрались на стены, но мы им такого задали жару, что они потом и от стен, и от своих машин убежали. Тогда мы поскакали вдогонку и перерезали их, как телят.

Володыевский потер руки.

— Ух! Жаль, что меня не было на этой свадьбе! — восторженно вскричал он.

— И я бы там пригодился, — со спокойной самоуверенностью сказал Заглоба.

— Больше всех отличились пан Скшетуский и пан Якуб Реговский, оба славные рыцари, хотя враждебно настроенные друг против друга, в особенности пан Реговский против Скшетуского. Он непременно вызвал бы его, если бы пан Вейгер не запретил поединка под страхом смертной казни. Сначала мы не понимали, в чем дело, и только потом узнали, что пан Реговский — родственник пана Лаща, которого князь, помните, выгнал из полка за историю со Скшетуским. Отсюда и обида Реговского на князя, на всех нас, в особенности на поручика, отсюда и их соперничество, которое в итоге принесло им только славу, потому что один старался превзойти другого. Оба были первыми и на стенах, и во время вылазок. Наконец, Хмельницкому надоел штурм, и он повел правильную осаду, не пренебрегая хитростями, которые помогли бы ему взять город. Решительный он человек, но вместе с тем и obscurus [83]. Он думал, что пан Вейгер немец, видно, никогда не слыхал о поморских воеводах этой фамилии, и написал ему письмо, в котором склонял старосту к измене как чужеземца. Пан Вейгер отписал гетману, кто он таков и какой неудачный путь избрал Хмельницкий для его искушения. Свое письмо староста хотел послать с кем-нибудь более значительным, чем простой трубач, но охотников идти в лагерь к этому дикому сброду нашлось немного. Один отговаривался тем, другой — сем, и вот тут-то начинается самая интересная история… Вы слушаете?

— Слушаем, слушаем.

— Отвезти письмо взялся я и когда приехал, застал гетмана пьяным. Принял он меня прескверно, даже булавой грозил, когда прочел письмо, а я, смиренно поручив свою душу Богу, думал так: "Тронь только, я тебе башку кулаком размозжу". А что мне было делать, дорогие мои, а?

— Весьма неглупая мысль! — с некоторым чувством умиления воскликнул Заглоба.

— Но его удерживали полковники и близко ко мне не подпускали, — продолжал пан Лонгинус, — в особенности один, молодой, такой смелый, что хватал его за руку и отталкивал. Смотрю я, кто это меня защищает, и дивлюсь его смелости… Оказывается, Богун.

— Богун? — вскрикнули разом Володыевский и Заглоба.

— Он самый. Я узнал его, потому что видел в Розлогах, да и он меня тоже. Слышу, говорит Хмельницкому: "Это мой знакомый". А Хмельницкий с быстротою, как это обычно бывает у пьяных, отвечает. "Коли он твой знакомый, сынок, дай ему пятьдесят талеров, а я дам ответ". И дал мне ответ, а насчет денег я сказал, чтоб он их для своих гайдуков приберег, так как княжескому офицеру не след пользоваться подачками. Меня довольно вежливо проводили из палатки, но едва я вышел, как ко мне подходит Богун: "Мы, говорит, виделись в Розлогах". — "Так точно, говорю, только тогда я не ведал, голубчик, что найду вас в этом лагере". А он на это: "Не своя воля, несчастье загнало". В разговоре я напомнил ему, как мы его под Ярмолинцами побили. "Я не знал, с кем имею дело, говорит он, кроме того, был ранен в руку, а люди мои думали, что их бьет сам князь Еремия". И мы ничего не знали (это я говорю), иначе, прознай пан Скшетуский, что это вы, одному бы из вас не жить на белом свете.

— Так бы и было непременно. А он что на это? — спросил Володыевский.

— Он сразу переменил разговор. Рассказал мне, как Кривонос послал его с письмами к Хмельницкому под Львов, чтоб дать ему небольшой отдых, как Хмельницкий не хотел отсылать его назад, назначая его для другого, более важного дела. Наконец, спрашивает: "Где пан Скшетуский?", а когда я сказал ему, что в Замостье, он прибавил: "Может быть, встретимся" — и простился со мной.

— Я полагаю, что вслед за этим Хмельницкий отправил его с письмами в Варшаву, — сказал Заглоба.

— Так оно и есть, только подождите. Я возвратился в крепость и дал отчет пану Вейгеру о моем поручении. Была уже поздняя ночь. На другой день снова штурм, еще более ожесточенный, чем первый. Я не имел времени увидеться с паном Скшетуским и только на третий день говорю ему, что видел Богуна и говорил с ним. А тут было много офицеров и пан Реговский в том числе. Тот услыхал и сказал с насмешкой: "Я знаю, что тут дело идет о женщине; если вы такой рыцарь, как говорят о вас, Богун в ваших руках: вызовите его и будьте уверены, что этот забияка не откажется, а мы со стены полюбуемся на интересное зрелище. Впрочем, о вас, вишневецких, говорят больше, чем вы того заслуживаете". Тут пан Скшетуский так посмотрел на Реговского, что тот сразу прикусил язык. "Вы думаете так? Хорошо! Я только не знаю, решитесь ли вы, сомневающийся в нашей храбрости, пойти в казацкий лагерь и вызвать от моего имени Богуна". А Реговский говорит: " Отчего бы не пойти, но я вам не брат, не сват, поэтому и не пойду". Тут все подняли Реговского на смех; тот обиделся не на шутку и на другой день действительно пошел в казацкий лагерь, но уже не застал там Богуна. Сначала мы не верили этому, но теперь, после вашего рассказа, я вижу, что Реговский сказал правду. Хмельницкий, должно быть, действительно послал Богуна, а вы его убили.

— Так оно и было, — сказал Володыевский.

— Скажите нам, — спросил Заглоба, — где мы найдем теперь Скшетуского? Нам необходимо отыскать его, чтобы вместе отправиться на поиски княжны.

— В Замостье найдете; его там все знают. Он вместе с Реговским казацкого полковника Калину наголову разбил. А потом Скшетуский уже без Реговского уничтожал татарские чамбулы. А теперь вышел на охоту за бандами.

— А Хмельницкий что, молчит?

— Хмельницкий за них не заступается; он говорит, что они грабят вопреки его приказаниям. Иначе кто бы поверил его покорности королю?

— Какая мерзость это пиво! — сказал Заглоба.

— За Люблином вы поедете краем совершенно опустошенным, — продолжал далее литвин. — Казацкие отряды заходили даже дальше Люблина, татары брали там пленных, и сколько полонили около Замостья и Грубешова, это только Богу одному известно. Несколько тысяч отбитых пленников Скшетуский уже отправил в крепость. Он там трудится изо всех сил, забывая о себе.

Пан Лонгинус вздохнул и поник головою.

— Я думаю, что Бог непременно пошлет утешение Скшетускому и возвратит ему потерянное счастье, потому что велики заслуги этого рыцаря. В эти времена порока и себялюбия, когда каждый думает только о себе, он всем жертвует для отечества. Милые вы мои, ведь он давно бы мог получить отпуск у князя, мог бы ехать на розыски княжны, а вместо этого ни на минуту не бросил свою службу и, нося в сердце муку, не знает ни минуты отдыха.

— Римлянин по натуре, что и говорить! — вздохнул Заглоба.

— Пример нам брать с него нужно.

— В особенности вам, пан Подбипента. Вы на войне ищете не славы отечеству, а три какие-то глупые головы.

— Бог услышит мои молитвы! — воскликнул пан Лонгинус и поднял очи к небу.

— Скшетуского Бог уже вознаградил смертью Богуна, — сказал Заглоба, — и тем, что послал минуту покоя республике. Теперь для него настало время подумать о себе.

— Вы поедете с ним? — спросил литвин.

— А вы нет?

— Я бы хотел всею душою, если бы не эти письма. Одно от старосты валецкого к королю, другое к князю, а третье от пана Скшетуского тоже к князю с просьбой об отпуске.

— Мы везем ему разрешение на отпуск.

— Да, но все-таки как же мне быть с письмами?

— Вы должны ехать в Краков, иначе и быть не может. Но я откровенно скажу вам: ваши руки очень пригодились бы нам в нашем предприятии, ведь ни на что другое вы и не годитесь. Там нужно держать ухо востро, и прежде всего переодеться в казацкие свитки, прикидываться мужиками, а вы так бросаетесь в глаза своим ростом, что каждый спросит: это что за жердь, откуда взялся такой казак? Нет, нет! Поезжайте-ка вы в Краков, а мы как-нибудь и без вас управимся.

— И я так же думаю, — сказал Володыевский.

— Стало быть, я поеду, — ответил пан Подбипента. — Да благословит вас милосердный Бог и да поможет Он вам. А вы знаете, где ее прячут?

— Богун не хотел говорить. Мы знаем только то, что мне удалось подслушать во время моего плена, но и этого совершенно достаточно.

— Как же вы ее найдете?

— А голова моя на что? И не такие загадки разгадывать приходилось. Теперь все дело в том, как бы поскорей добраться до Скшетуского.

— Спросите о нем в Замостье. Пан Вейгер должен знать; они связь поддерживают. Ну, да благословит вас Бог!

— И вас также, — сказал Заглоба. — Когда будете у князя в Кракове, поклонитесь от меня пану Харлампу.

— Кто он такой?

— Литвин; красавец писаный. В него все фрейлины княгини повлюбились.

Пан Лонгинус задрожал.

— Ну, будьте здоровы! Что за гадкое пиво в этой Конской Воле, — заключил Заглоба, подмигивая Володыевскому.

Глава XV

Пан Лонгинус с тревожным сердцем поехал в Краков, а коварный пан Заглоба вместе с Володыевским в Замостье, где им пришлось пробыть всего только один день. Комендант крепости сообщил им, что он давно не получал никаких известий от Скшетуского и думает, что войска, находящиеся под его началом, пойдут на Збараж. Это было тем более правдоподобно, что Збараж, как владение Вишневецких, скорее всего мог подвергнуться нападению заклятых врагов князя. Перед паном Володыевским и Заглобой открывалась длинная и трудная дорога, но делать более ничего не оставалось — все равно рано или поздно придется идти за княжной, и рыцари пустились в путь, останавливаясь только для необходимого отдыха или усмирения разбойничьих шаек, до сих пор шляющихся по дорогам.

Край был весь опустошен. Иногда в течение целого дня не встретишь живого человека. Города лежали в развалинах, деревни сожжены и пусты, народ вырезан или забран в плен, по дороге — только трупы, остовы домов, костелов, церквей да псы, воющие на развалинах. Кто пережил татарское нашествие, тот хоронился в лесных трущобах, замерзал от холода, умирал от голода, не смея показаться на Божий свет, не веря, что лихо могло миновать. Володыевский вынужден был кормить своих лошадей корою деревьев или полуобгорелою соломою с крестьянских крыш. Стоял конец октября, но зима вступала в свои права и грозила быть настолько же холодною, насколько мягка была прошлогодняя. Земля замерзла, поля были покрыты снегом, а берега речек по утрам затягивались тонким слоем ледяной коры. Погода стояла сухая, бледные солнечные лучи не согревали землю и в полуденную пору, зато по утрам и вечерам на небе ярко разгорались красные зори — верный признак скорой и суровой зимы.

После войны и голода должен был явиться третий враг людской — мороз, но люди ждали его с нетерпеньем; он вернее всяких переговоров положит конец войне. Пан Володыевский был уверен, что очень скоро у него будет реальная возможность отправиться на поиски княжны. Главное препятствие, война, было устранено.

— Не верю я в чистосердечие Хмельницкого, — повторял он. — Хитрая лисица знает, что казаки бессильны, если не могут окопаться, и в открытом поле не устоят против наших полков. Теперь они отойдут на зимовники, а стада выгонят на снег. Татарам тоже нужно отправить пленных. Если зима будет суровая, мы сможем отдыхать до новой травы.

— Может быть; но нам и не потребуется столько времени. Даст Бог, перед заговеньем отпразднуем свадьбу пана Скшетуского, — говорил Заглоба.

— Только бы нам теперь не разойтись с ним.

— При нем три хоругви; это ведь не иголку искать в стоге сена. Может быть, мы его нагоним под Збаражем, если он еще не управился с шайками гайдамаков.

— Догнать-то мы его не догоним, хоть бы весточку какую иметь о нем.

Однако вести добиться было нелегко. Крестьяне видели много проходящих мимо хоругвий, слышали и о стычках их с разбойниками, но не могли определенно сказать, чьи это хоругви, Реговского или Скшетуского, от этого наши друзья окончательно теряли голову. А тут подоспела весть о неудачах казаков при столкновении с литовскими войсками. За победу, одержанную Хмельницким над коронными войсками, теперь пришлось заплатить поражением. Пал Полумесяц, старый и опытный атаман, и дикий Небаба, и Кшечовский, который в рядах бунтовщиков добрался не до званий и почестей, а до кола. Казалось, Немезида отомстила ему за немецкую кровь, пролитую на берегу Днепра, за кровь Флика и Вернера. Кшечовский попал в руки немецкого радзивилловского полка и, тяжело раненный, был посажен на кол, на котором мучился целый день, пока не испустил дух. Таков был конец того, кто по своему мужеству и военным способностям мог бы стать вторым Стефаном Хмелевским, если бы жажда богатств и почестей не толкнула его на путь измены, вероломства и кровавых бесчинств.

С ним, с Полумесяцем и Небабой почти двадцать тысяч казаков сложили свои головы на поле брани или потонули в болотах Припяти. Страх, как вихрь, пролетел над буйной Украиной. Всем казалось, что после великих триумфов, после Желтых Вод, Корсуня, Пилавца настало время великих поражений вроде Солоницы и Кумеек. Сам Хмельницкий, хотя и стоящий на вершине славы, более сильный, чем когда-либо, струсил при известии о смерти Кшечовского и вновь начал выпытывать свое будущее у вещуний. Колдуньи ворожили разно, предсказывали новые великие войны и победы и поражения, только так и не смогли сказать, что будет с самим гетманом.

С одной стороны, зима, с другой — поражение Кшечовского предвещали долгий мир. Край начинал успокаиваться, опустевшие деревушки понемногу вновь заселялись, и робкие надежды опять вселялись в людские сердца.

С такой же надеждой наши друзья после долгой и трудной дороги благополучно добрались до Збаража и тотчас же отправились к коменданту, в котором, к немалому своему удивлению, узнали Вершула.

— А Скшетуский где? — перво-наперво спросил Заглоба.

— Его нет.

— Вы управляете этою крепостью?

— Я. Сначала управлял Скшетуский, но он уехал и сдал гарнизон мне до своего возвращения.

— А когда он хотел возвратиться?

— Он ничего не говорил, потому что и сам не знает, только сказал на прощанье: "Если кто приедет ко мне, скажите, чтоб подождали меня".

Заглоба и Володыевский переглянулись.

— Как давно он выехал? — спросил пан Михал.

— Десять дней тому назад.

— Пан Михал! — сказал Заглоба. — Хорошо бы пан Вершул угостил нас ужином. На голодный желудок как-то плохо говорится. За трапезой и потолкуем.

— С радостью готов служить вам, тем более что и сам собирался садиться за стол. В конце концов командование переходит к пану Володыевскому, как к старшему офицеру. Значит, он может распорядиться всем.

— Оставьте команду при себе, пан Криштоф, — сказал Володыевский. — Вы старше меня летами, а мне, кроме того, вот-вот придется выехать.

Вскоре подали ужин. Пан Заглоба, несколько утолив первый голод двумя мисками похлебки, спросил у Вершула:

— Как вы думаете, куда мог поехать Скшетуский? Вершул отослал людей, прислуживающих за столом, и, поразмыслив, сказал:

— Я могу только догадываться, ведь Скшетуский держал это в секрете, потому-то мне и не хотелось говорить при прислуге. Он воспользовался моментом, зная, что мы простоим здесь до весны, и, должно быть, отправился на поиски княжны, чтобы, отыскав, вырвать ее из рук Богуна.

— Богуна нет более на свете, — сказал Заглоба.

— Как так?

Пан Заглоба в третий или четвертый раз принялся рассказывать приятную для него историю. Вершул, так же как и пан Лонгинус, не мог прийти в себя от изумления.

— Если так, то Скшетускому будет легче, — сказал он.

— Все дело в том, отыщет ли он ее. А людей много взял он с собою?

— Никого, только одного пажа русского.

— Он поступил умно, потому что тут надо брать только хитростью. До Каменца можно было бы, пожалуй, дойти с небольшим отрядом, но уже в Ушице и Могилеве, вероятно, стоят казаки; там хорошие зимовники, а в Ямполе самое казацкое логово. Туда нужно идти или с целой дивизией, или одному.

— А почему вы думаете, что он пошел в ту сторону? — спросил Вершул.

— Она спрятана за Ямполем, и он знал об этом. Но там столько оврагов, буераков, столько болот и камышей, что, даже зная место, трудно добраться до него, а не зная, и подавно. Если бы мы были вместе, дело пошло бы, может быть, быстрее, но ему одному… сомневаюсь, чтобы ему повезло… разве только случай укажет ему дорогу, потому что ведь там даже и расспрашивать нельзя.

— Так вы хотели сами ехать с ним?

— Да. Но что же мы станем делать теперь, пан Михал? Ехать за ним или не ехать?

— Я полагаюсь на ваше решение.

— Гм! Десять дней, как уехал… Не догоним… И самое главное, он приказал ждать себя. Бог знает, какою дорогою он поехал. Мог на Плоскиров и Бар, по старому тракту, а мог и на Каменец-Подольский. Дело хитрое.

— Не забудьте, — сказал Вершул, — что это мое предположение. Я не могу сказать с полной уверенностью, что он поехал за княжной.

— В том-то и дело, в том-то и дело! А если он поехал только для того, чтобы взять где-нибудь "языка", и потом вернется в Збараж? Он ведь знал что мы собирались идти вместе, и мог ждать нас. Как тут решишь?

— Я советовал бы подождать дней десять.

— Это ни к чему не приведет. Или ждать, или не ждать вовсе.

— А я думаю ждать нам нечего. Что мы потеряем, если выедем завтра утром? Не найдет пан Скшетуский княжны, тогда, может быть, Бог нам поможет, — сказал Володыевский.

— Видите ли, пан Михал, здесь нельзя поступать так опрометчиво, — заметил Заглоба. — Вы человек молодой, вам хочется приключений, но мы подвергнемся прямой опасности, если мы сами по себе, а он сам по себе будет искать. Этим мы можем возбудить подозрение в тамошних людях. Казаки хитры и боятся, чтобы кто-нибудь не открыл их замыслов. Они могут вести переговоры с пашою, ближайшим к Хотину, или заднестровскими татарами, на случай будущей войны, кто их там знает! Тогда на посторонних людей они обратят особое внимание. Выдать себя легко, а потом что?

— Тем более, что и Скшетуский может оказаться в переделке, из которой не выйдет без посторонней помощи.

— И это правда.

Заглоба погрузился в глубокие размышления. Наконец он очнулся и сказал:

— Взвесив все, я решил ехать. Володыевский с облегчением вздохнул.

— А когда?

— Дня три отдохнем, соберемся с силами.

Наутро два друга приступили к сборам, как вдруг неожиданно прибыл слуга Скшетуского, молодой казачонок Цига, с письмом к Вершулу. Услышав об этом, Заглоба и Володыевский поспешили к коменданту. Вот что писал Скшетуский.

"Я теперь нахожусь в Каменце и еду в Егорлык с купцами-армянами, с которыми меня познакомил пан Буковский. У них пропускная грамота от татар и казаков на проезд до Аккермана. Мы поедем на Ушицу, Могилев и Ямполь с татарами, останавливаясь повсюду; может быть, Бог поможет нам найти то, что мы ищем. Товарищам моим, Володыевскому и пану Заглобе, скажите, пан Криштоф, чтоб они ждали меня в Збараже, если у них нет другого дела. По дороге, где я еду, даже небольшим отрядом ехать нельзя из-за страшной подозрительности казаков, которые зимуют в Егорлыке. Что я сделаю один, того мы втроем не сделали бы, а я, в случае чего, могу выдать себя за армянина. Поблагодарите их за их готовность помогать мне, но ждать их я не мог: каждый лишний день приносил мне новые мучения, да и не знал я, приедут ли они в Збараж, а время все уходило. Сейчас как раз все купцы разъезжаются с своими товарами. Пан Буковский ручается за моих купцов, а я вполне надеюсь на милосердие Божие. Аминь!"

Пан Заглоба дочитал письмо и посмотрел на своих товарищей. Те молчали; наконец, Вершул проговорил:

— Я знал, что он туда поедет.

— Что нам теперь делать? — спросил Володыевский.

— Что ж делать? — сказал Заглоба и развел руками. — Теперь нам и незачем ехать. То, что он едет с купцами, это хорошо; значит, повсюду может заглянуть, не возбуждая подозрений. Теперь всякий казак богат, ведь они разграбили половину республики. Плохо было бы нам, пан Михал, за Ямполем. Скшетуский-то черный, как валах, и легко может сойти за армянина, а вас тотчас же раскусили бы, узнали по вашим пшеничным усикам. В мужицкой одежде тоже не так-то просто… Ну, да сохранит его там Бог! В нас никакой и надобности нет, хотя я крайне сожалею, что не могу способствовать вызволению моей бедняжки. Все-таки мы оказали Скшетускому огромную услугу, заколов Богуна. Иначе я не ручался бы за голову пана Яна.

Володыевский был явно огорчен. Он уже предвкушал множество приключений во время дороги, а теперь ему предстояло Долгое и скучное пребывание в Збараже.

— А не проехаться ли нам хоть до Каменца? — спросил он.

— Что мы там будем делать? Да и расходы одни, — ответил Заглоба. — Все равно прирастем, как грибы к какой-нибудь стене; нужно ждать, запасясь терпением; такое путешествие, в какое отправился Скшетуский, займет немало времени. Завтра пойдем в церковь, помолимся за него Богу. Богуна устранили — это самое главное. Прикажите расседлать коней, пан Михал; ничего не поделаешь — придется ждать.

Действительно, со следующего дня для наших приятелей начались однообразные дни ожидания и потянулись один за другим скучной и долгой вереницей. Ни пьянством, ни игрой в кости, ничем не скрасишь времени ожидания. Тем временем наступила суровая зима. Снег толстым слоем покрыл збаражские укрепления, зверь и дикая птица искали спасения в человечьем жилье. Прошел декабрь, январь и февраль, а о Скшетуском не было ни слуху ни духу.

Пан Володыевский ездил в Тарнополь искать приключений; Заглоба нахохлился и неожиданно почувствовал, что начинает стареть.

Глава XVI

Комиссары, высланные республикой для заключения договоров с Хмельницким, после неописуемых трудностей добрались до Новоселок и остановились там, ожидая ответа победоносного гетмана, который в это время проживал в Чигирине. Комиссары сидели унылые и перепуганные; всю дорогу смерть постоянно заглядывала им в очи, а трудности все увеличивались на каждом шагу. День и ночь окружали их толпы черни, одичавшей до последней степени от своих зверств, и выли, требуя смерти послов. Что ни день, то приходилось натыкаться на ни от кого не зависимые ватаги разбойников или диких чабанов, не имеющих ни малейшего представления ни о каких законах, жаждущих только крови и добычи. Правда, комиссары имели при себе конвой из ста всадников, да, кроме того, Хмельницкий на всякий случай прислал им полковника Донца с четырьмя сотнями казаков, но весь этот эскорт легко мог оказаться недостаточным, потому что толпы черни росли с каждым часом и все более распоясывались. Кто из конвоя удалялся хоть на минуту от своих, тот пропадал без следа. Это была по сути просто горстка путников, окруженная стаей голодных волков. Так проходили целые дни, недели, а однажды ночью узникам в Новоселках показалось, что подошла последняя минута. Драгунский конвой и эскорт Донца еще с вечера вели борьбу за жизнь комиссаров, которые, оплакивая себя заживо, уже препоручали свою душу Богу. Кармелит Лентовский по очереди исповедовал каждого, а из-за окон вместе с порывами ветра доносились дикий шум, звуки выстрелов, гомерический хохот, крики: "На погибель!" и требования головы воеводы Киселя, особенно ненавидимого казаками.

То была страшная, долгая зимняя ночь. Кисель подпер голову рукою и несколько часов просидел неподвижно. Он не боялся смерти; с самой минуты выезда из Гущи он был так истомлен, измучен, что с радостью простился бы с жизнью, но его душу терзало бездонное отчаяние. Он, русин по крови, первый взял на себя роль умиротворителя этой беспримерной войны, он выступал везде, в сенате и на сейме, горячим сторонником мира, он стоял на стороне примаса и канцлера, он всегда противился Еремии, он делал все для добра и пользы республики и свято верил, что договоры, уступки все уладят, примирят, сблизят позиции сторон, и ют теперь, в эту минуту, когда он привез булаву Хмельницкому и уступки казакам, теперь он усомнился во всем, ясно увидел тщету своих усилий, увидел пропасть, разверзнутую прямо под его ногами.

"Неужели они не хотят ничего, кроме крови, неужели добиваются одной этой свободы, свободы убийства и грабежа?" — в отчаянии спрашивал у себя воевода и с трудом удерживал стон, готовый вырваться из его благородной груди.

— Голову Киселя, голову Киселя! На погибель! — словно отвечала ему толпа.

И охотно отдал бы воевода свою седую голову, если бы не сознание, что для спасения республики и самих казаков этого явно недостаточно. Им нужно дать что-то большее. Пусть же грядущий день заставит их желать этого.

Когда он думал так, слабый проблеск надежды и упования вновь осветил его скорбящую душу. Несчастный старик повторял себе, что эта чернь не составляет еще всего казачества, что здесь еще не Хмельницкий и его полковники, а только с ними и начнутся переговоры.

Но могут ли договоры быть прочны, пока полмиллиона холопов стоят под ружьем? Не растают ли они при первом дуновении весны, как снега, которыми теперь укрыта степь. И воеводе вновь приходили в голову слова Еремии: " Даровать прощение можно только побежденным", и вновь пропасть разверзлась под его ногами.

Наступила полночь. Шум и выстрелы немного стихли, на дворе свирепела вьюга; утомленная толпа начала мало-помалу расходиться по домам.

Войцех Мясковский, подкоморий львовский, поднялся с лавки и подошел к занесенному снегом окну.

— Кажется, с Божьей помощью, до завтра доживем, — сказал он.

— Кто бы мог сказать, что мы представляем из себя мирное посольство! — сказал пан Зеленский, подчаший брацлавский, и горько улыбнулся.

— Я не раз бывал послом у татар, — прибавил пан хорунжий новогрудский, — но такого никогда еще не приходилось видеть. В нашем лице республике нанесено еще большее оскорбление, чем под Корсунем и Пилавцем. Я повторяю вам, господа: возвратимся назад; о переговорах и речи быть не может.

— Возвратимся, — как эхо, повторил пан Бжозовский, каштелян киевский. — Мира быть не может, да будет война!

Кисель поднял голову и уставился на каштеляна.

— Желтые Воды, Корсунь, Пилавец! — глухо сказал он и замолчал, а за ним и все замолчали, только пан Кульчинский, скарбник киевский, начал громко читать молитву, а пан ловчий Кшетовский обхватил руками голову и все повторял:

— Что за времена! Что за времена! Боже, смилуйся над нами.

Вдруг двери отворились, и Брышовский, капитан драгунов епископа познанского, начальник конвоя, вошел в комнату.

— Пан воевода, — сказал он, — какой-то казак желает видеть панов комиссаров.

— Хорошо, — ответил Кисель, — а чернь разошлась уже?

— Все разошлись, завтра обещали вернуться.

— Сильно они напирали?

— Страшно, казакам Донца пришлось уложить нескольких. Завтра обещали сжечь нас.

Двери вновь отворились, и какой-то высокий, чернобородый человек остановился на пороге.

— Кто ты? — спросил Кисель.

— Ян Скшетуский, гусарский поручик князя-воеводы русского.

Каштелян Бжозовский, пан Кульчинский и ловчий Кшетовский вскочили с лавок. Все они в прошлом году бились под предводительством князя под Махновкой и Константиновом и отлично знали пана Яна. Кшетовский, кроме того, был его хорошим приятелем. Он заключил Скшетуского в свои объятия.

— Что ты тут делаешь и как добрался до нас? — спросил он.

— В холопском одеянии, как видишь.

— Пан воевода! — крикнул Бжозовский. — Это лучший рыцарь из хоругви воеводы русского, прославленный на все войско.

— Приветствую вас всем сердцем, — сказал Кисель, — и вижу, что вы действительно должны быть храбрым и опытным рыцарем, если сумели пробраться к нам. Чего же вам нужно от нас?

— Я прошу вас дозволить мне идти вместе с вами.

— Вы собираетесь идти в пасть ко льву, но если таково ваше намерение, мы не хотим препятствовать вам.

Скшетуский молча поклонился.

Кисель с удивлением рассматривал его. Суровое лицо молодого рыцаря сразу поразило его каким-то скорбным величием.

— Скажите мне, — спросил он, — что заставляет вас идти туда, куда никто бы не пошел по доброй воле?

— Несчастье, пан воевода.

— С моей стороны нескромно было бы расспрашивать далее, — сказал Кисель. — Вы, должно быть, потеряли кого-нибудь из близких и теперь отправились на его поиски?

— Да.

— И давно это случилось?

— Прошлою весною.

— Как! И вы только теперь начинаете разыскивать? Ведь прошел почти год! Что же вы делали до сих пор?

— Дрался под знаменами русского воеводы.

— Неужели князь не давал вам отпуска?

— Я сам этого не хотел.

Кисель снова посмотрел на молодого рыцаря.

— Всем нам, служившим вместе с князем, — заговорил киевский каштелян, — известны несчастья этого рыцаря, не раз мы плакали над его злоключениями, а он предпочитал служить отчизне, вместо того чтоб заниматься своими делами. Редкий это пример в нынешнее проклятое время.

— Если вам понадобится мое ходатайство у Хмельницкого, то, поверьте, я не постесняюсь просить его содействия, — сказал Кисель.

Скшетуский снова поклонился.

— Идите, отдохните теперь, — ласково продолжал воевода. — Вы, вероятно, утомлены, как и все мы. И мы ни на минуту не имели покоя.

— Я его возьму к себе; он мой друг, — сказал ловчий Кшетовский.

— Пойдемте и мы. Кто знает, будем ли мы спать следующую ночь?

— Может быть, сном вечности, — заключил воевода.

С этими словами он удалился в спальню, а за ним разошлись и все прочие. Кшетовский повел Скшетуского на свою квартиру, которая располагалась неподалеку. Впереди шел паж с фонарем в руках.

— Какая темь, — сказал ловчий, — а вьюга все усиливается. О, пан Ян, ну и страху натерпелись мы здесь! Я думал, что день страшного суда наступил. Чернь почти приставила нож к нашим глоткам. Мы уже начинали прощаться друг с другом.

— Я находился среди черни, — сказал Скшетуский. — Завтра вечером ждут новую ватагу разбойников, которой дали знать о вас. Завтра непременно нужно выехать. Ведь вы в Киев едете?

— Все зависит от ответа Хмельницкого. К нему Четвертинский поехал. А вот и квартира моя. Войди, друг. Я приказал согреть вина, поужинаем.

В комнате у ловчего горел веселый огонь, на столе стояло дымящееся вино. Скшетуский с жадностью схватил чарку.

— Со вчерашнего дня у меня крошки во рту не было, — сказал он.

— Как ты страшно похудел. Труды ратные да сердечные печали совсем изменили тебя. Ну, говори, рассказывай. Так ты задумал искать там, среди врагов, княжну?

— Либо ее, либо смерть.

— Скорее смерть найдешь. Да откуда ты знаешь, что княжна там?

— Я ее уже везде искал.

— Где именно?

— Вдоль по Днепру, вплоть до Егорлыка. Я ездил с купцами-армянами, потому что были сведения, что она в тех краях, а теперь еду в Киев, потому что Богун должен был отвезти ее туда.

Едва поручик вымолвил имя Богуна, как ловчий схватил себя за голову.

— Боже ты мой! — воскликнул он. — Я тебе не сказал самой важной вещи. Я слышал, что Богун убит.

Скшетуский побледнел.

— Как? — спросил он. — Кто тебе об этом сказал?

— Шляхтич, который однажды уже спас княжну, тот, что отбил знамя под Константиновом. Я встретил его, когда ехал в Замостье. Едва я его спросил, что нового, он первым делом сказал мне, что Богун убит. Я спросил, кто убил его, и он ответил: "Я". На этом мы и разъехались.

Глаза Скшетуского погасли.

— Этот шляхтич что ни слово скажет, то соврет, — сказал он. — Ему нельзя верить. Нет! Нет! Он не сладил бы с Богуном.

— А ты не виделся с ним? Он говорил, что едет к тебе в Замостье.

— Я не дождался его в Замостье. Он теперь должен быть в Збараже, но я из Каменца возвращался не через Збараж, поэтому мы и не встретились. Одному Богу только известно, правда ли и то, что он в свое время говорил мне, будто Богун скрыл ее за Ямполем и потом хочет везти на свадьбу в Киев. Может, и неправда, как, впрочем, и все, что ни говорит Заглоба.

— Тогда зачем же ты в Киев едешь?

Скшетуский молчал. Только посвист вьюги нарушал тишину, царившую в комнате.

— Ведь если Богун не убит, ты легко можешь попасть в его лапы.

— Я затем и еду, чтобы отыскать его, — глухо проговорил Скшетуский.

— Но зачем?

— Пусть сам Бог решит наше дело.

— Но он не станет драться с тобой, а просто схватит, убьет или продаст татарам.

— Я не один еду, под охраной посольства.

— Дай Бог, чтоб мы сами остались живы, а ты говоришь об охране.

— Кому жизнь в тягость, тот не боится смерти.

— Побойся Бога, Ян! Тут дело идет не о смерти, потому что она никого не минет, ведь казаки могут продать тебя на турецкие галеры.

— А ты думаешь, что мне там будет горше, чем теперь?

— Я вижу, что ты сомневаешься в милосердии Божием.

— Ты ошибаешься! Я говорю, что мне невыносимо жить на свете, но с волею Божиею я давно примирился. Я не прошу, не плачу, не проклинаю, не бьюсь головой об стену, я хочу только исполнить свой долг, пока сил и жизни моей хватит.

— Но горе убивает тебя, как медленный яд.

— Бог затем и послал горе, чтоб отравляло, и исцеление пошлет, когда пожелает.

— Против такого довода нечего возразить. Бог — единственная надежда и для нас, и для всей республики. Король поехал в Ченстохово; может быть, ему удастся умилостивить Святую Деву, иначе все мы погибнем.

Опять водворилась тишина, только за окном перекликались драгунские часовые.

— Да, да, — через несколько минут вновь заговорил ловчий. — Все мы принадлежим скорее к числу умерших, чем живых. Во всей республике люди разучились смеяться и только стонут, как этот ветер в трубе. Верил и я, что настанут лучшие времена, пока вместе с послами не приехал сюда, но теперь вижу, что мы обольщали себя ложными надеждами. Руины, война, голод, смерть и ничего более, ничего более!

Скшетуский молчал; красноватые отсветы огня освещали его похудевшее, суровое лицо.

Наконец он поднял голову и проговорил задумчиво:

— Все это земное, тленное, все пройдет и ничего не оставит за собою.

— Ты говоришь, как монах, — сказал пан ловчий.

Скшетуский не сказал в ответ ни слова.

Глава XVII

Рано утром на следующий день комиссары, а вместе с ними и пан Скшетуский оставили Новоселки. Невеселым было их путешествие. На каждом постое, в каждом местечке грозили им смерть и оскорбления страшнее всякой смерти, потому что в лице комиссаров попирались честь и величие республики. От бессонных ночей и утомления совсем расхворался пан Кисель, капитан Брышовский тоже. Скшетуский занял его место и вел далее несчастное посольство посреди угроз, оскорблений и обид.

В Белгороде комиссарам вновь показалось, что наступила их последняя минута. Толпа избила больного Брышовского, убила пана Гняздовского, и только прибытие митрополита на свидание с воеводой остановило неминуемую резню. В Киев и вовсе не хотели допускать комиссаров. Князь Четвертинский возвратился 11 февраля без всякого ответа Хмельницкого. Комиссары не знали, что дальше делать, куда идти. Обратный путь был отрезан огромными ватагами, которые только и ждали прекращения переговоров, чтоб перерезать все посольство. Дерзость толпы возрастала с каждой минутой.

Казаки хватали за поводья лошадей, загораживали дорогу, бросали камни и куски льда в сани воеводы. В Гроздовой Скшетуский и Донец вынуждены были вступить в схватку и посекли несколько сотен черни. Хорунжий новогрудский и Снаровский вновь отправились к Хмельницкому с просьбой прибыть для переговоров в Киев, но воевода и не надеялся, что они доедут живыми. А пока комиссары должны были сложа руки смотреть, как толпа убивает пленников без различия пола и возраста, как несчастных топят в прорубях, поливают водой на морозе или насаживают на колы. Так прошло восемнадцать дней, прежде чем пришел ответ от Хмельницкого, что в Киев он ехать не желает, а будет ждать воеводу и комиссаров в Переяславле.

Послы вздохнули свободнее и, переправившись через Днепр, остановились на ночь в Воронкове, от которого до Переяславля оставалось всего шесть миль. Хмельницкий выехал им навстречу, но как он не походил на прежнего Хмельницкого, обиженного, оскорбленного, — "quantum mutatus ab illo!" [84], как справедливо писал Кисель.

Он выехал в сопровождении многочисленной свиты, с полковниками, есаулами, войсковой музыкой, под бунчуком и красным знаменем, точно удельный князь. Посольство остановилось, а Хмельницкий подъехал к передним саням и долго всматривался в лицо воеводы.

— Бью челом вам, господа, и вам, пан воевода, — наконец сказал он, слегка приподнимая шапку. — Надо было вам давно завести со мной переговоры, когда я был глупее и не знал собственной силы, но коли вас прислал король, то я с радостью принимаю сию ассамблею на своей земле.

— Приветствую вас, пан гетман! — ответил Кисель. — Его величество король послал нас уверить вас в своем милостивом расположении и установить справедливость.

— За расположение благодарю, а справедливость я установил сам на ваших шеях, вот этим (он ударил по рукоятке сабли) и буду поступать так и далее, если будет не по-моему.

— Плохо же вы приветствуете нас, гетман запорожский, нас, королевских послов.

— Не буду говорить на морозе, — грубо ответил Хмельницкий, — на это будет еще время. Пустите меня в ваши сани; я хочу оказать вам честь и ехать вместе.

Он слез с коня и приблизился к саням. Кисель подвинулся вправо, оставляя свободною левую сторону.

Хмельницкий увидел это, нахмурился и крикнул:

— Уступите мне правую сторону!

— Я сенатор республики.

— А мне что за дело, что сенатор! Пан Потоцкий первый сенатор и гетман коронный, а я его держу в цепях вместе с другими и завтра, если захочу, прикажу посадить на кол.

На бледных щеках Киселя выступил румянец.

— Я представляю здесь особу короля!

Хмельницкий нахмурился еще сильнее, но сдержался и сел слева, ворча:

— Пусть король будет в Варшаве, а я на Руси. Мало еще, видно, я показал вам!

Кисель не отвечал ничего, только поднял глаза к небу. Он предчувствовал, что его ждет впереди.

В городе гремели двадцать пушек и звонили все колокола. Хмельницкий, точно опасаясь, как бы послы не приняли это за знак особого почета, сказал воеводе:

— Так я не только вас, но и других послов принимаю.

Он говорил правду: к нему, действительно, как к удельному князю, прибывали посольства. Возвращаясь из-под Замостья под впечатлением выборов и поражений, нанесенных ему литовскими войсками, гетман не носил в своем сердце и половины той гордости, но когда весь Киев вышел навстречу ему с хоругвями и иконами, когда академия приветствовала его словами: "Tamquam Moijesem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de Servitute lechica et bone omine Bohdan [85] — от Бога данный", когда, наконец, его назвали и "illustrissimus princeps [86]", тогда, по словам современников, "в нем проснулся зверь". Тогда он действительно почувствовал свою силу и твердь под ногами, которой ему до сих пор недоставало.

Заграничные посольства были молчаливым признанием как его могущества, так и независимости; крепкий союз с татарами — союз, оплачиваемый богатою добычею и пленниками, которых этот народный вождь дозволял набирать из своего народа, обеспечивал казакам помощь против любого неприятеля. И вот Хмельницкий, еще под Замостьем признавший власть короля, а теперь ослепленный гордостью, уверенный в своей силе и в бессилии республики, готов был поднять руку на самого короля, мечтая в глубине своей мрачной души уже не о казацкой свободе, о возвращении старинных привилегий Запорожью, не о справедливости, а об удельном государстве, о княжеской шапке и скипетре.

Он чувствовал себя владыкою Украины. Запорожье стояло за него, ибо еще не под чьею булавою ни утопало так в крови, не видело такой добычи; дикий по натуре люд льнул к нему, потому что в то время, когда мазовецкий или великопольский холоп безропотно сносил свое бремя, которое во всей Европе тяготело над "потомками Хама", украинец вместе с воздухом степей впитывал в себя любовь к свободе, такой же дикой и беспредельной, как сами степи. Что ему за охота ходить за панским плугом, когда взор его терялся в Божьей, а не панской пустыне, когда из-за порогов Сечи взывали к нему: "Брось пана и иди на волю!", когда свирепый татарин учил его войне — приучал его глаза к пожарам и сценам убийств, а руки к оружию? Разве не лучше ему у Хмеля буйствовать и "панов резать", нежели гнуть гордую спину перед подстаростой?

С другой стороны, кто не шел к Хмельницкому, того брали в плен. В Стамбуле за десять стрел давали одного невольника, за лук троих: так много их было.

Народу не предоставлялось выбора, и это отразилось в одной песне — песне странной для тех времен. Долго еще потом последующие поколения распевали по своим хатам эту песню о народном вожде, названном Моисеем: "Ой, чтоб того Хмеля первая пуля не минула!".

Города, местечки и деревни исчезали с лица земли, населенный край превращался в пустыню, но вождь и гетман не видел или не хотел видеть этого, и пьянел от пролитой им крови, топил в этом море крови свой же народ и вот теперь ввозил комиссаров в Переяславль при громе пушек и колокольном звоне, как удельный князь, господарь, владыка.

Комиссары, поникнув головами, вступали в логово льва и чувствовали, как последние лучи надежды начинают гаснуть в их сердцах. Скшетуский внимательно всматривался в лица полковников Хмельницкого, надеясь увидеть средь них Богуна. После безуспешных поисков княжны в душе пана Яна созрело твердое намерение найти Богуна и вызвать его на смертный бой. Несчастный рыцарь отлично понимал, что среди такого беспредела Богун может уничтожить его без всякой борьбы, может выдать его татарам, но думал о нем лучше: он знал отвагу и мужество атамана и был почти уверен, что тот не уклонится от поединка. В его голове даже созрел план, как он свяжет атамана клятвой, чтобы тот, в случае его смерти, освободил Елену. О себе пан Скшетуский не заботился и, допуская, что Богун может сказать: "Если я погибну, то пусть она ни тебе, ни мне не достанется", готов был пойти и на это и дать со своей стороны такую же клятву, только бы вырвать ее из вражьих рук. Пусть она найдет покой в монастыре — он же поищет его сначала на поле битвы, а если там не доведется найти вечного успокоения, будет отыскивать его под монашеской рясой, как делали в те времена все скорбящие душой. Путь этот казался Скшетускому прямым и верным, а когда в Замостье ему явилась мысль о поединке с Богуном, когда поиски в надднестровских камышах не привели ни к чему, он еще более укрепился в мысли, что другого пути нет. И вот от Днестра, нигде не отдыхая, он пошел к комиссарам, рассчитывая или в свите Хмельницкого, или в Киеве непременно отыскать Богуна, тем более что, по словам Заглобы, атаман намеревался ехать в Киев для заключения брака.

Но Скшетуский напрасно искал его теперь среди полковников. Вместо него он обнаружил множество других своих старых знакомых: Дзедзялу, Яшевского, Яроша, бывшего сотника князя, и многих других. Он решился расспросить их.

— Мы давние знакомые, — сказал он, приближаясь к Яшевскому.

— Я видел вас в Лубнах; вы рыцарь князя Еремы, — ответил полковник. — В Лубнах, помнится, мы пировали вместе. А как ваш князь?

— Здоров.

— Весной здоров не будет. Они еще с Хмельницким не сталкивались, а должны столкнуться, и один из них должен погибнуть.

— Это уж как Бог решит.

— Ну, Бог нашего батьку, Хмельницкого, любит. Уж князь в Заднепровье, на своей татарский берег не вернется. У Хмельницкого много войска, а у князя что?.. Вы все у него же в хоругви?

— Я еду с комиссарами.

— Ну, я рад видеть вас.

— Если вы рады, то окажите мне услугу, а я за то век буду благодарить.

— Какую услугу?

— Скажите вы мне, где теперь Богун, тот славный атаман, который теперь, должно быть, один из старших среди вас?

— Замолчи! — грозно крикнул Яшевский. — Счастье твое, что мы старые знакомые, а то я тебя сейчас же угостил бы этим буздыганом.

Скшетуский с изумлением взглянул на него и стиснул рукою булаву.

— Вы с ума сошли?

— Не с ума я сошел, не угрожать хотел вам, но таков приказ Хмеля, что если кто-то из вас, даже комиссар, будет выспрашивать о чем-нибудь, следует немедля убить его на месте. Не сделаю этого я, сделает другой, поэтому я, помня старое, и предупреждаю вас.

— Да я-то спрашиваю по своему личному делу.

— Неважно. Хмель сказал нам, полковникам, и приказал повторить другим: "Даже если о дровах спросят, убивать на месте". Вы это передайте своим.

— Благодарю за добрый совет, — сказал Сюпетуский.

— Это я вас предостерегаю, а другого ляха уложу на месте.

Они замолчали. Процессия уже приближалась к городским воротам. По обеим сторонам дороги и на улице толпились вооруженные казаки и чернь. Присутствие Хмельницкого, конечно, лишало их возможности оскорблять посольство, хотя все они недобро посматривали на комиссаров и сжимали кулаки или рукоятки сабель.

Скшетуский построил своих драгунов, высоко поднял голову и спокойно ехал широкою улицей, не обращая ни малейшего внимания на угрюмые взгляды толпившегося воинства. Как много же потребуется хладнокровия, сдержанности и терпения, думал он, чтобы исполнить то, что он замыслил, и не утонуть с первых же шагов в этом море ненависти.

Глава XVIII

На следующий день комиссары долго совещались о том, сейчас ли вручить Хмельницкому королевские дары, или подождать до тех пор, пока он не выкажет хоть какого-то знака покорности или сокрушений. Решено было тронуть его человечностью и добротою короля, и на следующий день торжественный акт вручения даров состоялся. С самого утра палили пушки и звонили колокола. Хмельницкий ожидал перед своим домом, посреди полковников, старшин, огромного количества казаков и черни; он хотел, чтоб весь народ знал, какие почести оказывает ему король. Гетман восседал под бунчуком на возвышении, окруженный послами соседних государств. Из волнующегося людского моря неслись радостные крики при виде предводителя, в котором толпа, признающая только одну силу, видела воплощение этой силы. Именно таким народное воображение и могло представить себе своего вождя, победителя гетманов, шляхты и вообще "ляхов", которые до того были овеяны славой непобедимых. Хмельницкий за минувший год немного постарел, но не согнулся, в могучих его плечах все еще угадывалась мощь, способная повергать в прах государства или творить новые; широкое лицо, покрасневшее от неумеренного пьянства, выражало железную волю, беспредельную горделивость и самонадеянную уверенность, которую породили его победы. Ярость и гнев дремали в складках этого лица, и легко можно было понять, что лишь проснутся они, то все склонится перед ними, как степная трава под яростным порывом ветра. Из его глаз, окруженных красными кругами, уже вылетали молнии нетерпения — что комиссары что-то долго не являются с дарами, из ноздрей на морозе валил клубами пар, и в этом облаке гетман сидел красный, угрюмый, надменный, среди послов и полковников, окруженный волнующимся морем черни.

Наконец, показалось и посольство. Впереди ехали довбыши с котлами и трубачи, извлекавшие из своих медных инструментов тягучие, жалобные звуки, как будто на похоронах самой республики. За оркестром Кшетовский на бархатной подушке нес булаву, Кульчинский, киевский скарбник, красное знамя с орлом и надписью, за ними шел одинокий Кисель, высокий, худой, с белой бородою, падавшею на грудь, со следами страданий на благородном лице и невысказанной болью в душе. За воеводою шли остальные комиссары, а драгуны со Скшетуским во главе замыкали шествие.

Кисель шел медленно. Только теперь он ясно увидел, как сквозь строки мирного договора, королевских милостей и прощений проглядывает настоящая, голая и ужасающая истина, которая прямо бьет в глаза и оглушает его криком: "Не прощение несешь ты, о, воевода, ты сам идешь просить его, ты хочешь купить его за эту булаву и знамя, ты, сенатор и воевода, идешь пешком к ногам этого холопского вождя от имени всей республики". Душа Киселя надрывалась от боли; он чувствовал всю горечь и унижение своего положения, а в ушах его звучали слова Еремии: "Лучше нам не жить, чем жить в неволе у холопства и язычества". Кем же он был в сравнении с лубенским князем, который всему восставшему казачеству представлялся в образе Зевса, с грозно нахмуренными бровями, среди запахов серы, пламени войны и порохового дыма? Кем же был он? Вопрос этот тяжелым гнетом лег на сердце воеводы, улыбка навсегда исчезла с его лица; он чувствовал, что предпочел бы умереть, чем сделать несколько шагов вперед, но все-таки шел — его толкало все его прошлое, все труды, усилия, вся неумолимая логика его былых деяний.

Хмельницкий поджидал его с надутыми губами и нахмуренными бровями.

Посольство, наконец, приблизилось. Кисель выступил вперед и подошел к самому возвышению. Трубачи перестали трубить, наступила мертвая тишина, только холодный ветер шелестел красным знаменем, которое нес пан Кульчинский.

Вдруг эту тишину разорвал чей-то голос, громкий, повелительный, который скомандовал:

— Драгуны, назад! За мной!

То был голос пана Скшетуского.

Все головы повернулись в его сторону. Сам Хмельницкий немного приподнялся на своем сиденье; комиссары побледнели.

Скшетуский стоял в стременах, прямой, бледный, с посверкивающими глазами и обнаженной саблей в руке; полуобернувшись к драгунам; он громовым голосом повторил приказ:

— За мной!

Конские копыта застучали по замерзшей земле. Хорошо вымуштрованные драгуны повернули на месте коней, поручик стал впереди них, дал отмашку саблею, и весь отряд медленно двинулся назад, к квартирам комиссаров.

Удивление и недоумение выразилось на лицах, не исключая и Хмельницкого; в голосе и движениях поручика было что-то необычное. Никто толком не знал, входило ли внезапное удаление эскорта в программу церемониала. Один только Кисель понял все, понял, что и переговоры, и жизнь комиссаров вместе с эскортом в эту минуту висят на волоске. Он поднялся на возвышение и прежде чем Хмельницкий успел опомниться, начал свою речь.

Он начал объявлением прощения и милости короля Хмельницкому и всему Запорожью, но тут произошло нечто, что совершенно отвлекло общее внимание от ранее случившегося. Дзедзяла, старый полковник, стоящий около Хмельницкого, начал потряхивать своею булавой и закричал на воеводу:

— Что ты там городишь, Кисель? Король королем, но вы, королевичи, князья, шляхта, нагадили много. И ты, Кисель, кость от костей наших, оторвался от нас и пристал к шляхте. Довольно нам твоей болтовни! Мы саблей добудем то, чего нам нужно.

Воевода с укором посмотрел на Хмельницкого.

— В таком-то порядке вы, пан гетман, держите своих полковников.

— Молчи, Дзедзяла! — крикнул гетман.

— Молчи, молчи! С утра напился! — повторили другие полковники. — Пошел прочь, иначе вытолкаем отсюда.

Дзедзяла продолжал кричать, но его схватили за шиворот и вытолкали вон из круга.

Воевода продолжал свою гладкую речь о том, какие великие символы получает гетман теперь; то символы законной власти, которою раньше он пользовался только самочинно. Король, имея право покарать, прощает его за послушание, выказанное им под Замостьем, и еще потому, что прежние проступки Хмельницкого были совершены не во время его царствования. Он уверен, что Хмельницкий, так много провинившийся, будет признателен за милость и прощение, остановит пролитие крови, успокоит холопов и вступит в переговоры с комиссарами.

Хмельницкий в молчании принял булаву и знамя, которое приказал тотчас же развернуть над собою. Чернь, увидев это, радостно завыла и заглушила дальнейшие слова воеводы. На лице гетмана выразилось удовольствие. Он выждал с минуту и заговорил:

— За великую милость, которую вы передали мне от имени короля, за то, что его величество и властью над войском наградил меня, и прежние мои прегрешения прощает, смиренно благодарю. Я всегда говорил, что король будет заодно со мною против вас, лукавые вельможи и магнаты! И вот лучшее доказательство — он награждает меня за то, что я вам головы рубил; так я буду поступать и впредь, если вы ни мне, ни королю во всем не будете послушны.

Последние слова Хмельницкий проговорил, возвысив голос и хмуря брови, как будто гнев совсем овладел им. Комиссары окаменели при таком, совсем неожиданном повороте его речи. Кисель ответил спокойно:

— Король приказывает вам, пан гетман, прекратить кровопролитие и начать с нами переговоры.

— Кровь проливал не я, а литовские войска, — грубо перебил гетман. — Я получил сведения, что Радзивилл вырезал мои Мозырь и Туров, и если это правда, — ваших пленных вельмож немало у меня, — всех их сейчас же прикажу обезглавить. К переговорам сейчас я не приступлю. Войска теперь у меня нет, только несколько полковников, остальные на зимовниках, а без них я не могу начать. Однако что тут долго толковать на морозе! Что вы должны были мне отдать, то отдали; теперь все знают, что я гетман по королевскому повелению, а теперь прошу вас пожаловать ко мне на обед. Я голоден.

Хмельницкий пошел к своему дому, а за ним комиссары и полковники. В большой средней комнате стоял накрытый стол, сгибающийся под тяжестью добытого серебра, среди которого Кисель мог бы найти и свое из разграбленной в прошлом году Гущи. На столе возвышались горы свинины, говядины и татарского плова, по всей же комнате носился запах водки, налитой в серебряные ковши. Хмельницкий усадил по правую руку Киселя, по левую каштеляна Бжозовского и, указав рукою на горилку, сказал:

— В Варшаве говорят, что я пью ляшскую кровь, а я предпочитаю горилку, кровь оставляя собакам.

Полковники разразились хохотом, от которого задрожали стены.

Вот такой закускою угостил гетман комиссаров перед обедом, и тем пришлось проглотить это, не пикнув, дабы, как писал подкоморий львовский, "не раздразнить зверя".

Только крупные капли пота выступили на бледном лбу Киселя.

Обед начался. Полковники брали из мисок руками куски мяса. Киселю и Бжозовскому накладывал сам гетман, и начало обеда прошло в молчании, потому что каждый спешил утолить голод. В тишине слышалось только чавканье да громкое иканье обедающих; только изредка кто-нибудь бросит слово, но и оно останется без ответа. Наконец Хмельницкий, выпив несколько чарок просяной водки, вдруг обратился с вопросом к Киселю:

— Кто у вас начальствовал конвоем?

На лице Киселя отразилось беспокойство.

— Скшетуский, хороший рыцарь, — сказал он.

— Я его знаю. Но отчего же он не захотел быть при поднесении мне даров?

— Он был приставлен к нам не для представительства, а только для конвоя.

— А кто ему дал такой приказ?

— Я. Я рассудил, что было бы неуместно, если бы драгуны торчали у нас перед носом во время передачи.

— А я думаю тут другое — у этого солдата твердая душа.

Тут в беседу вмешался Яшевский.

— Мы теперь драгунов не боимся, — сказал он. — Ляхи давно когда-то были сильны ими, а теперь под Пилавцем мы убедились, что они стали теперь не те, что бивали когда-то и турок, и татар, и немцев…

— Не замойские, жулкевские, ходкевичи, хмелецкие и конецпольские, — прервал Хмельницкий, — а трусовские дети, одетые в железо. Со страху чуть не померли, как увидели нас, и убежали, хотя татар было не больше трех тысяч…

Комиссары молчали. Яства и напитки уже не шли в горло.

— Покорнейше прошу, — угощал Хмельницкий, — а то я подумаю, что наши простые казацкие кушанья не лезут в ваши панские горла.

— Если они чересчур тесны, то можно их и подрезать, — закричал Дзедзяла.

Полковники, уже порядком захмелевшие, разразились хохотом, но Хмельницкий обвел их грозным взглядом, и все утихло снова.

Кисель, больной вот уже несколько дней, был бледен, как полотно, Бжозовский же сидел красный, как рак. Наконец, он не выдержал и разразился:

— На обед мы пришли сюда или на поношение?

— Вы приехали вести переговоры, а в это время литовские войска жгут и режут, — поспешил ответить Хмельницкий. — Мозырь и Туров вырезаны, и если это правда, я на ваших глазах велю обезглавить сорок ваших пленников.

Бжозовский, хоть и через силу, но все же сдержался. Да! Жизнь пленников зависела от настроения гетмана, от одного его взгляда; нужно было все сносить да еще сдерживать его порывы, чтобы он не потерял здравомыслия.

Тут тихим голосом заговорил кармелит Лентовский, человек мирный и боязливый:

— Милосердный Бог даст, что, может быть, известия из Литвы о Турове и Мозыре неверны.

Но едва он договорил, как Федор Весняк, полковник черкасский, наклонился и замахнулся булавой, чтобы ударить кармелита в затылок, но, к счастью, их разделяли четверо обедающих. Пришлось ограничиться бранью:

— Молчи, поп! Не твое дело брехней своей дурачить меня! Пойдем на двор, я научу тебя уважать запорожских полковников.

Товарищи начали было унимать буйного полковника, но, не преуспев в этом, вытолкали его вон из комнаты.

— Когда, пан гетман, вы желаете, чтобы собралась комиссия? — спросил Кисель, желая дать разговору другой поворот.

К несчастью, и Хмельницкий был уже пьян изрядно.

— Завтра и дело, и расправа будет; теперь я пьян! — закричал он. — Что вы мне долдоните о комиссии, ни поесть, ни выпить спокойно не даете! Довольно с меня этого! Быть войне (он грохнул кулаком по столу)! Я в четыре недели переверну все вверх ногами и потопчу вас, а потом продам султану. Король на то и король, чтобы резать шляхту, королевичей и князей. Провинился князь — голову с него долой, провинился казак — голову с него долой! Вы грозите мне шведами, но меня и шведы не удержат. Тугай-бей недалеко от меня, брат мой, душа моя, сокол мой единственный; он готов сделать все, что я ни захочу.

Тут Хмельницкий, с непоследовательностью пьяного человека, перешел от гнева к умилению. Даже голос его задрожал при воспоминании о Тугай-бее.

— Вы хотите, чтобы я поднял саблю, на татар и турок, но ничего из этого не выйдет! Я на вас пойду с друзьями моими. Я отослал мои полки, чтобы казаки кормили коней и были готовы в дорогу без возов, без пушек — у ляхов все это найдется. Кто из казаков возьмет телегу, того я повешу, и сам коляски не возьму, только седло да торбу, а как дойду до Вислы — скажу: сидите и молчите, ляхи! А будете кричать из-за Вислы, я найду вас и там. Довольно вашего владычества, ваших драгунов, кровопийцы проклятые и лживые!

Он вскочил с места, плюнул на пол, схватил себя за чуб и, топая ногами, продолжал кричать, что войне — быть, что он получил на нее Божье разрешение и благословение, что ему нет дела до комиссии и комиссаров, что он не желает даже перемирия.

Наконец, он заметил изумление комиссаров, вспомнил, что если они уедут, то война начнется тотчас же, зимою, когда казаки не будут иметь возможности окапываться, и, успокоившись, вновь сел на лавку. Голова его опустилась на грудь, руки повисли вдоль тела. Гетман отдыхал после приступа. Потом вдруг схватил чарку водки.

— За здоровье его величества короля! — крикнул он.

— Да здравствует! — повторили полковники.

— Ну, ты, Кисель, не печалься, — продолжал гетман, — и не принимай к сердцу того, что я говорил сейчас. Теперь я пьян. Мне ворожея говорила, что война должна быть, но я подожду до первой травы, тогда пусть и собирается комиссия. Я тогда и пленников выпущу. Мне говорили, что вы больны, так будьте и вы здоровы.

— Благодарю вас, гетман запорожский, — сказал Кисель.

— Вы мой гость; я помню об этом.

Тут Хмельницкий снова расчувствовался и полез обнимать воеводу. За ним потянулись другие полковники, дружески пожимали комиссарам руки, трепали их по плечу и повторяли за гетманом: "До первой травы!". Комиссары сидели точно на угольях. Впрочем, не было недостатка и в угрозах и среди проявлений казацкой нежности. Одни кричали воеводе: "Мы хотим резать ляхов, а ты наш человек!". Другие говорили: "А что, паны? Прежде вы били нас, а теперь прощения просите! Смерть вам, белоручкам!". Атаман Волк, бывший мельник из Нестервара, заявил: "Я князя Четвертинского, моего пана, зарезал!" — "Выдайте нам Ерему, — кричал, покачиваясь, Яшевский, — и мы простим вас!"

В комнате царила невыносимая духота; стол, покрытый остатками мяса, хлебными крошками, лужами пролитой водки и меда, являл омерзительную картину. Наконец, вошли ворожеи, с которыми гетман имел обыкновение пьянствовать до глубокой ночи, слушая их прорицания. Киселю совсем стало дурно.

— Благодарим вас, гетман, за обед, — сказал он слабым голосом.

— Я приеду к вам завтра обедать, — ответил гетман, — а теперь идите себе. Донец с казаками проводит вас домой, чтобы вас не обидел кто-нибудь из черни.

Комиссары поклонились и вышли. Донец, действительно, поджидал их перед резиденцией гетмана.

Посольство в молчании двинулось по домам. Оказалось, что квартиры их находятся в разных частях города. Хмельницкий нарочно устроил так, чтобы лишить их возможности часто встречаться и советоваться.

Измученный, истерзанный Кисель тотчас же лег в постель и не вставал до следующего дня. Только в полдень он приказал позвать к себе Скшетуского.

— Что же вы наделали? — сказал он. — Что вы наделали? Вы и себя и всех нас обрекли на верную смерть.

— Mea culpa [87], пан воевода! — ответил рыцарь. — Я сам не знаю, что со мною было, только я предпочел бы умереть сто раз, чем видеть все это.

— Хмельницкий счел себя оскорбленным. Мне едва удалось успокоить efferatum bestiam [88] и объяснить ваш поступок. Сегодня он должен быть у меня и, вероятно, спросит у вас об этом. Тогда вы скажете, что получили такой приказ от меня.

— С сегодняшнего дня прошу вас передать команду Брышовскому — он выздоровел.

— Тем лучше; ваш характер не годится для нынешнего времени. Трудно обвинить вас в чем-нибудь, кроме неосторожности, но ваша молодость и неумение сдержать свои порывы видны на каждом шагу.

— Я привык ко всему, пан воевода, только позора снести не в силах.

Воевода тихо простонал, как раненый, которого ударили по больному месту, и грустно усмехнулся.

— Мне не впервой слышать такие слова… прежде я плакал над ними горькими слезами, а теперь уж у меня и слез не стало.

Скшетуский почувствовал жалость к этому старцу с лицом мученика, который влачил свои последние дни под двойным бременем душевной и телесной немощи.

— Пан воевода, — сказал он, — Бог свидетель, что я говорил лишь о тех страшных временах, когда сенаторы и сановники государства должны бить челом перед бунтовщиком, которому единственной наградой может служить лишь виселица.

— Да благословит вас Бог за ваши слова. Я знал, что вы не имели злого намерения. Но то, что говорите вы, говорит и ваш князь, за ним войска, шляхта, сеймы, половина республики — и все это бремя презрения и ненависти падает на меня.

— Каждый служит отчизне, как разумеет, пусть Бог судит только деяния, а что касается князя Еремии, тот отдает родине и жизнь и все свое достояние.

— И слава недаром окружает его, — ответил воевода. — А меня? Что встречает меня? О! Вы хорошо говорите: пусть Бог судит по делам нашим и даст хотя спокойную смерть тому, кто терпел сверх меры.

Скшетуский молчал. Кисель поднял очи горе в немой молитве, а потом сказал так:

— Я русин и по крови, и по духу. В этой земле лежат кости князей Святолидичей, и я любил эту землю и весь люд Божий, который живет на ней. Я видел несправедливости с обеих сторон, видел дикое своеволие Запорожья, но вместе с тем видел и невыносимую гордыню тех, кто хотел покорить этот воинственный народ. Что же должен был делать я, русин и вместе с тем верный сын и сенатор республики? Я присоединился к тем, которые говорили: "Pax vobiscum!" [89] — так повелевали мне кровь, сердце, потому что в числе людей мира были и покойный король, и канцлер, и примас, и много других; я знал, что разлад, междоусобица — это гибель. Я хотел до конца жизни, до последнего дыхания работать для согласия, и когда кровь уже полилась, думал: я буду ангелом примирения. И я пошел, я трудился и теперь тружусь, хотя с горем, страданием, позором и, что всего страшнее, с сомнением… Клянусь Богом! Я теперь не знаю, пришел ли ваш князь с мечом раньше времени или я опоздал со своей оливковой ветвью, но вижу, что гибнут труды мои, что силы мои на исходе, что напрасно я бьюсь своею седою головою о стену и что, сходя в гроб, вижу пред собою только один мрак и погибель, о, Боже великий!.. Всеобщую погибель.

— Бог пошлет средство спасения.

— О, если Он пошлет этот луч света перед моею смертью, я умру не с отчаянием, я буду благодарить Его за все муки, за мой тяжкий крест, за то, что чернь требует моей головы, а на сеймах меня называют изменником, за позор, который покрывает мое имя, за всю горькую награду, которую я получил с обеих сторон!

Воевода протянул к небу свои иссохшие руки, и две крупные слезы, может быть, две последние слезы в его жизни скатились по его щекам.

Скшетуский не мог более выдержать. Он бросился на колени перед воеводой и воскликнул прерывающимся от волнения голосом:

— Я солдат и иду иной дорогой, но склоняю голову перед вашими заслугами и вашим горем!

И с этими словами шляхтич и соратник Вишневенкого прижал к устам руку того русина, которого сам несколько месяцев тому назад вместе с прочими называл изменником.

Кисель положил обе руки на его голову.

— Сын мой, — сказал он тихо, — да утешит и благословит тебя Бог, как я тебя благословляю.

* * *

На обед к воеводе Хмельницкий приехал довольно поздно и в сквернейшем расположении духа. Он сразу заявил, что вчерашние его слова о перемирии, созывании комиссии на Троицу и освобождении пленников были сказаны им в пьяном виде, а теперь он понял, что его хотят провести. Кисель, насколько мог, успокаивал его, объяснял резоны, но все это было, по словам львовского подкоморья, "surdo tyranno fabula dicta" [90]. Гетман начинал вести себя так, что комиссарам пришлось пожалеть о вчерашнем Хмельницком. Пана Позовского он ударил булавой единственно за то, что тот появился не вовремя.

Не помогли никакие уговоры, и только после горилки и превосходного гущанского меда гетман все же повеселел, но зато о делах и слушать ничего не хотел: "Пить так пить — завтра дело делать будем, а нет, так я и уйду!". В третьем часу ночи Хмельницкий пожелал отправиться в спальню воеводы, чему тот противился под разными предлогами. Он запер там Скшетуского, опасаясь, как бы не произошло столкновения между ним и гетманом. Хмельницкий настаивал на своем и пошел в спальню, а за ним и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидав рыцаря, кивнул ему головой и закричал:

— Скшетуский! Отчего вы не пьете с нами? И дружелюбно протянул ему руку.

— Я болен, — ответил, поклонившись, поручик.

— То-то вы вчера так скоро и уехали.

— У него был такой приказ, — вставил Кисель.

— Вы уж не рассказывайте мне. Знаю я его, знаю, что он не хотел видеть, как вы мне почести воздавали. Это та еще птица! Но что другим не сошло бы с рук, ему пройдет. Я его люблю; он мой друг сердечный.

Кисель широко раскрыл глаза от изумления, гетман же неожиданно спросил Скшетуского:

— А вы знаете, за что я люблю вас?

Скшетуский отрицательно покачал головой.

— Вы думаете за историю на Омельничке? Нет, не за то. Я тогда дал вам перстень с прахом гроба господня. Но вы не показали его мне, когда были в моих руках… впрочем, я вас и так отпустил. Но не за это люблю. Вы мне другую услугу оказали, за которую я считаю вас другом и за которую обязан вам признательностью.

Скшетуский, в свою очередь, вопросительно посмотрел на Хмельницкого.

— Ишь, как удивляется, — сказал гетман, — ну, так я расскажу вам, о чем узнал в Чигирине, когда я приехал туда из Базавлука с Тугай-беем. Я расспрашивал везде о недруге моем, о Чаплинском, и не нашел его, но мне расписали, что вы с ним сделали после нашего первого свидания, как вы схватили его за шиворот и за штаны, вышибли им двери и окровянили, как собаку… Ха-ха-ха!

— Да, это правда, — согласился Скшетуский.

— Хорошо вы это сделали, отлично сделали! Ну, я еще доберусь до него, иначе к черту все переговоры да комиссии… Уж я достану его и поиграю с ним, но и вы задали ему перцу.

Тут гетман оборотился к Киселю и начал рассказывать все сызнова:

— Схватил его за шиворот и за штаны, поднял, как щепку, вышиб им двери и на улицу вышвырнул.

Он громко расхохотался.

— Пан воевода, прикажите дать меду; я должен выпить за здоровье этого рыцаря, друга моего сердечного.

Кисель приотворил двери и приказал подать три кубка гущанского меду.

Хмельницкий чокнулся с воеводой и Скшетуским, выпил, и лицо его расцвело добродушной улыбкой. Он повернулся к поручику:

— Просите у меня чего хотите!

Бледное лицо Скшетуского вспыхнуло ярким румянцем. На минуту воцарилось молчание.

— Не бойтесь, — сказал Хмельницкий. — Мое слово — не дым; просите, о чем хотите, только не о том, о чем пан воевода.

Хмельницкий, действительно, всегда держал свое слово, даже если оно было дано спьяну.

— Если я могу воспользоваться вашим расположением, пан гетман, то буду просить вас оказать мне услугу. Один из ваших полковников обидел меня…

— Голову с него долой! — с гневом крикнул Хмельницкий.

— Дело не в этом, прикажите только ему драться со мной.

— Голову с него долой! — повторил Хмельницкий. — Кто таков?

— Богун.

Хмельницкий начал моргать, потом хлопнул себя по лбу.

— Богун? Богун убит. Мне король писал, что он убит на поединке.

Скшетуский остолбенел. Заглоба говорил правду!

— А что сделал вам Богун? — спросил Хмельницкий.

Еще более яркий румянец залил лицо поручика. Он боялся говорить о княжне в присутствии полупьяного гетмана, опасаясь услышать оскорбительный комментарий на этот счет.

Но Кисель выручил его.

— Это серьезное дело, — сказал он, — мне рассказывал каштелян Бжозовский. Богун похитил, пан гетман, невесту этого рыцаря и скрыл ее неизвестно где.

— Так ищите ее.

— Я искал по Днестру, потому что он спрятал ее где-то там, но не нашел. Слышал я, что он должен был привезти ее в Киев для венчания. Дайте мне, пан гетман, право ехать в Киев и искать ее там. Ни о чем другом я просить вас не буду.

— Вы мой друг, вы отколотили Чаплинского. Я дам вам не только право ехать и искать всюду, но и приказ, чтобы тот, у кого она скрыта, отдал вам ее в руки. И пернач я вам дам, и письмо к митрополиту, чтобы вы могли искать ее по монастырям у монахинь. Мое слово — не дым.

Он отворил двери, позвал Выховского и заставил его писать приказ и письмо. Чарнота, несмотря на четвертый час утра, должен был идти за печатью. Дзедзяла принес пернач, а Донец получил приказ сопровождать Скшетуского с двумястами всадников до Киева и далее, до первых польских аванпостов.

На следующий день Скшетуский оставил Переяславль.

Глава XIX

Если пан Заглоба скучал в Збараже, то не менее томился и Володыевский, который всегда тосковал без войны и приключений. Правда, из Збаража время от времени выходили отряды преследовать разбойничьи шайки, но то была не война, а мелкие стычки, причиняющие много хлопот без всякой надежды на славу. Все эти причины побуждали пана Михала ежедневно приставать к Заглобе и побуждать его идти на помощь к Скшетускому, от которого давно не было никаких известий.

— Наверное, он там попал в беду, а может быть, и убит, — твердил Володыевский. — Нам непременно нужно ехать, хотя бы даже для того, чтобы погибнуть вместе с ним.

Пан Заглоба не очень сопротивлялся, он куксился в Збараже и удивлялся, как еще на нем грибы не вырастут, но тянул время, рассчитывая, что вести от Скшетуского могут подойти с минуты на минуту.

— Он человек мужественный и ловкий, — отвечал он неизменно на все речи Володыевского. — Подождем еще дня два, может быть, придет письмо, и окажется, что наша помощь не нужна.

Пан Володыевский признавал весомость этого аргумента и вооружался терпением, хотя время тянулось для него невыносимо медленно. В конце декабря морозы уняли даже разбойников. В окрестностях воцарился покой. Единственным развлечением служили политические новости, попадавшие и за старые збаражские стены.

Толковали о коронации, о сейме, о том, получит ли князь Еремия булаву, которая принадлежала ему по праву более, чем кому-нибудь другому, бранили сторонников Киселя. Володыевский по этому поводу несколько раз дрался на поединках, пан Заглоба столько же раз напивался, и можно было опасаться, что сопьется совсем, потому что он, гуляя со шляхтой и офицерами, не чурался и компании мещан, посещал их пирушки, крестины, свадьбы и восхищался медом, которым так славился Збараж. Володыевский всячески поносил его за это, говоря, что дворянам неприлично якшаться с неблагородными людьми, но Заглоба отвечал, что виноваты в этом законы, которые позволяют мещанам богатеть, утверждал, что это не приведет к добру, но все-таки продолжал пьянствовать в любых компаниях. И, правда, трудно было его винить за это: зимнее время так мало предоставляет развлечений.

Мало-помалу княжеские хоругви начали собираться в Збараж, что предвещало скорое возобновление военных действий. Стало немного повеселее. Вместе с прочими приехал и пан Подбипента. Он привез весть о немилости, в которой находится князь в глазах двора, о смерти Януша Тышкевича, киевского воеводы, о слухах, что на его место будет назначен непременно Кисель, и, наконец, о тяжкой болезни пана Лаща. Относительно войны пан Подбипента слышал от самого князя, что она может начаться только в случае самой крайней необходимости, потому что комиссары уже поехали с наказом сделать любые уступки казакам. Сообщения пана Подбипента рыцари Вишневецкого приняли с величайшим негодованием, а пан Заглоба предложил внести протест и собрать конфедерацию, потому что он не хотел, чтобы плоды его трудов под Константиновой пропали зря.

Так прошел весь февраль и половина марта, а о Скшетуском не было ни слуху, ни духу.

Володыевский еще решительнее стал настаивать на отъезде.

— Уж теперь не княжну, теперь Скшетуского нам надо разыскивать, — повторял он.

Но как оказалось, пан Заглоба был прав, откладывая со дня на день отъезд: в конце марта в Збараж прибыл казак Захар с письмом к Володыевскому из Киева. Пан Михал тотчас же призвал к себе Заглобу, разломил печать и начал читать:

"По Днестру до самого Егорлыка я не обнаружил ни малейших следов. Рассчитывая, что она, возможно, в Киеве, я присоединился в Переяславле к комиссарам. Там неожиданно встретился с Хмельницким и благодаря его помощи прибыл в Киев. Разыскиваю теперь повсюду, в чем мне помогает и сам митрополит. Тут много наших и в монастырях, и у горожан, но они, опасаясь черни, скрываются. Искать трудно. Бог помог мне, и я надеюсь, что Он и далее смилуется надо мной. Прошу ксендза Муховецкого помолиться за меня, и вы молитесь. Скшетуский".

— Слава Всевышнему! — воскликнул Володыевский.

— Тут еще постскриптум, — сказал Заглоба, заглядывая через плечо пана Михала.

— Правда! — сказал маленький рыцарь и продолжал читать: "Податель сего письма, есаул миргородского куреня, заботился обо мне, когда я был в неволе в Сечи и теперь, в Киеве, помогал мне и взялся везти мое письмо с опасностью для жизни. Прошу тебя, Михал, позаботиться о нем, чтобы ему не было ни в чем недостатка".

— Вот хороший казак, кажется, единственный из всех! — сказал Заглоба, подавая руку Захару.

Старик пожал ее без тени подобострастия.

— Можешь рассчитывать на награду, — прибавил Володыевский.

— Он сокол, — сказал казак, — я его люблю, я сюда пришел не из-за денег.

— И в них у тебя, как видно, нет недостатка, в чем тебе не один шляхтич может позавидовать, — продолжал Заглоба. — Не все скоты среди вас, не все! Но об этом после! Так пан Скшетуский в Киеве?

— Да.

— А в безопасности он?.. Там, говорят, чернь бунтует?

— Он живет у Донца, полковника. Ему ничего не сделают дурного. Батька Хмельницкий приказал Донцу беречь его пуще глаз.

— Чудеса истинные творятся! Откуда же у Хмельницкого явилось такое расположение к Скшетускому?

— Он его издавна любит.

— А говорил тебе Скшетуский, кого разыскивает в Киеве?

— Как не говорить, коли он знал, что я ему друг; я искал и с ним вместе и врозь. Он же должен был сказать мне, что мы ищем.

— Но вы все-таки до сих пор не нашли?

— Не нашли. Ляхов там немало, но все прячутся, один о другом ничего не знает, так что и найти нелегко. Вы слышали, что там чернь бунтует, а я это видел; не только ляхов режут, но и тех, кто их укрывает, даже монахов и черниц. В монастыре Николы Доброго у монахинь было двенадцать полек, так их вместе с черницами в келье дымом удушили… А сколько в Днепре потопили, страх!..

— Может быть, и ее убили?

— Может быть, и ее.

— Нет! Нет! — перебил Володыевский. — Если ее туда сам Богун привез, то, вероятно, поселил в безопасном месте.

— Уж где безопасней, чем в монастыре, да и там находят.

— Уф! — вздохнул Заглоба. — Так вы думаете, Захар, что она могла погибнуть?

— Не знаю.

— Видно, что Скшетуский надеется, — сказал Заглоба. — Бог испытывал его, может быть, теперь смилуется. А вы, Захар, давно выехали из Киева?

— Ой, давно, пане. Я тогда вышел, когда комиссары проезжали обратно мимо Киева. Много ляхов хотело бежать с ними и бежали, бедняжки, как кто мог, по снегу, через леса, к Белгороду, а казаки гнались за ними и били. Много убегало, многих убили, а некоторых пан Кисель выкупил за все деньги, какие только были у него.

— О, собачьи души! Так вы с комиссарами ехали?

— С комиссарами до самой Гущи, а оттуда до Острога. Дальше я уже шел один.

— Вы давно знаете пана Скшетуского?

— В Сечи узнал его, ухаживал за ним, раненым, а потом и полюбил, как родного сына. Я старик, и некого мне любить.

Заглоба велел пажу принести меду и мяса. Они засели ужинать. Захар набросился на еду, как волк. Он был утомлен дорогой и страшно голоден. Наконец, он жадно припал к кубку с медом и вытянул его до дна.

— Славный мед!

— Лучше, чем кровь, которую вы пьете, — сказал Заглоба. — Но я думаю, что вы хороший человек и любите пана Скшетуского… зачем вам идти опять к бунтовщикам? Оставайтесь с нами; тут вам будет лучше.

Захар поднял голову.

— Я отдал письмо и уйду. Я казак; мне с казаками быть, а не с ляхами брататься.

— И бить нас будете?

— Буду. Я из Сечи. Мы себе батьку Хмельницкого выбрали гетманом, а теперь ему король прислал булаву и знамя.

— Вот видите, пан Михал! — воскликнул Заглоба. — Не говорил ли я, что надо протестовать?

— Вы из какого куреня?

— Из миргородского, только его уже теперь нет.

— А что с ним случилось?

— Гусары пана Чарнецкого под Желтыми Водами положили. Теперь я у Донца с теми, кто остался. Пан Чарнецкий добрый солдат, он у нас в неволе, за него комиссары просили.

— И у нас есть ваши пленники.

— Так и должно быть. В Киеве говорили, что лучший самый казак у ляхов в неволе, хотя иные говорят, что он убит.

— О ком речь?

— О! Славный атаман Богун.

— Богун убит насмерть на поединке.

— А кто его убил?

— Вот этот рыцарь, — указал Заглоба на Володыевского.

Захар, который в это время допивал вторую кварту меду, вытаращил глаза, побагровел, затем не выдержал и засмеялся.

— Этот рыцарь… Богуна убил? — спросил он, покатываясь со смеху.

— Черт побери! — рассердился, нахмурив брови, Володыевский. — Этот посланец чересчур уж много себе позволяет.

— Не сердитесь, пан Михал, — начал успокаивать Заглоба. — Он человек почтенный, а если себя вести не умеет, так ведь он всего-навсего казак. С другой стороны, для вас тем большая честь, что вы с вашей комплекцией проявили столько геройства. Я сам, помню, глаз с вас не сводил после поединка, хотя все видел на деле. Как-то не верилось, чтобы такой щенок…

— Ах, оставьте меня, пожалуйста, в покое! — буркнул Володыевский.

— Я вам не отец, поэтому нечего на меня злиться, хотя, откровенно скажу вам, желал бы иметь такого сына. Если хотите, я завещаю вам все мое состояние… И князь не крупнее вас, а сам Александр Македонский не сгодился бы ему даже в пажи.

— Если меня что и беспокоит, — сказал несколько успокоившийся Володыевский, — так это то, что из письма Скпгетуского мы не узнали ничего хорошего. Что он сам над Днестром не сложил головы, за это хвала Богу, но княжны не отыскал до сих пор, да и кто поручится, что отыщет когда-нибудь?

— Что правда, то правда! Но если Бог нашими трудами избавил ее от Богуна и провел невредимо через столько опасностей, да еще смягчил живым чувством твердое сердце Хмельницкого, то все это для того, чтобы наш бедный друг вновь возвратился к жизни и радости. Если вы, пан Михал, во всем этом не видите перста Провидения, то, значит, ваша проницательность тупее вашей сабли. Это также верно, как и то, что не всякий может обладать всеми достоинствами сразу.

— Я вижу одно, — заметил, покручивая усики, Володыевский, — что нам там делать нечего, и мы должны сидеть здесь, пока не заплесневеем совсем.

— Первым зарасту грибами я — я старее вас. Поблагодарим лучше Бога за то, что он обещает счастливый конец всем нашим горестям. Немало уже я горевал о княжне, и за Скшетуского, и за себя… Ведь она дочка моя милая… я и родную не так бы любил. Говорят даже, что она, как две капли воды, на меня похожа, но я ее и без того люблю, и не видать бы вам меня ни веселым, ни спокойным, если б я не надеялся вскоре увидеть ее счастливою. Завтра напишу оду — знаете ли, я пишу отличные стихи, только в последнее время променял Аполлона на Марса.

— Что вы мне теперь станете говорить о Марсе! — рассердился Володыевский. — Черт бы побрал этого изменника Киселя, всех комиссаров и их переговоры! Весной заключат мир; это верно, как дважды два четыре. Пан Подбипента, который виделся с князем, так, по крайней мере, говорит.

— Пан Подбипента столько же понимает в политике, сколько свинья в изысканном лакомстве. Он там все свое свободное время при княжеском дворе посвящал той ветреннице и гонялся за ней, словно пес за куропаткой. Я был бы очень рад, если эту пташку поймает кто другой, но теперь речь не об этом. Я не спорю, что Кисель изменник, вся республика это отлично знает, что же касается переговоров, то тут еще бабушка надвое сказала.

Тут пан Заглоба вновь обратился к казаку.

— А что там у вас говорят, Захар? Будет война или нет?

— До первой травы будет мир, а по весне придется погибать или нам, или ляхам.

— Утешьтесь же, пан Михал; я тоже слышал, что чернь повсюду вооружается.

— Будет такая война, какой не бывало, — продолжал Захар. — У нас говорят, что и султан турецкий придет к нам со всеми ордами, а наш друг, Тугай-бей, стоит близко и вовсе домой не пошел.

— Утешьтесь же, пан Михал, — повторил Заглоба. — О новом короле есть пророчество, что он весь свой век процарствует с оружием в руках. Когда вам придется драться, пан Михал, держитесь невдалеке от меня… многому научитесь, узнаете, как мы когда-то в доброе старое время воевали. Боже ты мой! Что теперешние люди? Те ли, что бывали прежде? И вы тоже, пан Михал, хоть и зарубили Богуна!

— Справедливо вы говорите, — согласился Захар. — Не те теперь люди, что бывали…

Он посмотрел на Володыевского и покачал головой.

— А чтобы этот рыцарь убил Богуна… ну и ну!..

Глава XX

Старый Захар, отдохнув, уехал назад в Киев, и тут пришло известие, что комиссары возвратились не только без больших надежд на мир, но даже с большими сомнениями на благоприятный исход дела. Они успели заключить перемирие только до Троицы, после которой должна была собраться комиссия, облеченная правами на заключение мирных договоров. Однако притязания Хмельницкого были так велики, условия примирения так тяжелы, что никто не верил, чтобы республика могла согласиться на них. Хмельницкий слал посла за послом к хану, призывая его на помощь со всеми своими силами, слал и в Стамбул, где давно уже проживал посол короля Бечиньский; в республике с минуты на минуту ожидали призыва ополчения. Пришли известия о назначении новых полководцев: подчашего Остророга, Лянцкоронского и Фирлея и о полном отстранении от дел Еремии Вишневецкого, который теперь мог только с собственными силами и на свой страх и риск защищать отчизну. Не только княжеские солдаты, не только русская шляхта, но даже сторонники прежних военачальников возмущались таким решением, справедливо полагая, что если можно было пожертвовать Вишневецким в надежде мирного разрешения вопроса, то теперь, накануне войны, его устранение являлось величайшей, непростительной ошибкой. Только он один мог помериться силами с Хмельницким и сломить могущественного вождя восстания. Наконец, в Збараж прибыл и сам князь с намерением собрать как можно больше войска и стать на границе в ожидании войны. Перемирие, правда, было заключено, но заключено более на словах. Хмельницкий, правда, обезглавил несколько полковников, позволивших себе, вопреки договору, нападать на польские замки и хоругви, но и он был бессилен перед массами черни и многочисленными ватагами, которые и слыхом не слыхивали о перемирии или вовсе не хотели о нем слышать. И шайки то и дело переступали определенные договором границы, нарушая, таким образом, все обещания Хмельницкого. С другой стороны, королевские и частные войска, увлекаясь погонею за разбойниками, — часто переходили Припять и Горынь в киевском воеводстве, заходили вглубь брацлавского, и там, атакуемые казаками, завязывали с ними настоящие битвы, нередко весьма кровавые и ожесточенные. Поэтому постоянные жалобы сыпались как с польской, так и с казацкой стороны о нарушении договора, который, в силу обстоятельств, не мог быть соблюден. Все перемирие заключалось в том, что Хмельницкий, с одной стороны, король и гетманы — с другой не начинали военных действий, но фактически война разгоралась все сильнее, и прежде чем главные силы вступили в борьбу, первые теплые лучи солнца озарили по-прежнему горящие деревни, города, местечки, замки, осветили резню и человеческое горе.

К Збаражу подходили ватаги из-под Бара, Хмельника, Махновки, грабя и сжигая все окрест. Еремия громил их руками своих полковников, потому что сам не хотел принимать участия в позиционной войне, предпочитая двинуться с целою дивизией тогда, когда и гетманы выйдут на поле брани.

Он повсюду разослал отряды, приказав платить кровью за кровь, колом за грабежи и убийства. Вместе с прочими пошел и пан Лонгинус Подбипента и разбил какую-то шайку под Черным Островом. Но страшный в битве рыцарь чересчур мягко обращался с пленниками, взятыми с оружием в руках, поэтому его больше и не посылали. Лучше всех в подобных экспедициях отличался пан Володыевский, который разве только в одном Вершуле мог найти соперника. Никто не совершал таких молниеносных маршей, никто не умел так неожиданно подойти к неприятелю, разбить его в бешеной атаке, рассеять на все четыре стороны, окружить, вырезать, уничтожить. Казаки боялись его как огня, князь благоволил к нему. С конца марта до середины апреля пан Володыевский разбил семь ватаг, каждая из которых была втрое сильнее его отряда, и не знал устали, как будто черпал силу в пролитой им крови.

Маленький рыцарь, а вернее сказать, маленький дьявол, горячо уговаривал пана Заглобу сопутствовать ему в этих экспедициях; ему очень нравилась компания старого шляхтича, но тот ни на какие уговоры не поддавался и твердил одно и то же:

— У меня чересчур велико брюхо, пан Михал, чтобы без толку скакать сломя голову, к тому же, каждый только для своего дела предназначен. Ударить среди белого дня с гусарами по многочисленному неприятелю, разбить вражеский лагерь, взять знамя — это дело мое, для этого меня Господь Бог сотворил, к этому приспособил; но гоняться ночью за разбойниками — это уж я предоставляю вам, вы на эти дела мастер. Я рыцарь старого образца и предпочитаю раздирать добычу, как лев, чем гнаться по следам, как охотничья собака. Да и вообще по ночам я люблю спать.

Поэтому пан Володыевский отправлялся на вылазки один, один и побеждал. — Однажды, выехав в конце апреля, он вернулся к середине мая такой расстроенный и мрачный, точно потерпел поражение и потерял всех своих людей. Так, по крайней мере, казалось, но это было не так. В тяжком и утомительном походе пан Володыевский зашел за Острог и разгромил под Головнею уже не шайку черни, а целый отряд запорожцев, причем одну половину перебил, а вторую взял в плен. Тем удивительнее казалась туча, покрывающая его всегда веселое лицо. Все старались разузнать причину этой озабоченности, но пан Володыевский, не сказав никому ни слова, отправился к князю в сопровождении двух незнакомых рыцарей, а потом опять с ними, не останавливаясь, прошел прямо к пану Заглобе.

Пан Заглоба с недоумением разглядывал двух рослых незнакомцев, одежда которых доказывала их принадлежность к литовскому войску.

— Заприте двери, — сказал Володыевский, — и прикажите никого не пускать. Нам нужно переговорить с вами о важных делах.

Заглоба отдал необходимые распоряжения, а сам все не спускал глаз с лиц прибывших, подсознательно чувствуя, что ничего хорошего они ему не скажут.

— Это, — указал на них рукою Володыевский, — князья Булыги-Курцевичи, Юрий и Андрей.

— Двоюродные братья Елены?! — воскликнул Заглоба. Князья поклонились и проговорили вместе:

— Двоюродные братья покойной Елены.

Красное лицо Заглобы сразу посинело; он судорожно взмахнул руками, как человек, раненный в грудь, широко раскрыл глаза и спросил, вернее, простонал:

— Как?

— Есть сведения, — грустно сказал Володыевский, — что княжна убита в монастыре Николы Доброго.

— Чернь удушила дымом двенадцать девушек и несколько черниц, в том числе нашу сестру, — прибавил князь Юрий.

Заглоба ничего не отвечал. Теперь лицо его покраснело так, что присутствующие опасались, как бы с ним не случилось удара.

А князья и Володыевский продолжали рассказывать, причитая:

— Собрались мы было, родственники твои и друзья, прелестная панна, чтоб вызволить тебя из разбойничьих рук, — вздыхал молодой рыцарь, — да, знать, опоздали со своею помощью. Теперь уже не нужно наше усердие, не нужны наши сабли и отвага, ты теперь в лучшем мире, у Пречистой Девы.

— Сестра! — крикнул гигант Юрий в припадке отчаяния, — прости нам наши вины, а мы за каждую каплю твоей крови прольем ведро вражьей.

— Помоги нам в этом Бог! — добавил Андрей.

Они оба подняли руки к небу. Заглоба встал с лавки, сделал несколько шагов, зашатался, как пьяный, и упал на колени перед образом.

В замке раздался колокольный звон, возвещая полдень. Он звучал так печально, как будто звонили по умершим.

— Нет ее, нет! — снова заговорил Володыевский. — Ее взяли ангелы на небо, а нам оставили слезы и воздыхания.

Рыдания потрясали тучное тело Заглобы, а погребальный звон все продолжался.

Наконец Заглоба успокоился (пан Михал думал, что он уснул на коленях), но прошло еще несколько минут, и шляхтич поднялся и сел на лежанку. Только теперь это был уже совсем другой человек: глаза его налились кровью, голова поникла на грудь, нижняя губа отвисла, на лице — откровенно старческая немощь, и, казалось, прежний пан Заглоба, умный, веселый, полный остроумия и изобретательности, умер, а остался только старик, изнуренный страданием, согбенный тяжестью лет.

За дверью послышался шум и в комнату несмотря на протесты пажа вошел пан Подбипента. Литвин с горестью припомнил Роз-логи и первую встречу с княжной, ее красоту и молодость, наконец, припомнил, что есть кто-то еще несчастнее — жених, пан Скшетуский, и начал расспрашивать о нем Володыевского.

— Скшетуский остался у князя Корецкого в Корце, куда приехал из Киева, и теперь лежит больной, света Божьего не видит, — сказал Володыевский.

— Не поехать ли нам к нему? — спросил литвин.

— Незачем, — ответил Володыевский. — Княжеский доктор ручается за его здоровье; там пан Суходольский, приятель Скшетуского, там и наш старик Зацвилиховский; оба ухаживают за ним. Ему ни в чем нет недостатка, а что горячка не оставляет его, то это для него же лучше.

— О, великий Боже! — воскликнул литвин. — Вы сами видели Скшетуского?

— Видел, но если б мне не сказали, что это он, я бы не узнал его, до такой степени его извели горе и болезнь.

— А он узнал вас?

— Должно быть, узнал, хотя ничего не говорил, потому что усмехнулся и кивнул головою, а меня разобрала такая жалость, что я дольше не мог оставаться. Князь Корецкий хочет идти в Збараж с своими полками, Зацвилиховский тоже пойдет с ними, и пан Суходольский… он клянется, что ни на что не посмотрит, даже если будет иметь от князя Доминика противоположный приказ. Он-то и привезет сюда Скшетуского, если тот переможет болезнь.

— А откуда вы знаете о смерти княжны? Не эти рыцари рассказали вам? — спросил пан Лонгинус, указывая на князей.

— Нет, они случайно узнали в Корце, куда приехали с подкреплениями от воеводы виленского. Мне же сказал Зацвилиховский, а он слышал от самого Скшетуского. Скшетускому сам Хмельницкий разрешил искать в Киеве, причем сам митрополит должен был помогать ему. Они искали главным образом в монастырях, потому что все наши попрятались туда, и думали, что Богун, верно, скрыл в одном из них и нашу княжну. Искали, искали и не теряли надежды, хоть знали, что чернь у Николы Доброго погубила двенадцать польских девушек. Сам митрополит заверял, что невесту Богуна никто не посмел бы тронуть, но на деле вышло иначе.

— Так она все же была там?

— Да. В одном из монастырей Скшетуский встретил укрывающегося пана Иоахима Ерлича, и так как у всех расспрашивал о княжне, то и его спросил, а Ерлич и сообщил ему, что в числе погибших в монастыре Николы находилась и Елена. Скшетуский сначала не поверил пану Ерличу и полетел вторично в монастырь. Монахини, к несчастью, не знали имен погибших, но когда Скшетуский описал им наружность и приметы княжны, они подтвердили, что такая действительно была. Тогда Скшетуский выехал из Киева и тотчас же захворал.

— Удивительно еще, как он жив остался.

— Он бы непременно умер, если бы не тот старый казак, который ухаживал за ним в Сечи, во время плена, а потом, возвратившись в Киев, помогал ему в поисках. Онто и привез его в Корец и сдал на руки пану Зацвилиховскому.

— Да утешит его Господь; ему нет теперь другого утешения, — вздохнул пан Лонгинус.

Пан Володыевский примолк, и все в комнате погрузилось в тяжелое молчание. Князья сидели неподвижно, Подбипента возвел очи к небу, а пан Заглоба уставился в стену, погруженный в глубочайшую задумчивость.

— Проснитесь же! — сказал, наконец, Володыевский и потряс его за плечо. — О чем вы задумались так? Теперь уж ничего не выдумаете, и вся ваша изобретательность теперь ни к чему.

— Я знаю, — севшим голосом ответил Заглоба, — и думаю теперь о том, что я стар и у меня уже ничего не осталось на этом свете.

Глава XXI

— Представьте себе, — по прошествии нескольких дней сказал Володыевский пану Лонгинусу, — этот человек так изменился в один час, как будто бы постарел на двадцать лет. Такой веселый, такой словоохотливый, такой изобретательный, что самого Улисса заткнул бы за пояс, а теперь сидит целый день на месте, дремлет да на старость постоянно жалуется. Я знал, что он ее любит, но не думал, что до такой степени.

— Что же тут удивительного? — вздохнул литвин. — Он тем более привязался к ней, что вырвал ее из рук Богуна и из-за нее подвергался стольким опасностям. Пока была надежда, он держался на ногах, но теперь, и его можно понять, — что ему делать на белом свете, одинокому, к кому прилепиться сердцем?

— Я пробовал уж и пить с ним, в надежде, что мед возвратит ему прежнюю бодрость, — куда там! Пить — пьет, но ничего не рассказывает о своих старых похождениях, не хвастается, только ослабеет, а потом повесит голову и спит. Я не думаю, что пан Скшетуский отдается большему отчаянию.

— Жаль его невыразимо; ведь это все-таки был великий рыцарь. Пойдемте к нему, пан Михал. Прежде он имел привычку подтрунивать надо мной, не давал мне слова сказать. Может быть, и теперь ему придет такая охота. Господи ты Боже мой, как люди меняются! Такой был веселый человек.

— Пойдемте, — сказал Володыевский. — Поздно уже, но ему по вечерам хуже бывает. Днем-то надремлется, а ночью спать не может.

Они нашли пана Заглобу сидящим у открытого окна, с головою, опущенной на руки. В замке уже прекратилось всякое движение, только стража перекликалась протяжными голосами, да в густой роще, отделяющей крепость от города, соловьи выводили свои звонкие трели. В открытое окно летел теплый весенний воздух, и ясные лучи месяца освещали унылое лицо пана Заглобы и его лысину.

— Добрый вечер, пан Заглоба.

— Добрый вечер.

— Что это вы размечтались у окна, вместо того, чтобы идти спать? — спросил Володыевский.

Заглоба вздохнул.

— Мне не до сна, — сказал он каким-то протяжным голосом. — Год тому назад, ровно год, мы были с нею над Кагам-ликом, и птицы пели точь-в-точь так же, как поют теперь… а где она теперь?

— Бог так рассудил, — сказал Володыевский.

— На горе и слезы, пан Михал! Нет уж для меня отрады. Он замолчал, и только за окном все отчетливей раздавались соловьиные трели.

— О, Боже, Боже! — вздохнул Заглоба. — Точь-в-точь, как над Кагамликом!

Пан Лонгинус смахнул слезу с длинных усов, а маленький рыцарь сказал после некоторого молчания:

— Знаете что? Горе — горем… давайте-ка лучше выпьем меду; от горя нет лучшего средства. Будем за кубком вспоминать лучшие времена.

— Пожалуй, — безучастно согласился Заглоба.

Володыевский приказал слуге принести меду и огня и, зная, что воспоминания лучше всего оживляют пана Заглобу, начал расспрашивать:

— Так уже год прошел, как вы с княжной из Розлог бежали от Богуна?

— В мае это было, в мае, — ответил Заглоба. — Мы перешли Кагамлик, чтобы идти в Золотоношу. Ох, тяжело жить на свете!

— Она была переодета?

— В казацкое платье. Волосы я должен был ей саблей отрубить, чтобы ее не узнали. Я помню место, куда я спрятал их вместе с саблей.

— Прелестная была панна! — добавил со вздохом пан Лонгинус.

— Я говорю вам, что с первого дня так полюбил ее, как будто воспитывал с малых лет. А она только ручки складывала передо мной и все благодарила, все благодарила за помощь и попечение. Лучше бы меня убили, чем дожить до сегодняшнего дня. Лучше бы мне не дожить до него!

Снова наступило молчание. Рыцари глотали мед, перемешанный со слезами. Наконец, Заглоба заговорил опять:

— Я думал при них прожить спокойно остатки дней моих, а теперь…

Его руки бессильно упали.

— Неоткуда ждать отрады, нигде не найдешь покоя, разве только в гробу.

Но прежде чем пан Заглоба договорил, в сенях послышался какой-то шум: кто-то непременно хотел войти, а прислужник не впускал. Володыевскому показалось, что он слышит знакомый голос; он крикнул слуге, чтобы тот впустил гостя.

Двери отворились, и на пороге показалось молодое румяное лицо Жендзяна, который, осмотрев всех присутствующих, поклонился:

— Во имя Отца и Сына!

— Во веки веков! — сказал Володыевский. — Это Жендзян.

— Я, я, — сказал паж, — и пришел засвидетельствовать вам свое почтение. А мой пан где?

— Твой пан в Корце и болен.

— Боже мой, что вы говорите? А тяжело он болен, сохрани Бог?

— Был тяжело, а теперь выздоравливает. Доктор говорит, что будет жив.

— А я приехал к нему с вестями о панне. Маленький рыцарь меланхолически покачал головой.

— Незачем тебе спешить. Пан Скшетуский уже знает о ее смерти, и мы теперь тоже горько оплакиваем ее.

Глаза Жендзяна чуть на лоб не полезли.

— Чур меня! Что я слышу, панна умерла?

— Не умерла, а убита в Киеве злодеями.

— В каком еще Киеве, что вы мне рассказываете?

— В каком еще Киеве, ты что Киева не знаешь!

— Ради Бога! Вы что, шутите со мною, что ли? Что ей было делать в Киеве, когда она живет в овраге над Валадинкой, недалеко от Рашкова? И колдунья получила строгий приказ ни на шаг ее не отпускать до приезда Богуна. Клянусь Богом, я просто начинаю терять разум!

— Какая колдунья? Ты-то о чем толкуешь?

— А Горпина, длинная такая… я ее хорошо знаю.

Пан Заглоба вдруг вскочил с лавки и начал размахивать руками, как утопающий в водовороте.

— Ради Бога! — задыхаясь, крикнул он на Володыевского, — помолчите ради Бога, дайте мне расспросить.

Володыевский вздрогнул: так бледен был Заглоба, крупные капли пота покрывали его лысину. А старый шляхтич подскочил к Жендзяну, схватил мальчика за плечи и хрипло проговорил:

— Кто тебе сказал, что она… около Рашкова скрыта?

— Кто же мне мог сказать? Богун!

— Мальчишка, ты с ума сошел? — вспыхнул пан Заглоба, тряся Жендзяна изо всех сил. — Какой Богун?

— Господи! — заорал Жендзян. — Чего вы меня так трясете? Дайте мне вздохнуть, опомниться… я совсем одурел. Вы из меня все мозги вытрясете. Какой может быть Богун? Или вы его не знаете?

— Говори, или я тебя ножом пырну! Где ты видел Богуна?

— Во Владаве! Да чего вы от меня хотите? — Паж окончательно перепугался. — Что я за злодей какой…

Пан Заглоба упал на лавку; ему нечем было дышать. Володыевский поспешил ему на помощь:

— Когда ты видел Богуна?

— Три недели тому назад.

— Так он жив?

— Отчего ему не жить! Он мне сам рассказывал, как вы его искромсали, но он все-таки оправился…

— И он тебе говорил, что панна под Рашковом?

— Кто ж другой!

— Слушай, Жендзян, тут дело идет о жизни твоего пана и княжны… Сам ли Богун говорил тебе, что ее не было в Киеве?

— Пан Володыевский, как она могла быть в Киеве, когда он ее спрятал под Рашковом и приказал Горпине под страхом смерти, чтоб она не выпускала ее, а теперь дал мне пернач и свой перстень, чтоб я ехал к ней, потому что раны его вновь открылись, и он неизвестно сколько должен пролежать?

Пан Заглоба снова вскочил с лавки, схватил себя за остатки волос и начал кричать, как сумасшедший:

— Жива моя дочка, жива! Это не ее убили в Киеве! Жива, радость моя, голубка моя!

И старик топал ногами, смеялся, всхлипывал, наконец, схватил Жендзяна за голову, прижал его к своей груди и начал так целовать, что мальчик только попискивал:

— Ох! Отпустите душу на покаяние! Ей-Богу, я задыхаюсь… Да жива она, жива… Сейчас можно и ехать за ней… Пан Заглоба… ну… пан Заглоба!

— Пустите вы его, пусть рассказывает, ведь мы еще ничего не знаем, — вмешался Володыевский.

— Говори, говори! — кричал Заглоба.

— Рассказывай сначала, миленький, — сказал пан Лонгинус, по лицу которого тоже текли обильные слезы.

— Позвольте отдохнуть немного… и окно прикрыть надо, а то эти соловьи так свищут в кустах, что и слова не слышно.

— Меду! — крикнул Володыевский.

Жендзян закрыл окно со свойственной ему неторопливостью и попросил позволения сесть.

— Садись! — Пан Володыевский налил ему меду. — И пей с нами. Ты заслужил это, только рассказывай как можно скорей.

— Добрый мед! — сказал паж, посматривая через стакан на огонь.

— А, пропасть бы тебе! Будешь ли ты рассказывать? — торопил его Заглоба.

— А вы сразу и гневаться! Буду рассказывать сколько угодно…

— Начинай сначала!

— Вы, конечно, помните, как пришла весть о взятии Бара, как мы все думали, что княжна окончательно погибла? Так я тогда вернулся в Жендзяны к родителям и дедушке. А дедушке-то девяносто лет… шутка сказать!.. Да еще не девяносто, а девяносто один…

— Ну, хоть девятьсот!..

— Что ж, дай ему Бог! Благодарю вас за доброе пожелание. Так вот, тогда я вернулся домой, чтобы отвезти родителям мою добычу. Вы знаете, что в прошлом году меня в Чигирине захватили в плен казаки, считали меня за своего, что я ухаживал за больным Богуном и подружился с ним, а потом скупал у злодеев понемногу серебро и драгоценности…

— Знаем, знаем! — сказал Володыевский.

— Вот я и приехал к родителям, а они так обрадовались, глазам не хотят верить, когда я им показал все, что привез. Дедушке я должен был поклясться, что добыл это честным путем. Надо вам сказать, что они ведут процесс с Яворскими о груше, что стоит на меже, наполовину над нашей, наполовину над ихней землею. Когда Яворские трясут дерево, то и наши груши падают, и на межу падает много. Они и говорят, что те, которые на меже, ихние, а мы…

— Холоп, не приводи меня в раздражение, — закричал Заглоба, — и не говори того, что к делу не относится!

— Прежде всего (извините!), я не холоп, а шляхтич, хотя и бедный, но гербовный, что вам пан поручик Володыевский и пан Подбипента как друзья пана Скшетуского подтвердить могут, а во-вторых, тот процесс тянется уже пятьдесят лет…

Заглоба стиснул зубы и дал себе слово, что более уже не издаст ни звука.

— Хорошо, миленький, — сладко промолвил пан Лонгинус, — ты нам лучше рассказывай о Богуне, а не о грушах.

— О Богуне? Пусть будет и о Богуне. Этот Богун думает, пане, что у него нет более верного слуги и приятеля, чем я, хотя чуть не убил меня в Чигирине. Правда, я ухаживал за ним, глаз с него не сводил, после того как его изрубили князья Курцевичи. Я тогда соврал ему, что не хочу более служить у пана Скшетуского и предпочитаю быть с казаками, потому что там скорее добьешься выгод, а он взял да и поверил. Да и как ему не верить, когда я его возвратил к жизни? Он меня ужасно полюбил, ничего не скажешь, наградил щедро. Он не знал, что я поклялся отомстить за чигиринскую историю, и если не отправил его на тот свет, то единственно потому, что шляхтичу не к лицу убивать лежачего врага…

— Хорошо, хорошо! — перебил Володыевский. — Мы все это тоже знаем, но как ты его отыскал теперь?

— А это, видите ли, было так: когда мы Яворских приперли к стене, — уж пойдут они с сумою, иначе и быть не может, — я и думаю себе: ну, теперь пора и мне поискать Богуна и заплатить ему за свою обиду. Я рассказал все по секрету родителям и дедушке, а он, как истинный рыцарь, и говорит "Если ты поклялся, то иди, не позорь имя наше". Я и пошел. Кроме того, я думал, что если найду Богуна, то и о панне что-нибудь разузнаю, а потом, когда подстрелю его и вернусь к моему пану с добрыми вестями, он меня не оставит без награды.

— Конечно, не оставит! И мы тебя наградим, — сказал Володыевский.

— От меня, миленький, получишь лошадку со всей сбруей, — прибавил пан Лонгинус.

— Покорнейше благодарю, — обрадовался паж. — Оно и справедливо, что за добрые вести награждают, а я уж не пропью того, что мне достанется…

— Ах, черти бы тебя взяли, негодяя! — пробормотал Заглоба.

— Итак, ты выехал из дома… — подсказал Володыевский.

— Итак, я выехал из дома, — продолжал Жендзян, — и думаю: куда мне ехать? Разве, в Збараж, потому что там и до Богуна недалеко, и о пане Скшетуском вернее узнаю? Еду я, пане, еду на Бялу и Владаву, и во Владаве — лошаденка моя совсем из сил выбилась — останавливаюсь на ночлег. А там ярмарка, все постоялые дворы переполнены шляхтой, я к горожанам — и там шляхта! Вот мне один жид и говорит: "У меня есть изба, да ее раненый шляхтич занял". — "Отлично, — говорю, — я умею ухаживать за больными, а ваш цирюльник во время ярмарки и так завален работой". Жид еще говорил, что шляхтич сам перевязывает свои раны и никого не хочет видеть, а потом пошел спросить. Тому, должно быть, хуже стало, потому что приказал впустить меня. Вхожу я, смотрю, кто лежит на жидовской перине, и вижу — Богун!

— Вот тебе на! — воскликнул Заглоба.

— Я перекрестился: во имя Отца и Сына и Святого Духа!

И даже сначала перепугался, а он меня узнал сразу, обрадовался ужасно (он ведь меня за друга считает) и говорит: "Тебя мне сам Бог посылает! Теперь уж я не умру". А я говорю: "Что вы тут делаете?". Он приложил палец к губам и только потом рассказал мне о своих приключениях, как его Хмельницкий выслал из-под Замостья к королю и как пан поручик Володыевский изрубил его в Липкове.

— Хорошо он вспоминал меня? — спросил маленький рыцарь.

— Не могу сказать, чтобы плохо. "Я, говорит, думал сначала, что это какой-то подросток, думал, говорит, что это щенок, а он оказался богатырем чистейшей воды, который меня чуть пополам не разрезал". Только вот, как о пане Заглобе вспомнит, то еще сильнее прежнего скрежещет зубами, за то, что вы его подбили на поединок…

— Пусть его черт возьмет! Уж я теперь не боюсь! — ответил Заглоба.

— Мы зажили вновь по-дружески, — продолжал Жендзян, — да еще больше подружились, и он мне рассказал все: как был на волосок от смерти, как его взяли на шляхетский двор в Ямполе, считая за шляхтича, а он выдавал себя за пана Гулевича из Подолии, как его лечили, ухаживали за ним, как он остается им благодарен.

— А во Владаве что же он делал?

— Пробирался на Волынь; но в Парчеве раны его открылись (он упал вместе с телегой), и он принужден был остановиться, хотя боялся, как бы его не узнали. Он мне сам все это рассказывал. "Я, говорит, был послан с письмами, но теперь никакого свидетельства у меня нет, только пернач, и если узнают, кто я, то меня не только шляхта убьет, но первый комендант повесит, ни у кого не спрашивая на то разрешения". Я согласился с ним и взялся ухаживать за ним. Он меня поблагодарил и обещал наградить как следует. "Теперь, говорит, денег у меня нет, но я отдам тебе все мои драгоценности, а позже осыплю тебя золотом, только окажи мне еще одну услугу".

— Ага! Дело, наконец, доходит до княжны! — сказал Заглоба.

— Так точно, пане; я же должен все по порядку рассказывать. Когда он сказал, что денег у него нет, я уж совершенно охладел к нему и думаю себе: "Погоди, окажу я тебе услугу!". А он говорит: "Я болен, силы мои все иссякли, а меня ждет далекая и опасная дорога. Если я доберусь до Волыни, а это отсюда недалеко, тогда буду среди своих, но к Днестру не смогу ехать, сил моих не хватит. Нужно проезжать вражеский край, мимо замков и войск; поезжай ты за меня". Я спрашиваю: "А куда?" — "Под Рашков; она там укрыта у сестры Донца, Горпины, колдуньи". Спрашиваю: "Княжна?" — "Да, говорит. Я ее спрятал там, где ее никто не увидит; там ей хорошо; она, как княгиня Вишневецкая, спит на золотой парче".

— Да рассказывай же поскорей, ради Бога! — крикнул Заглоба.

— Тише едешь, дальше будешь, — невозмутимо проговорил Жендзян. — Как я это услыхал, то так обрадовался, так обрадовался… только виду не показал и спрашиваю: "И точно она там? Ведь она там, должно быть, давно, если вы сами ее отвозили". Он начал клясться, что Горпина — его верная собака, будет хоть десять лет сторожить, и что княжна обязательно там, потому что туда ни ляхи, ни татары, ни казаки не придут, а Горпина не ослушается приказания.

Во время рассказа Жендзяна пан Заглоба трясся, как в лихорадке, маленький рыцарь радостно кивал головой, а пан Подбипента возводил очи горе.

— Что она там, то это верно, — продолжал паж, — лучшим доказательством этому служит мое поручение. Я поначалу уперся для виду и говорю: "А зачем я туда поеду?". — "Затем, говорит, что я туда ехать не могу. Если я дойду живой из Владавы в Волынь, то прикажу себя перенести в Киев, там уже все наши, казаки взяли верх, а ты, говорит, поезжай и прикажи Горпине везти ее в Киев, в монастырь Пречистой Девы".

— А что! Значит, не Николы Доброго! — крикнул Заглоба. — Я же говорил, что Ерлич или сумасшедший или врал.

— В монастырь Пречистой Девы! — продолжал Жендзян. — "Я, говорит, тебе дам перстень, пернач и нож, а уж Горпина будет знать, что все это значит; мы так уговорились. Я тем более рад тебе, что она тебя знает, знает, что ты мой лучший друг. Поезжайте сейчас, казаков не бойтесь, только татар опасайтесь, они и на пернач не посмотрят. Деньги, дукаты закопаны там на месте, в овраге; выкопай их. По дороге говорите одно: "Пани Богунова едет", и ни в чем вам отказу не будет. Да и колдунья знает, что ей делать, только ты-то согласись ехать, потому что кого же я, несчастный, пошлю, кому доверюсь в чужом краю, окруженный врагами?" Так он меня просил, так плакал; наконец, разбойник приказал мне поклясться, что я поеду. Я и поклялся, только в глубине души прибавил: поеду, но со своим паном! Он тогда обрадовался, тотчас же отдал мне пернач, перстень и нож и все драгоценности, какие у него были, а я взял все, потому что думал: лучше им быть у меня, чем у этого разбойника. На прощанье он рассказал мне, какой это именно овраг над Валадинкой, как ехать, и рассказал так, что я с завязанными глазами найду дорогу. Вот сами увидите, потому что, я думаю, мы поедем немедленно?

— Завтра же утром! — сказал Володыевский.

— Чего там утром! Поедем на рассвете. Прикажите коней седлать.

Радость, безумная радость охватила всех присутствующих. Жендзяна одолевали со всех сторон расспросами, на которые паж отвечал со свойственной ему неторопливостью.

— Ах, чтоб тебе! — крикнул Заглоба! — Что за слуга у пана Скшетуского! Ведь он озолотит тебя.

— Я тоже думаю, что не останусь без награды, хотя и служу моему пану от чистого сердца.

— А что же ты с Богуном сделал? — спросил Володыевский.

— Вот, доложу я вам, была для меня пытка, когда он лежал больной, и мне нельзя было прикончить его, потому что меня за это пан Скшетуский сжил бы со света. Такова уж судьба моя! Что же мне оставалось делать? Вот когда он мне все рассказал, что мог, отдал, что мог отдать, я и начал соображать. Зачем, говорю себе, такому злодею ходить по белому свету? Он и панну держит в плену, и меня чуть не убил в Чигирине. Пусть его лучше не будет, пусть он палачу достанется. А ну, как он выздоровеет да за нами погонится с казаками? Вот я недолго думая и пошел к пану коменданту Реговскому, который во Владаве стоит с хоругвью, и донес ему, что это Богун, самый страшный из всех бунтовщиков. Его теперь там, должно быть, давно уж и повесили.

Жендзян самодовольно расхохотался и посмотрел на окружающих, точно ожидая, что и они последуют его примеру, но каково же было его изумление, когда ответом ему было лишь молчание.

Только по прошествии некоторого времени Заглоба пробормотал: "Все это вздор!", но Володыевский сидел тихо, а пан Лонгинус крутил головой, чмокал языком и, наконец, сказал:

— Ты, миленький, поступил нехорошо, а точнее говоря, дурно.

— Как же так? — изумился Жендзян. — Значит, мне было бы лучше его больного прирезать?

— И так было бы нехорошо, и так нехорошо, хотя я не знаю, что лучше: быть убийцей или иудою.

— Что вы мне говорите? Разве Иуда выдал какого-нибудь бунтовщика? Ведь это враг и короля, и всей республики!

— Так-то оно так, но все-таки это нехорошо. А как ты говоришь этот комендант назывался?

— Пан Реговский. Говорили, что его зовут Якуб.

— Он самый! — прошептал литвин. — Родственник пана Лаща и враг пана Скшетуского.

Никто не услышал его слов, потому что Заглоба возвысил голос:

— Господа! Тут нечего медлить! Бог через этого мальчика устроил дело так, что теперь ее разыскать проще простого. Хвала Всевышнему! Завтра мы должны ехать. Князь выехал, но мы и без его дозволения пустимся в дорогу, потому что время не ждет! Поедет пан Володыевский, я и Жендзян, а вы, пан Подбипента, лучше останьтесь, потому что нас могут выдать ваш рост и простодушие.

— Нет, милый, я тоже поеду.

— Вы должны остаться для ее же безопасности. Кто вас видел хоть один раз в жизни, тот никогда не забудет. Правда, у нас есть пернач, но вам и с перначем не поверили бы. Вы душили Пулуяна на глазах всего кривоносова сброда, а если б такая жердь была среди казаков, ее бы знали. Нет, вам нельзя ехать с нами. Там вы трех голов не найдете, а одна ваша немного поможет. Вы можете сгубить все дело, а потому лучше сидите на месте.

— Жаль, — сказал литвин.

— Жаль не жаль, а придется остаться. Когда мы соберемся снимать гнезда с деревьев, тогда и вас возьмем, а теперь нет.

— Слушать гадко!

— Дайте я расцелую вас, потому что у меня на сердце весело, но все-таки останьтесь. Да, вот еще что. Дело это огромной важности: чтобы секрет наш не перешел к солдатам, а от них к холопам. Никому ни слова.

— И даже князю?

— Князя здесь нет.

— А пану Скшетускому, если он вернется?

— Ему тем более, потому что он тотчас же поскакал бы за нами; придет время, порадуется еще, а сохрани Бог, случись новое несчастье, совсем помешаться может. Рыцарское слово, господа, что все останется в тайне.

— Слово! — сказал пан Подбипента.

— Слово, слово!

— А теперь возблагодарим Бога.

И Заглоба первый опустился на колени. Остальные последовали его примеру.

Глава XXII

Князь, действительно, несколько дней тому назад выехал в Замостье для сбора войск и не рассчитывал вернуться назад скоро. Володыевский, Заглоба и Жендзян выехали, не сказав никому ни слова. Остался лишь один человек, знающий все обстоятельства дела, — пан Лонгинус, но и тот молчал как рыба.

Вершул и другие офицеры, знающие о смерти княжны, и не предполагали, что отъезд маленького рыцаря и Заглобы находится в какой-то связи с невестой несчастного Скшетуского, и думали, что причиной выезда двух друзей был скорее сам Скшетуский, тем более, что с ними отправился и паж его, Жендзян. А наши друзья направились прямо в Хлебановку и там занялись приготовлениями к походу.

Заглоба прежде всего на деньги, занятые у пана Лонгинуса, купил пять рослых подольских коней, способных вынести дальнюю дорогу, такой конь мог целый день гнаться за татарами, а скоростью они превосходили даже турецких, отличаясь от них большей выносливостью. Вот таких-то скакунов и приобрел пан Заглоба; кроме того, для себя и товарищей, а также и для княжны он купил нарядные казацкие свитки; Жендзян занялся вьюками. Когда все было готово, маленький отряд двинулся в дальнюю дорогу, поручив себя Богу и святому Николаю, покровителю девственниц.

По одежде всю троицу легко можно было счесть за казацких атаманов, и, действительно, их часто останавливали польские отряды, но с теми пану Заглобе легко было столковаться. Долгое время пришлось ехать спокойным краем; повсюду были расположены полки военачальника Лянцкоронского, который медленно приближался к Бару, чтобы не терять из вида собирающихся там казаков. Уже всем было известно, что мирные переговоры ни к чему не привели, что война не за горами, только главные силы еще не выступали в поле. Переяславское перемирие кончилось на Троицу; партизанская война почти нигде не прекращалась, а теперь еще более усилилась, и с обеих сторон ждали только сигнала. А тем временем весна украсила степь. Взрытая копытами земля покрылась цветами и травами, проросшими сквозь тела павших воинов. Над полями битв весело щебетали и тонули в лазури небес жаворонки, на пригорках устраивались стаи разнообразных птиц, вода золотилась рябью под дуновением легкого ветерка, а по ночам лягушки весело перекликались между собою.

Казалось, сама природа хочет залечить раны, успокоить горе, укрыть могилы под цветами. Ясно было на небе и на земле, свежо, радостно, вся степь блестела, как парча или как княжеский пояс, на котором искусная рука вышила чудные узоры.

Степь переполнена птицами, и ходит по ней буйный ветер, который сушит воды и придает смуглый цвет лицу человека.

Тогда радуется каждое сердце, и наполняет его надежда и упование без границ; так же радовались и надеялись и наши рыцари. Пан Володыевский безумолку распевал песни, пан Заглоба потягивался и подставлял спину теплым лучам солнца, а однажды, когда его хорошенько припекло, сказал маленькому рыцарю:

— Хорошо теперь… Сказать правду, после меда и венгерского для старых костей нет ничего лучше, как солнышко.

— Для всех оно хорошо. Посмотрите, скотина и та радуется.

— Счастье наше, что в такую пору мы едем за княжной, а зимою, да еще при морозах, трудно было бы бежать с нею.

— Только бы вырвать нам ее, а там черт меня возьми, если я позволю отбить ее у себя.

— Я вам скажу, пан Михал, что у меня было только одно опасение, чтобы сюда не нахлынули татары, потому что с казаками-то мы как-нибудь управимся. Заметили, холопы нас принимают за старшин, а запорожцы уважают пернач, да и Богуново имя будет служить нам неплохой защитой. Татар я отлично знаю, долго пришлось мне прожить с ними. Я мог бы добиться многого, только мне не хотелось переходить в их басурманскую веру. Ну, я и бросил все, да еще чуть не умер мученической смертью за то, что хотел их муллу обратить в нашу веру.

— А вы когда-то говорили, что это было в Галате.

— В Галате было одно, а в Крыму другое. Если вы думаете, что в Галате свет кончается, то жестоко ошибаетесь. Сынов Аллаха больше на этом свете, чем христиан.

Тут и Жендзян вмешался в разговор.

— Татары еще ничего, — сказал он, — а вот мне Богун сказывал, что этот овраг стерегут бесовские силы. Сама великанша, которая ухаживает за княжной, тоже, может быть, знается с чертями. Может быть, они уже предупредили ее о нас. Правда, у меня есть заколдованная пуля, другою ее не убить, но там еще гнездятся целые полчища упырей и стерегут вход в овраг. Уж это ваше дело, чтоб со мной чего дурного не случилось, а то прощай моя награда.

— Ах ты, трутень этакий! — сказал пан Заглоба. — Нам только и дела, что заботиться о твоем здоровье. Авось, черт не свернет тебе шеи, а если бы и свернул, то не беда; все равно ты попадешь в ад за свою жадность. Я старый воробей, меня на мякине не проведешь, а ты заруби у себя на носу, что если Горпина — колдунья, то я еще больший колдун, потому что учился в Персии черной магии. Она дьяволам служит, а они мне. Я могу на них хоть воду возить, только связываться с ними не хочу, мне свою душу беречь надо.

— Спасение души — великое дело, но на этот раз вы уж пустите в ход вашу силу. Всегда лучше, если заранее оберечься.

— А я больше верю в правоту нашего дела и Божию помощь, — сказал Володыевский. — Пусть там Горпину и Богуна стерегут черти — с нами ангелы небесные, с которыми целый полк чертей ничего не поделает. Обещаю святому архангелу Михаилу семь свечей из белого воска.

— И я одну приложу, — сказал Жендзян, — чтоб меня пан Заглоба не пугал адом.

— Я первый тебя туда отправлю, — сказал шляхтич, — если окажется, что ты не знаешь дороги.

— Как я не знаю? Только бы нам до Валадинки доехать, а там я хоть с завязанными глазами поведу вас. Мы поедем берегом к Днестру, а яр будет по правую руку. Узнаем мы его по скале, которая преграждает проход в него. На первый взгляд кажется, что туда совсем нельзя проехать, но в скале есть пролом, куда две лошади рядом пройдут. Как только мы будем там, оттуда уже никто не выберется: выход из яра один, а вокруг стены такте высокие, что через них только птица может перелететь. Колдунья убивает людей, которые туда входят без позволения, и уже немало таких погибло, но Богун сказал, что не надо обращать на это внимания, а ехать и кричать: "Богун! Богун!". Тогда она примет нас ласково. Кроме Горпины там еще живет Черемис, отличный стрелок из пищали. Обоих придется убить.

— Черемиса-то, пожалуй, но бабу достаточно связать.

— Так она вам и дастся! Она такая сильная, что разрывает панцирь, как рубашку, и ломает подковы. С нею разве только один пан Подбияента сладит, а не мы. Вы уж предоставьте это мне; у меня есть освященная пуля. Пусть на эту чертовку придет конец, иначе она помчится за нами, и мы не только панну не довезем благополучно, но и сами погибнем.

В подобных разговорах проходило время. Наши друзья быстро ехали на Ярмолинец, откуда должны были повернуть в сторону Ямполя. Иногда приходилось ночевать под открытым небом, в степи, и тогда-то пан Заглоба начинал рассказывать о своих приключениях, которые действительно были, и о тех, которых никогда не было. Впрочем, больше толковали о княжне, о ее освобождении из неволи.

А вот и чисто казацкий край, где не осталось ни одного ляха; тех, которые не спаслись бегством, перебили. Кончился май, и наступил знойный июнь, а они одолели только третью часть пути. На счастье, со стороны казаков не грозило никакой опасности. Холопских шаек нечего было бояться; те их и так принимали за старшин. Впрочем, время от времени их расспрашивали, кто они такие, и тогда пан Заглоба, если спрашивающий был низовец из Сечи, показывал пернач Богуна, а простого "резуна" молча толкал ногою в грудь и сваливал наземь. Другие, видя это, тотчас же уступали дорогу, думая, что это не только свой едет, но и кто-нибудь важный, если дерется. "Может быть, Кривонос, Бурлай, а может, и сам батько Хмельницкий".

Пан Заглоба был очень недоволен популярностью Богуна; низовцы сильно надоедали ему расспросами об атамане, и расспросам этим конца не было: здоров ли он, жив ли, потому что весть о его смерти дошла до Егорлыка и порогов. А когда путники объясняли, что Богун здоров, на свободе, а они его посланцы, казаки не знали, как и угодить, открывали перед ними не только сердца, но и кошельки, чем ловкий паж пана Скшетуского не преминул пользоваться.

В Ямполе их встретил старый славный полковник Бурлай, который ждал здесь татар с запорожцами и чернью. Он когда-то учил Богуна военному ремеслу, ходил с ним на Черное море (в одну из таких экспедиций они разграбили Синоп), любил его, как сына, и потому ласково принял его посланцев, в которых не усомнился ни на минуту, тем более, что Жендаяна видел при атамане еще в прошлом году. Более того: узнав, что Богун жив и идет на Волынь, он закатил пир, и на радостях сам напился с посланцами.

Пан Заглоба боялся, как бы Жендзян, подвыпивши, не проболтался, но опасения его оказались напрасными. Ловкий паж врал, не краснея, приправляя, где нужно, ложь правдой, отчего вся история получала уже совершенно правдивый вид. Нашим рыцарям все-таки странно было слышать речи, где имена их со страшною откровенностью повторялись чуть не на каждом шагу.

— Слышали мы, — сказал Бурлай, — что Богун ранен на поединке. Вы не знаете, кто его ранил?

— Володыевский, офицер князя Еремии, — спокойно отвечал Жендзян.

— Эх, попался бы он в мои руки, заплатил бы я ему за нашего сокола. Шкуру с него содрал бы!

Пан Володыевский повел своими белобрысыми усиками и посмотрел на Бурлая таким взглядом, каким охотничья собака смотрит на волка, не имея возможности схватить его за горло, а Жендзян как на зло еще и прибавил:

— Поэтому-то я и назвал вам, пан полковник, его имя.

"Из этого мальчика со временем выйдет прок", — подумал Заглоба.

— Но тот не так уж и виноват; его сам Богун вызвал на поединок, не зная, с кем имеет дело. Там был и другой шляхтич, злейший враг Богуна, который уже однажды увел княжну у него из-под носа.

— Кто такой?

— Так, старый пьянчуга, который прихлебательствовал у нашего атамана в Чигирине, юлил перед ним и выдавал себя за его доброго друга.

— Уж висеть ему! — крикнул Бурлай.

— Гореть мне в огне, если не обрублю уши этому поросенку, — проворчал тихонько Заглоба.

— И так его изрубил, что другого давно бы вороны клевали, но в нашем атамане душа засела крепко; вот он и выкарабкался, и сумел дотащиться до Владавы, и неизвестно, чем бы дело кончилось, если б не мы. Мы его на Волынь отправили, где наши взяли верх, а самих нас он сюда выслал за девушкой.

— Уж погубят его эти чернобровые, — проворчал Бурлай, — я ему давно это предсказывал. А не лучше ли было ему поиграть с девушкой по-казацки, а потом камень на шею — да и в воду, как это мы делывали на Черном море?

Пан Володыевский едва усидел: так он был уязвлен в своих же чувствах к прекрасному полу. Заглоба расхохотался и сказал:

— Конечно, так было бы лучше!

— Но вы — хорошие люди, — продолжал Бурлай, — вы его не покинули во время нужды, а ты, мальчик (он кивнул головою Жендзяну), ты лучше всех; я видел еще в Чигирине, как ты ухаживал за нашим голубем. Ну, значит, и я вам друг… говорите, что вам нужно, казаков или лошадей? Я дам вам все, чтобы вы в дороге ни в чем нужды не имели.

— Казаков нам не нужно, пан полковник, — ответил Заглоба, — мы тут свои люди и едем по своей земле, а в случае дурной встречи, нам, втроем, легче будет управиться, чем целой ватагой. Вот лошадей, если есть получше… они бы нам пригодились.

— Я вам дам таких, которых никакие гонцы не догонят.

Тут заговорил и Жендзян, не желая упускать удобного случая:

— И денег нам, атаман, дал мало. У него самого не было, а за Брацлавом мера овса — талер.

— Что ж ты молчал? Иди за мной! — скомандовал Бурлай.

Жендзян не заставил повторять два раза это приказание и исчез вместе со старым полковником за дверями, а когда вернулся, румяное лицо его светилось радостью, а карманы синего жупана изрядно оттопыривались.

— Ну, поезжайте с Богом, — сказал старый казак, — а как возьмете девушку, то заезжайте ко мне, и мне хочется посмотреть на Богунову невесту.

— Нельзя, пан полковник, — смело ответил паж, — эта полька очень боязлива, и уж однажды поранила себя ножом. Мы боимся, как бы с ней чего дурного не случилось. Лучше уж пусть сам атаман ладит с нею.

— Он сладит, она станет его бояться. Полька — белоручка! Ишь ты, казаком брезгует! Ну, поезжайте с Богом, теперь уж вам недалеко!

От Ямполя до Валадинки рукой подать, но ехать пришлось бездорожьем, потому что в то время этот край был почти совершенной пустыней, кое-где заселенной. Уже загоралась заря, когда кончился пир у Бурлая, а пан Заглоба рассчитал, что раньше вечера они не дойдут до яра. Это было ему на руку; ему хотелось похитить Елену именно ночью. До сих пор им везло, и пан Заглоба, вспоминая по дороге пирушку у Бурлая, рассуждал так:

— Присмотритесь, в какой дружбе живут казаки, как помогают друг другу. Они готовы один за другого броситься в огонь, не так, как наша шляхта.

— Я долго прожил между ними и видел, — ответил Жендзян, — что Бурлай пользуется среди них большим уважением, и сам Хмельницкий его отмечает.

— А ты, небось, его тоже зауважал, потому что ограбил его совершенно. Эх, Жендзян, Жендзян! Не умрешь ты своей смертью!

— Кому что на роду написано. А обмануть неприятеля не грех, а заслуга в глазах Божьих.

— Я тебя не за то браню — за жадность твою. Скверное чувство, недостойное шляхтича. Уж гляди, попадешь ты за это в ад.

— Я не пожалею денег на свечи, если мне удастся заработать, чтобы и Богу что-нибудь досталось. Он за это благословит меня, а родители добром помянут.

— Вот шельмец! — воскликнул пан Заглоба. — Я думал, что вместе со мной сойдет в могилу вся моя изобретательность, но вижу, что этот проныра и меня перещеголяет. Итак, благодаря хитрости этого мальчишки мы освободим нашу княжну от Богунова плена по Богунову же приказу на Бурлаевых конях. Видел ли кто-нибудь подобную вещь? А на вид за него никто бы и трех грошей не дал.

Жендзян самодовольно улыбнулся.

— А разве это дурно, пан Заглоба?

— Мне это нравится, и, если б не твоя жадность, я бы взял тебя к себе в услужение… Ну, да ладно: за то, что провел за нос Бурлая, я тебе прощаю, что ты назвал меня пьяницей.

Прошла ночь; вот и солнце высоко взошло над землею, теперь недалеко и Валадинка. Рыцари были у самой цели, но тревога помимо воли закрадывалось в их сердца. Жива ли Елена, и если жива, найдут ли они ее в яру? Горпина могла увезти ее, спрятать в глухом углу, наконец, просто умертвить ее. Препятствия еще не преодолены, опасности еще грозят на каждом шагу. У них были все знаки, по которым Горпина признает в них посланцев Богуна, исполняющих его волю, ну, а как нечистая сила заранее предуведомит ее? Больше всего опасался Жендзян, да и пан Заглоба, хотя и опытный в черной магии, не мог об этом думать без тревоги. Вот из-за поворота оврага блеснула светлая лента ручья, и румяное лицо Жендзяна сразу побледнело.

— Валадинка! — прошептал он.

— Уже? — так же тихо проговорил Заглоба. — Как близко!.,

— Сохрани нас Бог! Пан Заглоба, вы бы начали свои заклинания, а то я страшно боюсь.

— Вздор! Перекрестим реку и вход в овраг, это поможет.

Пан Володыевский был спокойней всех; он внимательно оглядел пистолеты, подсыпал пороху и попробовал, свободно ли выходит сабля из ножен.

— Вот в этом пистолете освященная пуля, — проговорил Жендзян. — Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Вперед!

— Вперед! Вперед!

Еще несколько десятков шагов, и они оказались на берегу речки, вдоль которой и поехали. Пан Володыевский на минуту задержал своих товарищей:

— Пусть Жендзян возьмет пернач и толкует с колдуньей. Она его знает, а нас, пожалуй, испугается и убежит невесть куда вместе с княжной.

— Я первый не поеду, что хотите делайте, — воспротивился Жендзян.

— О, трусишка! Ну, езжай позади.

Пан Володыевский поехал вперед, за ним Заглоба, а Жендзян за ними с запасными лошадьми. Конские копыта звонко цокали по каменным плитам, вокруг царила глухая тишина, только кузнечики, скрытые в расщелинах, стрекотали вовсю. Стояла жара, хотя солнце начинало клониться к западу. Всадники приблизились к круглому пригорку, где скалы и каменья, наваленные в кучу, напоминали развалины домов и церковных башен: словно еще вчера здесь стоял город, ныне разрушенный. Жендзян тронул рукою пана Заглобу.

— Это чертово урочище, — сказал он. — Я узнаю его по рассказам Богуна. Здесь ночью никто пройти не может.

— Если не пройти, то хоть проехать, — ответил Заглоба. — Тьфу! Что за проклятый край. Зато мы, по крайней мере, на верной дороге.

— Теперь уже недалеко.

— Слава Богу, — сказал пан Заглоба, и мысль его унеслась к княжне.

На душе у него было как-то странно. Вглядываясь в дикие берега Валадинки, в эту пустыню и глушь, он почти не верил, чтобы княжна, для которой он не жалел ни себя, ни своей жизни, которую полюбил всею дунюю, могла быть так близко. Когда пришло известие о ее смерти, пан Заглоба почувствовал, что жизнь его потеряла всякий смысл. С другой стороны, человек примиряется со всем, даже со своим несчастьем, а пан Заглоба давно сжился с мыслью, что Елена похищена, и теперь не смел сказать себе: близок конец горю, конец поискам, приближается желанное время покоя и радости. В то же время и другие вопросы теснились в его голове: что она скажет, когда увидит его, вероятно, зальется слезами, потому что спасение явится ей так неожиданно, так чудесно? "Пути Божьи неисповедимы, — думал Заглоба. — Господь свяжет все звенья событий так, что добродетель восторжествует, а порок будет наказан. Сам Бог отдал Жендзяна в руки Богуна, а потом сделал их друзьями. Бог сделал так, чтобы война призвала атамана из пустыни, куда он, словно дикий волк, унес свою добычу. Бог впоследствии послал на него Володыевского, а потом вновь столкнул с Жендзяном, и все сложилось так, что теперь, когда Елена утратила последнюю надежду, и не ждет уже ниоткуда помощи, — помощь здесь, скоро! Кончатся твои слезы, дочка моя милая, — продолжал думать пан Заглоба, — и скоро ждет тебя безмерная радость. О, как она будет благодарить, как сложит ручки!"

Елена, как живая, встала в глазах пана Заглобы, шляхтич умилился и совершенно погрузился в свои мечтания.

Вдруг он почувствовал, как Жендзян дернул его за рукав.

— Пан Заглоба!

— Что тебе? — спросил шляхтич недовольно.

— Вы видели, сейчас волк перебежал дорогу?

— Так что же?

— А это был волк, вы точно знаете?

Тут и Володыевский остановил своего коня.

— Мы не заблудились? — спросил он. — Давно пора бы уж быть на месте.

— Нет, — ответил Жендзян, — мы едем так, как говорил Богун. A я еще вот что хотел сказать вам: обратите особое внимание на Черемиса. Этот мошенник без промаху стреляет из ружья.

Не успели наши всадники проехать несколько шагов, как кони начали прясть ушами и храпеть. Зубы Жендзяна стучали, как в лихорадке; вот-вот за поворотом скалы раздастся вой упыря или выскочит какая-нибудь тварь, но дело объяснилось гораздо проще: лошади проходили мимо логовища волка, который так напугал пажа. Вокруг было тихо, даже кузнечики унялись; солнце опустилось еще ниже; Жендзян перекрестился и успокоился.

Вдруг Володыевский опять остановился.

— Я вижу яр, — сказал он, — и вход, заваленный скалой, и отверстие в скале.

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — шепнул Жендзян. — Здесь!

— За мной! — скомандовал пан Михал и повернул коня.

Через несколько минут они проехали темным каменным коридором, и перед ними открылся яр, густо заросший по краям деревьями, образующий подковообразную равнину.

Жендзян закричал что было мочи:

— Богун! Богун! Эй, ведьма, сюда! Сюда! Богун, Богун!

Только одно молчание в ответ. Паж завопил вновь:

— Богун! Богун!

Издали послышался лай собак

— Богун! Богун!

На левом склоне яра, освещенном красноватыми лучами заходящего солнца, зашелестели ветви диких слив, и на самой вершине вскоре появилась какая-то фигура и, прикрыв глаза рукою, внимательно начала рассматривать прибывших.

— Это Горпина! — сказал Жендзян и, приставив руки ко рту, закричал в третий раз:

— Богун! Богун!

Горпина начала спускаться вниз, откидываясь назад для равновесия. Она шла быстро, а за ней катился какой-то маленький человечек, с длинным турецким ружьем в руках. Под огромными ногами ведьмы ломались ветви, на дно яра с грохотом падал град камней, а она, озаренная красным светом солнца, казалась действительно каким-то гигантским фантастическим существом.

— Кто вы? — спросила она зычным голосом, остановившись внизу.

— Как поживаешь? — спросил Жендзян, к которому при виде людей вернулось обычно хладнокровие.

— Ты слуга Богунов? Узнаю тебя, мальчик!.. А те, кто за тобой едет?

— Друзья Богуна.

— А красивая ведьма, — тихонько заметил пан Володыевский.

— Зачем вы приехали сюда?

— Вот тебе пернач, нож и перстень… Знаешь, что это обозначает? Великанша взяла все вещи в руки и внимательно осмотрела их.

— Они самые! Так вы за княжной?

— Да. А здорова она?

— Здорова. Отчего Богун сам не приехал?

— Он ранен.

— Ранен? Я это видела в мельничном колесе.

— А коли ты ведьма, то зачем расспрашиваешь? Врешь ты, кажется.

Ведьма засмеялась, сверкнув белыми волчьими зубами, и шутя толкнула Жендзяна в бок кулаком.

— А когда вы возьмете княжну?

— Сейчас, только дадим отдохнуть лошадям.

— Ну, берите, и я с вами поеду.

— А ты зачем?

— Моему брату суждена смерть. Его ляхи на кол посадят. И я поеду с вами.

Жендзян наклонился на седле, как бы для того, чтобы удобнее разговаривать с колдуньей, и рука его незаметно легла на рукоять пистолета.

— Черемис! Черемис! — крикнул он, чтобы обратить внимание товарищей на уродца.

— Зачем ты зовешь его? У него язык отрезан.

— Я не зову его, я только дивлюсь его красоте. Ты от него не уедешь, он твой муж.

— Он моя собака.

— И вас только двое в яре?

— Двое, княжна третья.

— Хорошо. Так ты его не оставишь?

— Я говорю, что поеду с вами.

— А я говорю тебе, что останешься.

В голосе пажа было что-то такое, заставившее колдунью повернуться к нему с беспокойством; в ее душу закрадывалось подозрение.

— Что ты? — спросила она.

— А вот, что я, — ответил Жендзян и выпалил ей в грудь в упор из пистолета.

Горпина попятилась назад; глаза ее широко раскрылись, из груди вырвался нечеловеческий вопль. Она заметалась и грянулась оземь.

В то же самое мгновение пан Заглоба ударил Черемиса саблей по голове так, что кость хрястнула под металлом. Отвратительный карлик не издал ни стона, только свернулся в клубок, как червяк, извивающийся в пыли. Пальцы его рук попеременно то сжимались, то разжимались, словно когти умирающей рыси.

Заглоба обтер полою жупана дымящуюся саблю, а Жендзян слез с лошади, бросил камень на широкую грудь Горпины и принялся искать что-то у себя за пазухой.

Тело великанши еще вздрагивало, конвульсии страшно искажали ее лицо, на оскаленных зубах осела кровавая пена, а из горла вырывалось глухое хрипение.

Жендзян вытащил, наконец, кусочек освященного мела, начертил им крест на камне и сказал:

— Теперь не встанет.

Он вскочил в седло.

— Вперед! — скомандовал пан Володыевский.

Они вихрем помчались вдоль ручья, бегущего посередине яра, миновали несколько групп деревьев, и глазам их открылась хата. За нею виднелась высокая мельница, влажное колесо которой сверкало, словно пурпурная звезда, в лучах заходящего солнца. У хаты два огромных черных пса с бешеным лаем рвались со своих цепей. Володыевский подъехал первым, соскочил с коня и, торопясь, бряцая саблей, вбежал в сени.

В сенях было две двери: одна, направо, вела в комнату, наполненную ворохом дров и щепок, с очагом, устроенным посередине, дверь налево была прикрыта.

"Она должна быть здесь", — подумал пан Володыевский, толкнул дверь и, как вкопанный, остановился на пороге.

В глубине комнаты, опершись одною рукою о спинку кровати, стояла Елена Курцевич, бледная, с распущенными волосами, а ее испуганные глаза как бы спрашивали у Володыевского: "Кто ты? Чего ты хочешь?". Она никогда раньше не видала маленького рыцаря; он же, в свою очередь, стоял, пораженный ее красотой и роскошным убранством ее комнаты. Наконец, он пришел в себя и поспешно проговорил:

— Не бойтесь, панна. Мы друзья Скшетуского!

Княжна упала перед ним на колени.

— Спасите меня! — умоляла она, складывая руки.

Но в эту самую минуту в комнату ворвался и Заглоба, дрожащий, красный, задыхающийся.

— Это мы! Мы с помощью!

Княжна увидела знакомое лицо, побледнела, руки ее опустились, глаза закрылись длинными ресницами. Она лишилась чувств.


  1. Черт (примеч. перев.).

  2. Дух (лат.).

  3. В полном сборе (лат.).

  4. Во Вселенной (лат.).

  5. О делах общественных (лат.).

  6. Ботвинья — национальное литовское кушанье (примеч. перев.).

  7. Да погибнет (лат.).

  8. Муж несравненный (лат.).

  9. Прилагательное с существительным (лат.).

  10. Глупый (лат.).

  11. Глупая, глупое (лат.).

  12. Согласившемуся не содеется дурного (лат.).

  13. Вроде бы (лат.).

  14. В свободном голосовании (лат.).

  15. Беженцы (лат.).

  16. Невежественный (лат.).

  17. Сколь непохожий на прежнего (лат.).

  18. Равный Моисею, спаситель, избавитель, освободитель народа от рабства ляшского, в добрый знак названный Богданом (лат.).

  19. Наиславнейший государь (лат.).

  20. Моя вина (лат.).

  21. Дикого зверя (лат.).

  22. Мир вам (лат.).

  23. Сказкой, рассказанной глухому тирану (лат.).